Евангелие от палача Вайнер Аркадий

Обнял Магнуста горячо, облобызал троекратно, и было у меня ощущение, что я обжимаюсь с высоковольтной мачтой, такой он был жесткий, холодный, весь из торчащих углов и железных ребер. Может быть, за границей растят каких-то других евреев? У нас они жиже, жирнее, жалобнее.

— Ну-кось, сынок, садись, Магнустик мой дорогой, обсудим не спеша, что будем кушать, чем запивать…

— Мне все равно, — лениво заметил Магнуст.

— Ну уж, не выдумывай! Давай икорки черной возьмем, очень это популярная еда в нашем народе…

Магнуст усмехнулся:

— Боюсь, что эта еда по карману только коммунистам. Я беспартийный, могу есть что-нибудь проще…

— Да ты за мошну свою не тужи, я тебя угощаю, не жидись, ешь от пуза. У нас не то что в вашей Скопидомии: коли пригласил гостя, тем более родственника, корми его до отвалу!

— Это верно. Немецкий счет не так красиво. Но при этот счет нет гостей и нет хозяев. Оба равны. Оба свободны. Обедают и ведут переговоры. Это удобно.

Не знаю уж, то ли он так тщательно подбирал слова и выражения, то ли еще почему, но даже акцента в его разговоре почти не было. И развел я горестно руки:

— Как тебя, такого педанта, немца, прости Господи, моя медхен, дорогая моя тохтер полюбила? Все у тебя по форме, по параграфу. Я ведь хочу по-нашему, по-простому, чтоб как лучше было. Смотри, захочешь потом родственных чувств, абер дудки. Поздно. И я на тебя осерчаю…

Он покивал добродушно:

— Больше, чем сейчас, вы не будете сердитым…

— Ну гляди, тебе жить! Хочешь, закажу тебе чечевичного супа, очень, говорят, любимое блюдо в вашем народе?

Магнуст снисходительно улыбнулся:

— И это угощение я не могу принять от вас, дорогой папа. Я не сомневаюсь в вашей мудрости Иакова, но уверяю, я не красный Исав. Мы вообще не едим чечевицу…

— Кто это «мы»? — быстро поинтересовался я.

Магнуст смотрел на меня мягко, добродушно-задумчиво.

— Мы? — переспросил он, неопределенно помахал рукой. — Те, для кого каждый родившийся первороден, и потому жизнь его священна, неповторима и неприкосновенна.

Я это слышал уже где-то, когда-то я уже слышал эти слова.

— И много вас, таких?

— Вы хотите знать, трудно ли вам будет справиться?

Я пожал плечами, а Магнуст подмигнул мне заговорщицки, почти товарищески:

— Много. Достаточно много. И вам не справиться.

— Ох, сынок, что это ты меня все пужаешь, в угол загнать стараешься? Ты меня, похоже, за кого-то другого принимаешь!

Магнуст покачал головой и упер в меня мягкий, задумчиво-внимательный взгляд удава, а я с отвращением ощутил, как быстро удлиняются, растут мои уши, наливаются кровью глаза и переполняет меня рабья инсультная неподвижность, жестокая связанность чужой волей.

— Нет, я не ошибся. Вы — это вы. И вы даже лучше, дорогой папа, чем я вас представлял по рассказам.

— Вот и вижу я, Магнустик, что чересчур много рассказов ты обо мне наслушался.

— Это правда. Много. Вот столько… — и раздвинул большой и указательный пальцы сантиметров на пять, будто держал между ними сигаретную пачку или стакан.

Или папку уголовного дела.

— Брось, сынок, не слушай глупостей — мы же с тобой интеллигентные люди!

— Нет! — засмеялся Магнуст и снова замотал башкой: — Вы — нет, дорогой папа…

— Это почему еще? — вздыбился я.

— Потому что русские интеллигенты — это плохо образованные люди, которые сострадают народу. А вы — уважаемый профессор, следовательно, человек, хорошо образованный. И народу не сострадаете.

Он, еврейская морда, откровенно смеялся надо мной. Ладно, раз пока не удается атака, то и я посмеюсь. Он же сразу понял, что я небывалый весельчак. И доверительно хлопнул его по плечу, а ощущение осталось такое, будто ладонью о косяк рубанул.

— Льстишь ты мне, чертушка! Какое уж там образование — по ночам между работой и сном научные премудрости постигал! Как говорят — на медные деньги учился.

— Надеюсь, не переплатили? — сочувственно спросил Магнуст.

— Кто его знает, может быть… — пропустил я и эту плюху промеж глаз. — А скажи мне, сынок, откуда ты язык наш так хорошо знаешь?

— А я учился на настоящие деньги. На золотые, — серьезно заверил Магнуст.

Он сидел передо мной, удобно развалясь на стуле, Магнуст Беркович, иудейский гость, и пел не спеша свою нахальную арию про их богатство и силу, и в его фигуре, позе, выражении лица было ощущение гибкой мощи, очень большой дозволенности и сознания моей беспомощности. А развязности в нем все-таки не было.

Развязность — всегда от неуверенности и слабости. Развязность — извращенная мольба о близости, визгливая просьба трусов и ничтожеств о снисхождении. И вдруг с щемящей сердце остротой вспомнил, что когда-то, много лет назад, я сидел вот так же, слегка развалясь, за своим огромным столом на шестом этаже Конторы и беседовал с людьми, для которых я был велик, как архангел Гавриил, потому что держал в руках ниточку их жизни и в моей власти было — только ли подтянуть ее чуть потуже, подергать сильнее или оборвать ее вовсе. Мне не было нужды в развязности. Развязным был Минька Рюмин. А мы, с моим зятьком дорогим, Магнустом Берковичем, родственничком моим пришлым, — нет! Мы другой закваски ребята, иного розлива бойцы. Наклонился он ко мне ближе, облокотился о столешницу, заскрипели жалобно ножки, и мелькнула почему-то быстрая мысль, что была на Руси в старину мера такая — берковец. Берковец — десять пудов. Какие там пуды. Нет больше в мире никаких пудов. Это только мы свой нищенский урожай на пуды мерим. Берковец теперь называется баррелем. В слове «баррель» — бормотание нефтяных струй, бойкий рокот золотишка. Настоящих денег. В Магнусте — десять пудов силы, берковец уверенности, баррель ненависти. Не отпустит меня живым, подлюга.

— Насчет денег — это ты правильно заметил, сынок: хорошая учеба любого золота стоит, — сказал я горячо. — Народ наш бедный от неучености вековечной…

Он криво, зло усмехнулся. А я думал о том, что выкрутиться могу только благодаря парадоксу поддавков — там побеждаешь, проигрывая свои шашки. И для японского рукопашного боя это основа: атака возникает только из отступления.

— Ты не смейся, сынок, ты человек здесь чужой, про нас плохо понимаешь. А главная наша беда — темнота духовная. Горе-горькое наше в том, что никогда в России не чтили пророков и Бога не боялись, а верили исключительно в приметы и суеверные знаки и страшились только черта!

— Значит, я правильно угадал, что вы народу не сострадаете? — серьезно спросил Магнуст. Но тут пришел официант, молодой человек в грязном белом смокинге, с лицом красивым и бессмысленным, как у царского рынды.

— Чего заказывать будете? — спросил он с легким отвращением к нам.

— Вот глянь на него, сынок, — показал я на официанта пальцем. — Взгляни на этого прекрасного кнабе, что по-вашему значит «мальчуган». Разве он нуждается в сострадании? Вот скажи сам, обормот: тебе разве нужно наше сострадание?

Рында нахмурился. Его матовые щеки манекена налились еле заменю краской — на нем хорошо было бы показывать студентам, что мозгу для работы необходим прилив крови. Но приливная волна схлынула, оставив на каменистом берегу две четкие мыслишки.

— На кой мне ваше сострадание? — обиженно сказал он. — Вас, слава Богу, ничем не хуже… А будете обзываться, хулиганить, я вас враз доставлю куда следует. Вам за оскорбление личности при исполнении служебных — знаете, как там вправят?

Магнуст с интересом смотрел на нас, и то, что он объединял взглядом меня с этим кретином, означало мою крошечную победу — я вырвался ненадолго из клинча, из его жуткого захвата, из непереносимого противостояния грудь в грудь, один на один. Кухонный рында возник, как случайный прохожий на пустынной улице, где затевается убийство. Он стал мне враз дорог и симпатичен.

— Да ты не сердись, дурашка, я же ведь любя, а не для обиды. Ты, значит, беги на кухню и принеси нам по-быстрому икры, осетрины, белужьего бока, маслин, овощей, салатов, жульена, филе с грибами, мороженого, кофе. И бутылку водки…

Официант снова порозовел: приток крови принес ему весть обо мне как о хорошем клиенте. Он торопливо записывал заказ в блокнотик.

— И постарайся, чтобы мы остались тобою довольны, — напутствовал я его, а потом повернулся к Магнусту: — Видишь, сынок, не нужно ему сострадания.

— Вижу, — согласился Магнуст, а на харе его злостной было написано, что готовит он мне какую-то ужасную подлянку, и всячески я старался оттянуть этот палящий миг удара, хотел глубже поднырнуть, крепче окопаться в словах, заморочить, заговорить, сбить с толку.

— …А почему не нужно? — спросишь ты меня. От гордости? От высокого своего сознания? От ума? А я тебе отвечу: потому ему не нужно сострадания, что не страдает он вовсе! Это вы все за рубежами своими выдумали про народ наш, будто он страдает.

— А на самом деле он счастлив? — вежливо спросил Магнуст.

— Конечно, счастлив! Это вы дурость себе в головы вбили, что мается тяжело наш народ без свободы. И от этого несчастлив. А нам свободы ваши — как козе баян, как зайцу триппер! Да где ж в мире ты сыщешь такую свободу, как у нас, — годами бездельничать, воровать что ни попадя и пьянствовать каждый день! На кой, рассуди сам, нам другая свобода?.. Знаешь, Магнустик, хотя ты и смахиваешь сильно на шпиона, но, по близости душ наших и родству возникшему, открою тебе одну заветную тайну, а ты уж береги ее, носи на сердце, никому не открывай…

— Тогда, пожалуйста, наклонитесь поближе и говорите отчетливее, — попросил Магнуст.

— Зачем? — не понял я.

— Чтобы магнитофон, вмонтированный в центр стола, записал лучше, — серьезно ответил бес из Топника.

— А! Хрен с ним! Правда дороже! Знай, сынок: советская власть — единственная форма подлинного русского народовластия!

— Н-да? — поднял он бровь. — Сомневаюсь…

— И зря, Магнустик, сомневаешься. Ты мне верь — тебя обманывать ни к чему. Мы — народ неплохой, чистый. Но — как дети: все дурное у чужих перенимаем. От татар — матерщину и жестокость, от немцев табачище и неверие, от евреев — социализм.

— Я понял: всему плохому вас научили, — перебил Магнуст. — А сами вы что?

— Да ты не лезь в бутылку! — Я похлопал его по плечу. — Мы сами — Иванушки-дурачки. Это наш национальный идеал. Заметь: не пахарь, не воитель, не грамотей, а — веселый шаромыга, пьяница и прихлебатель. Добрый и бесшабашный… Так вот, Иванушке-дурачку импортная свобода ни на что не годится: ее не выпьешь, не закусишь, под голову не подложишь. У нас даже песенка была такая: «Нам не надо свободы кумира…»

Магнуст улыбнулся, будто волк клыками блеснул:

— Эта песенка называется «Марсельеза». Но отказывались в ней от золотого кумира.

— Может быть. Нам безразлично, не влияет. Нам ведь эту идейку свободы ввезли, как конкистадоры в Европу — сифилис. А нам она вовсе без надобности, сроду на Руси свободы не было, и не нужна она нам во веки веков. Мы и без нее живем припеваючи! И выпиваючи! Мы хоть и построили свое счастье пол-кровью и пол-потом, а все равно — живем не тужим! Ты мне верь — я это тебе как русский человек говорю!

Облизал я пересохшие губы, взглянул на Магнуста, а он сказал негромко:

— Я бы, возможно, поверил вам, если бы вы действительно были русским.

— Вот те раз! А кто ж, по-твоему, я? Какой нации-племени?

— Вы, дорогой папа, относитесь к советской национальности, из кагэбэшного племени.

И этими словами он мне будто в рожу харкнул. Господи, никогда я не слышал, чтобы в привычные слова вкладывали столько ненависти и презрения. Но официант, кухонный рында, бессмысленный и малоподвижный, снова выручил меня, явившись с подносом закусок и выпивкой. Сделал я над собою усилие, засмеялся и сказал добродушно:

— Ну и сказанул! У нас такой нации нет — у нас только гражданство советское. Все перепутал. Эх ты, жопин дядя!

— Жёпин дядя? — переспросил Магнуст и засмеялся: — Дер онколь фон майн арш… Смешно.

Потом дождался, пока официант расставил тарелки, налил в рюмки водку и, глядя ему вслед, любезно сказал:

— Но я подумал, что в местоимении «ты» есть некоторая неопределенность — нельзя отличить родственную простоту отношений от фамильярного хамства. Поэтому я прошу вас — только для простоты! — называть меня впредь на «вы». Вам понятно?

Да. Мне понятно. Чего ж непонятного? Ой-ей-ей, тяжело бьет Господен цеп!

Вроде бы ничего особенного и не сказал он. КОНФИТЕОР — я признаю. Если судить объективно, то он по-своему прав: и кошка на переговорах уважения хочет. Но что толку с этой объективности? Объективность — удел людей маленьких, слабых. Там, где начинается объективность, там кончаются власть и сила. И почувствовал я, что нет больше желания скоморошничать, юродствовать, словоблудничать. И сил нет. Все силы забрала серозная фасоль в груди. И германец, пархатый визави, лениво поигрывающий рюмкой. Пропади все пропадом.

Устал я. Взял большую, покрытую испариной рюмку водки и, не чокаясь, проглотил. И вкуса не почувствовал. И тепла она мне не дала. Закусил маслиной и спросил равнодушно:

— Так вам, почтенный, что нужно? Мое согласие на выезд Майки за границу?

Магнуст поставил рюмку на стол, даже не пригубив:

— Я бы не стал вас беспокоить из-за таких пустяков.

— Хорош гусь! Значит, женитьба на этой дуре для вас пустяк?

— Нет, женитьба на вашей дочери для меня не пустяк. Ваше согласие — это пустяк. Я и без него обойдусь. Мне нужно, чтобы вы ответили на ряд вопросов…

— Ишь ты! Не на один, не на два, а на целый ряд вопросов! Неплохо. Ну и какие же это вопросы, например?

— Например? — Магнуст достал из кармана кожаной куртки пачку «Пиира», вышиб щелчком одну сигарету, чиркнул зажигалкой, и я смотрел зачарованно на ее тугой желтый огонек, слушал сопливое сипение газовой струйки, и этот тихий сипящий звук неожиданно отсек все ресторанные шумы — боевое бряцание приборов, звон фужеров, шарканье официантов, обрывки разговоров, вялые пассажи фортепьяно, — все погрузилось в тишину, отбитую траурной ленточкой посвиста газовой струи из зажигалки, и в этой пугающей неподвижности воздуха прозвучал голос Магнуста оглушительно, будто он заорал в микрофон на эстраде, заорал изо всех сил, на весь зал.

А спросил он шепотом:

— Почему и при каких обстоятельствах вы приказали убить Элиэйзера Нанноса?

АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ

— Нанноса? — повторил я неуверенно. — Не знаю. Я такого имени не помню…

— Да? — удивился Магнуст. — А вы постарайтесь и вспомните. Февраль 1953 года, Усольлаг, спецкомандировка Перша…

И еще он губ не сомкнул, как со дна памяти оторвалось, словно воздушный пузырь, и поплыло мне навстречу горбоносое седобородое лицо с огромными голубыми глазами блаженного. Я даже на миг зажмурился, чтобы отогнать это наваждение, мираж напуганного ума, но лицо не исчезало, а приближалось, становясь все отчетливее и яснее. И хотя я точно знал: этот человек уже четверть века мертв — легче не становилось.

Собрался с силами и, как мог небрежно, спросил:

— И много у вас еще таких вопросов?

— Много, — отрубил он.

— А зачем?..

— Вам пришла пора ответить за совершенные вами злодеяния и убийства…

Глава 13

«Отождествление»

И лопнула с хрустом фасолина в груди, разлетелась по мне страхом и ядом, как раздавленный ртутный наконечник термометра, — едкими неуловимыми брызгами, скользкими, текучими катышками отравы. Дьявольская дробь на человечью дичь.

Сумасшедший тир, в котором из-за мишеней прицельно бьют по ничего не подозревающим стрелкам. Пошлое слово, чужое и старое — дуэль. Нелепость стрельбы в обе стороны. Это называется — встречный бой. А мы так не договаривались. Нет, нет! Мы об этом не договаривались! Мир давно признал и согласился со стрельбой только в одном направлении, в одну сторону, с красотой и упорядоченным азартом тировой меткости, с четким разделением на стрелков и мишени. Мишени созданы для того, чтобы в них били, а не для того, чтобы палить по стрелкам. Дело ведь не во мне. И не в Элиэйзере Нанносе. И не в Магнусте. Есть силы побольше воли одного человека. Или целого поколения. Реки не текут вспять.

* * *

И, вырвавшись из тишины и отчужденности, в которые он вверг меня, проклятый еврюга, продравшись на свободу ресторанного гама, в живой сегодняшний мир сорящих, чавкающих, бормочущих вокруг нас людей, я сказал почти спокойно:

— Вы, уважаемый мой зятек, дорогой мой Магнуст Теодорович, хотите повернуть время назад. А это невозможно.

— Да, — кивнул он, внимательно рассматривая слоистые синие завитки дыма от сигареты.

— Если воспринимать время, как поток, как реку…

Этот еврейский потрох читал мои мысли.

— Безусловно, удобная философия, — сказал он лениво. — Тем более что для вас время не просто текущая вода, а подземная река Лета. Попил из нее — и навсегда забыл прошлое…

— Ну, конечно, песня знакомая: мы, мол, дикие, мы — Иваны, не помнящие родства… Одни вы все помните!

— Да, стараемся. И помним…

— Как же, помните! У вас не время, а немецко-еврейская арифметика: партицип цвай минус футурм айнс равняется презенз!

Магнуст усмехнулся:

— Может быть. Только не минус, а плюс. Наше время — это океан, в котором прошлое, будущее и настоящее слиты воедино. Мы ощущаем страх дедов и боль внуков.

— Вот и хорошо! — обрадовался я. — Женишься, даст Бог, на Майке, может, через внуков и мою боль, мои страдания поймешь.

Он покачал головой твердо, неумолимо:

— Право на страдание надо заслужить.

— А я, выходит, не имею права на страдание? Мне, по вашему еврейскому прейскуранту, боль и мука не полагаются?

Он долго смотрел на меня, будто торгаш в подсобке, прикидывающий — можно выдать дефицитные деликатесы или отпустить их более заслуженному товарищу. И недотянул я, видно, малость.

— Вы просто не знаете, что такое страдание…

— Да где уж нам, с суконным рылом в вашем калашном ряду мацы купить! Это ведь только вы, избранный народ, всю мировую боль выстрадали!

— Выстрадали, — согласился он серьезно.

— Вот, ядрить тебя в душу, все-таки удивительные вы людишки — евреи! Мировая боль! А другие что, не страдают? Или боли не чуют? Или просто вам на других плевать? А? Не-ет, вся наша мировая боль в том, что если еврея в Сморгони грыжа давит, то ему кажется, будто мир рухнул. Всемирное нахальство в вас, а не мировое страдание!

Он не разозлился, не заорал, а только опустил голову, долго молчал, и, когда снова взглянул мне в лицо, в глазах его стыла тоска.

— Я сказал вам: вы не знаете, что такое страдание. И что такое время. И не знаете, что страдание — это память о времени. Страдание так же едино, как время — вчерашнее, сегодняшнее и предчувствие завтрашнего. Так ощущал время Элиэйзер Наннос, которого вы убили…

— Не убивал я его!

АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ

Я метался, бился, рвался из его рук, пытаясь вынырнуть на поверхность дня сегодняшнего, вернуться в надежный мир настоящего, глотнуть родниково-чистый смрад ресторанного зала, а он, подлюга, еврейское отродье, крапивное семя, заталкивал меня снова в безвоздушность воспоминаний, волок меня в глубину исчезнувшего прошлого, топил в стылой воде океана времени, где ждали меня их муки вчерашние, боль сегодняшняя и отмщение завтрашнее. Я сопротивлялся. Я не хотел. Я не хотел. Я не хочу! Не хочу и не могу! Я не могу отвечать за всех!

— Нанноса убил Лютостанский…

* * *

Лютостанский, Владислав Ипполитович. Откуда ты взялся, гнойный полячишка?

Двадцать лет назад ты исчез в закоулках моей памяти, сгинул, растворился в джунглях моих нейронов. На необитаемом острове моего бушующего мира ты должен был умереть от истощения небытия, истаять от непереносимой жажды забвения. А ты, оказывается, жил там целехонький, одинокий и невредимый, как Робинзон Крузо. И выскочил из серой тьмы беспамятства так же внезапно, как появился когда-то у меня в кабинете. Тебя привел Минька Рюмин. И сказал мне приказно:

— Надо человека использовать. Большого ума и грамотности товарищ…

У товарища большого ума и грамотности не было возраста — то ли года двадцать три, то ли лет пятьдесят семь. Бесплотный, длинный, белый, как ботва проросшего в темноте картофеля. На пальцах у него был маникюр, щеки слегка припудрены. И водянистые глаза, сияющие влюбленностью в Миньку. И в меня. Несоразмерно большие светлые глаза, излишне, ненужно огромные на таком незначительном лице — как у саранчи.

Минька многозначительно усмехнулся и ушел.

Я знал естественную потребность Миньки Рюмина — как и всех ничтожеств — собирать вокруг себя всякую шваль и погань и, протежируя им, возвышаться в их почитании и благодарности. И потому не допускал я их к своим делам на пушечный выстрел. И собрался с порога завернуть его находку. Аз грешен. И я не всеведущ. Ошибся я в Лютостанском. Не оценил с первого взгляда удивительного Владислава Ипполитовича. Он действительно был находкой, настоящей.

— Ты откуда взялся, большого ума товарищ? — спросил я, без интереса рассматривая этого поношенного, выстиранного и после химчистки отглаженного старшего лейтенанта.

— Из бюро пропусков, Павел Егорович, — с костяным хрустом, но очень быстро распрямился он.

— Из бюро пропусков? — удивился я. — А что ты там делаешь?

— Видите ли, Павел Егорович, бюро пропусков находится в ведении Канцелярии Главного управления кадров, так сказать, подразделение товарища Свинилупова, заместителя министра…

— Что ты мне всю эту херню несешь! — возмутился я. — Без тебя знаю, кто находится в ведении замминистра Свинилупова. Короче!

— Извините, пожалуйста, Павел Егорович, это я от волнения, от желания все лучше объяснить. Мне же у вас работать…

— Ну, это мы еще посмотрим, насчет работы. И как же ты свой ум и грамотность в бюро пропусков проявил?

— Простите за нескромность, но считается, что у меня лучший почерк в министерстве. Некоторые говорят — что во всем Советском Союзе. Я выписываю удостоверения работникам Центрального аппарата. Извольте взглянуть на свою книжечку — убедитесь, пожалуйста, сами…

Полный идиотизм!

Я и не думал никогда, что где-то сидит вот эдакий червь для подобного дела. Но из любопытства вытащил из кармана свою сафьяновую вишневого цвета ксиву с золотым гербом и тиснением «МГБ СССР». Внутри, на розовато-алой гербовой бумаге, залитой пластмассовой пленкой, — моя фотография и неправдоподобно правильными буквами, удивительно ровными, округло-плавными, текучими, записано: «Подполковник Хваткин Павел Егорович состоит в должности старшего оперуполномоченного по особо важным поручениям». И ниже: «Владельцу удостоверения разрешается ношение и применение огнестрельного оружия. МИНИСТР ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ СССР ГЕНЕРАЛ-ПОЛКОВНИК…» И размашистая подпись малограмотного весельчака Виктор Семеныча — «Аба-к-у-м-о-в».

— Ну, и что ты у меня собираешься переписывать своим замечательным почерком? — спросил я.

— Что прикажете, но дело не в этом… — Лютостанский сделал паузу, глубоко вздохнул, и его выпирающие на лоб водянистые глаза загорелись фанатическим радостным светом. — Я все знаю про евреев.

— В каком смысле? — спросил я осторожно, соображая, что Минька уже объяснил этому ненормальному, чем я сейчас занимаюсь.

— Во всех смыслах! — горячо сказал Лютостанский. — Я про них все знаю. Историю их грязную, религию их ненавистническую, нравы их злобные, обычаи людоедские, традиции проклятые, характер их ядовитый и планы зловещие…

Я недоверчиво засмеялся, а он бросился ко мне, руки в мольбе протянул, лицо его тряслось, а глаза полыхали:

— Павел Егорович! Товарищ подполковник! Дорогой вы мой! Вы мне только поверьте! И в работе посмотрите! Убедитесь тогда сами, чего я стою! Я ведь тут, в кабинете, жить буду! Нет у меня семьи, детей нет — отвлекаться не на что! Всего себя делу отдам, только поверьте мне…

Я видел, что если откажу, с ним случится настоящая истерика. Давно уже я в нашей Конторе таких искренних энтузиастов не встречал.

— А чем тебе так евреи досадили? — полюбопытствовал я.

— Мне? Мне лично?

— Да, тебе лично.

— А вам, Павел Егорович? А всему русскому народу? А всечеловеческому миру? Они же погибели нашей хотят, царство иудейское всемирное мечтают установить! Сперма дьявола, впрыснутая в лоно людское! Мы, большевики, конечно, люди неверующие, но ведь то, что они Христа распяли, — это же факт! Сатанинская порода, всем людям на земле чужая…

Он меня убедил. Он мне показался. Я оставил его у себя. Он мне понадобится сейчас, а главная роль, которую я ему определил, должна быть исполнена в будущем. Я дал ему ответственную, высокую самоотверженную роль невозвращающегося кочегара. Кочегара, который в упоении топки котлов останется внизу. Вместо меня. Когда я замечу, что смена вахты близка и мне надо подниматься наверх.

* * *

Лютостанский остался. И все, что обещал мне, выполнил. Адское пламя, бушевавшее в его груди, он, не расплескав ни капли, вложил в дело. Он был или педик, или импотент — во всяком случае, я ни разу не слышал, чтобы он даже по телефону разговаривал с бабой. Не знаю, когда и где он отдыхал: всегда его можно было застать в Конторе. Три страсти владели его сумрачной душой — ненависть к евреям, почтение к каллиграфии и любовь к цветам. И все три страсти он удовлетворял на работе. Выделенный ему кабинет был полон цветов: круглый год в нем дымились гроздья флоксов, наливались фиолетом сочные купы сирени и рдели нежнейшие полураскрытые бутоны роз. Он дарил свои цветы мне, но я их выкидывал. А Лютостанский делал снова. Его цветы были из бумаги. Из разноцветных листиков бумаги писчей, чертежной, бархатной, папиросной. С удивительными быстротой и ловкостью, безупречно точно он вырезал лепестки, насаживал на проволочки, подклеивал, подкрашивал акварельной красочкой, складывал букеты, поразительно похожие на живые.

Особенно охотно он занимался этим во время допросов. А может быть, другого времени у него не оставалось. Задаст вопрос, а сам ножницами быстро-быстро цыкает, на сложном изгибе лепестка от усердия губу прикусываег, дождется ответа надлежащего, и своим художественным букворисовальным почерком запишет в протокол. А вопросы все продуманные, ловкие, изощренные, с капканами, ловушками и силками, с яростным желанием затолкать ответчика в яму не грубым пинком, а красиво, художественно погружая его в муку, во тьму…

Цветы, портрет Берии в маршальской форме на стене и собственноручно изготовленный нечеловечески красивыми буквами транспарантик над столом: «У НАСТОЯЩЕГО ЧЕКИСТА ДОЛЖНЫ БЫТЬ ХОЛОДНАЯ ГОЛОВА, ГОРЯЧЕЕ СЕРДЦЕ И ЧИСТЫЕ РУКИ Ф. Э. ДЗЕРЖИНСКИЙ». И всегда он толокся среди сотрудников — вежливый, услужливый, доброжелательный. Весь отдел был ему сколько-нибудь должен: все занимали у него деньги, потому что зарплату ему было тратить не на что. И некогда. А еще он был шутник. Не весельчак, а прибаутчик. Он знал массу поговорок, и очень скоро после его прихода мы все стали пользоваться накопленной им народной мудростью, его бесчисленными пословицами и присловьями — несколько однообразными, но смешными и верными. Еще при первой встрече он мне сказал:

— Нет веры евреям. Даже коммунистов-евреев мы должны рассматривать вроде выкрестов. А жид крещеный, что конь леченый, что вор прощеный, что недруг замиренный…

И повторял без устали:

— На всякого мирянина — двадцать два жидовина!

Грозил строго пальцем бывшему знаменитому педагогу, а ныне вредителю Гусятинеру:

— Не касайтесь, черти, к дворянам, а жиды — к самарянам…

Сочувственно качал головой, глядя на умирающего от голода генерала Исаака Франкфурта:

— Жид, как свинья, — и от сытости стонет.

Стыдил, совестил консула в Сан-Франциско Альтмана, завербованного японской разведкой:

— Жид, как воробей, — где сел, там и поел…

Мордовал свирепо уполномоченного по Новосибирской области полковника госбезопасности Берензона, приговаривал яростно:

— Жид, как ржа, — и железо прогрызет!

А я, проходя по кабинетам, все чаще слышал, как наши следователи и оперы орали на своих клиентов:

— Гони жида голодом, не поможет — молотом!

— Жид в деле — как пиявка на теле.

— Жид да поляк — чертов кулак…

— Жид, как пес, — от жадности собственных блох сожрет!

И Минька Рюмин, тыча мясницкий крутой кулак в нюх обезумевшему от ужаса академику медицины Моисею Когану, шипел:

— Правду народ наш говорит: жид от счастья скачет, значит, мужик плачет…

А Виктор Семеныч наш, незабвенной памяти министр и руководитель, эпически заметил:

— Не мы придумали — люди веками в душе выносили: жиду, как зверю, — нет веры…

И Лаврентий Павлович Берия, наш генеральный шеф и предстоятель перед лицом Пахановым, на установочном совещании сформулировал задачу окончательно:

— Товарищ Сталин рассказал мнэ вчера, что еще в молодости, в ссылке, говорили ему нэ один раз простые люди мудрость отцов: нэт рибы бэз кости, а еврэя бэз злости…

Я сразу догадался, что это Лютостанский еще в начале века, в туруханской ссылке, поведал Великому Пахану мудрость отцов. И оценил его в полной мере — насколько можно оценить такого воистину бесценного сотрудника. Делу радикального решения еврейского вопроса он был предан беззаветно: без Завета Ветхого, без Завета Нового, без всей этой псевдомилосердной, как бы добренькой чепухи.

Минька Рюмин, я и Лютостанский превратились в мощное всесильное триединство, где я был холодной головой, Лютостанский — пламенным сердцем, а Минька — могучими чистыми руками. И дела я теперь вел только вместе с Лютостанским. Где уж мне было записать протокол допроса таким неповторимо красивым почерком! Можно сказать, лучшим во всем министерстве или даже во всей стране! И подписью своей я старался не снижать, не портить художественного впечатления от этих замечательных документов, где кошмар и ужас содеянных изменниками злодеяний фиксировался навек букворисовальным способом. Чего мне было соваться со своей куриной подписью в эти скрижали законного возмездия, в священные манускрипты разразившейся наконец над нечестивыми головами грозы справедливости. И Лютостанский был счастлив, что благодаря моей скромности начальству заметнее его усердие. И Минька был доволен, что я не пру на первые роли, не суюсь поперёд батьки в пекло честолюбия, в ласкающий жар удовлетворенного тщеславия. Я представил Лютостанского к внеочередному производству в специальном воинском звании и вызвал к себе с докладом оперуполномоченного Аркадия Мерзона.

АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ

Темное лицо Магнуста маячило перед глазами, двоилось, пухло и вырастало в гигантское — под самый потолок кабака — облако, накрывало мглой, заворачивало в черноту, крутило меня, безвольного и слабого. Еда на столе почти не тронута. И мясо филейное с грибами остыло, ссохлось. И мороженое растаяло. А бутылка — почти пустая. Оглоушил я ее, гуляя далеко отсюда, с вернувшимся после долгой отлучки Владиславом Ипполитовичем. Все качается, плывет передо мной. Головокружение. Кружение головы. Кажущееся вращение в разных плоскостях. Кажущееся. Вот именно — не на самом деле, а кажущееся.

Как кажется мне сидящий напротив, не существующий на самом деле Магнуст. Как кажется мне мое прошлое, которого не было. Все выдумал. Кружение головы. А у меня и не голова больше — это только кажется. У меня теперь — головогрудь.

Острая головная боль в груди. Сверлящее пронзительное вращение в головогруди. Нет силы, твердости в ногах — встать и уйти. Эх-ма, ребята, мы не так злые, как глупые — головоногие. Наклонилось, приблизилось ко мне сизое облако лица несуществующего Магнуста и сказало мне увещевающе:

— Лютостанский был вашим подчиненным и убить Нанноса без вашего согласия не мог…

— Мог, — ответил я вяло. — Он тогда уже многое мог…

Засмеялся зло кажущийся мне Магнуст и сказал тихо:

— Я предлагаю вам рассказать правду. Я не могу и не хочу жечь вам лицо зажигалкой, как Лютостанский сжег бороду Элиэйзеру Нанносу. Но у меня есть средства заставить вас говорить правду…

И сразу же из облака дохнуло на меня, остро потянуло из прошлого вонью паленых волос и подгорающего мяса, мелькнуло в разрыве серой пелены горбоносое лицо. Голубые глаза блаженного, истекавшие крупными каплями слез. Нелепость плачущих стариков…

— Какие же это, интересно знать, есть у вас средства? — спросил я громко и неожиданно для себя икнул. И качнулся сильно на стуле. А жидюка зловредный мне ответил:

— Свидетельские показания против вас, данные Аркадием Мерзоном.

— И где же он вам их дал? В нарсуде Фрунзенского района?

— Нет. Он дал их под присягой в Государственной прокуратуре в Иерусалиме.

— Мерзо-он? В Иерусалиме?

— Да, Мерзон. В Иерусалиме. Ваши компетентные органы разрешили ему эмиграцию в Израиль и обещали молчать о его прошлом в обмен на определенные поручения…

— Ай да Мерзон! И вы его раскололи? — подкинул я Магнусту петелечку. Он спокойно пожал плечами:

— Я в израильской прокуратуре не служу и «колоть» Мерзона не мог.

— А где ж вы служите — в МОССАДе? Или в «Шин-бет»?

Он не спеша закурил, посмотрел на меня из-под приподнятой брови и хладнокровно отрезал:

— Я не служу ни в МОССАДе, ни в «Шин-бет». Когда надо будет — я вам сообщу, где я работаю. Или вы догадаетесь сами.

— Воля ваша, — развел я руками.

Страницы: «« ... 89101112131415 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Всем известно изречение Конфуция о черной кошке в темной комнате. Однако много веков спустя инспекто...
Константин Савин, входящий в десятку лучших и всемирно известных репортеров тайно прибыл в Эдинбург....
Перед вами замечательный фантастический роман Ли Брекетт. Увлекательный сюжет, удивительные приключе...