Кровавый век Попович Мирослав

Реальная война всегда представляется подобием прошлой. Генералы Первой мировой войны были молодыми офицерами во франко-прусской или русско-турецкой. Они сознательно или бессознательно сопротивлялись нововведениям, и значение танка или авиации поняли лишь единицы. Никто не думал, что потери от артиллерийского огня будут составлять две трети от общих потерь. Никто не представлял, каким необходимым для пехоты оружием станет пулемет. Вообще роль и силу огня в этой войне по достоинству оценили поздно, а во французской армии ни Фош, ни Жоффр так ее и не осмыслили – понял силу огня только маршал Петен, что и сделало его, по словам социалиста Леона Блюма, наиболее человечным руководителем военной поры.

Самое важное, по-видимому, заключается в том, что Первая мировая война привела в действие такие колоссальные силы, столько оружия, материальных ресурсов и человеческих масс, что эффективно руководить всем этим оказалось чрезвычайно трудно. Сила в этой войне явно преобладала над умом, огонь – над движением и маневром. Развитие военных замыслов на полях битв оказывалось настолько медленным и громоздким, что планета, опутанная колючей проволокой, увязла в войне, казалось, безнадежно.

Кризис патриотизма

Война началась с неспровоцированной агрессии Германии и Австро-Венгрии против Сербии, России, Бельгии и Франции и вызвала вспышку патриотического подъема по обе стороны линий фронтов. Через исторически короткое время усталость и безнадежность стали все больше определять настроение воюющей Европы. Пацифистские лозунги становились все привлекательнее не только в истощенных блокадой странах Центрального блока, но и в либеральных демократиях Запада, которые вели оборонительную войну. Между тем, невзирая на безумное сопротивление милитаристов, контуры поражения государств Центрального блока уже вырисовывались, и руководство Антанты прилагало все силы, чтобы довести войну до победного конца.

Пацифистская и интернационалистическая пропаганда грозилась не только ликвидировать плоды всех военных усилий стран «сердечного согласия», но и разрушить один из фундаментов европейской цивилизации – принцип национальной организации государственности. Объединение усилий всех бедных слоев («пролетариев») всех воюющих держав мира против своих богатых означало бы ликвидацию солидарности в национальных рамках каждого государства и разрушение национально-организованных обществ. Произошло бы что-то вроде явления, описываемого в физике как фазовый переход, – когда электроны внешних орбит покидают каждый свою систему и вместе создают новую, с неожиданными свойствами. Могла ли образоваться новая система или нет, сказать трудно, а что старые национальные атомы европейского общества развалились бы, несомненно.

Во время мобилизации немецких войск жены и подруги сопровождают солдат на марше

В конце Первой мировой войны на горизонте Европы якобы замаячила перспектива интернациональной империи мамлякат аль марксизм.

Война привела к кризису идеи патриотизма, идеи национальной организации государства. Казалось, эти идеи задушены газами, расстреляны пулеметами и похоронены под землей, исполосованной взрывами снарядов.

Возвращаясь к “Belle poque” накануне войны, зададим себе вопрос: было ли в тех патриотических чувствах, которые господствовали в европейских нациях, что-то нездоровое, агрессивное, жестокое?

Трудно в этом сомневаться. Нигде, ни в одной из самых демократических стран не была показана до конца внутренняя консолидация наций на политической и культурной основе. Нигде не смогли избежать пренебрежительности и враждебности к иностранцам. Где господствует любовь в первую очередь к своему, там незаметно появится и отторжение чужого, ксенофобя, даже агрессивность.

Но в умонастроениях подавляющего большинства людей, в официально закрепленных государственных установках, даже в личных представлениях и стремлениях ведущих политиков господствующими были, можно сказать, нормальные национальные чувства – в отличие от агрессивного и злобного национализма тридцатых годов. По крайней мере, трудно признать силы национальных чувств ответственными за военную катастрофу.

Прощание с любимой женщиной перед уходом на фронт. Лондон, вокзал «Виктория»

С другой стороны, национальное самосознание и солидарность, патриотизм, о которых писал и старый Энгельс, вроде бы забыв все радикалистские призывы юношеского «Коммунистического манифеста», и ветеран Парижской коммуны Клемансо, – все эти морально-политические нормы оказались недостаточными для самосохранения европейской цивилизации.

Война неминуемо основывается на такой же мифологии и иррациональности, как и иное пространство смерти, и должна опираться на идеологию, простую и доступную для плебса, которому нужно умирать как можно легче. Даже не идеологию, а совокупность наративов, рассказов о случаях зверского поведения со стороны ожидаемого противника, агрессивного умонастроения, которое опирается на расхожие мифологемы. Результат войны для общества – превращение убийства, издевательства и пыток в привычку, возвышение подонков и авантюристов.

В ходе войны национальные чувства неминуемо приобретали новый, угрожающий характер. Война является состоянием без моральной правовой структуры, коллапсом, точкой бифуркации, через которую проходит система, чтобы выиграть в большой стратегической игре.

Война является культурой террора и пространством смерти, беспределом. Но это беспредел, вынесенный наружу, в мир чужого, и потому при некоторых условиях война не приводит к последствиям, катастрофическим для общего порядка и общей нравственности. Для того чтобы война поддерживала достаточно высокое состояние социального порядка у воюющей нации, она должна удовлетворять простым условиям: 1) к противнику следует сохраняться отношение как к человеку, уважая его чувство достоинства; 2) мирное население должно быть вне сферы массового насилия, вызванного войной. Этих требований придерживались в среде профессиональных воинов (рыцарей), создавших специфическую военную этику и свой этикет, максимально приблизив войну к игре и соревнованию (включая плен как условное, игровое, будто в шахматах, убийство), руководствуясь солидарностью высшей казни. Правда, никогда войны не велись одними лишь рыцарями и никогда рыцари не вели себя так уж по-рыцарски – озверевшее плебейство всегда проглядывало во всех, даже наиболее рыцарских военных соревнованиях. Но общество оберегало себя от гангрены идеологией «благородной войны».

Раненый солдат на временных санях. 1914

XIX век еще несет на себе печать воспитания на примерах войны как на мужском занятии, и наполеоновская легенда служит этой печатью в войнах века двадцатого. Но XX век уже отбросил дымку романтичного рыцарства и нарушил все основы эстетики благородной войны. Это стало следствием как превращения войны во время общих мобилизаций в массовое занятие, так и вытеснения идеализма практическим рациональным расчетом и волюнтаризмом без границ.

Все факторы действовали в направлении, которое примитивизировало войну, сводило ее к дикой рукопашной или непереносимому сидению месяцами в грязи окопов во вшивых шинелях под обстрелом шрапнельних снарядов.

Война требует взаимопомощи, окопного братства, способности на самопожертвование. Но в целом уровень морали и политики, свойственный войне, намного примитивнее и более низок по сравнению с уровнем мирного времени. Все процессы на войне становятся более простыми и более грубыми. Это не значит, что они становятся худшими; обычные дружеские отношения в условиях повседневной смертельной опасности иногда приобретают величественную силу. Война порождает экстатические состояния высокого подвига, но эти сильные страсти тоже грубо упрощают те высокие мотивы патриотической преданности своему краю и своей культуре, которыми руководствовались люди в мирном времени.

Местные крестьяне хоронят павших русских воинов возле Луцка. 1914

Конечно, в официально провозглашенных Антантой целях войны было много политической риторики. Но за риторикой стояла историческая реальность. Утверждение режима международного права, защита принципов нации-государства (политической нации), защита личных прав и свобод действительно отвечали природе либеральных демократий и были их реальными военными целями. Однако лозунги свободы и правопорядка не могли стать идеологией миллионных масс, как это показал уже довоенный опыт. Политические руководители Антанты плохо осознавали, что международное право и абстрактные идеалы свободы не могут вдохновлять простых людей на неслыханные страдания окопной жизни и на самозабвение в озверевших атаках. В свою очередь, практическая политика требовала и от либералов циничного прагматизма.

На передовую принесли газеты

И ни о каких либерально-демократических целях не могло быть и речи в политическом союзе, где определяющую роль играла самодержавная Россия.

Во всех воюющих странах были введены военная цензура, перлюстрация писем, запреты на правдивую информацию. Государство создавало свою высокую идеологию войны и стремилось контролировать духовную жизнь. Солдаты знали, что пресса врет, и когда у них под сомнением оказывались цели войны и способности командиров, авторитет легко завоевывали антиправительственные листовки.

Молодой русский солдат, павший в бою

Чем тяжелее переживались трудности войны, чем больше пресса приукрашивала действительность, тем меньше солдатская масса принимала на веру высокие слова. Патриотизм превращался в неискренний штамп. К тому же, чем больше близилась война к завершению, тем более прозаичными становились тайные переговоры о конкретных чертах будущего мира. Усталость и ненависть все больше становились реальными факторами с обеих сторон. Ненависть к чужестранцам замещала культуру патриотизма, усталость порождала недоверие к своим гордецам.

Война вызывает неспровоцированную и неконтролируемую жестокость – всегда найдутся садисты и подонки, которым приносят радость чужие страдания. Сопротивление противника порождает страх, страх – примитивную жестокость. Достаточно было несколько случаев стрельбы бельгийских снайперов по оккупантам, чтобы немецких солдат охватила паника, результатом которой стали расстрелы мирного населения. Немцы верили, что бельгийские женщины добивают раненых и выкалывают им глаза. В свою очередь, слухи о немецких жестокостях, которые перекочевывали на страницы антантовской прессы, нередко были просто фантастическими.

Чем меньше информации, тем больше слухов; в начале войны молниеносно распространялись слухи об ужасающих преступлениях противника, причем преимущественно о том, как солдат продают командиры и тыловики.

Не использовав преимущества, которые давала немецкой армии ее военная идеология и высокая организованность, немецкое командование пыталось компенсировать их иным видом решительности – жестокостью и неразборчивостью в средствах. Началось с массового захвата заложников и их расстрелов в Бельгии, потом – нарушение Гаагской конвенции и использование ядовитых газов. Наконец, Германией была провозглашена неограниченная подводная война. Австрийские войска проявили массовую жестокость в отношении мирного населения во время боев в Сербии. Российские казаки совершали еврейские погромы в завоеванной Галичине. Мир погружался во тьму.

Все генеральные штабы перед войной исходили из того, что война закончится быстро, потому что она будет требовать слишком большого напряжения сил. Напряжение сил, муки солдат и офицеров и страдания гражданского населения были намного страшнее предполагаемого.

Решающим фактором оказалось терпение. А терпение измеряется иными мерками, чем боевой экстаз. Экстаз боя и короткое возбуждение после него сменяются усталостью и безразличием человека, который уже оставил позади свою одиссею через «тот мир» под пулеметным огнем, но с командой командира все должен повторять снова и снова. Это требует сочетания жертвенности с рациональным расчетом, с пониманием своего места в жизни.

К газовой атаке готовы

После войны молодой тогда французский писатель Андре Мальро много лет провел на Востоке и почувствовал ту волну энтузиазма, которая охватила Китай и соседние страны. Он думал о подобной волне в другие времена в других мирах; да, Франция эпохи Великой революции была охвачена энтузиазмом равенства, Россия в 1917 г., по его мнению, еще более прозаичным крестьянским энтузиазмом владения землей. Глубинный мотив китайской революции, по убеждению Мальро, был другим. Мальро видел китайцев, умерших от голода, видел ряды их босых ног, худых и посиневших. Он знал солдат революции, которые однажды почувствовали себя людьми, а не скотиной, и никогда больше об этом не забудут. Мальро понял, что этим солдатам нужны не равенство и не победы в классовой борьбе. Для них речь шла о возможности жить и быть человеком.

Конечно, российские солдаты – «крестьяне в солдатских шинелях», как тогда говорили, – больше думали в окопах о земле, своей и чужой, помещицкой. Правда, что в конечном итоге Гражданская война на безграничных пространствах бывшей империи обернулась крестьянской войной за землю. Солдат стал крестьянином. Но тогда, когда крестьянин был солдатом в солдатской шинели»), «окопным человеком», он чувствовал то же, что и китаец, описываемый Мальро. Для него речь шла о возможности жить и быть человеком. Уже во вторую очередь, уже мысленно дома – о том, что человеком он не сможет быть без земли.

Энтузиазм равенства, собственности или иных социальных целей принадлежит к другой, социально структурной плоскости военной одиссеи, нежели энтузиазм умереть и жить, быть человеком. Семантика жизни и смерти – семантика подсознательного и архаичного пласта личности. Экстаз самопожертвования – состояние человека, который скорее не выделяет себя из общества-Gemeinschaft. Семантика сознательных целей вынуждает бойца смотреть на самого себя со стороны, как на члена общества-Gesellschaft, который рискует для достижения реальных социальных позиций, в том числе и своих собственных или своей семьи и близких. «Великая война» вынуждала людей почувствовать себя в первую очередь живыми смертными людьми, а затем уже бездумными жертвами.

Как жертвы, которые приносятся Богу, судьбе или истории, люди воспринимают свою одиссею полумистическим образом. Как сознательные участники великих событий, они должны понимать цели войны и воспринимать их как собственные прагматичные цели. У правительств логика обратная. Они хотят, чтобы исполнители своих ролей в исторической трагедии вдохновлялись высокими идеологиями войны вплоть до транса. А жертвы должны быть расчитаны как плата за прагматичные выигрыши в будущем мире. Чем больше жертв понесла нация, тем больше ей должны заплатить противники и союзники. Мир – наиболее циничный аспект войны, и цинизм был все более ощутимым с приближением желанного конца.

Могила немецкого солдата на чужой земле

О войне можно сказать все то, что сказано этнологами о кровавой жертве: как историко-культурный шаг жертва была открытием ценности жизни, а не отождествлением жизни и смерти. И война – не только ужас массовых убийств, но и ритуал массовых жертв, который имеет почти мифологическую семантику.

Для любого биологического индивида в мире живого смерть всегда – цена жизни; смерть трагическая, ожидание смерти отравляет жизнь, но этим все живое платит за то, что оно живо. Своей смертью я плачу не только за жизнь моего рода, но и за свою жизнь, которая вопреки всему – прекрасна.

Готовность солдата умереть – или следствие сознательного самопожертвования патриота, для которого интересы сообщества выше собственных, даже жизненных инстинктов, или же следствие слепого повиновения власти, если ей доверяют больше, чем собственным инстинктам. Или героизм, или тупое повиновение. Готовность умереть в разгар боя, дионисийский энтузиазм как транс, как безрассудство для обезболивания – это один лик войны. Другой лик войны – безразличие и привычка к возможной гибели, постоянное заглушаемое смертное томление.

Необходимость жертвы появляется перед каждым человеком, когда он осознает неизбежность собственного конца для продолжения жизни того целого, к которому он принадлежит. В архаичных сообществах это переживалось и осмысливалось как готовность отдать жизнь за «обожаемого монарха». «Жизнь за царя» в демократических режимах превращается в «жизнь за народ» или «жизнь за Родину». Речь идет о готовности индивида в критическую минуту естественно отдать жизнь во имя национальных или других групповых интересов. Так же естественно, как отдают жизнь за своих родных.

Смерть (убийство) чужого и готовность принести себя в жертву для утверждения своих и своего всегда в человеческой истории выполняло роль сопоставления жизни со смертью в качестве цены жизни, «измерения» жизни по принципу «смертию смерть поправ». Кровавая жертва является игрой в смерть, игрой, материалом которой является сама смерть. Этот архаичный феномен остается при высших этапах цивилизации, потому что иначе человечество не научилось бы проходить через «точки бифуркации», дабы социальный прогресс приобретал игровые формы, чтобы мы могли выиграть в истории свой шанс.

  • Иди и гибни безупрёчно,
  • Умрешь не даром, дело прочно,
  • Когда под ним струится кровь.

Эти слова Некрасова прекрасно выражают суть жертвенности в русском революционном движении, но также и суть жертвенности вообще: победа в войне обеспечивает «право завоевания», потому что наиболее прочным является то дело, под которым струится кровь.

В ходе войны вырисовывались контуры мира и, следовательно, контуры дела, под которым щедро струилась кровь.

Братание на австро-российском фронте. Февраль 1918 года

В воспоминаниях политиков и дипломатов о подготовке мира и тайных соглашениях Антанты с ее союзниками едва ли не самое значительное место занимает Италия с ее грандиозными претензиями на великодержавную роль в Средиземноморье. Начиная войну с лозунгами возвращения тех австрийских областей, которые исторически входили в Italia irredenta, итальянское руководство все более расширяло территорию своих «национальных интересов», что принесло англо-французкой дипломатии много хлопот. Игра стоила свеч, потому что союзник на австрийском участке был нужен, а ему нужно было платить.

Но то уже было после того, как свою плату выторговала Россия. Россия вступила в войну под только что написанный марш «Прощание славянки», война была торжественно названа «Отечественной», как и, «скажи-ка, дядя, ведь недаром». А в марте 1915 г. союзники тайно согласились отдать России после войны Босфор и Дарданеллы – империя хотела выйти в Средиземноморье.

Российский фактор в войне придавал Антанте сомнительный политический облик. Уже тогда влиятельный английский публицист Норман Энджел, к мнению которого прислушивался, в частности, президент США Вудро Вильсон, ставил вопрос, стоит ли «воевать за Европу под российским контролем».[146] Победа, добытая с определяющим участием российской армии, угрожала повернуть Европу к Священному союзу. Симпатии правящих кругов Антанты и США были на стороне либерально-консервативных политиков России, к которым принадлежали как Гучков, Сазонов, Родзянко, Струве, так и Милюков и наш великий земляк Вернадский. Защитник русской «национальной идеи» и «либерального империализма» Струве писал еще накануне войны: «Империализм означает большие задачи внешне, осуществляемые внутренне примиренной и духовно объединенной страной, преобразованной в настоящую империю в современном, высшем, англосаксонском смысле, – максимум государственного могущества, объединяемого с максимумом личной свободы и общественного самоуправления».[147] Еще раньше по поводу «права наций на самоопределение» Струве писал в «Русской мысли»: «Принадлежность Царства Польского к России является для последней самым чистым вопросом политического могущества. Каждое государство с последними силами стремится удержать свой «состав», даже если принудительных хозяйственных мотивов для этого и не было. Для России, с этой точки зрения, необходимо было сохранить в «составе» империи Царство Польское».[148]

Вудро Вильсон

Мотивом вступления России в вой ну была защита балканских славян и притесняемых турками христианских народов, и этот мотив, во-первых, не был искренним и никого на Западе не обманывал, во-вторых, никогда не мог вдохновлять на длительные самопожертвования широкие народные массы Российской империи.

В 1916 г. после поражений на польской территории Россия отважилась пообещать Польше на войне статус автономного в составе империи Царства Польского, но это не могло обмануть поляков. Об Украине ни один российский политик и слышать не хотел.

Реальные цели войны были целями российского империализма, черносотенного или либерального, одинаково компрометирующего для либеральных демократий Запада.

Англия давно работала над тем, чтобы оторвать от Турции арабский мир. В арабской политической жизни большую роль играл знаменитый полковник Лоуренс, которому, в конечном итоге, удалось противопоставить туркам только вольнолюбивых воинственных конников Йемена. Как пишет Ллойд-Джордж, остальные арабы сделали свой взнос в войну дезертирством и массовой сдачей в плен. И это тоже было учтено. Интересно то, что все либеральные политики высчитывали, какие решения территориальных проблем будут лучше всего отвечать жертвам, понесенным участниками войны. Не забыли Англия и Франция также и себя. В «соглашении Сайкс – Пико» был предусмотрен раздел между ними арабского Востока на сферы влияния.

Колониальные территории не играли такой роли в послевоенных планах больших государств, как это изображали потом противники войны. Но когда большевики опубликовали тайные договоры, дипломатия Антанты выглядела отвратительно. Вся высокая идеология войны и победы, все патриотические чувства, которые вдохновляли защитников своих отечеств в первые месяцы войны, были безнадежно скомпрометированы.

Особенно показательной была позиция левоцентристского руководства Франции и в первую очередь самого Клемансо, который стал ее национальным лидером. Того Клемансо, который, вдохновленный идеей равенства и справедливости, начал почти безнадежную войну за Дрейфуса – и выиграл, но выиграл не ее, а другую войну, войну простонародной Франции против аристократов, попов и генералов. Теперь он возглавлял войну Франции против немецкого милитаризма, который заграбастал земли его родины и растоптал право и справедливость, – но выиграл войну за возрождение национального величия великого французского государства, против немцев как нации, поставив Германию на колени и заставив ее дорого заплатить за жертвы, принесенные на алтарь победы французской нацией. Клемансо разочаровался не в немцах, а во французах и людях вообще; после дела Дрейфуса он уже мыслил абстрактными категориями нации и государства.

В последние годы Первой мировой войны и в первый послевоенный год происходил «перевод» неформального диалога наций-обществ на рационализируемый правовой язык диалога наций-государств. Дела жертвенные и глубоко духовные стали делами «национальных интересов» наций-государств, предметом расчета и торга. Европейская дипломатия превратилась в нечто среднее между международной научной конференцией историков, географов и экономистов – и огромной международной ярмаркой, где торговали этническими территориями.

При этом принцип национального самоопределения в последовательной его трактовке, то есть с правом больших этнических сообществ Османской и Австро-Венгерской империй образовать собственные независимые государства, до 1916–1917 гг., в сущности, и не обсуждался. В отношении Австро-Венгрии даже президент Вильсон длительное время был сторонником сохранения ее государственного единства.

Результатом глубокого кризиса той идеологии патриотизма, которая задевала сами основы существования национальных государств, стала новая интернационалистическая идеология побеждающего большевизма. Но не только решительный разрыв коммунистической России с тайной дипломатией Антанты свидетельствовал о неблагополучии в лагере либеральной демократии. Самый яркий и самый сильный лидер демократического Запада, президент США Вудро Вильсон привел свою страну в войну, но не захотел стать союзником европейской либеральной Антанты. Вильсон принципиально не желал принимать участие в тайных торгах относительно национальных интересов государств – участниц войны и победы.

Суть позиции Клемансо и других европейских лидеров Антанты заключалась в том, что они настаивали на ответственности немецкой нации за развязывание войны и за жертвы, понесенные ее участниками. Коммунисты утверждали, что ответственна мировая буржуазия и должна за это с лихвой заплатить. Вопрос «кто платит?», такой понятный для рыночной экономики, принципиально был неприемлем для фанатичного пресвитерианца Вильсона, который, как утверждали специалисты, подсознательно отождествлял себя с Мессией – Христом. Идея коллективной ответственности вообще неприемлема для европейской цивилизации. Отвечать может только личность, потому что она сделала свободный выбор. За войну отвечают правительства, то есть конкретные люди, а не народы, хотя именно народы и ведут все войны.

Такая позиция была бы перенесением на международно-правовые отношения принципов, которые давно укоренились в практике западной цивилизации и жизненной философии демократий. Однако эти принципы никогда не учитывались, когда речь шла об отношениях между нациями-государствами: здесь всегда шла речь о реальном соотношении сил. Даже мотивы мести, находившие проявление в подсчете жертв во имя победы, на деле прикрывали полностью прагматичные рассуждения о выгоде, которую можно будет выторговать нации-государству после победы.

Президент Вильсон тоже не забывал выгоду для своей нации-государства. Но он хотел, чтобы все заключалось в рамках принципов моральной правовой международной структуры. Именно поэтому Вильсон настаивал на том, что в этой войне не может быть победителей и побежденных.

Но Вильсона не послушали ни Европа, ни Америка.

Конец войны

Русская революция как эпизод мировой войны

В 1916–1917 гг. наиболее напряженные военные действия Германия вела, как и раньше, на Западном фронте. В дни самых тяжелых боев потери Антанты достигали 20–25 тыс. человек в месяц. За 1916–1917 гг. (с августа по август) немецкая армия потеряла на Западном фронте 315 тыс. человек, на Восточном – 73 тысячи, то есть по 32 тыс. человек среднемесячно, в том числе на Западном фронте приблизительно по 25–26 тысяч, на Восточном – по 5–6 тысяч. При этом именно на востоке она добивалась очевидных успехов. А Россия на протяжении 1916 г. ежемесячно теряла 224 тыс. человек!

Австро-венгерская армия была в намного худшем состоянии, чем немецкая. Она комплектовалась по территориальному принципу, как и другие армии Европы, потому ее дивизии были разными по национальному составу и воспринимали поражения по-разному. Поскольку славяне составляли большинство населения империи, их неравноправное с немцами и венграми положение отражалось на моральном состоянии армии. Особенно враждебным к императорской власти было отношение чехословацких частей, которые массово сдавались в плен русским.

В зиму 1916/17 г. Россия входила морально опустошенной. Брусиловский прорыв окончательно подорвал веру в возможность решительного разгрома противника российской армией. Экономические трудности, вызванные поголовной мобилизацией всех работоспособных, особенно на селе, и плохой организацией военных действий, все больше подавляли население. В этих условиях авторитет Николая II, непосредственно ответственного за поражения и человеческие потери в качестве Верховного главнокомандующего, падал все ниже. Круги общества, близкие к правительственным, особенно были раздражены влиянием на царскую семью шамана и авантюриста Распутина. Убийство Распутина группой монархистов было крайне опасным симптомом развала власти.

В это время Николай все больше надежд возлагал на Протопопова, назначенного министром внутренних дел по рекомендации Распутина. Протопопов, помещик из российской глубинки, бывший правый либерал («прогрессист»), истерик, на которого, по его выражению, временами «накатывало», по собственной инициативе ездил в Швецию для переговоров с представителями Германии о возможности подписания сепаратного мира. Николай II приветствовал эту инициативу. Германия уже выдвигала мирные предложения, но они были вызывающе неприемлемыми для Антанты. Правительство Николая II готово было пойти очень далеко. Вырисовывалась перспектива сепаратного мира между Россией и Германией, что, в сущности, значило если не фактический переход России на сторону Центральных государств, то, по крайней мере, выход ее из Антанты.

Либеральные круги России укрепили свои позиции благодаря деятельности многочисленных общественных организаций, созданных для помощи фронту и составлявших действенный каркас гражданского общества. Государственная Дума, роль которой была сведена Николаем к минимуму, была скорее общественным органом, чем подобием парламента. Она и стала очагом сопротивления политике царя.

Противником такого курса было либерально-проантантовское российское общество.

В январе – феврале 1917 г. разгорелся конфликт между Думой и царем по поводу созыва очередной сессии Думы. Царь оттягивал созыв, ожидая неприятных столкновений с оппозицией и планируя вообще прикрыть Думу. Конфликт был усугублен беспорядками, которые начались в Петрограде на почве хлебной паники. Россия не смогла даже ввести карточную систему на хлеб, и достаточно было первых тревожных слухов и первых очередей в хлебных магазинах, чтобы начались забастовки. Николай распорядился арестовать управляемые социал-демократами – меньшевиками рабочие комитеты при общественных организациях. В ответ забастовки усилились. Народ высыпал на улицы, то здесь то там убивали полицейских, войска разгоняли толпы неохотно, наконец даже казаки начали присоединяться к недовольным и демонстрантам.

Среди левых и правых либералов давно зрела идея устранения Николая II путем военного переворота. Гучкова поддержал высший генералитет. Почувствовав полное отсутствие опоры, Николай II отрекся от престола.

Демонстрация в Петербурге. Март 1917 года

Отречение царя было не совсем юридически корректным. Согласно законам Российской империи, царь не имел права назначать наследника – лишь законный наследник в этом случае становился новым императором. Но наследником престола был Алексей, больной гемофилией мальчик, которого Николай II не хотел подвергать испытаниям в смутное время. Обходя закон, царь отрекся от престола в пользу великого князя Михаила Александровича. Великий князь также немедленно отрекся, опять же незаконно: преемником его мог бы стать великий князь Кирилл Владимирович, и образованный и сравнительно либеральный Михаил Александрович поручил решение последующей судьбы монархии Учредительному собранию.

Временное правительство, сформированное комитетом Государственной Думы из правых и левых либералов, в противоположность пронемецкому пацифизму Николая II было воинственно настроено в пользу «российской идеи», то есть стремилось возродить военное могущество России и закончить войну с территориальными приобретениями на условиях тайных соглашений. Политики либерально-националистического лагеря совсем не представляли себе размеры развала армии и империи.

П. Н. Милюков

После воинственных заявлений Милюкова правительственный кризис привел к власти левоцентристское правительство Керенского, которое отказалось от тайных имперских целей и было готово на «мир без аннексий и контрибуций», то есть на условиях, сформулированных президентом Вильсоном. Социалист Керенский, молодой кадетский лидер Некрасов да еще кое-кто из лидеров российской демократии были масонами и имели дополнительные тайные связи с влиятельными лидерами Антанты. В частности, французский социалист, масон Альбер Тома во время своего визита в Россию взял с них обещание довести войну до победы. Однако правительство практически не имело власти в стране. Достаточно сказать, что оно так и не смогло освободить арестованных в мятежном Кронштадте офицеров-моряков, которые, очевидно под боком у правительства, были постепенно перестреляны в подвалах революционными матросами. Наибольшую опасность представляла армия, которую уже нельзя было удержать в окопах. Дезертирство приобрело массовый характер, митинги шли за митингами, по всей армии распространились нормы, выработанные Петроградским Советом относительно военных своего округа. Созданные в армии Советы солдатских депутатов контролировали командование и полностью развалили российское войско.

В связи с этим крайне необходимой была какая-либо военная операция, которая в случае успеха приблизила бы конец войны и укрепила позиции командования, а в случае провала дала бы возможность найти виновных и опять же укрепить режим. Наступление в июне под Тернополем, конечно, закончилось поражением небоеспособной уже российской армии, и в результате ряда мероприятий в первые дни июля Временное правительство фактически ликвидировало двоевластие. На фронте была восстановлена смертная казнь.

Однако ситуация оставалась неопределенной. По всей стране начались разгромы и поджоги помещичьих имений. Летом на улицах больших городов уже бесчинствовала толпа, вспыхнула преступность, вершились самосуды над воришками, которых убивали просто так, на трамвайных путях. В Петрограде дезертиры открыто торговали на тротуарах подсолнечными семечками.

Правительства Антанты все надежды возлагали на военный переворот, который должен был бы на определенное время поставить у власти диктатора, чтобы затем перейти к нормальному либеральному режиму. Такая попытка была сделана в августе – и привела к потере едва-едва достигнутого равновесия. Произошли что-то вроде компартийно-генеральского путча 1991 года.

Разгром попытки переворота генерала Корнилова в августе 1917 г. резко усилил левые антиправительственные элементы в обществе, а всплеск инфляции и нарастание беспорядков поставили под сомнение уже существование России.

Если вернуться к опыту Парижской коммуны и планов немецких социал-демократов относительно завоевания власти, то можно сказать, что в России вариант свержения консервативного правительства как правительства национальной измены, продолжения войны левыми, социалистическими правительствами с последующей поддержкой антивоенных пролетарских выступлений в лагере противника – это как раз и был сценарий российских социалистов, меньшевиков и эсеров. Он полностью провалился летом – осенью 1917 года.

При этих условиях в октябре состоялся большевистский переворот.

Октябрьский переворот сопровождался серией декретов, в том числе о мире и о земле. Армия покинула позиции и, силой захватывая эшелоны, двинулась по домам, чтобы разбирать землю согласно большевистскому декрету. Вся Россия зимой 1917/18 г. была пробольшевистской, поскольку война была фактически закончена, а размеры поражения никого не беспокоили. Развал властных структур и доминирование в стране дезертиров-фронтовиков назывались в советской литературе «триумфальным шествием советской власти».

Мирные переговоры с немцами и австрийцами, начатые большевистским правительством в декабре 1917 г., оказались крайне сложными. Правительство Ленина – Троцкого не сумело найти такие условия сепаратного мира, которые российское руководство могло бы подписать.

Предложения, изложенные в ленинском Декрете о мире и позже – в речи Троцкого в начале мирных переговоров в Брест-Литовске, были настолько близкими к мирным предложениям Вудро Вильсона, что некоторые американские исследователи до сих пор считают это совпадение хитрым ходом большевиков. В действительности право наций на самоопределение вплоть до государственного отделения было программным положением большевиков, отстоянным Лениным против ультралевых в острой полемике накануне и в ходе мировой войны.

Летом 1917 г. Ленин активно поддерживал требования независимости Финляндии, Польши и даже Украины, а после переворота большевистское правительство признало независимые правительства Финляндии и Польши (в Брест-Литовске Троцкий признал Центральную Раду правительством независимой Украины).

Шла речь у большевиков, как и у Вильсона, и о конце тайной дипломатии – именно большевиками были опубликованы тексты тайных соглашений правительств Антанты.

Переговоры в Брест-Литовске зашли в безвыходный тупик, Троцкий мирный договор не подписал – приехав в Петроград, он убеждал Ленина: «Немцы не будут наступать!» Под Нарву был направлен отряд балтийцев Дыбенко. Посмотрев на «братишек» в невероятных клешах, генерал М. Д. Бонч-Бруевич, брат известного большевика, который привлек его к организации сопротивления немцам, понял, что никаких боевых действий матросы вести не в состоянии. Отряд раздобыл где-то бочку спирта, и пьяные «братишки» были вдребезги разбиты немцами; Дыбенко исключили из партии. Немцы наступали и жестоко разогнали в боях какие-то наскоро сформированные части (в том числе и в том бою 23 февраля, который потом был безосновательно провозглашен первой победой и днем рождения Красной армии). Расчеты на революционизирующее влияние социалистической революции на немецких рабочих и крестьян в солдатских шинелях оказались наивными.

В 1917 г. в войну вступили уже США и Греция. Греческая армия держала оборону на южных подступах к Сербии, что позже оказалось очень важным, но тогда не имело непосредственного оперативного значения; американская армия только начинала прибывать во Францию. Германия начинала испытывать голод, близился полный крах экономики. Она могла или капитулировать, или сделать последнюю попытку.

Добившись наконец победы на востоке, выведя из строя Россию и завладев ресурсами Украины, немецкое командование оставило для оккупации огромной территории 34 дивизии и направило человеческие и материальные ресурсы для разгрома Антанты. 3 марта 1918 г. делегация Советской России подписала в Бресте мирный договор, а 21 марта началось наступление немецких войск на Западном фронте.

Генерал-фельдмаршал фон Гинденбург

Организатором операций был генерал Людендорф, умный и энергичный командующий, который вместе со своим начальником Гинденбургом уже тогда стал символом немецких побед. В 1916 г. пожилого Гинденбурга назначили начальником Генерального штаба, Людендорфа – генерал-квартирмейстером; фактически он стал теневым хозяином штаба, занимавшимся вопросами оперативной деятельности вооруженных сил Германии. В командовании Людендорфа было немало слабых мест – он не умел использовать неожиданный успех, слишком боялся за фланги, неверно оценивал замыслы и возможности противника, не понимал значения танков. Но каковы бы ни были недостатки Людендорфа-командующего, дело было совсем не в них: немецкая армия могла избежать разгрома только в том случае, если бы ее противник действовал очень неумело.

Боевые действия, чрезвычайно напряженные и кровопролитные, на фронте свыше 400 км при участии 6 млн человек, с применением газов, самолетов и танков, огромного количества пушек и пулеметов, продолжались 235 дней. 18 июля 1918 г. французы нанесли мощный контрудар, после чего союзники полностью перехватили инициативу.

26 сентября союзные войска перешли в общее наступление.

За это время немецкая армия полностью исчерпала свои материальные и духовные ресурсы и очутилась на грани катастрофы. Немцы побежали в беспорядке, проклиная кайзера и генералов. С ужасом немецкое командование констатировало, что войско неуправляемо и война проиграна.

Генерал Э. Людендорф

Наступил коллапс и в Австро-Венгрии. Союзные войска легко вышли с греческого плацдарма через всю Сербию в долины Дуная. 29 сентября перемирие подписала Болгария, 30 октября – Турция. 3 ноября Австро-Венгрия капитулировала.

В начале октября немецкое правительство обратилось к Вильсону с просьбой о немедленном перемирии.

8 ноября на маленькую станцию в Компьенском лесу неподалеку от Парижа прибыла немецкая делегация для подписания перемирия. А в Берлине, Мюнхене, Киле – главной базе флота – уже не было имперской власти. Перед зданиями Рейхстага и правительства волновалась огромная толпа, кайзер сбежал, 9 ноября «красный» принц Макс Баденский от собственного имени заявил об отречении Вильгельма и назначил рейхсканцлером социал-демократического лидера Фридриха Эберта; в середине дня в рейхстаге глава Социал-демократической партии Германии (СДПГ) Шайдеман провозгласил республику, а с балкона Берлинского замка Карл Либкнехт – Социалистическую республику. 11 ноября было подписано перемирие, и военные действия, которые продолжались 51 месяц и 2 недели, закончились.

Американский солдат обыскивает трупы немцев

Даже поражение России и использование ее ресурсов не смогли спасти Германию в войне на исчерпание сил. Шанс выиграть был утерян, когда война практически перестала быть игрой, сведясь к предельно напряженному соревнованию военных экономик и моральных ресурсов.

Зато вселенская катастрофа, развязанная авантюрными игроками, вывела на авансцену истории призрак коммунизма.

В ноябре 1918-го на улице Берлина, возле Бранденбургских ворот

Теперь он мог или выполнить свои угрозы, или перестать быть привидением, воплотившись в мировые структуры или, по мере возможности, сосуществуя с ними.

Россия меняет ориентиры

Декрет о мире содержал обращение Совета Народных Комиссаров к правительствам и народам мира немедленно закончить войну «миром без аннексий и контрибуций», на основе признания права наций на самоопределение, но было непонятно, как к этому отнесется Германия с союзниками и как вообще можно ввести мир односторонним декретом. Если Декрет о земле можно было понимать как призыв к реальным действиям – грабежу помещичьих имений и раздела земель, провозглашенных «Божьими», или же общенациональным достоянием, – то Декрет о мире оставался пропагандистским призывом. За настоящим документом скрывались не столько конкретные политические расчеты, сколько общие идеологические концепции.

Откровеннее всего стратегию социалистической революции Ленин изложил в брошюре «О карикатуре на марксизм и об “империалистическом экономизме”», которая была написана в начале октября 1916 г. и опубликована лишь после смерти Ленина, в 1924 г., в ленинградском журнале «Звезда». Брошюра имела полемический характер и была направлена против Юрия Пятакова (псевдоним П. Киевский), в 1920-х гг. видного «троцкиста»; очевидно, статья была напечатана по инициативе Зиновьева, тогда ленинградского руководителя и врага Троцкого. В конечном итоге Зиновьев не только стремился получить сиюминутный выигрыш, компрометируя Пятакова, но и как председатель Коминтерна полностью разделял приведенные там мнения Ленина о мировой пролетарской революции. Он и понятия не имел, как оказалось позже, об открытой его многолетним главарем «победе социализма в отдельно взятой стране».

Позже, во времена фракционной борьбы против Троцкого, сталинское руководство ВКП(б) полностью запутало дело вымышленной «ленинской теорией неравномерности развития капитализма», из которой якобы вытекала стратегия победы социализма в одной отдельно взятой России. Эта идея «подтверждалась» несколькими выдернутыми из контекста фразами Ленина об упомянутой неравномерности. Между тем, представления Ленина о ходе и приходе мировой социалистической революции достаточно ясно выражены в его многочисленных статьях и не имеют ничего общего со сконструированной идеологами сталинского ЦК «теорией».

Ленин отстаивал в брошюре политические позиции, известные как «право наций на самоопределение». Эти позиции включали защиту демократических свобод, в том числе права Ирландии, Польши, Украины, Финляндии, Индии и так далее на государственную независимость, поскольку эти демократические преобразования были необходимы для подготовки социалистической, пролетарской революции. Позиции Ленина в довоенной дискуссии с Розой Люксембург и другими левыми социалистами о «праве наций на самоопределение» хорошо известны, но в неопубликованной Лениным брошюре особенно впечатляют его общие рассуждения как раз по поводу «неравномерности» и победы социализма в отдельно взятых странах.

«Политической надстройкой над новой экономикой, над монополистическим капитализмом (империализм является монополистическим капитализмом) есть поворот от демократии к политической реакции. Свободной конкуренции отвечает демократия. Монополии отвечает политическая реакция. “Финансовый капитал стремится к господству, а не к свободе”, справедливо говорит Р. Гильфердинг в своем “Финансовом капитале”».[149] Но это касается только тех стран, где цикл капиталистического развития уже закончен и на повестке дня стоят не демократические, а социалистические преобразования. Там же, где речь идет о последующем развитии и утверждении капитализма свободной конкуренции с его политической надстройкой – национальными государствами, патриотизмом и демократией, – там необходимо поддерживать политическую свободу во всех проявлениях. Такова в целом ленинская концепция. Поэтому Ленин, в частности, часто и вполне искренне выступал и за независимость Украины – также и в 1917 г., вплоть до Октябрьского переворота.

Ленин был убежден, что «империализм» является концом свободной конкуренции и, следовательно, демократии. Раз есть тресты, значит, есть свободная конкуренция, а потому и нет демократии – такова железная логика вождя мирового пролетариата.

А как же с социалистической революцией? Здесь Ленин полностью разделяет взгляды «классиков марксизма». «Социальный переворот не может быть объединенным действием пролетариев всех стран по той простой причине, что большинство стран и большинство населения земли до сих пор еще стоят даже не на капиталистической или только в начале капиталистической степени развития… Для социализма созрели лишь передовые страны Запада и Северной Америки, и в письме Энгельса к Каутскому… П. Киевский может прочитать конкретную иллюстрацию той… «мысли», что мечтать об «объединенных действиях пролетариев всех стран» значит откладывать социализм до греческих календ, то есть до «никогда». Социализм осуществят объединенными усилиями пролетарии не всех, а меньшинства стран, которые дошли до степени развития передового капитализма… В этих передовых странах (Англии, Франции, Германии и др.) национальный вопрос давно разрешен, национальная общность давно изжила себя, «общенациональных задач» объективно нет. Именно поэтому в этих странах можно теперь же «взорвать» национальную общность, установить общность классовую».[150] Далее Ленин говорит (ссылаясь на Энгельса) даже о возможности войны национально-революционной Индии против социалистически революционной Англии, именно в этом видя «неравномерность». «Если они (неразвитые и подавленные нации. – М. П.) пользуются даже таким, в сравнении с социальной революцией совсем маленьким, кризисом империалистической буржуазии, как война 1915–1916 гг., для восстаний (колонии, Ирландия), то нет сомнения, что тем более большим кризисом гражданской войны в передовых странах они воспользуются для восстаний».[151]

Ленин, как и все социал-демократы того времени, считал, что социалистическая революция победит сначала в цивилизованных странах Запада, может, и в США.

Вот и вся тайна «закона неравномерности развития капитализма». Ни о какой победе социализма в отсталых странах типа России здесь нет и речи.

В ходу у социалистов была также и формула «россиянин начнет, немец закончит». Все это ужасно напоминает рассуждение Энгельса о близости победы социалистов в Германии, в частности в случае войны. Энгельс, стоит напомнить, считал, что для социал-демократов наилучшим способом осуществить социалистическую революцию будет взятие власти для победного завершения войны против России и ее союзников. Так, как это импульсивно делала Парижская коммуна. Поздней осенью 1916 г., за несколько месяцев до Февральской революции, никаких других прогнозов и проектов относительно социалистического переворота у Ленина не было. Самым вероятным кандидатом на социалистическую революцию оставались Германия и Австрия, самыми реакционными странами – страны Антанты. А вообще, левые социал-демократы большевистского типа должны были бороться за поражение собственных стран аж до тех пор, пока не возьмут власть.

И вот пришел семнадцатый год, а с ним развал российской армии и государственности, – и стратегия Ленина круто изменилась. Суть этих изменений Ленин просуммировал позже, за год до смерти, в заметках по поводу записок Н. Суханова (Гиммера), русского левого меньшевика. Заметки под названием «О нашей революции» были напечатаны в мае 1923 г. и принадлежат к последним документам, которые продиктовал смертельно больной вождь.

Грубо ругая «пугливых реформистов», которые «боятся отступить от буржуазии», заявляя публично, что «тех, кто думает так, своевременно было бы объявить просто дураками»,[152] Ленин постоянно полемизирует с бывшими коллегами по Интернационалу: «Для создания социализма, говорите вы, – требуется цивилизованность. Ну а почему мы не могли сначала создать такие предпосылки цивилизованности у себя, как изгнание помещиков и изгнание российских капиталистов, а затем уже начать движение к социализму?.. Помнится, Наполеон писал: “On s’engage et puis… on voit”. В свободном русском переводе это значит: «Сначала нужно ввязаться в серьезный бой, а там уже видно будет». Вот мы и ввязались сначала в октябре 1917 г. в серьезный бой, а там уже увидели такие детали развития (с точки зрения мировой истории это, конечно, детали), как Брестский мир, или НЭП и тому подобное. И в настоящее время уже нет сомнений, что в основном мы одержали победу… Нашим европейским мещанам и не снится, что последующие революции в неизмеримо более богатых населением и неизмеримо больших по разнообразию социальных условий странах Востока будут подносить им, несомненно, больше своеобразия, чем русская революция».[153]

Несомненно, что и в 1916 г., и позже Ленин считал неслыханно кровавую планетарную Великую войну «совсем маленьким кризисом мировой буржуазии» по сравнению с ожидаемой грандиозной общечеловеческой катастрофой – «революционным переходом человечества к социализму». Лозунги демократии и национального освобождения целиком и полностью принадлежали к эпохе, которая предшествовала этой апокалиптической катастрофе, и в период «мировой пролетарской революции» могли быть использованы лишь для привлечения «стран Востока» и им подобных союзников к борьбе против Запада.

Союзником, подобным «странам Востока», «европейской колонией Антанты» в представлении Ленина стала также и побежденная Германия.

Российские большевики возлагали надежды в первую очередь на революцию в Германии. Революционные события в России, безусловно, оказали влияние на Германию, как и на всю Европу.

Правительство послереволюционной Германии имело название «Совет Народных Уполномоченных» – почти «Совет Народных Комиссаров»; это правительство в составе трех представителей социал-демократов «большинства» и трех социал-демократов «независимых» было утверждено в цирке Буша общим собранием Советов рабочих и солдат Берлина. В рабочих городах, на флоте и в армии были образованы Советы депутатов, органы «прямой демократии», подобные российским Советам. В декабре 1918 г. собрался Всегерманский съезд Советов, – но, к большому разочарованию российских большевиков, огромным большинством голосов съезд отказался признать Советы основой будущей конституции.

По российскому сценарию в канун выборов в Учредительное собрание Германии, 5–12 января 1919 г., группой ультралевых была сделана попытка коммунистического переворота – 6 января Карл Либкнехт подписал документ об отстранении правительства Эберта – Шейдемана и передаче власти Революционному комитету. Но путч «спартаковцев» был легко задушен, и 19 января состоялись выборы в Учредительное собрание. Участие в них приняло 35 млн человек – 83 % всех избирателей. Социал-демократическая партия Эберта – Шейдемана получила 38 % голосов, левая Независимая СДПГ Гаазе – Каутского – 8 %; «спартаковцы» (коммунисты) не имели шансов пройти 5 %-ный барьер и бойкотировали выборы.

Правые партии набрали приблизительно 16,6 млн голосов,[154] то есть 47,5 % – больше, чем обе социал-демократических партии вместе.

Эти данные вынуждают задуматься, особенно при сравнении с результатами выборов в российское Учредительное собрание.

В России подавляющее большинство населения голосовало за народническую партию социалистов-революционеров, не очень разбирая, о каких эсерах идет речь – прокоммунистических левых или антикоммунистических правых. Можно сказать, что это был протестный электорат, но с четко выработанными установками на национализацию земли с последующим «справедливым» уравнительным переделом в пользование, то есть электорат в основном крестьянский и бедный. Надежды большевиков (которые получили меньше, чем рассчитывали, – не треть, а четверть голосов, преимущественно в промышленных районах вокруг Москвы и в Петрограде) были на то, что именно большевистское правительство провозгласило подготовленный эсерами Декрет о земле и потому будет поддержано крестьянами. Правые и центристские партии получили жалкое меньшинство голосов. Социал-демократы-«меньшевики» потерпели полную катастрофу.

В Германии правые и право-центристские партии получили почти половину голосов, немногим больше, чем левый центр. Они полностью могли бы претендовать на участие в правительстве или и на власть. Но правые не хотели власти. С момента, когда армия начала разваливаться, генералы и консервативные политики категорически отказывались возглавлять властные структуры – они знали, что массовой поддержки в армии и народе не будут иметь, и ответственность за унизительный мир хотели перевести на плечи новой, левой и демократической, власти.

Но дело не только в правых. Немецкие социал-демократы большинства, – так сказать, немецкие «меньшевики», те же, кто голосовал за военные кредиты, – сохранили и усилили свое влияние на рабочий класс и те прослойки населения, которые теперь принято называть «средним классом».

Левые социал-демократы, к которым принадлежала и группа марксистских интеллектуалов во главе с Каутским, где-то через год оправились от моральной катастрофы, которую принесла социал-демократии массовая поддержка населением войны и решения партийного руководства. Каутский, Гаазе, Ледебур и их группа заняли последовательно пацифистскую позицию и вошли в Циммервальдское, потом в Кинтальское интернациональные объединения. В отличие от Ленина, Каутский и его сторонники защищали идею немедленного мира, а не иррациональный лозунг поражения собственных государств. После революции «независимые» социал-демократы готовы были сохранить Советы, но только как один из элементов парламентского конституционного строя. О диктатуре, которая не опирается на закон, для «независимых» не могло быть и речи. В СДПГ их поддержала треть организаций; в 1917 г. эти организации были исключены из партии и образовали независимую СДПГ. Однако, как видим, в массах влияние партии Гаазе – Каутского оказалось намного слабее.

Немецкие рабочие и средний класс не мыслили себя в государстве «прямой демократии», они были сторонниками законности, порядка и парламентской демократии нормального европейского типа. А наиболее интересно то, что и левые центристы, и даже ультралевые, не считая крайних радикалов, не представляли себе политическую будущность Германии без Учредительного собрания и общего избирательного права.

Что же касается ультралевых, то такие признанные вожди, как Роза Люксембург и неистовый Карл Либкнехт, даже революционный переворот в канун выборов рассматривали как средство сведения к минимуму давления буржуазно-юнкерских и генеральских кругов, чтобы передать власть демократически избранному Учредительному собранию. Роза Люксембург, которая много лет находилась на крайнем левом фланге международной социал-демократии, не признавала право наций на «буржуазное» самоопределение, – благородная революционерка Роза Люксембург никогда не поддерживала Ленина в его централизаторских партийных тенденциях, была стойкой «меньшевичкой» в организационных вопросах и искренне и наивно верила, что разгон большевиками Учредительного собрания и отказ от общего избирательного права – «ошибка» Ленина и Троцкого.[155] Сидя в тюрьме после неудачной попытки январского красного переворота, Роза Люксембург писала не предназначенный для публикации труд «Рукописи о русской революции». В ней, в частности, говорилось: «Основная ошибка теории Ленина – Троцкого заключается именно в том, что они, как и Каутский, противопоставляют диктатуру демократии… Последний решает для себя вопрос, естественно, в интересах демократии, а именно буржуазной демократии, потому что именно ее он противопоставляет как альтернативу социалистической революции. Ленин – Троцкий, напротив, разрешают вопрос в пользу диктатуры в противовес демократии и тем самым диктатуры горсточки людей, то есть буржуазной диктатуры. Таковы два противоположных полюса, равноудаленных от истинной социалистической политики».[156]

Роза Люксембург

Произошло почти так, как предсказывал старый Энгельс: консервативно-националистическое правительство Германии потерпело поражение, кайзеровская корона покатилась, в Германской республике к власти пришло – без кровопролитной революции – правительство социал-демократов. Но не для того, чтобы продлить и выиграть войну. И не для того, чтобы брататься с социалистами и революционерами Франции и России: в России власть взяло такое течение социалистов, с которым немецкие социал-демократы не хотели иметь ничего общего. Социал-демократы вместе с либералами взяли на себя ответственность за поражение, чтобы выйти из войны и построить в Германии демократию.

Летом 1919 г. деятельность Учредительного собрания завершилась в Веймаре принятием одной из самых демократических межвоенных конституций. Подписание Версальского мира и принятие Веймарской конституции летом в 1919 г. начинали в Германии эпоху нормального развития. Российские большевики еще лелеяли надежды на немецкую пролетарскую революцию, но для самой Германии это уже не имело никакого значения.

В ноябре 1918 г. начались совещания союзников в Лондоне, а 18 января 1919 г. открылась Парижская мирная конференция. Результатом ее были мирные договоры, подписанные на протяжении 1919–1920 гг. 28 июня 1919 г. в Версале заключен мирный договор с Германией, 27 ноября в Нейи – с Болгарией, 4 июня 1920 г. в Трианоне – с Венгрией и 10 августа 1920 г. в Севри – с Турцией. Парижская мирная конференция была продолжена в 1921–1922 гг. Вашингтонскою, и обе они заложили основы послевоенного мира («Версальско-Вашингтонская система»).

Характерно, что правительство Ленина не признало Версальский договор и оценило его крайне негативно. В частности, такая оценка была дана в докладе Ленина на II Конгрессе Коминтерна, который состоялся в Москве 19 июля – 7 августа 1920 г. «Война путем Версальского мирного договора показала им (народам. – М. П.) такие условия, – говорил Ленин, – что передовые народы очутились на положении колониальной зависимости, бедности, голода, разорения и бесправия, потому что они на многие поколения связаны и поставлены в такие условия, в которых ни один цивилизованный народ не жил».

Это был неприкрытый призыв к свержению «Версальского ига» с помощью «пролетарской революции». Апеллируя теперь к национальным чувствам немцев, якобы превращенных системой Версаля в европейских негров, российские коммунисты стремились вернуться к ситуации конца войны и привести к власти в Германии коммунистическое «правительство национального спасения» по сценарию Энгельса. В годы Гражданской войны в России ленинское руководство всегда имело в виду возможность прорваться с пылающим революционным факелом в Германию и на Балканы.

Уподобление послевоенной Германии колониям наводит на мысль, что большевики ожидали от Германии того же, что демонстрировала Турция.

Правительство султана подписало Севрский мир, согласно которому от Турции отходили арабские территории к новообразованным государствам – Ираку, Сирии и Ливану; на востоке значительная часть земель от озера Ван к Трапезунду, в том числе с преимущественно турецким населением, – в независимую Армению; большая территория вокруг Смирны со смешанным греко-турецким населением – в Грецию; что-то выделялось для итальянской колонизации, а проливы оказывались под международным контролем. Настоящий договор никогда не вступил в силу, потому что фактически в это время Турция успешно продолжала войну против Антанты.

В последний раз попытка революционного свержения законного немецкого правительства была повторена ленинским руководством в 1923 г.; согласно опубликованным в настоящее время документам, Политбюро ЦК РКП(б) приняло решение о начале восстания в Германии 9 ноября (символично – словно бы на второй день после Великого Октября и словно бы переписывая историю, которая пошла «не тем путем» после 9 ноября 1918 г.). Символическим оказалось другое – в тот день начался «пивной путч» Гитлера в Мюнхене.

В феврале – апреле 1919 г. Верховный суд судил руководителей младотурков (Талаат, Энвер и Джемаль убежали из страны). Новый визирь, зять султана, албанский феодал Ферид-паша выполнял все условия перемирия, а затем и мира, но именно по его разрешению 30 апреля 1919 г. в Эрзерум на должность начальника III армейской инспекции, а фактически для организации сил сопротивления Антанте отправился бывший командующий Сирийским фронтом Кемаль-паша. В Турции действовали около 25 тыс. партизан, среди которых были и «исламские социалисты» (крестьянская армия «Ешиль Орду»). Кемаль-паша, блондин с холодными светло-голубыми глазами, для друзей – Серый волк, человек решительный, умный и жестокий, преобразовал антиевропейскую стихию в дисциплинированное движение турецкого национального сопротивления. Сопротивление Антанте был также сопротивлением султанскому правительству. В январе 1920 г. в Стамбуле собрался парламент (меджлис) и под носом у союзников принял «Национальный обет», отбросив попытки «расчленения отчизны». Союзники разогнали меджлис и вернули Ферид-пашу, но непокорная часть меджлиса собралась в Анатолии, где 23 апреля 1920 г. конституировалась как Великое Национальное собрание и вручила власть Кемалю.

Между тем Грецию постигло национальное несчастье. В своих мемуарах Ллойд-Джордж рассказывает о нем очень романтично: молодой король Александр играл в саду со своей обезьянкой, она укусила короля, начался сепсис, Александр умер, и на престол вернулся прежний король Константин, пронемецкий консерватор и полное ничтожество. Все это правда, но дело не только в обезьянке – летом либеральный национальный лидер Венизелос полностью проиграл выборы, и возвращение реакционного короля послужило антивоенным симптомом, который удивительным образом соотносился с правым поворотом в политическом сознании масс.

Король поневоле сделал все для поражения Греции. Поскольку генералитет и высшее офицерство подбирались Венизелосом, Константин замещал их кем придется; так, командующим армией стал психически больной генерал Хадженестис. Кемаль-паша полностью разгромил парализованную греческую армию, и в конечном итоге союзники были вынуждены признать его правительство и отказаться от Севрского мирного договора.

Ленин возлагал большие надежды на сопротивление турков Антанте. Характерно, что бывшие младотурецкие лидеры Энвер-паша и Джемаль-паша, кровавые убийцы, дело которых Верховный суд Турции весной 1919 г. передал в военный суд, в 1920-м появились в Москве. Оттуда Джемаль поехал в Афганистан как советник эмира Амануллы-хана, а Энвер отправился в Баку на съезд народов Востока, потом – в советскую Бухару. Там он сначала был командующим красными войсками, а затем сбежал к повстанцам-басмачам и провозгласил себя главнокомандующим войсками ислама как зять халифа – наместника пророка. В августе 1922 г. Энвер погиб в бою около афганской границы. Джемаль вернулся из Афганистана в советскую Грузию и в том же 1922 г. был убит на одной из улиц Тбилиси армянским мстителем. Годом раньше в Берлине армянский студент Согомон Тейлирьян убил Талаат-пашу.

Невзирая на колоссальные внутренние трудности, на голод в стране, правительство Советской России не жалело оружия и денег для помощи туркам. Из Туапсе в Трабзон шли транспорты с оружием. Летом 1920 г. Орджоникидзе получил из России для отправления Кемалю 6 тыс. винтовок, 5 млн патронов, 17 600 снарядов. А в сентяб ре 1920 г. уполномоченному Кемаля в Эрзеруме большевики передали два центнера золота в слитках. За российское золото Кемаль покупал оружие у итальянцев.

В то же время Ленин пытался усилить коммунистический фланг «турецкой революции» в расчете на «перерастание» ее из революционно «демократического» этапа в «пролетарский». Кемаль вел переговоры с руководителем турецких коммунистов Мустафой Субхи, романтиком, бывшим студентом Сорбонны, предлагая ему отправиться из России в Турцию и принять участие в борьбе против Антанты. Субхи хотел вернуться с полком азербайджанских добровольцев, но с Турцией граничит не Азербайджан, а Армения. Наконец в январе 1921 г. председатель компартии Турции Субхи, генеральный секретарь компартии Этхем Неджет и 13 членов ЦК отправились в Турцию. Командующий войсками округа Кязим Карабекир имел директиву Кемаля – не допустить Субхи к Анкаре и действовать «в соответствии с обстоятельствами». Субхи и его товарищей схватили, заковали в кандалы, беспощадно избили, вывезли на моторной лодке в море, а там подъехали убийцы на другой моторной лодке, перекололи коммунистов штыками и сбросили в море. Обезображенные тела прибило волнами к берегу. В советской прессе писали, что их убила «толпа, подкупленная купцами». Но ленинская помощь Кемалю продолжалась.

Отметим парадоксальный факт. Россия Ленина – Троцкого на новых социально-политических принципах реализовала тот поворот к Центральным государствам, к которому склонялся император Николай II. Россия Брестского мира стала нейтральным и неявным союзником Германии. После Октябрьского переворота главным внешним врагом красной России стал либерально-демократический Запад – Англия, Франция и Соединенные Штаты. Советское правительство ищет контакты с теми силами в Германии и Турции, которые готовы продолжать войну с Антантой. Поэтому оно демонстративно не признает «Версальскую систему», не признает и Лигу Наций, и решения Вашингтонской конференции, которые прекратили гонку морских вооружений.

Геополитические расчеты Коминтерна исходят, конечно, из других соображений и выражают иную систему ценностей, чем имперская политика старой России. Но в своих общих итогах они обнаруживают определенное сходство.

Здесь можно было бы вспомнить о давних симпатиях немецкого Генерального штаба к Ленину и большевикам, подкрепленных финансовыми вливаниями, которые сегодня уже не составляют секрета. Тогда, в годы войны и после победы большевиков, это была глубокая тайна, и даже Троцкий, нужно думать, с искренним гневом опровергал слухи о немецкой помощи Ленину. Идея финансовой поддержки Ленина была подсказана немецкому Генеральному штабу давним приятелем и единомышленником Троцкого Парвусом (Гельфандом), который и осуществлял передачу денег большевикам сложным путем через своего дальнего родственника, большевистского финансиста Ганецкого (Фюрстенберга).

Правительство Керенского знало об этих контактах, но не имело в своем распоряжении серьезных доказательств. Сегодня архивы открывают эту едва ли не самую неприглядную тайну партии Ленина.

Однако сама по себе история с тайной поддержкой большевиков немецкими милитаристами говорит только о том, что Ленин был способен заключить соглашение во имя революции с кем угодно, хоть с самим дьяволом. Конечно, большевики не были немецкими шпионами. Ленин считал, что он использует немецких генералов, а немецкие генералы считали, что они используют Ленина.

Во всяком случае и Брестский мир, и система Рапалло с последующим тайным сотрудничеством РСФСР с немецкими милитаристами – настолько тайным, что о нем не должны были знать даже социал-демократические руководители немецкого правительства, а когда они что-то разнюхали, то подняли огромный скандал, – и явные и тайные военно-политические отношения большевиков с турецкими националистами, и открытая враждебность к «Версальско-Вашингтонской системе» свидетельствуют о попытках создать «ось» Москва – Берлин – Анкара, открытую для всех врагов Антанты, в будущем, возможно, дополненную Пекином и Дели. И по крайней мере, в этом отношении политика большевиков обнаруживает удивительную общность с супервеликодержавными глобалистскими тенденциями, которые находили проявление в политике их крайнего антипода – последнего императора России.

Первый кризис XX века: итоги

Итак, вернемся к общей оценке катастрофы, которая называется Первой мировой войной и включает такие последствия, как Версальско-Вашингтонская система и коммунистический режим («диктатура пролетариата») в России.

Связанные с оценкой причин и общего характера Великой войны проблемы занимали науку на протяжении всего XX века и остаются предметом острых дискуссий и сегодня. Классические труды по поводу причин войны вышли во Франции в межвоенный период; это – книги П. Ренувена «Непосредственные причины войны» (Париж, 1925) и «Исторические споры: 1914. Проблема происхождения войны».[157] В послевоенное время острую дискуссию вызывала книга немецкого историка Ф. Фишера, которая вышла в 1961 г.[158] и была переведена на французский язык в 1970-м. Дискуссии были просуммированы в книге Ж. Дроза «Причины Первой мировой войны. Историографический очерк», которая опубликована в Париже двумя изданиями – в 1973-м и 1997 гг..[159] На месте битвы на Сомме в 1916 г., в Перронне, создан Музей истории Великой войны, при котором действует Центр исследований; на русском языке опубликована обзорно-аналитическая статья его президента Жан-Жака Беккера.[160] Один из самых глубоких трудов на эту тему, книга выдающегося французского историка Ж.-Б. Дюрозелля «Великая война французов (1914–1918)», законченная им незадолго до смерти и опубликованная в 1994 г., вышла с подзаголовком: «Необъятное» (“L’incomprhensible”).[161]

Необъятным и необъясненным остается не только факт огромного национального подъема, который позволил французам выдержать чрезвычайное напряжение и непереносимые трудности войны – так же, как и немцам, и всем другим участникам планетарной трагедии. Настоятельным остается и вопрос: как могло все это произойти.

Стоит ли для ответа на этот вопрос возвращаться к переоценкам причин Первой мировой войны?

По-видимому, не стоит. В конечном итоге, причины войны при всем их запутанном разнообразии описаны и установлены в необъятной литературе. Причины для прошлого всегда можно установить, но, как уже говорилось, история, когда она умирает и превращается в книгу, в архивно-музейное прошлое, теряет пульсирующее разнообразие своих нереализованных возможностей, а вместе с тем многомерность и, так сказать, выпуклость.

Исследования истории Великой войны на протяжении последних десятилетий сосредоточивались главным образом вокруг социально-психологической проблематики, изучались мотивы поведения целых народов и разных социальных групп, массовые проблемы. Именно здесь мы выходим на модальную историю, потому что настроения и мотивы действий больших масс людей существенно ограничивают варианты будущего. С решением массовых проблем мы вступаем в открытый мир возможностей и вероятностей.

Об исторической необходимости, конечно, можно и нужно рассуждать. Но для этого нужно постулировать абстрактную возможность «иного хода событий» и показать, что этот «иной ход событий» реально был невозможен. А следовательно, нужно оперировать понятиями возможного и невозможного, мыслить категориями вероятностей.

Бастующие шахтеры покидают шахты. Уэльс. 1912

Однако разговоры о возможностях, выборе и ответственности уже выводят нас за рамки чистой истории в область, которую более логично отнести к философии истории. Здесь мы стремимся рассматривать исторический процесс как целостность и ставим вопрос не о причинах и вероятностях, а о смысле исторических событий. И здесь нас ожидают проблемы, временами и неразрешимые.

Значение или смысл исторического события мы естественно отождествляем с совокупностью последствий, которые это событие повлекло за собой. Но такие катастрофические события, как война, имеют логично несовместимые возможные последствия – потому что война может закончиться по-разному: выигрышем – полным или частичным – одной или другой стороны. Потому что война является игрой, соревнованием с непредсказуемым исходом. Следовательно, смысл катастрофы вообще, войны в частности, совмещает противоречивые возможности, а это называют абсурдом.

Смысл катастрофы в том, что она является историческим абсурдом.

В сущности характеристика войны как справедливой или несправедливой – это всегда характеристика послевоенного мира. Но война, как и каждая катастрофа, имеет несколько возможных результатов. Пытаясь охарактеризовать смысл войны, мы характеризуем смысл мира; а в чем же тогда смысл воны как таковой, как социального явления, как катастрофы?

Пытаясь определить, какой смысл имела война, революция или другая катастрофа, мы опираемся на характеристики мира, который наступил после катастрофы.

Катастрофа является прохождением системы через «точку бифуркации», через точку, в которой все измерения совпали, слились в одно. Вопрос о морально-правовом, философском и политическом смыслах катастрофической полосы истории не решен потому, что мы находимся здесь в ситуации исторического абсурда. Попросту говоря, и те, кто был исторически прав, несправедливо унижен и оскорблен, и те, кто был носителем зла и агрессивности, впадают в ситуацию «беспредела» и вынуждены делать глупости и совершать преступления. На то война – и на то таков ее позорный конец, как более-менее несправедливый мир. Критерии оценок поведения миллионов, втянутых в войну, мы берем из будущего, из того – одного из многих возможных – мира, который катастрофа породила.

Война, как и каждая катастрофа, не имеет смысла – она является историческим абсурдом. Но это не значит, что каждый человек – участник войны, живет и погибает бессмысленно и абсурдно. Каждый участник войны сам определяет смысл своей жизни. Если человек не является настолько бездумным конформистом, чтобы погибать не задумываясь, он должен осознавать себя жертвой и сознательно идти тем самым на самопожертвование.

В условиях кровавого конфликта, где платят смертью или здоровьем за риск, и чужая и своя жизнь противопоставлена индивиду как отдельный и отчужденный объект. Человеческие жизни считают, как патроны и снаряды. Об этом можно научиться не думать, но так оно есть.

Конечно, есть огромное количество людей, которые на войне тупеют и теряют чувство ежеминутного смертельного риска, есть и такие, которые в военных условиях приобретают какую-то значимость, которой полностью было лишено их никчемное и рядовое гражданское существование. Есть понятие военной карьеры с ее всплесками и надеждами посреди грязи и крови. Но рано или поздно человек – жертва войны – должен почувствовать, что он отдает жизнь за какое-то дело, сообщество, идею, веру – за что-то, к чему он причастен или принадлежит. Когда масса определяет таким образом смысл жизни каждого принадлежащего к ней индивида и когда мир после победы имеет приблизительно тот смысл, который определял каждый для себя как смысл своей жизни и смерти, тогда говорят, что жертвы принесены недаром.

Мэри Смит зарабатывала шесть пенсов в неделю, стреляя из трубочки горохом в окна спящих рабочих, чтобы разбудить их

Иллюзия «небесполезности жертв» возникает всегда у победителя, каким бы ни оказался мир. А побежденный всегда страдает от сознания, что жертвы принесены зря. На грани исчерпания сил все участники конфликта могут чувствовать огромные сомнения, и тогда им нужно ощущение принадлежности к чему-то, что выше индивидуальной смертности «Я», что-то весомое и фундаментальное. Когда люди, большие массы людей начинают сами искать смысл и оправдание своей жизни и своей смерти, наступает самый рискованный момент для системы как целого. Под угрозой оказывается солидарность, на которой держится целостность системы.

Возвращаясь к безоблачным годам легкомысленного довоенного десятилетия, которые грубо оборвались гигантским общечеловеческим несчастьем, мы видим полное отсутствие понимания ведущими политиками всех государств меры риска, который они брали на себя или могли принимать во внимание в политической игре.

Фатальные ошибки, которые допустили руководители государств и армий, стали следствием скорее не каких-то новейших волюнтаристских влияний, скажем, ницшеанского мироощущения или киплинговского комплекса завоевателя, а тривиальной ограниченности, стратегической и геополитической малообразованности, просто человеческой рядовой глупости.

Генералы и политики мыслили так, как их предшественники пятьдесят-сто лет тому назад, и не понимали, чем они рискуют. То, что представлялось небольшой одиссеей, оказалось ужасным «путешествием на тот свет», в ад, откуда многим миллионам не суждено было вернуться.

Примитивность военно-дипломатических решений накануне войны свидетельствует скорее о непригодности традиционных мотиваций в формировании «национальных интересов».

Оценивая сегодня, с дистанции длиною в век, идеологию патриотизма и национального интереса, которая господствовала в тогдашних «нациях-государствах», можем констатировать ее «нормальность» и в то и же время – недостаточность для новых условий. Чувство принадлежности к своей национальной культуре и родства в общей национальной судьбе и на рубеже XX и XXI веков мы считаем нормой. Даже возгласы немецкого либерального интеллигента «Благодарю Бога, что я родился немцем!» еще не имеют в себе тех агрессивных ксенофобских коннотаций, которые подобные заявления имели десятилетие спустя у радикальных националистов. Что же, собственно, оказалось под угрозой в Первой мировой войне, что дало повод говорить о банкротстве национальной идеи? Что изменилось в нашем отношении к нации-государству на протяжении века?

Национальный интерес, национальная судьба и «национальный дух» (в сущности – национальная культура) полностью и исчерпывающе должны быть представлены, предъявлены, наблюдаемы в виде государства с его бюрократией, дредноутами и заморскими базами – такова парадигма начала века, которая и привела к войне. Властные институты, пушки и территории и есть нация и носитель национального интереса.

Изменилось отношение к государству как репрезентанту национального культурного бытия и национальной судьбы.

Отождествление национальности как Gemeinschaft, как неформального сообщества и духа целостности с формальными структурами Gesellschaft и в первую очередь с государством – вот та черта самосознания европейского общества, с которым оно входит в XX век. В меньшей мере это касается либерально-демократических обществ, в наибольшей степени – авторитарных.

Несоответствие национальной государственности титульной нации-Gemeinschaft, которое находит проявление в этнонациональной пестроте европейского мира, уже накануне войны поставило вопрос о формировании национального интереса на какой-то другой основе, чем это было привычным в традиционной многовековой государственной практике.

Стремление перевести национальные проблемы, по сути своей духовные и глубоко интимные, на язык институций и властных отношений чрезвычайно усиливало риск вооруженных межгосударственных конфликтов. А средства регуляции этих конфликтов человечество не выработало.

Для каждого сообщества проблема солидарности является одной из главных. Для государства это – проблема национальной (в политическом смысле слова) солидарности. Перед войной эту проблему заостряли стремления больших государств расширить сферу властного контроля на новые и новые территории или хотя бы сохранить контроль над старыми завоеваниями. «Нация-государство» почти нигде не заключалась в рамки собственной этнической территории или не находила места большим этническим группам «чужих». Это дает повод и сегодня некоторым исследователям утверждать, что уже к Великой войне идея «нации-государства» обанкротилась. По крайней мере, мы можем отметить, что уже на уровне государственной репрезентации национально-культурных интересов этнически пестрого состава населения, даже в самых демократических тогдашних странах существовало несоответствие «политической нации» и «нации в этнокультурном смысле».

Кризис европейского общества обусловил не сам по себе принцип самоопределения наций, а отсутствие механизмов согласования эгоистичных национальных интересов.

С этой же точки зрения стоит подойти и к довоенным попыткам партий II Интернационала не допустить мировой войны. О крахе II Интернационала и позорном поведении его лидеров писалось еще больше, чем позже – о неэффективности Лиги Наций. Будем все же справедливы: в начале XX века не было другой политической силы, кроме социалистов, которая бы попробовала помешать разгоранию военного конфликта. Эта попытка оказалась неудачной.

В известной степени ее сорвала догматичная убежденность лидеров немецкой социал-демократии в том, что Германия находится на передней линии прогресса, в частности в борьбе с российской реакцией, и вот-вот станет первым социалистическим государством. Однако вряд ли это было главным мотивом поддержки агрессивного национализма Вильгельма.

Социал-демократы Германии были парламентской партией с постоянными заботами о своем электорате. Большевики много писали о том, что социал-демократическая «бюрократическая верхушка» рабочего класса изменила пролетарским классовым интересам. Но никто и не пытался доказать, что массовый избиратель, в том числе пролетарий, был против войны, а партийно профсоюзные «бонзы» – за. Легенда об особенном прирожденном интернационализме рабочих – не больше, чем легенда. Выше национальных предрассудков остаются в первую очередь достаточно тонкие прослойки интеллигенции и интеллигентных политических лидеров. Можно думать, немецкая социал-демократия очень рисковала потерять политическую поддержку достаточно широких масс простого люда, если бы решительно отказалась голосовать за военные кредиты. Этот прагматичный мотив и явился решающим в выборе политического поведения лидерами СДПГ. В сущности, об этом пишут современные немецкие социал-демократические авторы Сюзанна Миллер и Хайнрих Поттхофф: «Пока шла речь об обычных кризисах где-нибудь в Марокко или на Балканах, батальоны рабочих масс единодушно выступали, как и в июле 1914 г., против войны. Но в тот момент, когда региональный конфликт 31 июля явно перешел в большую войну, II Интернационал развалился. В России и Сербии, где социалисты, численно слабые и жестоко преследуемые, ориентировались на насильственную революцию, они выступили против военных кредитов. Во всех других странах – участниках войны, где рабочее движение имело широкую, хорошо организованную, массовую базу и шло за партией демократических и социальных реформ, которая ориентировалась на парламентаризм, социалисты в своем большинстве солидаризировались со своей нацией и поддержали правительство. Именно перелом в настроениях рабочих масс в момент начала войны показывает, насколько сильно рабочие в этих странах чувствовали себя частью нации и вросли в существующее государство».[162]

В какой же мир вернулось европейское общество после сокрушительной войны? Был ли он лучше довоенного?

Война поставила под сомнение сам принцип национальной солидарности, вывела на историческую авансцену силы, которые пытались ее «взорвать». Однако в результате войны принцип национальной организации государства не только не развалился – он распространился из Западной Европы на центрально– и восточноевропейские и даже ближневосточные территории.

Как бы цинично это ни звучало, следует констатировать, что Европа в результате военного потрясения преодолела кризис западной цивилизации, в частности кризис принципов «нации-государства».

Мирная система усложнила территориальные проблемы национальных государств, она несла в себе возможность новых и новых межэтнических конфликтов, но все же опиралась на «самоопределение наций».

Предусматривая возможность новых Балкан в послевоенной Европе, Версальско-Вашингтонская система впервые в истории попробовала реализовать идею международного правового механизма урегулирования конфликтов через Лигу Наций. В адрес этой организации было высказано много упреков из-за того, что она оказалась в конечном итоге неэффективной. Сегодня эта старая проблема снова появилась в виде дилеммы – справедливая в моральном и правовом отношениях, но малоэффективная Организация Объединенных Наций или эффективная, но сомнительная с морально-правовой точки зрения организация вооруженных сил «североатлантических» государств – носителей принципов западной цивилизации. Проблема, таким образом, настолько сложная, что XX века не хватило для ее решения. Лига Наций была лишь шагом в поисках эффективных средств реализации старой мечты о «вечном мире».

На формирование послевоенной «Версальско-Вашингтонской системы» повлияло и то обстоятельство, что в большинстве стран-победительниц левые и центристские силы были оттеснены от власти консерваторами.

Подписание мирного договора в Версале

В первую очередь это случилось в США, где партия Вудро Вильсона проиграла республиканцам. Американские консерваторы совмещали безудержный либерализм в экономической политике с изоляционизмом во внешней и от Лиги Наций США отдалились, что резко уменьшило ее возможности.

Во Франции на выборах победил Национальный центр, который собрал около трех четвертей голосов; следствием стало укрепление правого крыла французского политикума, особенно после падения Клемансо. Клемансо политически был более близок к Национальному центру, чем к левым – радикалам и социалистам, потерпевшим ощутимое поражение. Устранение Клемансо имело скорее личные причины – сильная личность, он по характеру был абсолютно непереносимым деспотом, что можно было терпеть в годы войны, но не в мирные годы. Но его личные противники, в первую очередь тандем Пуанкаре – Мильеран, были явно на правом и консервативном фланге республиканского центра. Агрессивный националист и очень рядовой политик, Пуанкаре усилил те опасные антинемецкие тенденции «Версальской системы», которые определенно проглядывались и в политике Клемансо.

Выборы в канун Парижской мирной конференции усилили центристское коалиционное правительство Ллойд-Джорджа, который подвергался критике со стороны обеих оппозиций – левой лейбористской и правой консервативной антикоалиционной. Однако уже после конференции поражение потерпело и правительство Ллойд-Джорджа, а с ним навсегда сошел с политической авансцены английский либерализм.

В новых национальных государствах востока Европы, которые уцелели под натиском коммунистических сил, естественно, господствовали правые политические группировки. Все это деформировало исходные замыслы левоцентристских либерально-демократических конструкторов послевоенного мира.

Тем не менее, утверждение принципа национальной государственности привело не только к признанию права наций на самоопределение – хотя бы декларативного и хотя бы только для Европы, а не для колоний, – но и к решению ряда запущенных европейских болезней. Среди них едва ли не первой была ирландская проблема, которая в конечном итоге была разрешена в духе английского либерализма: Ирландия, за исключением Ольстера, наконец получила самоуправление, которое естественно переросло в государственную самостоятельность. Чрезвычайно сложная австрийская проблема была также решена в интересах принципа национального самоопределения.

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Монография является результатом научной работы лаборатории проблем медицинского обеспечения и качест...
Земля, начало XXII века. Давно больная множеством проблем экономика общества глобального потребления...
Как добиться успеха:– в бизнесе– в политике– в личной жизниАвтор книги, Александр Донской, в прошлом...
НОВЫЙ военно-фантастический боевик от автора бестселлеров «Рокировка Сталина» и «Три танкиста из буд...
У всех есть своя мечта и своя вершина. Мы к этому идём и к этому стремимся. Сборник поэта Сергея Пов...
Однажды Ирина решает приобрести несколько домов по очень выгодной цене в поселке Серые Камни. Она уз...