Перевернутая карта палача Демченко Оксана
– Не положишь, сбежишь до боя, знаю. Не зеленей. Сам рассуди: велика ли ценность у твоей жизни, чтобы её класть на весы? То-то же… пока что поезжай в Корф и собери отчет по торговле в княжестве Нэйво. Еще подробно изучи доходы города и рост порта. Да, в пути составляй всякий день лист относительно погоды и ветра, спрашивай о видах на урожай и о том, что было в окрестностях. Особенно меня занимают засухи и налеты саранчи. Если я не заскучаю, читая, ты в дальнейшем сможешь, пожалуй, считать и моё, и свое золото.
– Исполню…
– Мне решать, исполнишь ли, – оборвал бес.
Он отвернулся от гонца, быстро вскрыл непромокаемый чехол и углубился в чтение бумаг, добытых воровством.
«… много раз встречал слова, но не точное их толкование. Что есть «царство»? Не ведаю, однако же это понятие не тождественно стране или даже миру. Оно определяет некий свод природных правил, подвластных бессмерти одного из видов.
Мы, люди, если и знали прежде, то ныне не помним, сколько всего видов у бессмерти. Я насчитал три, вникая в обрывки древних текстов.
Первое царство порождает бесов каменного толка, однажды я прочел их наименование – горглы. Они сильны в непостижимых людям деяниях, меняющих сам мир – русла рек, пики гор и впадины морей, засухи и штормы.
Второе царство роднится с тем, что произрастает, будь то травинка или могучий дуб. Имя сей бессмерти мне неведомо.
Третье царство, к коему, по моему наблюдению, относится всем ведомый багряный Рэкст, сродни звериному. Иной раз, позволю себе признать столь странное, я, видевший Рэкста близко, помню о нем не только со страхом, но с состраданием… Худо, пожалуй, зверю в городах. Я видел пустынного льва, диковиной привезенного из-за моря в подарок князю. Видел его желтые глаза, тусклые от неволи. Иногда мне снится тот лев и я, ничтожный, просыпаюсь в поту и ощущаю горький вкус вины и боли, извечной вины и боли людской… мы отняли волю у мира, когда самонадеянно назвались его хозяевами.
Зачем люди воздвигли решетку первого зверинца? И отчего не унялись после, видя ошибку и чуя вину?
Книга без переплета, запись 317»
– Книга без переплета, – бес вроде бы улыбнулся, быстро пролистывая страницы и уделяя каждой долю мгновения, так что они мелькали крыльями чайки и шуршали, вроде бы разговаривая… – Старый червь занятнее, чем я полагал.
Бес сложил листки и ещё раз бросил взгляд на тот, что оказался заглавным, прежде чем упаковать все в чехол.
«Полагаю, я видел бессмерть первого царства. И суть сего создания нечеловечна настолько, что рядом с ним Рэкст кажется мне роднёй. Я ощутил на себе каменной тяжести взгляд того существа – горгла… Оно не ведает жалости, сострадания или же теплоты, создаваемой из биения трепетного сердца. Оно стремится упорядочить всё вокруг, и суть его – кристалл безупречный. Холодный, идеально заполированный, неизменный.
Верю, много мы могли бы узнать из книг городов. Верю, что созданы они именно сердцем людским. И больно мне сознавать, как велика наша утрата».
Бес усмехнулся, прижмурился и бережно перевязал чехол с записями кожаным ремешком. Опустил на стол и откинулся в кресле. Чуть погодя Рэкст прикрыл глаза – и в зале стало тихо-тихо… Гонец дышать, и то старался беззвучно. Вдруг бес заснул? Потревожишь, и прощай, мелькнувшая надежда возвыситься, пробраться в свиту.
– Откуда бы ему знать, как были созданы книги городов, если сам я вспомнил это теперь, вдруг, глядя на его записи… – прошептал бес так тихо, что гонец не разобрал слов. Чуть громче Рэкст добавил: – В письменах играют блики истины, которая однажды может обрести настоящую силу менять и даже отменять… – бес покосился на внимательно слушающего, а вернее подслушивающего, гонца. – Отправляйся в Тосэн. Навести переписчика, покайся в воровстве и с поклоном верни записи. Скажи, я велел. Еще скажи, что прятать то, что он прячет, бесполезно. Он видел лист той книги, один лист, но целиковый. Иначе не смог бы наносить знаки так, что я чую их… не глядя. Скажи вежливо: пора вернуть ценность, это мой первый запрос. Пока он вправе выбрать, кому вернуть – мне, сладкоежкам князя или псам канцлера княжества Мийро. Время выбора пошло, и оно иссякнет довольно скоро.
– Исполню… то есть приложу усилия.
– Далее твой путь ляжет на юг. Относительно Корфа, – бес порылся в кошеле. Он добыл монету, подержал золото в сведенных пальцах и отдал смятым, хранящим оттиск подушечки большого пальца. – Даю тебе знак до конца осени. Под него получи доступ к отчетам по казне Нэйво. Хочу знать, сильно ли разожрался хряк, поставленный мною к корыту. С тобой поедет мой ближний. Назовешь ему вес украденного в чистом золоте. Он решит, что делать.
Бес щелкнул пальцами правой руки, затем раскрыл ладонь и указал на дверь. На пороге возник, не кланяясь, упомянутый только что «ближний» – тощий, как скелет, и желтый, как старый пергамент. Редкие седые волосы делали человека стариком. Кожа, натянутая так, что улыбку не вообразить, обманно молодила… Гонец сглотнул, отступил на полшага, жмурясь и невольно заслоняясь ладонью.
Бывшего белого лекаря, который похоронил семью и пришел к бесу, чтобы продать душу и научиться убивать, редко видели в городах. А если замечали, старались поскорее отвернуться, улизнуть в боковой переулок, закрыть шторку кареты… Тщетно: проклятия настигали всякого, без исключений.
– Говорят, в Корфе еще тлеет род белых, – задумчиво вымолвил бес. – Пора глянуть, что полнее: твоя тьма или их свет. Я трижды давал им выбор. Они не согласились служить и не покинули известного мне места. Глупость наказуема.
Гонец сглотнул сухим горлом, отступая еще на полшага. Бес усмехнулся: даже ничтожному и слабому, вороватому и жадному человечишке показалось страшным уничтожение рода тех, кто исконно оберегает и укрепляет жизнь. Что ж, слуге полезно понять сразу, что бес – безжалостен. И вполне бесчеловечен.
– Уже не мечтаешь о тёплом местечке в свите, – промурлыкал багряный Рэкст. – Верно. Ты мелюзга, а мне требуются крупные твари. Хищные, сильные и усердные. Вот как он. Прекрасный образец… Чёрный и меня проклинает по три раза на дню. Только зря. Я проклят задолго до вашего рождения.
Бес шевельнул пальцами, и между указательным и средним возник плотный прямоугольник, мелькнул, вспыхнув живым подвижным изображением белого дракона с алыми когтями.
– Однажды я неосторожно согласился оказать услугу и вытянул карту палача, – тихо сказал бес. – Можно ли пожелать худшего? Даже мне, бессмерти… особенно мне.
– Поэтому я всякий день желаю вам бесконечной жизни, – прошелестел бывший лекарь. И в его устах сказанное прозвучало проклятием.
– Но и ты на скорую смерть не рассчитывай, – в тон отозвался бес. Подался вперед и ласково добавил: – Если я палач, то ты – мой топор. Ты приводишь в исполнение самые мрачные приговоры. И делаешь это охотно.
Бес медленно обернулся к притихшему гонцу. Поманил его пальцем, предлагая нагнуться, шепнул тихо, доверительно.
– Сейчас ты думаешь: почему отправлен я, такой ничтожный и с таким важным делом? Да потому, что я не желаю укладывать под топор никого ценнее тебя. Надежд не быть проклятым у тебя, прямо скажем, немного. Но, если приспособишься и уцелеешь, я оценю. Больше молчи, а еще – сразу исполняй всё, что он велит. Не жалуйся, не высказывай идей. Вот, пожалуй, и весь способ выжить. Чёрный не терпит рядом людей. Так что будь всего лишь тенью. Поверь, даже ночным тварям требуется тень. Полное одиночество угнетает.
Глава 3. Серебряная весна
«В книгах городов было много такого, что не уложить в слова. Они давали нам особенный взгляд на мир и себя в нем. Взгляд птиц. Мир переставал быть плоским! Я видел лист книги и говорю по своему опыту.
Именно взгляд важен, а не само знание, хотя книгам приписывают в сказках и легендах способность открыть слова могущества и тайны сокровищ. О тайнах – вот это в точку! Взгляд… Он превращает мир в песчинку и наделяет смотрящего трепетом сомнения: сколько в великой реке бесконечности такого песка? Взгляд заставляет реальность слоиться, выделяя в привычном незримое, то, что относят не к мирам, а к царствам, пронизывающим всё бытие.
Что это такое – царства? Снова я готов признать с огорчением: не могу дать ответа должной точности. Но я видел лист книги городов! И верю с тех пор, царства реальны, миры множественны, чудеса открыты людям, пока люди открыты им.
Тот взгляд на лист из книги города переменил меня, перекроил. Я лишился покоя и обрел мучительное, неутолимое любопытство. Наш мир кажется обычным, пока люди ослеплены страхом и привычкой… Какой жестокий самообман! Наш мир – величайшее чудо.
Я держал в руках клинок, сразивший беса.
Я слышал биение золотого сердца, не способного предать.
Проводник с синими бездонными глазами носителя истины вывел меня из лабиринта пещер, не имея путеводной нити и светоча.
Почему же наш мир погрязает в обыденности, почему возможное обрастает мхом сомнений и становится седой стариной, а после – сказкой? Пожалуй, нам не хватает света. Особенного света, родственного моей мучительной жажде нового. Света, горящего в людях».
Ан Тэмон Зан, книга без переплета
– Сколько раз объяснял тебе, чей здесь лес, – напомнил Сото, перебирая инструмент в коробе. – Мимо ушей. Тогда, в первый сенокос, следовало сообразить, до чего ты упрям. Брат сразу сказал: не плати паучку. Брат крепок умом, ещё у него нюх на беды. Ценный у меня брат. Глазастый. С управляющим богатейшего здешнего ноба на короткой ноге.
– Спасибо за инструмент. Вы бы хоть работой стребовали с меня за одолжение, дядюшка Сото. Неловко. А что лес брал… Я таскал с разных мест. Кто спросит, скажу – всё топляк, речной дар.
– Кто ж станет спрашивать, дурья башка! Тем более выслушивать ответы… Не хозяйское дело: верить без прибыли, упускать без выгоды, – пробормотал Сото. – Сядь.
Наследник лодочного дела семьи Коно прошёл через сарай, выглянул на пустой двор, зачем-то втянул носом предрассветную туманную тишь и плотно прикрыл дверь. Пахло свежестью, молодой весной, клейкими почки. Но Сото чуял вместо скорого тепла – беду… Ул понимал настрой Сото в его повадке, в движениях.
Сото вернулся, в полумраке нащупал связку мешков и сел.
Месяц назад у разговора сложилось похожее начало, но тогда Ул кстати уронил топорик, обрубая опасное продолжение. Он ещё долго ползал, искал пропажу, громко причитал, чувствуя себя жалким… но не прекращая игру. Сейчас он не стал повторять трюк и обречённо вздохнул, принимая неизбежное. Подвинул второй тюк, тоже сел, хотя так стало понятно: он в темноте видит, почти как днём. Слепой в сумерках Сото долго молчал, в упор рассматривая Ула и не зная, в ту ли сторону глядит.
– Прямо в лоб, – нехотя буркнул Ул.
– Добавим и такую странность к прочим твоим, – на лбу Сото залегла складочка. – Я знаю тебя с первого дня в Заводи. Как раз семь лет… Люди пока что не желают ничего замечать, ведь старый Коно громко твердит: эй, он подрос!
– Ваш батюшка мудр. Я подрос, ему виднее, – насупился Ул.
– Ну да? То-то отец с прошлой весны глянуть в твою сторону остерегается. Но речь идёт о благополучии Улы. Травница спасла меня, когда я был малышом. И не смогла спасти своего сына. – Сото ссутулился и повесил голову. – Я трудно рос и много себе позволял, меня баловали. Затем не баловали, но я позволял себе ещё больше. Меня уж не переделать, такой есть. Люди смотрят на тебя, слушают отца и думают: Сото долго звался хворостиной, но выправился в медведя. Ул, может статься, похожей породы. Люди закрывают глаза… до поры. Но я хожу с открытыми. Ты поправился от неведомой болезни не стараниями Улы, ты стал здоров в один день перед тем сенокосом. Но по-прежнему не растёшь. Еще год, и в Заводи задумаются: сколько ж ему? Начнут присматриваться, следить.
– Да пусть у них глаза лопнут! Что во мне особенного? – понадеялся Ул.
– Ты один, без помощи, выстроил в зиму дом. Рыл мёрзлую землю. Нырял в полыньи и поднимал со дна дубовые топляки для свай, я-то знаю. Ни разу не чихнул. Освоил резьбу, выделал наличники на зависть всему Полесью.
– И что? Мечта у меня: если не рисовать, так хоть резать по дереву. Вот и осилил.
– Всё плохо! – прорычал Сото, ударил кулаком по колену, скривился и сник. – Всё. Дети растут быстро, особенно когда им на вид лет четырнадцать. Но ты ни на полпальца не подрос и в ширину не раздался. Матушка твоя от радостей разгибается, но всё одно – седеет, по волосам видны семь прошедших лет. Давай спрошу прямо, раз ты взялся играть в деревенского дурака. Ты – человек?
– Я… – Ул сглотнул ком страха и переборол себя. – Конечно!
– Управляющий баронессы, матушки той самой Лии, у меня закупает рыбу и копчения, – Сото продолжил гнуть своё. – Я знаю историю с зорянкой и кувшинками. Спросить ещё раз?
– Сото, оно получилось само собой, понимаешь? Один раз. Я был в угаре и…
– Называется первая любовь, – совсем грустно отметил Сото. – От неё можно ждать многого, но вряд ли такого. Не кипи, выслушай. Год у тебя в запасе, не более. После вам с Улой так и так уходить, а то и сбегать тайком… Пока не утопили, не пожгли. У тебя нет ответа на мой вопрос? Его найдут без нас. Был бы ты больше… человек, знал бы, как черна зависть. Как могуча жадность. Ул, я не лучше прочих. Зачем позвал тебя и закрыл дверь? Затем, что мой сын не переживёт весну, я видел глаза Улы, когда она врала о надежде и пользе трав. Я держал на руках жену и ведаю, сколь от её здоровья осталось за зиму… невесомый огарочек, только-то. Выходит, мне хоронить обоих, её и младенца? Так проще третьим лечь, чем…
Сото согнулся, уткнулся лбом в колени. Боль крутила его, и он усердно перемогал. Ул и сам перемогал вопрос, вспоровший горло мясницким ножом. Ни вздохнуть, ни трепыхнуться. Прирезан ты этим вопросом, вот и все дела. Сам не решался выговорить его, день за днем отодвигая неизбежное. Не за себя боялся, за маму…
Три года, что прошли с памятного сенокоса, истрепали, рассыпали по ветру прозвище «серый паучок». Худоба не пропала, но сделалась жилистой, опасной на вид. Угловатой, хищной… Скулы выперли, глаза приоткрылись, в их разрезе наметилась раскосость, несвойственная чертам здешних жителей. Хуже того, стоило вспыхнуть гневу – и от взгляда Ула вздрагивали, будто кипятком ошпаренные. С прошлого лета слишком многие обожглись, стали опускать голову, издали замечая сына травницы.
А еще – волосы. Пыльца из сада Лии смылась в тот же день, но кончик каждого волоска и теперь золотистый. Стоит обрадоваться, полустёртый цвет проявляется. Пришлось обрезать волосы под корень и носить плетёную шляпу, а в тусклые дни повязку, благо, работы много и «чтоб пот не застил глаза» – пока звучит, как годная отговорка.
– Вот что я решил, – хрипло выдавил Сото. – Поймай для моей семьи птицу, и я отвезу тебя в Тосэн. Дам денег, сведу с людьми. Там проживёшь без осложнений ещё года три. После начнёшь меняться или уйдёшь, будет видно. Тосэн крупный город, а тебе надо учиться. Кто бы ты ни был, останешься деревенщиной – долго не протянешь.
– Я учусь, – обиделся Ул. – И плотничаю, и бортничаю, и…
– Не помнишь ничего о себе, о рождении? – перебил Сото, не слушая отговорок. – Ищи ответ заново. Иначе… вдруг он готовый найдётся у той баронессы, матушки Лии? Её ответ будет прост, и вмиг сломает тебе жизнь.
– Я понимаю, – отбросив игру в дурачка, согласился Ул. – Но я хотел окрепнуть. Три года назад какой я был защитник маме? Вспомните, коса махала мною, всем на смех…
– Три года там, – Сото указал за спину и сердито встряхнулся. – Что сейчас скажешь? Прямо сейчас!
– Сам думал ловить птицу, – улыбнулся Ул, не понимая своей радости. – Не знал, как объяснить. Не ведаю наверняка, смогу ли. А справлюсь, уж всяко от сплетен жарко станет, вот что понимаю. Ну, я пошёл?
– С Улой поговорит отец, – с заметным облечением выдохнул Сото. – Дом, что ты срубил в зиму, выкупит он же. Не люблю брать людей за горло, прости.
– Все б так брали, – расхохотался Ул.
Рука потянулась, сразу же поправляя повязку. Без пользы, сейчас в тёмном сарае Сото не видел ничего, кроме перламутрового свечения кончиков волос, ведь Ул не мог сдержать отчаянной радости. Он ощущал себя птицей, которую вот-вот подбросят добрые руки, чтобы помочь взлететь и увидеть мир с новой высоты.
– Ты сказал: «Людей за горло брать», – шире улыбнулся Ул, и в сарае совсем рассвело. – Приятно, хэш Коно. Ну, про людей.
– Ещё вот, – Сото сделался серьёзным. – Познакомлю с Монзом. Мне он случайный знакомый, выручил его в порту, только-то. Давно, лет пять тому… из него сыплется книжный ум, как зерно из худого мешка. Бормочет, бормочет. Сказал однажды, что есть или были прежде такие, кому не дан предел возраста. Что в старые времена они звались по-всякому: бессрочниками, беспредельниками, бессмертью… были и иные слова, поприятнее. Но усвой накрепко, Ул. Кое-кого из таких по делам их стали звать бесами. Да и беспредельники… от их имени словцо испоганилось. Не спеши искать родню, если не подрастёшь и через три года. От людей хорониться проще, чем от… бесов.
Ул поклонился, вежливо касаясь пальцами пола, и выпрямился, по-прежнему улыбаясь. В Заводи он наслушался взрослых и детских страшилок. Люди до замирания сердца боялись великого сома, медведя-оборотня а ещё черной птицы, что клевала свежую могилу и смерть из неё взяла, как зерно. Шёпотом пересказывали небылицы о коварстве водяных и похотливом баннике, попортившем больше девиц, чем сам Коно по молодости. Ночами вздрагивали от звуков диколесья и воя пурги.
Всё – пустое. Ул по много дней пропадал в самом сердце лесном, нырял до дна в омутищах и – было дело – пять ночей кряду упрямо охотился на зловредного банника. Как раз под весну о том слёзно упросила Ана, тоненькая робкая пряха, потерявшая от страха сон. Пожалуй, один банник и был обнаружен из огромного отряда нечисти, якобы осаждающей Заводь. Сперва нашлось горлышко кувшина, издающее мерзкий звук, а затем и мстительный недоумок, целый год сватавший Ану и получивший отказ у её родителей.
– Возьму нож. Вернусь, ещё и жирный творог уворую, – с порога пообещал Ул. – Нож для дела, а творог просто очень вкусный.
Не дожидаясь медвежьего ворчания о нахалах, какие хуже воров, Ул подпрыгнул, рывком добыл с высокого крюка любимый, но, увы, не свой, нож. Ул промчался через двор, с разбега взлетел на запорную жердь ворот и перемахнул их, чтобы низко припасть к земле, разогнуться и спешить вниз по улице – к реке.
Зима состарилась не так давно.
Сонный покой льда, всё его широкое поле, такое, что дальний берег едва виден – прочертила похожая на трещину сплошная полынья. Это случилось дней десять назад. Сразу проснулась тёмная вода, сделалась говорлива. Лед от суеты похудел, он отступал к берегам с каждым днём, а ночами отвоёвывал часть потерянного неполно, неуверенно.
Нынешнее утро было зиме – враг. Туман голодным зверем навалился на снег и грыз его, трепал нещадно, осаживая и без того куцые сугробики. Тут и там хрустел слабый ледок на лужицах вчерашней капели. Шуршала под башмаком трава, для взгляда Ула даже в ранних сумерках – отчаянно, по-весеннему зелёная. Пахло печным дымом, хлебом. На мостках возился старый Коно. Он без пользы, лишь в предвкушении весны, проверял причальные бревна и бормотал о коварстве сома, утянувшего в полынью совсем новый багор. На кой он – сому? Разве с водяным воевать… Ул виновато вжал голову в плечи: багор давно следовало вернуть.
Последний раз оттолкнувшись от мостков, Ул прыгнул на лёд и заскользил, скручиваясь всем телом и помогая себе выбрать нужное направление. Пришлось использовать нож, ускоряя поворот: в голову летела палка, метко брошенная Коно.
– Эй, не балуй! – сиплым шёпотом возмутился лодочник. – Сам не утопнешь, другие увидят да попробуют, их кто вытянет?
– Метко бросаете, ноб, – расхохотался Ул, уклоняясь от палки и продолжая скользить вдоль берега, почти по краю полыньи.
Конечно, Коно не имел титула ноба – человека знатного, служащего князю или же наследно имеющего привилегии голубой крови одаренных. Но простенькую лесть старый оценил, крякнул одобрительно. Он буркнул без прежней злобы: «Эй, берегись!»… и не бросил вторую палку: пошутил. Еще бы, он назван метким и значит, ничуть не дряхлым.
Лёд прогибался, пружинил. Гнал пузыри по течению и опасно похрустывал. Отделяясь от воды, лёд делался прозрачен, смыкаясь с ней – чернел. Ул скользил теперь особенно внимательно, не делая ни единого резкого движения.
Выбирал место, выверял шаг…
Рывок, полет над водой большой полыньи, касание вскользь об лед пальцами ног и рук, коленями, локтями – и спокойное скольжение. Лёд у малого острова всё толще, стремнина всё дальше.
Вот и берег. Здесь удобно взять ивняк для корзины. Заросли густы, за ними – поляна и вид на пологий дальний от деревни берег реки Тосы.
Толковое место, чтобы подозвать ледоломок и посвистеть с ними о важном. Сото сам по себе человек хороший. Его жена и того лучше: помогала маме Уле даже в худшие времена, не имея сил поддерживать в сытости свой дом. Не менее важно и то, что семья Коно – она вроде хребта для деревни. Подломится сила старшего сына, не одному старику Коно беду расхлёбывать. Мама Ула помнит времена, когда в Заводи хэшем звался второй отпрыск лодочника. Вроде, при нем и снег в зиму имел цену, такая осталась у людей жутковатая присказка…
– В большом городе научусь читать, – улыбнулся Ул, посвистывая и щурясь. Робко добавил: – И рисовать.
По кромке льда и жухлой травы, пробитой иглами упрямой зелени, прыгали три ледоломки. Из тумана летела четвертая, досадливо цокала: упустила рассказ, упустила.
Ул помолчал, наблюдая птах и собираясь с духом. Как не мёрзнут их паутинные лапки? Как хватает им мужества лететь впереди большого тепла, в студёную зиму, опасную голодом, даже смертью? Ул сноровисто резал скользкие прутья, вышелушивал из глазури льда, чистил от коры. Руки сами, привычно, сооружали клетку. Прутья редкие – не удержат и голубя в арках плетения. Ледоломки подбирались всё ближе, охотно приняв рассыпанное для них угощение – целый ком мотыля, уворованного из запасов Сото, пока безнадёжно честный хэш слепо глядел на собеседника, «взятого за горло».
– У Сото в саду сытно и спокойно, – пообещал Ул, слушая звонкий щебет. – Змей там нет, честно. С кошками разберусь, мы знакомы. Глупо говорить такое вслух, я понимаю. Вы не люди, да и я, вроде, не домик в наём сдаю. Но молча плести не получается. Иногда во мне просыпаются мамины привычки, я делаюсь болтлив. Особенно теперь. Не могу понять, страшно мне или интересно. Глупости, что я не человек. Надо ж сказать такое! Да, расту медленно. Может, я невысокий? Не лазал бы по чужим сараям, проверяя несушек прежде хозяйских детей и котов, не видел бы в темноте. А волосы… А что – волосы? Ничего особенного. Лия сказала, я цветочный человек. Лия слишком красивая, вот она – из сказки. Она так улыбается…
Ул осмотрел готовую клетку, поставил и откинулся на спину.
Вид с этого островка – готовая картина. Загляденье, чудо. И где только бродят синие нобы, мастера выводить узоры? Им бы сидеть тут да зарисовывать… Туман редеет, не мешает взгляду, нацеленному в небо. Сонное утро кутает белые плечи в кружево облачков. Самые яркие звезды подмигивают рассвету. Цвет плывет, скручивается в небесные водовороты, переливается, играет.
Ул сокрушённо вздохнул и нахохлился, отвернувшись от востока. Эдак можно позволить себе додуматься невесть до чего. Признать, что и днём ты видишь некоторые звёзды, и вовсе не на дне колодца, как разрешают сказки.
– Я человек, и по-человечески прошу исправить ошибку, – обратился он к ледоломкам. Поклонился двум, уже выбравшим место на жёрдочке клетки. – Пожалуйста. Я скажу Сото, чтобы он не зажуливал мотыля, выделял вам. И сам брать у него мотыля не стану. Хотя о чем я, мне плыть в город. Как ещё мама примет новость?
От сказанного сделалось холодно. Ул обнял ладонями плечи, решительно вздохнул и встал в рост. Бережно поднял клетку. Птицы ничуть не встревожились! Ул, шагая мягко и удерживая клетку на вытянутых руках, взобрался по склону, миновал ивняк… и замер надолго.
Тихая Заводь отсюда выглядела вышивкой на полотне утра. Лишнее прятали тени, лучшее высвечивал первый румяный луч. Такую Заводь запомнить – в радость. Дом, срубленный своими руками, тоже виден, он далеко, но крыша приметная, свежий тростник выделяет её.
– Самую малость жаль, – признал Ул.
Поднял клетку на голову, удобнее перехватил нож в левую руку и прыгнул на лёд. Миновать полыньи надо как можно скорее, покуда туман вовсе не ослаб. Коно прав, скольжение по краю чистой воды не опасно для того, в ком помимо сознания живёт безошибочное чутье. Ул вспыхнул улыбкой, дернул повязку на волосах, будто гася лихость, играющую в волосах искрами серебра… Да, ему сил и ловкости хватает с запасом. Но, рассмотрев новую игру, иные дети возьмутся её повторить! И тогда поводов к бегству из Заводи сразу станет много, даже слишком.
– Нож знатный, – сквозь зубы прошипел Ул, по колено уходя в воду, чтобы сразу вывернуться и снова бежать, опережая трещины. – Уворовать бы, но разве дело? Нельзя красть ножи, нельзя брать и дарёные. Я маме пообещал… жаль!
***
– Что ты пообещал маме, чудовище? – сонно спросил старый Монз и снова провёл пальцами по готовым, вымоченным впрок розгам. – Сото необычайный человек, в нем редкая доброта и немалый ум. Я согласился выделить вам комнаты по его просьбе. Мог ли я подумать, чем обернётся одолжение? В деревне никак не способно уродиться столь испорченное создание. Даже для города ты, знаешь ли, слишком плох. Если бы твоя мама не была столь мила, если бы она хоть немного хуже готовила, если бы её мази не помогали от прострела…
– Но я ведь прав!
От сказанного, как обычно, не стало лучше. Наоборот. Монз встрепенулся, просыпаясь по-настоящему, остро глянул на розги и враз выбрал годную.
– Спускай штаны, чудовище. Ограничимся одной порцией воспитания, если ты повторишь внятно и без заикания, что же именно обещал. Начинай.
– Не брать чужого, – начал Ул, вжимая голову в плечи и слушая свист, становящийся острой болью. – Не врать. Не трепать языком. Не…
Розги он заготовил сам. Стоило ли удивляться, что они быстро ломались… Монз не удивился, хмыкнул своё обычное «чудовище» и велел натягивать штаны. Вредности в старом переписчике было меньше, чем в новорождённом цыплёнке. Как он умудрился прожить жизнь и не обозлиться, кочуя по дорогам, перебиваясь случайными заработками в долгие годы учёбы и отказываясь от выгодных заказов из соображений совести и смысла жизни теперь, в одинокой старости – всё это вопросы без ответов.
Месяц назад Сото исполнил весеннее обещание. Довез до Тосэна, провёл по лабиринту улиц. Постучал в низкую дверь, сообщив с сомнением: «Здесь, вроде». Заметил веревку колокольчика и дернул. Внутри дома зазвенело, зашаркало, закряхтело… Тогда и довелось впервые увидеть Монза.
Переписчик показался Улу червяком. Смуглый, морщинистый, нелепо укутанный от коленей и до бровей в платок козьего пуха. Свалявшийся струпьями платок перетянут вязаным же поясом немыслимой длины, обвивающим тело много раз… Монз был согнут вдвое, когда он высунул из тёмного логова голову. Он, кажется, еще больше согнулся, положив подбородок на сгиб локтя. Смотреть больно и неловко, – отметил тогда Ул, ёжась. Дрожащая рука переписчика виделась вывернутой, она едва удерживала медную ручку двери, заодно прилепившись к ней, будто без опоры червяку-человеку не устоять.
Монз снизу-сбоку глянул на Сото, улыбнулся бледными губами и стал ждать. Безмолвно выслушал пояснения о переселенцах из Заводи, о насущной надобности найти им место и помочь обжиться в городе. Без интереса и проверки содержимого Монз принял мешочек с деньгами и сгинул в тёмном ходу за дверью.
Звякнула цепочка, намекая на право войти. Сото ободряюще подмигнул, хлопнул Ула по плечу и поклонился его матушке, шепнул, что всё сладится, – да и был таков…
Входить показалось жутковато, но выбора не осталось. Логово Монза внутри пахло сыростью и старой пылью пополам с плесенью. Узкий каменный всход поднимался мимо кладовки во второй ярус, выводил в довольно просторную гостевую залу, имеющую три арки коридоров – на кухню и в два жилых крыла. Сам Монз занимал крохотную комнатку, примыкающую к библиотеке. Незваным гостям он без единого слова отдал на выбор аж три комнаты, до того дня заселённые лишь пауками.
Мама Ула позже, завершив уборку, признала: сперва ей тоже показалось жутковато, прямо пыточные застенки, и ворох замученных до иссушения мух, мотыльков и стрекозок. На кухне пахло едко и мерзко, Ул сразу сообразил: таков запах у голода, переходящего в застарелую изжогу…
Монз заговорил с постояльцами лишь на третий день. На пятый он признал Улу по-настоящему и начал ей жаловаться. На седьмой – размотал ветхий платок и позволил мазать больную спину, тереть плечи и щупать синюшные, со вздутыми венами, ноги. На десятый день травница ругала Монза в голос, и он со вздохами кивал, признавая себя запущенным больным, слишком упрямым и мнительным.
Пока продвигалось небыстрое лечение, Ул успел облазать окрестные крыши, перезнакомился с котами и трубочистами, шалея от роскошных видов и возможности гулять над ночным городом, купаясь в свете луны и оставаясь для всех – невидимкой. В светлое время Ул исследовал порт, рыбный рынок, малый нижний рынок мяса и зелени, лавки торговцев, повадки стражи и дурные манеры городской детворы. Он даже успел обзавестись репутацией скользкого типа… Но тут Монз, наконец, разогнулся.
Временно избавленный от радикулита переписчик вмиг осознал степень свободы младшего из постояльцев и ту угрозу, какая таится в хитроватом прищуре мальчика. Монза не обмануло умение Ула прикидываться по необходимости то деревенским дурачком, то маминой радостью, то наивнейшим из всех младенцев…
С тех пор, уже двадцать дней, Ул подвергался воспитанию. От идеи побега его удерживало надёжнее, чем муху в паутине, желание снова и снова бывать в библиотеке.
Ул попался, едва увидел Монза за работой. Старому принесли для копирования роскошную книгу весом в самого мастера, а то и поболее. И – свершилось чудо. Монз преобразился. Он навис над страницей, паук-пауком. Тощая морщинистая лапка порхала, оставляя затейливый узор парадной вязи, обрамляющей заглавную буквицу. Цвет за цветом, красота делалась всё безупречнее. Зелень листвы, нежно-розовые соцветия, птаха на ветке. Наконец, последние три штриха – золотые лучи… «Соловей и роза», – заворожённо шепнул Ул, ещё не умея прочесть, но угадывая чудо. Так он – пропал…
Читать Ул научился в два дня. Почему знания словно сами лезли в голову, он не понимал, но скрывать от Монза ничего не пробовал. Вовсе не трудно запоминать буквы и складывать их заплетающимся языком, постепенно узнавая слова.
На третий день Ул впервые в жизни был излуплен розгами, поскольку слюнявил палец и небережно листал книгу. Затем он получил по полной, без спросу переночевав в библиотеке. Объяснять, что для чтения ему не нужна свеча, показалось лишним. Отмалчиваться вышло… болезненно. И стыдно. Монз заслуживал уважения и, как выяснилось, умел этим пользоваться.
Вот и теперь, обнаружив на своём столике три флакона с дорогущей золотой краской, переписчик не выказал радости по поводу нежданного подарка. Хотя сам вчера сетовал: в ближней лавке краска бессовестно разводится дешёвыми чернилами, выцветающими в несколько лет, а в дальней, при чиновной палате, на цены и глянуть страшно.
– Ведь украл, – вздохнул Монз, изучая излом розги. – И на какой такой крюк в тихой Заводи ловятся такие повадки да привычки?
– Я проследил, как в нижнюю лавку привозят краску, как разливают. Знаю теперь, откуда привозят. Там взял неразбавленную и заменил на разбавленную, какую вы вчера купили и признали негодной, – оправдался Ул. – Они воры, не я! Деньги ваши взяли и не стыда им ничуть. Вот.
– Никогда не учитывай чужой стыд таким методом. Своего не оберёшься, – сухо сообщил мастер, отворачиваясь и не особо усердно пряча улыбку. – Причина у тебя стоящая. Это уж как обыкновенно, это я понял в тебе. Ты без причины глупости не творишь. Но методы, знаешь ли, выворачивают благое начинание наизнанку. Стоило бы тебе понять это до того, как понимание придётся оплачивать большой болью. Покуда даю тебе наказание, настоящее. Пошёл вон из библиотеки и не появляйся три дня. Матушке Уле я сообщу, что ты на рыбалке.
– Я купил перо, вчера вы сказали, что можно учиться писать и обещали… – ужаснулся Ул, наблюдая, как паучьи пальцы мастера ломают то самое перо. – Ох…
– Воров не учу и дел с ними не имею! Правило окончательное, без исключений. Снова поймаю на таких методах исправления несправедливости, забуду навсегда, что обещал тебе. Забыл бы сей же день, но, – Монз потёр спину, – радикулит страшен. Да и матушка твоя, знаешь ли, не молода, как ещё примет позор сына? Смолчу на первый раз. Пошёл вон, чудовище.
– Простите меня, добрый ноб, – попробовал Ул и криво усмехнулся. Глядя в пол, он попытался сообразить, как примет старик униженные просьбы. Вдруг сильнее разозлится? – Хэш… то есть я не знаю, как вас правильно называть. Дядюшка, мне стыдно. Я виноват и понимаю. Но я так устроен, руки быстрее головы.
– Ты легко выговариваешь «простите», у слова нет веса. Вина ещё не давила тебя так, чтобы расплющить. Будешь прост и далее, раздавит, – огорчённо вымолвил Монз. – Иди. Вдруг голова научится быть проворнее рук… знать бы, к пользе ли? Подумай, желаю ли я стать соучастником воровства, каким ты сделал меня? Готова ли твоя мама узнать о сыне подобное? Подумай, по какой причине я дал вам кров, принимая от Сото деньги, которые не коплю… Мне жизнь уже не ценна, но есть еще и честь. Такое слово, тебе, может, плохо знакомо. Но ты запятнал мою честь! Хуже, вынудил молчать о случившемся, носить каменную тяжесть в душе. Что мне твоё фальшивое «простите»? Второй камень. Шагай отсюда, сейчас всякое извинение будет пустым. Ты не переболел им.
Пришлось кивнуть и развернуться на деревянных, негнущихся ногах. Кое-как ссыпаться по ступеням, снять цепочку и шмыгнуть на улицу, чтобы мама на кухне не разобрала шума. Прислониться спиной к двери – и вытереть пот.
– Чистоплюй.
Прошептав словцо, Ул вмиг вспомнил, что именно так второй сын Коно звал своего старшего брата Сото. День утратил яркость, внутри сделалось гадко. Камень, упомянутый переписчиком, оказывается, лежал на душе и немного давил, мешая дышать ровно… Ул для верности пощупал проступающие под кожей ребра, постучал ниже ключиц. Камень не пропал.
– Ну и пойду, – рассердился Ул, качнулся вперёд и зашагал по середине узкой улочки, чувствуя странность в походке.
Голова тяжела, ноги слишком легки… Голову приходится вроде как нести, она клонит шею. Впереди простираются, как поле без натоптанных троп, три дня вне дома. Куда их деть? На что потратить? За месяц в городе впервые выпало томительное безделье. Ноги топают под уклон, куда им проще. Ноги, как однажды сказал Монз, без приказа головы выбирают лёгкую дорожку. Что это означает, тогда не казалось важным.
Улочка слилась со второй такой же кривой и узкой, вильнула, огибая совсем старый дом, используемый под склад ткани. Побежала ровнее и шире, как речка, окрепшая подмогой ручейков. Впереди большим перекатом шумел порт. Пока ещё далеко, но слух справлялся, разбирал. Ул споткнулся, замер на миг – и припустился вниз уверенно, стремительно. В самодельном кошеле, сшитом из брошенных кем-то обрезков твёрдой, как подошва, кожи, звенели мелкие медяшки – пескарики. Их Ул не воровал, он вовсе никогда не делал подобного, что бы ни удумал переписчик – не брал чужого, если считал это ценным для владельца. Вот разве багор Коно… но зачем лодочнику багор в зиму? Одолжить честно никак бы не получилось. Невозможно признать вслух, что собираешься нырять в ледяной омут и тащить со дна, обрубая корни и отгребая ил, колоды такой тяжести, какую и ярмарочные силачи называют неподъёмной…
Нагнувшись на бегу, Ул мазнул пальцами по стыку булыжников мостовой и добыл ещё один медяк. Почему никто не подобрал раньше? Люди невнимательны. Нет, лучше думать иначе: горожане невнимательны, а то сразу вспоминается страшный вопрос Сото.
– Куплю разжарки и объемся, – пообещал себе Ул, и, подбрасывая медяк на ладони, помчался быстрее.
В городе молодая весна не особенно радует. Ледок сошёл, освободил запахи и обнажил грязь. Зелёные вьюны на стенах ещё не закрыли обомшелой, лишаистой кладки неизвестного возраста и отвратительного вида. Хозяйки только-только начинают прихорашивать дома, выставляя на окна и балконы горшки с цветами, пока что показавшими первый лист, не более. Лавочники подновляют облупившиеся вывески, добавляя вонючести воздуху, затхлому и без того. Густеет толпа приезжих, чьи лошади метят булыжник душистыми кучами навоза. В порту разделывают рыбу прямо у воды. Месяц назад было холодно, запах не ощущался, а теперь в прокислом настое рыночного торга угадать свежесть улова с каждым днём сложнее… Каков город летом, в настоящую жару, Ул не желал думать. Мудрый Монз жил на очень маленькой улице, так хитро изогнутой, что в её завиток ловился свежий ветер. Уже облегчение.
Ул нагнулся за очередной монеткой, поддел ногтем – и полетел со всего размаха, перекатившись через чужую спину. Упал на руки, развернулся в движении и встал, сердито высматривая помеху.
– Ты чего под ноги подворачиваешься? Ты… Ох, прости.
У стены, вытянув ноги поперёк дороги и глядя в мостовую пустыми глазами, сидел парень лет шестнадцати или чуть старше. Худой, серый от пыли, накрытый ещё и тенью драного плаща. Рядом, у той же стены, лежал дряхлый конь. Ул сделал два шага, не понимая, голова или ноги приняли решение. Так или иначе, Ул оказался рядом с незнакомым парнем, у самой морды дряхлого коня. Ул присел и тронул провалившееся от старости надглазье, сгоняя муху. Конь был ещё немножко тёплым.
– Что, уступишь за полщуки медью? – прогнусавили рядом. – Поспеши, я даю цену, пока он годен скормить собакам.
Ул вздрогнул, очнулся. Искоса глянул в полузнакомое лицо. Предлагающего медь человека он видел много раз, знал: состоит при страже, бегает за выпивкой и кормит собак.
– Бунга боевой конь… был, – парень у стены ожил и вскинулся на ноги, будто за шиворот поднятый. – Ты… всякая шваль… я…
Парень путался в плаще и совершенно себя не помнил, по глазам видно. Ул покосился на стражу. Уже дело, что эти далеко и пока не слышат, хотя вон их любимая рыбная забегаловка, в десяти шагах порог. Чуть больше шума, и бед не оберёшься.
– Он подумает, – пообещал Ул, украдкой двинув парня локтем в живот и плотнее укутав в плащ. – Вы видите же, добрый ноб, человеку дурно. Он благодарен и хорошо подумает. Простите, он не ждал такой сиятельной щедрости, славный ноб.
От удара в живот владелец павшего коня ослабел, откинулся к стене. Теперь стало гораздо удобнее зажимать его к каменной кладке, лишая маневра.
– Кто тут шваль? – побагровел гнусавый тугодум, сжимая медные монетки в кулаке.
– Я, – горестно вздохнул Ул, повторно вбивая ловкость в ребра владельца павшего коня. – Бежал и споткнулся, моя вина, простите. Вас не зашибло, когда я падал? Не испачкало? Позвольте глянуть, добрейший ноб. Мне так стыдно, простите. У меня всего две монеты, пескарики. Не побрезгуйте принять, вот. Хватит на чистку сапог. Простите.
– Шваль, – куда спокойнее выговорил «ноб», пару раз дернул Ула за волосы и покосился в сторону забегаловки, где разбавленное пиво на вынос обходилось аккурат в две медяшки. – Шваль и есть. У-у, кто вас в город пускает, нищебродов.
Смачно сплюнув, «ноб» сцапал медяки и направился за выпивкой. Ул отвернулся и силком умял, усадил к стене рычащего недоумка в плаще. Парень слепо, безотчетно рвался быть убитым… Даже смог, вопреки слабости, подсечь Ула и уронить рядом с собой. Разбитое колено отослало эхо боли аж в макушку, Ул зашипел, перевернулся и сел, растирая будущий синяк.
– Уф… ну ты и дурак. То есть я тоже, но я сознательно. Когда мне удобно, тогда я дурак. А ты… эй, слушай! Ты задолжал две монетки. Такая сегодня цена у твоей жизни. Недорого. А конь и правда боевой, за него мёртвого платят больше, чем за тебя живого.
– Убирайся.
– Эй, не рычи! – Ул прощупал свежую прореху на штанах и горестно вздохнул. Покосился на парня, принимая внезапное решение. – Не уберусь! Я сегодня виноват. Не перед тобой, но виноват. Значит, буду искупать. Значит, не оставлю тебя и всё объясню внятно. Слушай: что бы ни издохло в стенах Тосэна, будь то человек или кошка, до заката надо вывезти труп, если без оплаты. С первого заката любая падаль начинает стоить всё дороже, и пока протухнет, сделается золотой. Убирать без оплаты никто не поможет. Ты слушаешь?
– Не отдам на корм псам, – едва слышно выговорил парень.
– У тебя есть знакомые в городе? Деньги есть? Эй, что вообще у тебя есть? – Ул пронаблюдал бестолковое качание поникшей головы, зашипел и стукнул кулаком по колену соседа. – Эй! Перестань дурить. Отвечай толком, совсем нет денег?
Допрашиваемый порылся в складках плаща и протянул вперед ладонь, сам с некоторым недоумением изучил стертую серебряную монетку и два крупных медяка.
– Совсем нет, – сделал вывод Ул. – Ничего себе Монз умеет наказывать! Так, сиди тут и даже не дергайся. На весь день ты – моё наказание, приходится принять правду.
Ул помолчал, рассматривая «наказание». Парень рослый, костлявый, но вроде бы крепкий. Волосы темные, длинные, на затылке собраны в хвост, как часто делают нобы. Кисти рук имеют селянские мозоли, но ногти довольно аккуратные… А одежда такова, что нищие побрезгуют. Много пыли, цвет вылинял неизвестно когда, тонкие швы ловко прячут следы многих починок…
– Меня зовут Ул. Вернее, меня никак не зовут, но маму зовут Ула, а отца, который должен был бы дать сыну личное имя, у меня нет, ведь я урожденный утопленник, – начал трещать Ул, пока парень не скис окончательно. – Тебе интересно? Ах, значит, всё же слушал, раз теперь киваешь. Сиди тут. Договорились? Вернётся гундосый, делай вид, что умер. Не лезь ни во что. Понял? Я выпрошу на рыбном рынке тележку. Или ещё где выпрошу. Ты бы и сам мог, но ты не того сорта дурак, чтобы запросто перемалывать слова в муку. Небось, тебе трудно выговорить «простите». Значит, у тебя слово имеет вес. Значит, ты определённо моё наказание. Эй, я умею думать?
Расхохотавшись, Ул вскочил и умчался вниз по улице, спиной ощущая недоумение слушателя – большое и всё сильнее разбухающее, прямо как лужа в грозу.
Бежалось легко, думалось трудно. Неужто такой бестолковый дурак однажды станет старым и достойным уважения переписчиком, не умеющим помнить зла? А ты, ловкий куда более, оплошаешь? Нет… что за глупая мысль! С чего прицепилась? Муха, а не мысль. Навозная муха.
– Тётушка Ана, тётушка Ана, я наловлю серебряных угрей, – цепляясь обеими руками за угол дома, выдохнул Ул, налетев на нужного человека и едва не разминувшись с удачей.
– Чего надо? Прошлый раз обещал сома из сказки, – сощурилась дородная торговка, щелчком в лоб отодвигая оборванца. – Сом был так себе, басня, не больше. До сказки ему полтелеги не хватило, помнишь, да?
– Я лучший на всю Тихую Заводь ловец серебряных угрей.
– Тут не вшивая деревенька, да? Что надо? Я пока слушаю, но стоять без дела из-за всяких там не собираюсь.
– Тележку, до вечера. Прошу, добрая тётушка, я к утру заполню её угрями, с горкой. Ну или…
– Враки из тебя лезут, как черви из навоза. С горкой… – торговка поджала губы. – Угря обещай летом, тогда, глядишь, поверю, а то и приплачу, да. Язь по весне куда надёжнее, ежели с горкой. Во-от, – торговка развела руки как можно шире и пошевелила пальцами, ещё увеличивая размер запрашиваемого. Подумала, чуть убавила аппетиты. – Вот такой самое малое. Уворуешь тележку, испозорю самого ноба Монза. Не добудешь язя, перешибу тебе ноги. Понял, да?
– Тётушка, он правда ноб? – шёпотом удивился Ул.
– Не знаю, а только осенью к нему из столицы приезжали, прям от канцлера, да! Вот ты какого человека тянешь в поручители. За-ради моей тележки, да-а-а…
Торговка приняла гордую позу, видя себя самое малое – княгиней. Красная рука ощупала кошель и добыла монету с дыркой, уронила на мостовую, вроде милостыни. Ул послушно подыграл, нагнулся и шумно возблагодарил, чтобы вся улица знала о доброте Аны и не услышала ни словечка лишнего про цену благодеяния, вымеряемую в язях. Теперь дело за малым: домчаться до рыбного рынка, показать меченую монету и поругаться с наёмными торговками, расстаться ещё с двумя медяками откупа, чтобы вместо малой тележки дали большую, на здоровенных колесах.
Исчерпав суету, Ул нахмурился, похолодел от мгновенного подозрения: он берется за непосильное дело… и стал упрямо толкать тяжёлую, неповоротливую тележку вверх по мостовой. Иногда голова Ула сама собой дергалась, отгоняя назойливую муху опасения. Как ухитриться и вывезти труп коня, почти что в одиночку? И куда? После не лучше, надо спешно добыть наживку, ведь без язя, пусть и не сказочно огромного, Ана к утру сделается наказанием похуже сегодняшнего парня-недотёпы!
Надёжно уперев перекладину тележки в стык булыжника и сунув в кошель три медяка, поднятые по дороге, Ул мрачно глянул на своё нынешнее наказание. Парень совершенно бестолковый… лепечет благодарности, губы дрожат, руки прыгают. Глаза красные. Он, выходит дело, сидел как велено, от себя лично расстарался лишь на оплакивание коня. Ничего иного не выдумал. Полезного.
– Сэн, это личное имя, – бестолково сообщил парень, кланяясь. Затем он наконец рассмотрел тележку и оторопело добавил: – А… а как же мы погрузим Бунгу? И как мы его… я его…
– Молча погрузим. Да, с первой попытки вряд ли получится, – признал Ул. – Так, поднимай ему голову, я наклоню тележку и – с разгону.
– Но…
– «Но» отдай собакам на обед, – оскалился Ул, примеряясь к кривым и шатким оглоблям, чуть сходящимся к мошной продольной ручке. Тележка была такова, что можно и толкать, и впрягаться. Ул зажмурился, прогоняя сомнения. – Эй, Сэн… Молить о чуде ты годен? Живо моли, чтоб телега не рассыпалась. У тётушки Аны рука такова, что стража опасается. Готов… сейчас… В Заводи у нас соседка была тоже Ана. Слушай, неужели та годам к сорока станет вроде этой? Вот страх-то, знал бы банник, не шалил бы.
Сэн, прикусив губу до крови, держал голову коня и, кажется, не слышал ни слова из пустого трёпа. Парня качало от слабости, помощник из него был никакой, сам не падал, уже дело. Толкнув телегу назад-вперед, чтобы понять её повадки, Ул сощурился особенно узко, сжал зубы – и уперся в полную силу, чиркая дощатой «челюстью» по камням и с ходу поддевая труп коня на плоскую дощатую плиту, где обычно умещали в рядок бочки с засоленной рыбой. Дно телеги проскрипело по мостовой, оглобли хрустнули – и на доски подделись плечи коня и часть туловища. Ул обреченно вздохнул, покосился на своё наказание. Сэн исправно молил невесть кого о чуде: губы беззвучно шептали…
Пойди пойми, отчего в парне злит решительно всё! Но проще добывать топляки в ледяной воде, чем на людях делать вид, что вы вдвоём справляетесь с невозможным.
– Повезло, – веско сообщили из-за спины.
– Щас хряпнется или погодя навернётся, – прикинули левее.
– Пусть дохлятину под зад подденет, во пойдёт потеха, – понадеялись справа.
Город полон добрыми людьми, готовыми если не подставить плечо, то поддержать ближнего напутствием. Ул усмехнулся, ощущая прилив сил. Город велик, но до чего он схож с родной Заводью! Разве мнений больше и толпа гуще. Ул подлез под продольную ручку и попробовал потянуть её на себя всем весом.
Оглобли упрямо смотрели вверх. Они точно знали, что мертвый конь гораздо тяжелее Ула, даже очень злого и решительного. Ул рванул резко, морщась в ожидании предсказанного «хряпа». Но телега не сдавалась, не ломаясь и не меняя положения. Вокруг начали посмеиваться. Ул крутнулся, внимательно рассматривая улицу. Он твердо знал, что упрямство притягивает удачу, даже если до того оно же притянуло беду…
– Сэн, дай во-он тому серебряную монету, – скороговоркой велел Ул. – Быстро.
Рослый детина, много раз замеченный в порту на погрузке и разгрузке лодок, вмиг сунул полученную монету за щеку и косолапо побрёл прочь. Сэн сдавленно пискнул, не имея сил даже окрикнуть пройдоху и обозвать, хоть пристыдить… Пока Сэн боролся, то ли удерживая конскую голову, то ли наваливаясь без сил на тушу и кое-как удерживаясь на ногах, детина снова появился на улице.
Нанятый за стертое серебро грузчик шагал, раздвигая толпу. Нес на плече лопату, а на губах – улыбку, такую широкую, что видны и две щербины передних зубов, и недостача правого коренного.
– Поберегись, зашибу, – загудел грузчик, разгребая люд.
Кому-то досталось черенком лопаты, кому-то совком, число отдавленных ног почти сравнялось с количеством зевак, но зрелище не приелось. Толпа роем навозных мух окружала поскрипывающую телегу, изучая, как трое топчутся и неловко, но упрямо, рывками, втягивают конскую тушу на доски.
Толпа не унялась и сопроводила похоронную процессию до городских ворот. Дальше побежали любопытствовать только портовые мальчишки, но скоро отстали и они.
К полудню боевой конь был захоронен на высоком месте чуть в стороне от дороги к мосту. Лишь трое знали о его могиле – те, кто копал яму и надрывался, снова перетаскивая костлявую тушу…
Завершив дело, грузчик отчистил лопату, постоял, повздыхал, наблюдая аккуратный холмик. Ул добыл из кошеля остатки меди и без сожаления отдал детине – на пиво. Тот благодарно кивнул. Почесал в затылке, поклонился щедрому нанимателю да и двинулся в порт, искать себе новое дело.
Сэн не заметил поклона. С тех пор, как работа завершилась, он неподвижно смотрел в пустоту щелями заплаканных глаз. Жалкий, потерянный… Ул отвернулся от неприглядного зрелища и принялся думать, трогая травинки, подобные одна другой и всё же не одинаковые.
День припекал макушку, птицы задорно трещали, обсуждая весну. Мотыльки и бабочки проверяли цветы или сами прикидывались таковыми, радуя взгляд. Хотелось улыбаться, везёт же некоторым: притворяются, а обмана в том нет, они ничуть не хуже цветов… Травинка под пальцами натянулась, лопнула. Ул вздрогнул и очнулся.
Снова глянул на случайного приятеля. Злость на парня пропала. После работы злость всегда унималась. Ул вообще полагал, что злые люди – бездельники. Вот хоть сыновья Коно: старший вкалывает от зари дотемна и добр, а младший не пахнет потом и в сенокос, зато всякий день скрипит зубами, аж издали слышно.
Сэн показал себя с хорошей стороны. Судя по имени и повадке, он был из нобского дома, но копал без устали и не жаловался на слабость. Он был даже слишком серьезным и усердным. И он остался, яснее ясного, совсем один… вон как теребит рваную уздечку. Не нужна – а в ней память, последняя.
– Сэн, куда ты шёл? – Ул тронул приятеля за плечо, привлекая внимание. Слышишь, куда шел? И откуда, вот вопрос. Отправить такого недотепу без денег – дело дурное.
– Мой дом сгорел, – шепнул Сэн. – Никого не осталось, лишь старый Бунга. Я неплохой фехтовальщик, так говорил отец, когда приезжали соседи.
– Ой, ты точно ноб, – оживился Ул. – Прям урождённый ноб. С ума сойти.
– Ноб… Глупое слово. Давно, когда что-то еще имело смысл, нобами звали тех, у кого голубая кровь, – через силу отозвался Сэн, наблюдая, как спутник проворно плетёт венок из травы и украшает им холмик. Помолчав, парень нашел силы продолжить разговор. – Голубая кровь, что вряд ли тебе ведомо, прежде была не пустым словом. Нобов отмечал не князь или канцлер. Мы – потомки особых семей. Нам достаются крохи их дара, исходного. Я знаю, когда говорят правду и когда лгут. Отец мог плавать в ледяной воде. Даже мне было боязно, он пропадал в полыньях, лёд успевал затянуться, до того долго он оставался внизу. Голубая кровь иногда помогает стать волшебником: лечить, знать лучшие места для колодцев. Только всё пустое, уже лет сто нобом зовут любого, оплатившего герб. На пепелище моего дома отстроится замок барона Лофо хэш Онагова, такова воля канцлера. Хэш богат, но пока его герб бесцветный. А оплатит кому следует – и станут его дети голубой кровью.