Шкура Алексеева Ольга
– Вы уверены, что святой Петр спросил Господа, куда он идет?
– А что еще он мог спросить? Вот вы на месте святого Петра что спросили бы у Иисуса?
– Конечно, – ответил генерал, – я тоже спросил бы, куда он идет. – И замолчал. Потом, покачав головой, добавил: – Так, значит, это Рим! – И больше не сказал ничего.
Прежде чем дать приказ отправиться дальше, генерал Корк, не лишенный определенной осторожности, попросил меня спросить у кого-нибудь из ликующей толпы, кто сейчас в Риме.
Я обратился к молодому парню, показавшемуся мне посмышленей, и передал ему вопрос генерала Корка.
– А кому ж быть-то в Риме, – ответил тот, – как не римлянам!
Я перевел ответ парня. Генерал Корк слегка покраснел:
– Of course, – воскликнул он, – там римляне! – и взмахом руки дал команду двигаться дальше.
Колонна тронулась, и скоро мы вошли в Рим через арку Порта-ди-Сан-Себастьяно, проехав по узкой улочке, зажатой между высокими красными стенами, покрытыми застарелой зеленой плесенью. Когда мы проезжали мимо могилы Сципионов, генерал Корк долгим взглядом посмотрел на могилу победителя Ганнибала.
– That’s Rome! – прокричал он мне; похоже, генерал был растроган.
Мы проехали перед термами Каракаллы, и при виде чудовищной громады имперских развалин, необычайно нежно освещенных луной, солдаты восторженно засвистели. Пинии, кипарисы и лавры ярко-зелеными, почти черными мазками ложились на пейзаж из пурпурных развалин и светлой зелени.
Продвигаясь вперед с оглушительным железным грохотом, мы выкатились к Палатинскому холму, согнувшемуся под тяжестью Дворца цезарей, поднялись по Триумфальной улице, и вдруг перед нами в ясном свете луны выросла величественная громада Колизея.
– What’s that? – крикнул генерал Корк, пытаясь перекричать свист, поднявшийся над колонной.
– Колизей! – ответил я.
– What?
– The Colise! – крикнул Джек.
Генерал Корк встал в джипе, долго молча всматривался в гигантский скелет Колизея и, повернувшись ко мне, крикнул с нескрываемой гордостью в голосе:
– Наши бомбардировщики поработали на славу! – Потом, как бы извиняясь, широко развел руки и добавил: – Don’t worry, Malaparte: that’s war![351]
В тот момент, когда колонна въезжала на Имперскую улицу, я, протянув руку в сторону Форума и Капитолийского холма, прокричал:
– А вот и Капитолий!
Сильный шум заглушил мои слова. Огромная толпа с криком спускалась к нам по Имперской улице. Большей частью это были женщины, казалось, они собрались атаковать нашу колонну. Они бежали к нам расхристанные и обезумевшие, они размахивали руками, плакали, смеялись и что-то кричали. В один миг мы очутились в окружении, колонна исчезла под неразберихой ног и рук, под потоками распущенных черных волос, под мягкой грудой цветущих грудей, чувственных губ и белых плеч. («Как всегда, – скажет на следующий день в своей проповеди молодой настоятель церкви Святой Екатерины, что на Корсо Италия, – как всегда, немецкая пропаганда лгала, говоря, что американская армия, едва войдя в Рим, бросится на наших женщин: это наши женщины бросились на американскую армию и нанесли ей поражение».) Грохот моторов и гусениц был заглушен криками обезумевшей от радости толпы.
Когда мы поднялись к Тор-ди-Нона, один мужчина, бежавший навстречу колонне с криком «Да здравствует Америка!», поскользнулся, упал и был затянут под гусеницы танка. Крик ужаса поднялся над толпой. Я соскочил на землю, растолкал толпу и склонился над бесформенным трупом.
Мертвый есть мертвый. Это не что иное, как мертвый человек. Больше, а может быть, и меньше, чем мертвая собака или мертвая кошка. На дорогах Сербии, Бессарабии, Украины мне не раз приходилось видеть впечатанных в грязь мертвых собак, раздавленных гусеницами танка. Собачий профиль, нарисованный красным на классной доске дороги. Коврик из собачьей шкуры.
В 1941-м, на Украине, в Ямполе, что на Днестре, мне случилось видеть в дорожной пыли, прямо посреди деревни, коврик из человечьей шкуры. То был человек, тоже раздавленный танком. Лицо приняло квадратную форму, грудь и живот расплющились в виде ромба. Ноги раздались вширь, руки немного отделились от туловища, и руки и ноги стали похожи на штанины и рукава выстиранной одежды. То был мертвый человек, нечто большее или меньшее, чем мертвая собака или мертвая кошка. И сейчас я не мог бы сказать, чего в том мертвом человеке было больше или меньше, чем в мертвой кошке или собаке. Но тогда, в тот вечер, когда я смотрел на человека, впечатанного в пыль дороги посреди села Ямполь, я мог бы, наверное, сказать, был ли тот человек чем-то большим или меньшим мертвой собаки или кошки. Отряды евреев в черных кафтанах с лопатами и кирками собирали по селу мертвых, оставленных русскими. Сидя на пороге разрушенного дома, я смотрел на поднимавшееся над болотистыми берегами Днестра легкое прозрачное облако и на далекий, завивающийся в черные тучи дым над домами городка Сороки на другом берегу. Похожее на красное колесо солнце катилось в облаке пыли в долину, где очертания танков, машин, людей и лошадей четко выделялись на пыльном золоте заката.
Посреди дороги прямо передо мной лежал раздавленный танком человек. Евреи подошли и принялись соскабливать с дороги силуэт мертвого человека. Кончиками лопат они осторожно отколупывали края коврика. То был коврик из человечьей шкуры, его утком была тонкая арматура ребер, паутина из раздавленных костей. Человеческая шкура была похожа на накрахмаленный костюм. Жестокая сцена, но вместе с тем легкая, трогательная, из давних времен. Евреи о чем-то переговаривались, их мягкие приглушенные голоса звучали будто издалека. Когда весь коврик из человеческой шкуры соскоблился с дороги, один еврей надел его той стороной, где была голова, на кончик лопаты, и с этим знаменем они пошли.
Знаменосец был молодой еврей с длинными, распущенными по плечам волосами, худым лицом и с болезненно напряженным выражением глаз. Он шагал, высоко подняв голову, он нес человечью шкуру на кончике лопаты, как знамя. Она и впрямь колыхалась и билась на ветру, как знамя. Я сказал Лино Пеллегрини, он сидел рядом:
– Вот знамя Европы, вот наше знамя.
– Это не мое знамя, – сказал Пеллегрини, – мертвый человек не может быть знаменем человека живого.
– А что там написано, на знамени? – спросил я.
– Там написано, что человек мертвый есть человек мертвый.
– Нет, – сказал я, – читай внимательней: там написано, что человек мертвый – это человек не мертвый.
– Нет, – сказал Пеллегрини, – человек мертвый – не что иное, как мертвый человек. Чем еще он может быть, по-твоему?
– Э, ты не знаешь, что такое мертвый человек. А если б знал, то не заснул бы вовек.
– Теперь вижу, – сказал Пеллегрини, – что написано на том знамени. Там написано: «Предоставь мертвым погребать своих мертвецов»[352].
– Нет, там написано, что это знамя нашей родины, нашей истинной родины. Знамя из человечьей шкуры. Наша настоящая родина – наша шкура. Позади знаменосца с лопатами на плечах шел кортеж могильщиков. Все в застегнутых черных кафтанах. Ветер развевал знамя, шевелил испачканные в пыли и крови волосы, жестко торчащие над квадратным лбом, как нимб святого на иконе.
– Пойдем на похороны нашего знамени, – сказал я Пеллегрини.
Евреи шли к братской могиле, выкопанной на въезде в село со стороны Днестра. Они несли знамя, чтобы швырнуть его в помойку братской могилы, уже полной обгоревших трупов, лошадиной падали, крови и грязи.
– Это не мое знамя, – сказал Пелегрини, – на моем знамени написано: «Бог, Свобода, Справедливость».
Я стал смеяться, потом посмотрел на противоположный берег Днестра. Я смотрел на берег Днестра и думал о Тарасе Бульбе. Гоголь был украинцем, он заезжал сюда, в Ямполь, и ночевал в одном из домов в глубине села. И именно оттуда, сверху, с того крутого берега, верные казаки Тараса Бульбы бросились с лошадьми в Днестр. Привязанный к пыточному столбу, обреченный на смерть Тарас Бульба призвал своих казаков броситься в реку и спасаться бегством. Именно с того места перед Ямполем, немного выше Сорок, Тарас Бульба смотрел, как его верные казаки, преследуемые поляками, скакали на своих мохнатых быстрых лошадях, как бросались они в реку с высокой кручи, как поляки бросались вслед за ними и разбивались о берег там, как раз напротив того места, где находился я. На высоком берегу появлялись и исчезали в зарослях акаций лошади итальянской артиллеристской батареи, а внизу, под колхозным навесом из волнистого железа, лежали обгоревшие, еще дымившиеся трупы лошадей.
Знаменосец шагал под своим знаменем с высоко поднятой головой, с неподвижными глазами, замершими в долгом ожидании, с напряженным сверкающим взглядом Безумной Греты, Dullе Griet. Он шел, как Dulle Griet на картине Питера Брейгеля идет с рынка с корзиной в руке: безумные глаза смотрят прямо перед собой и, похоже, не замечают дьявольской возни вокруг, бесовского разгула, сквозь который она шагает, решительная и упрямая, под охраной своего безумства как под защитой невидимого архангела. Знаменосец шел прямо в своем наглухо застегнутом черном кафтане и, казалось, не замечал потока людей, машин, лошадей, телег, артиллерийских упряжек, стремительно пролетавших через село.
– Пойдем, – сказал я, – на похороны знамени нашей родины.
И, влившись в процессию могильщиков, мы пошли за знаменем. То было знамя из человечьей шкуры, знамя нашей родины, то была сама наша родина. А мы шли увидеть, как знамя нашей родины, знамя родины всех народов и всех людей швырнут в помойку братской могилы.
Толпа верещала, обезумев от ужаса. Стоящая на коленях рядом с простертым на Имперской улице ковриком из человечьей шкуры женщина причитала, рвала волосы, протягивала руки, она не знала, как обнять мертвого. Мужчины грозили «Шерманам» кулаками и кричали:
– Убийцы!
Их грубо отталкивала военная полиция, размахивая дубинками, она пыталась освободить голову колонны от разозленной толпы.
Подошел генерал Корк, я сказал ему:
– Он мертв.
– Of course, he’s dead![353] – крикнул генерал Корк. И раздраженно добавил: – Вы лучше постарайтесь узнать, где живет вдова несчастного.
Я протиснулся через толпу к женщине, помог ей подняться, спросил, как звали погибшего и где его дом. Она перестала причитать и, давясь рыданиями, вперила в меня испуганный взгляд, не понимая, что мне от нее нужно. Другая женщина вышла из толпы, она назвала имя мертвого, его улицу, номер дома и добавила злорадно, что причитавшая не жена погибшего и даже не родственница, а только соседка. Услышав эти слова, бедняжка в неизбывном горе принялась причитать еще сильнее и стала рвать на себе волосы с еще большим ожесточением, пока громовой голос генерала Корка не перекрыл шум толпы и колонна не тронулась в путь. Один GI высунулся из джипа и бросил на бесформенные останки цветок, другой сделал то же, и скоро гора цветов покрыла жалкую человеческую оболочку.
На Пьяцца Венеция огромная толпа встретила нас громкими криками, перешедшими в бешеные рукоплескания, когда какой-то солдат из Signal Corps, взобравшись на знаменитый балкон[354], обратился с речью на итало-американском диалекте:
– Вы думали, Муссолини выйдет говорить с вами, эй, you bastards! Но это говорю с вами я, Джон Эспозито, солдат и свободный американец, и я говорю вам, что вы никогда не станете американцами, никогда!
Толпа вопила:
– Никогда! Никогда! – и смеялась, и хлопала в ладоши.
Скрежет гусениц «Шерманов» заглушил восторженный крик народа.
Наконец мы въехали на Корсо, поднялись до Тритоне и остановились у гостиницы «Эксельсиор». Генерал Корк послал за мной. Он сидел в кресле во внутреннем дворике – стальная каска на коленях, лицо еще покрыто пылью и потом. В другом кресле рядом сидел полковник Браун, капеллан Генерального штаба.
Генерал Корк попросил меня проводить капеллана в дом погибшего выразить соболезнование семье несчастного и передать вдове и сиротам деньги, собранные среди солдат Пятой армии.
– Скажите бедной вдове и сиротам, – добавил он, – что… я хочу сказать, что… у меня тоже есть жена и двое детей в Америке и… Нет, мои жена и дети здесь ни при чем.
Он замолчал и улыбнулся мне. Я заметил, что генерал глубоко взволнован. Когда мы ехали с капелланом в его джипе, я грустно смотрел по сторонам. Улицы были полны пьяных американских солдат и ликующих римлян. Ручьи мочи текли вдоль тротуаров. Американские и английские флаги развевались из окон. Флаги были из ткани, не из человечьей шкуры. Мы доехали до Тор-ди-Нона, свернули в переулок и, не доезжая немного до Торре-дель-Грилло, остановились у бедного на вид дома. Поднялись по лестнице, толкнули прикрытую дверь и вошли.
Комната была полна людей, они тихо разговаривали. На постели лежало страшное нечто. У изголовья сидела женщина с опухшими от плача глазами. Я обратился к ней и сказал, что мы пришли выразить соболезнование от генерала Корка и от всей Пятой американской армии. Потом добавил, что генерал Корк передает вдове и сиротам приличную сумму денег.
Женщина ответила, что у несчастного не осталось ни жены, ни детей, сам он из Абруцци, приехал в Рим искать убежища после того, как его городок и дом были разрушены американскими бомбардировками. И сразу добавила:
– Простите, я хотела сказать, немецкими.
Беднягу звали Джузеппе Леонарди, он был из городка неподалеку от Альфедены. Вся семья погибла под бомбами, он остался один.
– Поэтому, – сказала женщина, – он торговал немного на черном рынке. Но совсем немного.
Полковник Браун протянул женщине пухлый конверт, та, поколебавшись, взяла его деликатно двумя пальцами и положила на комод.
– Пригодятся на похороны, – сказала она.
После этой короткой церемонии все принялись громко разговаривать, женщина спросила, имея в виду полковника Брауна, сам ли это генерал Корк. Я ответил, что это капеллан, священник.
– Американский священник! – воскликнула женщина, вскочила на ноги, предлагая стул, на который полковник Браун, покраснев и смутившись, присел, но сразу встал, словно сел на иголку.
Все уважительно смотрели на «американского священника», кланяясь и с симпатией улыбаясь ему.
– А теперь, – прошептал мне полковник Браун, – что я должен делать? – И добавил: – I think… yes… I mean… что делал бы на моем месте католический священник?
– Делайте все, что хотите, – ответил я, – но, главное, не дайте им заметить, ради Бога, что вы протестантский пастор!
– Thank you, – сказал капеллан, побледнев, приблизился к кровати, сложил руки и углубился в молитву.
Когда полковник Браун отошел от кровати, женщина покраснела и спросила меня, как собрать останки. Я сначала не понял. Женщина указала на мертвого. Труп походил на бумажную выкройку, на картонную мишень для стрельбы в цель. Больше всего меня потрясли ботинки, раздавленные, продырявленные местами чем-то белым, может, костями. Две руки, собранные на груди (о, на груди!), были похожи на бумажные перчатки.
– Как быть? – сказала женщина. – Нельзя же хоронить его в таком виде. Я ответил, что можно попробовать смочить его немного горячей водой, может, от этого он немного раздуется и примет более человеческий вид.
– Вы предлагаете помыть его губкой, как это делают с… – сказала женщина, покраснела и замолчала, неожиданный стыд закрыл ей рот.
– Именно так, помыть губкой, – сказал я, покраснев.
Кто-то принес тазик с водой, извиняясь, что вода холодная: уже много дней не было ни угля, ни дров, чтобы развести огонь.
– Хорошо, попробуем холодной, – сказала жнщина и вместе со своей товаркой стала руками брызгать воду на мертвого: увлажненный, тот немного раздулся, но мало, не больше чем на толщину плотного фетра. Издалека, с Имперской улицы, с площади Венеции, с Форума Траяна, от Субуры доносились гордые звуки фанфар, победные крики. Я смотрел на ужасное нечто, простертое на кровати, и смеялся про себя, думая о том, что все мы считали себя Брутами, Суллами, Аристогитонами, а на самом деле мы все, победители и побежденные, были как это лежащее на кровати нечто: шкура, имеющая форму человека, жалкая человечья шкура. Я отвернулся к распахнутому окну и, глядя на высокую башню Капитолия, смеялся про себя, думая, что это знамя из человечьей шкуры было нашим знаменем, настоящим знаменем всех нас, побежденных и победителей, единственным знаменем, достойным в тот вечер развеваться на башне Капитолия. Я смеялся про себя, представляя себе знамя из человеческой шкуры развевающимся на вершине башни Капитолия.
Я сделал знак полковнику Брауну, и мы направились к выходу. На пороге мы обернулись и низко поклонились.
Спустившись по лестнице, в темном коридоре полковник Браун остановился:
– Может, если бы его смочили горячей водой, – сказал он тихо, – он раздулся бы сильнее.
XI
Процесс
Мальчишки, сидящие на ступеньках церкви Санта-Мария-Новелла, небольшая толпа любопытных вокруг обелиска, у подножия церковной лестницы партизанский командир, оседлавший табурет и облокотившийся о железный столик, взятый из какого-то кафе на площади, группа молодых партизан-коммунистов из дивизии имени Потенте, выстроившихся с автоматами на церковном дворе перед сваленными в беспорядке трупами, – все они казались персонажами фрески Мазаччо, написанной по серой штукатурке. Освещенные сверху грязным светом, падавшим с облачного неба, люди молчали, не двигаясь, повернув головы в одну сторону. Струйка крови сбегала вниз по мраморным ступеням.
На церковной лестнице сидели фашисты, мальчишки пятнадцати-семнадцати лет: спадающие на лоб челки, живые черные глаза на удлиненных бледных лицах. Самый молодой, в черном свитере и коротких штанах, из которых выглядывали голые худые ноги, – совсем ребенок. Среди них одна девушка, молоденькая, черноглазая, с темно-русыми распущенными волосами, такие волосы часто увидишь в Тоскане у женщин из народа. Она сидела, запрокинув лицо, глядя на летние облака над вымытыми дождем крышами Флоренции, на тяжелое гипсовое небо, местами потрескавшееся, как небо Мазаччо на фресках церкви Кармине[355].
Когда раздались выстрелы, мы были на середине Виа-делла-Скала, около садов Оричеллари. Выехав на площадь, мы подрулили к подножию лестницы церкви Санта-Мария-Новелла и остановились за спиной партизанского командира за железным столиком.
Скрип тормозов двух наших джипов не заставил командира обернуться. Секунду помедлив, он указал пальцем на одного из мальчишек и сказал:
– Твоя очередь. Как тебя зовут?
– Сейчас очередь моя, – сказал, вставая, мальчишка, – но будет день, придет и ваша.
– Как тебя зовут?
– Как меня зовут – мое дело, – ответил мальчик.
– Ты еще отвечаешь ему, этому подонку? – сказал его товарищ, сидящий рядом.
– Отвечаю, чтоб научить этого типа хорошим манерам, – ответил мальчик, вытирая пот со лба тыльной стороной ладони. Он был бледен, его губы дрожали, но он посмеивался с независимым видом, глядя в упор на командира. Тот опустил голову и принялся крутить карандаш.
Мальчишки вдруг оживленно и со смехом заговорили между собой. В их разговоре слышались простонародные интонации жителей Сан-Фредиано, Санта-Кроче, Палаццоло.
– А эти бездельники, чего они уставились? Или никогда не видели, как убивают христиан?
– Им лишь бы поразвлечься, этим нехристям!
– Хотел бы я видеть их на нашем месте, что бы они делали, педерасты.
– Спорим, ползали бы на коленях!
– Визжали бы, как свиньи, бедняги!
Смертельно бледные, мальчишки смеялись, внимательно следя за руками командира.
– Посмотри на этого красавчика! У него красная косынка на шее!
– Зачем она ему?
– Как это зачем? Он же Гарибальди!
– До чего обидно, – сказал стоявший на лестнице мальчик, – умереть от рук этих засранцев!
– Он и так слишком долго возится с вами, недоносок! – крикнул кто-то из толпы.
– Если спешите, встаньте на мое место, – парировал мальчик, засовывая руки в карманы.
Командир партизан поднял голову и сказал:
– Давай быстрее. Не заставляй меня терять время. Твоя очередь.
– Если ему не терпится, – сказал насмешливо мальчик, – то я потороплюсь. И, выбравшись из толпы своих, он встал перед вооруженными автоматами партизанами, рядом с кучей трупов, прямо посреди лужи крови, растекавшейся по мраморным плитам церковного двора.
– Смотри не запачкай ботинки! – крикнул один из друзей, и все рассмеялись.
Джек и я соскочили с джипа.
– Стой! – крикнул Джек.
Но в тот миг мальчик крикнул:
– Да здравствует Муссолини! – и упал, прошитый пулями.
– Good gosh! – воскликнул Джек, смертельно бледный.
Командир партизан поднял голову и посмотрел на Джека снизу вверх.
– Канадский офицер? – сказал он.
– Американский полковник, – ответил Джек и, указывая на сидящих на церковных ступеньках мальчишек, добавил: – Прекрасное занятие – убивать мальчишек.
Командир медленно повернулся, бросил косой взгляд на два джипа с канадскими солдатами, на пулемет, остановил взгляд на мне, оглядел мою форму и, положив карандаш на стол, сказал с примирительной улыбкой:
– Почему ты сам не ответишь своему американцу?
Я посмотрел ему в лицо и узнал его: это был один из помощников Потенте, молодого командира партизанского отряда, вместе с канадскими частями бравшего Флоренцию, который погиб несколькими днями раньше на наших глазах за рекой Арно.
– Союзное командование запретило массовые расстрелы, – сказал я. – Оставь мальчишек, если не хочешь неприятностей.
– Ты один из наших и так говоришь? – сказал командир.
– Я – один из ваших, но считаю, что нужно уважать приказы союзного командования.
– Я тебя видел, – сказал командир, – ты был там, когда погиб Потенте?
– Да, я был рядом с ним. И что из этого?
– Тебе нужны еще трупы? Не знал я, что ты заделался могильщиком.
– Мне нужны живые. Эти мальчишки.
– Бери тех мертвых. Много за них не возьму. Сигарета есть?
– Мне нужны живые, – сказал я, протягивая пачку. – Этих мальчишек будет судить военный трибунал.
– Военный трибунал? – сказал командир, зажигая сигарету. – Не слишком ли жирно?
– Ты не имеешь права судить их.
– Я не сужу, – сказал командир, – я убиваю.
– По какому праву?
– По какому праву? – переспросил командир.
– Почему вы хотите убить этих мальчишек? – спросил Джек.
– Я их убиваю за то, что они кричат «Да здравствует Муссолини!».
– Они кричат «Да здравствует Муссолини», потому что ты убиваешь, – сказал я.
– Чего им нужно, этим типам? – крикнул голос из толпы.
– Мы хотим знать, почему их убивают, – сказал я, повернувшись к толпе.
– Они стреляли с крыши, – крикнул другой голос.
– С крыши? – сказала пленная девочка. – Они что, за котов нас держат?
– Нечего тут на жалость давить, – прокричал парень, выйдя из толпы. – Говорю вам, они стреляли с крыши!
– Вы их видели?
– Я – нет, – сказал парень.
– Тогда почему говорите, что они стреляли с крыши?
– Кто-то же должен был быть на крыше, раз стреляли, – сказал парень, – и еще остались. Не слышите, стреляют?
Из глубины улицы долетал редкий треск ружейных выстрелов и отрывистые автоматные очереди.
– В таком случае и вы могли стрелять с крыши, – сказал я.
– Ну, ты, думай, что болтаешь, – сказал парень угрожающим тоном и сделал шаг вперед.
Джек подошел ко мне и прошептал на ухо:
– Take it easy[356], – и, повернувшись к канадским солдатам, сделал знак, те соскочили с джипов и встали за нами, выставив автоматы.
– Ну, теперь они не отлипнут, – сказала девушка.
– Чего вы лезете в наши дела? – спросил один из мальчишек, со злостью глядя на меня. – Думаете, мы боимся?
– Он боится больше, чем мы, – сказала девушка, – смотри, как побледнел. Дайте ему сердечных капель, бедолаге!
Все рассмеялись, Джек сказал командиру партизан:
– Этих мальчишек я заберу. Их будут судить по закону.
– По какому закону? – сказал командир.
– По закону военного трибунала, – сказал Джек, – надо было убить их сразу, на месте. Теперь поздно. Теперь очередь за трибуналом. Вы не имеете права судить их.
– Они ваши друзья? – спросил Джека командир партизан с издевательской улыбкой.
– Они итальянцы, – сказал я.
– Они? Итальянцы? – сказал командир.
– А что, может, вы нас за турок держите? – сказала девушка. – Гляди-ка, большая роскошь – быть итальянцем!
– Если они итальянцы, – сказал командир, – при чем здесь тогда союзники? В наших делах мы разберемся как-нибудь сами.
– По-семейному, – сказал я.
– Именно, по-семейному, а ты что – за союзников? Если ты из наших, должен быть за меня.
– Они итальянцы.
– Итальянцев должен судить народный трибунал! – крикнул голос из толпы.
– That’s all[357], – сказал Джек.
По его знаку канадцы окружили мальчишек и, подталкивая в спину, повели к джипам.
Побледневший командир партизан пристально смотрел на Джека и сжимал кулаки. Вдруг он резко протянул руку и схватил Джека за плечо.
– Руки прочь! – крикнул Джек.
– Нет, – сказал тот, не двигаясь с места.
Тем временем из церкви вышел монах. Высокий, плотный, с круглым сияющим лицом монах с метлой. Он принялся мести церковный двор, захламленный обрывками бумаги, соломой и стреляными гильзами. Увидев гору трупов и кровь, стекающую вниз по мраморным ступеням, он остановился, широко расставил ноги и сказал:
– А это еще что такое?
Он повернулся к партизанам, стоявшим в ряд с автоматами в руках перед телами расстрелянных.
– Что это за манера убивать людей прямо под дверями моей церкви? А ну, вон отсюда, бездельники! Идите и творите свои дела перед своим домом, а не здесь! Понятно?
– Успокойтесь, синьор фрате! – сказал командир партизан, отпуская плечо Джека. – Сегодня не день для проповеди!
– Ах, не день? – крикнул брат. – Так я вам покажу, что сегодня за день!
И, взмахнув метлой, он принялся охаживать ею партизанского командира по голове. Сначала хладнокровно, с осознанной злостью, потом, все больше распаляясь, он раздавал тычки направо и налево и кричал:
– Ишь, придумали! Приходить поганить ступени моей церкви! Идите работать, бездельники, вместо того чтобы убивать людей перед моим домом!
И, ловко орудуя метлой, он наносил удары то по голове партизанского командира, то по головам его воителей, наскакивая то на одного, то на другого и приговаривая:
– Кыш! Кыш! Вон отсюда, горемычные, кыш! Кыш!
Оставшись хозяином положения и продолжая осыпать «бездельников» и «негодников» руганью и проклятиями, святой отец принялся со злостью мести окровавленные ступени.
Толпа молча разбрелась.
– Ты мне еще попадешься! – сказал командир партизан, с ненавистью буравя меня взглядом и, оглядываясь, медленно удалился.
Я сказал Джеку:
– Хотел бы я тоже встретить этого несчастного.
Джек подошел, положил мне руку на плечо, грустно улыбнулся, и только тогда я заметил, что весь дрожу и глаза мои полны слез.
– Спасибо, падре, – сказал Джек монаху.
Тот оперся на метлу и сказал:
– И вам кажется праведным, синьоры, что в таком городе, как Флоренция, убивают христиан на церковных ступенях? Люди всегда убивали друг друга, тут ничего не скажешь. Но здесь, перед моей церковью, церковью Санта-Мария-Новелла! Почему не идут убивать на ступени Санта-Кроче? Тамошний настоятель разрешил бы. Но здесь – нет. Я правильно говорю?
– Ни там, ни здесь, – сказал Джек.
– Здесь – нет, – сказал брат, – здесь я не желаю. Видели, как я их? А захочешь по-хорошему, ничего не получится. Тут нужна метла. Она столько походила по немецким головам, так почему не всыпать немного и итальянцам тоже? Пусть поостерегутся и американцы: если им взбредет в голову пачкать кровью ступени моей церкви, получат метлой и они. Вы американец?
– Да, я американец, – сказал Джек.
– Ну, в таком случае беру свои слова обратно. Вы меня понимаете. У меня тоже есть соображения на сей счет. Учитесь у меня: нужно действовать метлой.
– Я военный, – сказал Джек, – и не могу ходить, вооружившись метлой.
– Худо. С ружьем воевать нельзя, нужна метла, – сказал монах, – на этой войне, хочу я сказать. Эти бездельники – хорошие парни, они многое перенесли, и в известном смысле я их понимаю, но их портит то, что они победили. Стоит христианину победить, он сразу забывает, что он христианин. Становится турком. Как только христианин побеждает, прощай Христос. Вы христианин?
– Да, – сказал Джек, – я еще христианин.
– Тем лучше, – сказал брат, – лучше христианин, чем турок.
– Лучше христианин, чем американец, – сказал Джек со смехом.