Легенда о Тиле Уленшпигеле и Ламме Гудзаке, их приключениях отважных, забавных и достославных во Фландрии и других странах де Костер Шарль
И Уленшпигель сказал:
– Слово солдата должно быть золотым словом. Почему же он не держит своего слова?
Старый гёз ответил Уленшпигелю:
– Монахи – дети сатаны, проказа народов, позор страны. Сейчас, с приближением герцога Альбы, они заважничали в Хоркуме. Есть среди них один, брат Николай, более чванный, чем павлин, и более свирепый, чем тигр. Всякий раз, проходя по улице со Святыми Дарами, он с исступлением смотрел на дома, откуда женщины не вышли преклонить колени, и доносил судье на всякого, кто не склонялся пред его идолищем из вызолоченной меди и глины. Прочие монахи подражали ему. Из этого проистекали многие великие бедствия, казни и жестокие расправы в Хоркуме. Капитан Марин хорошо сделал, задержав в плену монахов, которые в противном случае отправились бы с им подобными по деревням, замкам, городам и местечкам проповедовать против нас, возмущая народ и подстрекая сжигать несчастных реформатов. Псов держат на цепи, пока не издохнут. На цепь монахов, на цепь этих bloed-honden, окровавленных псов герцога! В клетку палачей! Да здравствуют гёзы!
– Но принц Оранский, принц свободы, – сказал Уленшпигель, – требует уважения к личному достоянию и свободной совести сдавшихся.
– Адмирал этого не применяет к монахам, – отвечали старые гёзы, – он сам господин: он взял Бриль. В клетку длиннополых!
– Слово солдата – золотое слово; почему он его не держит? – возразил Уленшпигель. – Над монахами в тюрьме издеваются безобразно.
– Пепел не стучит больше в твоё сердце, – отвечали они. – Сто тысяч семейств вследствие королевских указов понесли на северо-запад, в Англию, ремёсла, промышленность, богатство нашей родины. А ты жалеешь тех, кто виновен в нашей гибели. Со времен императора Карла Пятого – Палача Первого, под властью Филиппа Кровавого – Палача Второго, сто восемнадцать тысяч человек погибло в мучениях. Кто нёс погребальный факел в этих убийствах и горестях? Монахи и испанские солдаты. Неужто ты не слышишь стенаний душ усопших?
– Пепел стучит в моё сердце, – отвечал Уленшпигель. – Слово солдата – золотое слово!
– Кто посредством отлучений от церкви хотел извергнуть нашу родину из среды народов? Кто готов был, если бы мог, вооружить против нас небо и землю, господа и дьявола и их полчища святых? Кто окровавил бычьей кровью Святые Дары? У кого слезами плакали деревянные статуи? Кто, как не эти проклятые попы и орды бездельников-монахов, всю нашу родину заставили петь De Profundis? И все для того, чтобы сохранить своё богатство, свою власть над идолопоклонниками, чтобы царить над несчастной страной посредством крови, огня и разрушения. В клетку волков, нападающих на народ, в клетку гиен! Да здравствуют гёзы!
– Слово солдата – золотое слово, – возразил Уленшпигель.
На другой день прибыл гонец от господина де Люмэ с приказом перевезти девятнадцать пленных монахов из Хоркума в Бриль, где находился адмирал.
– Они будут повешены, – сказал капитан Марин Уленшпигелю.
– Нет, пока я жив, – ответил тот.
– Сын мой, – говорил Ламме, – не разговаривай так с господином де Люмэ. Он человек необузданного нрава и без пощады повесит тебя вместе с монахами.
– Я буду ему говорить правду, – ответил Уленшпигель. – Слово солдата – золотое слово.
– Если ты можешь спасти их, – сказал Марин, – проводи барку с ними в Бриль. Возьми с собой, если хочешь, рулевым Рохуса и твоего друга Ламме.
– Хорошо, – ответил Уленшпигель.
Барка стояла у Зелёной набережной; девятнадцать монахов были посажены на неё. Трусоватый Рохус взялся за руль. Уленшпигель и Ламме, вооружённые, расположились на носу. Некоторые негодяи из солдат, вкравшиеся в среду гёзов ради грабежа, стояли вокруг монахов, которые страдали от голода. Уленшпигель напоил и накормил их.
– Этот изменит! – говорили негодяи из солдат.
Девятнадцать монахов, сидевшие посредине, хранили ханжеский вид и дрожали всем телом, хотя был июль, солнце сияло ярко и тепло, и мягкий ветерок вздувал паруса барки, грузно и тяжело прорезавшей зелёные волны.
И патер Николай обратился к рулевому с вопросом:
– Рохус, неужто нас везут на Поле виселиц? – И, встав и протянув руки по направлению к Хоркуму, он воззвал: – О город Хоркум! Сколько несчастий суждено тебе? Проклят будешь ты среди городов, ибо ты дал взрасти в стенах твоих семенам ереси. О город Хоркум! Уже не будет ангел Господень стоять стражем у врат твоих. Он отложит попечение о целомудрии твоих дев, о мужестве твоих мужей, о богатстве твоих купцов. О город Хоркум! Проклят ты, злополучный.
– Проклят, проклят, – ответил Уленшпигель, – проклят, как гребень, вычесавший испанских вшей; проклят, как пёс, порвавший свою цепь; как гордый конь, сбросивший с себя жестокого всадника. Сам ты будь проклят, пустоголовый болтун, которому не по душе, когда ломают палку, – пусть хоть железную, – на спине тирана.
Монах умолк и, опустив глаза, как будто погрузился в свою молитвенную злобу.
Бездельники, вкравшиеся в среду гёзов ради грабежа, окружали монахов, вскоре почувствовавших голод. Уленшпигель попросил для них у хозяина барки сухарей и селёдок.
Тот ответил:
– Пусть их бросят в Маас; там покушают свежих селёдок.
Тогда Уленшпигель отдал монахам весь запас хлеба и колбас, который был у него и Ламме. Хозяин барки и негодяи-гёзы говорили между собой:
– Вот предатель, кормит попов; надо донести на него.
В Дордрехте барка остановилась в порту у Bloemen Key – Цветочной набережной; женщины, мужчины, мальчики и девочки сбежались толпой поглазеть на монахов и, показывая пальцами и грозя им кулаками, говорили:
– Посмотрите на этих прохвостов, которые корчили из себя святых и тащили людей на костёр, а их души в вечный огонь; посмотрите на этих ожиревших тигров и пузатых шакалов.
Монахи, опустив головы, не смели сказать ни слова. Уленшпигель видел, что они дрожат всем телом.
– Мы опять проголодались, добрый солдатик, – говорили они.
Но хозяин барки кричал:
– Кто всегда жаден? Сухой песок. Кто всегда голоден? Монах.
Уленшпигель сходил в город и принёс оттуда хлеба, ветчины и большой жбан пива.
– Ешьте и пейте, – сказал он, – вы наши пленники, но я спасу вас, если удастся. Слово солдата – золотое слово.
– Почему ты кормишь их? – говорили негодяи-гёзы. – Они не заплатят тебе. – И потихоньку переговаривались: – Он обещал спасти их; надо смотреть за ним.
На рассвете они прибыли в Бриль. Ворота были открыты перед ними, и voetlooper – скороход – побежал сообщить господину де Люмэ об их прибытии.
Получив известие, он, полуодетый, тотчас прискакал верхом, окружённый несколькими всадниками и вооружёнными пехотинцами.
И Уленшпигель снова увидел свирепого адмирала, одетого как знатный и богатый барин.
– Здравствуйте, господа монахи, – сказал тот, – покажите-ка руки. Где же кровь графов Эгмонта и Горна? Что вы мне тычете белые лапы? Она ведь на вас.
Один монах, по имени Леонард, ответил:
– Делай с нами, что хочешь. Мы монахи, никто за нас не заступится.
– Верно сказано, – вмешался Уленшпигель, – ибо монах порвал со всем миром – с отцом и матерью, братом и сестрой, женой и возлюбленной – и в последний час, действительно, не имеет никого, кто бы за него вступился. Всё-таки я попробую сделать это, ваша милость. Капитан Марин, подписывая капитуляцию Хоркума, дал в ней обещание, что монахи получат свободу, подобно всем, взятым в крепости, и будут выпущены из неё. Между тем они безо всякой причины были задержаны в плену; я слышал, что их собираются повесить. Ваша милость, почтительнейше обращаюсь к вам, вступаясь за них, так как знаю, что слово солдата – золотое слово.
– Кто ты такой? – спросил господин де Люмэ.
– Ваша милость, – ответил Уленшпигель, – я фламандец, родом из прекрасной Фландрии, крестьянин, дворянин, всё вместе; брожу по свету, восхваляя всё высокое и прекрасное и издеваясь над глупостью во всю глотку. И вас я буду прославлять, если вы сдержите обещание, данное капитаном; слово солдата – золотое слово.
Но негодяи-гёзы, бывшие на барке, заговорили:
– Ваша милость, это предатель: он обещал спасти их, он давал им хлеб, ветчину, колбасы, пиво, а нам ничего.
Тогда господин де Люмэ сказал Уленшпигелю:
– Фламандский бродяга, кормилец монахов, ты будешь вздёрнут вместе с ними.
– Не испугаюсь, – ответил Уленшпигель, – слово солдата – золотое слово.
– Поговори ещё! – сказал де Люмэ.
– Пепел стучит в моё сердце, – ответил Уленшпигель.
Монахи были заперты в сарае, и Уленшпигель вместе с ними; здесь они пытались богословскими доводами обратить его на путь истины, но он заснул, слушая их.
Господин де Люмэ сидел за столом, уставленным вином и яствами, когда из Хоркума от капитана Марина прибыл курьер с копией письма Молчаливого, принца Оранского, «повелевающего всем губернаторам городов и иных местностей предоставить духовенству такие же права, охрану и безопасность, как и прочему населению».
Курьер пожелал видеть самого адмирала де Люмэ, чтобы передать ему в собственные руки копию письма.
– Где подлинник? – спросил де Люмэ.
– У моего господина, – ответил курьер.
– И этот мужик посылает мне копию? – вскричал де Люмэ. – Где твой паспорт?
– Вот, ваша милость.
Господин де Люмэ начал громко читать:
«Его милость господин Марин Бранд сим приказывает всем губернаторам, начальствующим и должностным лицам республики чинить свободный пропуск…»
Де Люмэ стукнул кулаком по столу и разорвал паспорт на куски.
– Кровь Господня! – закричал он. – Чего тут мешается этот сопляк, который до взятия Бриля рад был селёдочной головке! Он именует себя господином и капитаном и посылает мне, мне посылает свои приказы. Он повелевает, он приказывает! Скажи его милости, твоему важному господину и повелителю, что именно потому, что он такой важный господин и повелитель, монахи будут сейчас повешены и ты вместе с ними, если не уберёшься сию же минуту.
И ударом ноги он вышвырнул его из комнаты.
– Пить! – закричал он. – Какова наглость этого Марина? Меня чуть не вырвало от злости. Повесить сейчас этих монахов в их сарае и привести ко мне этого фламандского бродягу, после того как он побывает при казни. Посмотрим, как он посмеет сказать мне, что я поступил дурно. Кровь Господня! На какого чёрта здесь все эти горшки и бутылки?
И он с грохотом перебил всю утварь, тарелки и бокалы, и никто не смел ему сказать ни слова. Слуги хотели подобрать осколки, но он не позволил, и, без конца вливая в себя одну бутылку за другой, он расхаживал большими шагами по осколкам, бешено давя и дробя их.
Ввели Уленшпигеля.
– Ну, – сказал де Люмэ, – что слышно новенького о твоих друзьях монахах?
– Они повешены, – ответил Уленшпигель, – и подлый палач, убивший их ради корысти, распорол одному из них, после смерти, точно заколотой свинье, живот и бока, надеясь продать сало аптекарю. Слово солдата уже больше не золотое слово.
Де Люмэ затопал ногами по осколкам посуды.
– Ты дерзишь мне, червяк негодный! – закричал он. – Но ты тоже будешь повешен, только не в сарае, а на площади, позорно, перед всем миром.
– Позор вам, – сказал Уленшпигель, – позор нам: слово солдата уже не золотое слово.
– Замолчишь ты, медный лоб? – крикнул де Люмэ.
– Позор тебе, – ответил Уленшпигель, – слово солдата уже не золотое слово. Прикажи повесить лучше негодяев, торгующих человеческим салом.
Де Люмэ бросился к нему, подняв руку, чтобы ударить.
– Бей, – вымолвил Уленшпигель, – я твой пленник, но я не боюсь тебя: слово солдата – уже не золотое слово.
Де Люмэ выхватил шпагу и, наверное, убил бы Уленшпигеля, если бы господин Трелон, схватив его за руку, не сказал:
– Помилуй его. Он храбрый молодец и не совершил никакого преступления.
Де Люмэ опомнился и сказал:
– Пусть просит прощения!
Но Уленшпигель, выпрямившись, ответил:
– Не стану!
– Пусть, по крайней мере, скажет, что я поступил справедливо, – яростно заорал де Люмэ.
– Я не из тех, кто лижет барские сапоги, – сказал Уленшпигель. – Слово солдата – уже не золотое слово.
– Поставьте виселицу и отведите его к ней: пусть он там услышит пеньковое слово, – вскричал де Люмэ.
– Хорошо, – ответил Уленшпигель, – я перед всем народом буду тебе кричать: «Слово солдата – уже не золотое слово».
Виселица была воздвигнута на Большом рынке. Тотчас же весь город обежала весть, что будут вешать Уленшпигеля, храброго гёза. И народ, исполненный жалости и сострадания, сбежался толпой на Большой рынок; господин де Люмэ также прибыл сюда верхом на лошади, желая лично подать знак к исполнению казни.
Он сурово смотрел на Уленшпигеля, раздетого для казни, в одной рубахе, с привязанными к телу руками и верёвкой на шее, стоявшего на лестнице, и на палача, готового приступить к делу. Трелон обратился к нему:
– Адмирал, пожалейте его; он не предатель, и никто не видел ещё, чтобы вешали человека за то, что он прямодушен и жалостлив.
И народ, мужчины и женщины, услышав слова Трелона, кричал:
– Сжальтесь, ваша милость, помилуйте Уленшпигеля!
– Этот медный лоб был дерзок со мной, – сказал де Люмэ, – пусть покается и скажет, что я был прав.
– Согласен ты покаяться и сказать, что он был прав? – спросил Трелон Уленшпигеля.
– Слово солдата – уже не золотое слово, – ответил Уленшпигель.
– Тяни верёвку, – сказал де Люмэ.
Палач уже чуть было не исполнил приказания, как вдруг молодая девушка, вся в белом и с венком на голове, взбежала, как безумная, по ступенькам эшафота, бросилась к Уленшпигелю на шею и крикнула:
– Этот человек мой; я беру его в мужья.
И народ рукоплескал ей, и женщины кричали:
– Молодец, девушка! Спасла Уленшпигеля!
– Это ещё что такое? – спросил де Люмэ.
– По нравам и обычаям этой страны, – ответил Трелон, – установлено, как закон и право, что невинная или незамужняя девушка спасает человека от петли, если у подножья виселицы берёт его себе в мужья.
– Бог за него, – сказал де Люмэ, – развяжите его.
Проезжая затем мимо эшафота, он увидел, что палач не даёт девушке разрезать верёвки Уленшпигеля и борется с ней, говоря:
– Если вы их разрежете, кто за них заплатит?
Но девушка не слушала его.
Увидя её миловидность, проворство и нежность, де Люмэ смягчился.
– Кто ты? – спросил он.
– Я Неле, его невеста, я приехала за ним из Фландрии.
– Хорошо сделала, – надменно сказал он и удалился.
К ним подошёл Трелон.
– Маленький фламандец, – спросил он, – ты и женившись останешься солдатом на наших кораблях?
– Да, ваша милость, – ответил Уленшпигель.
– А ты, девочка, что будешь делать без твоего мужа?
– Если позволите, ваша милость, я буду свирельщиком на его корабле.
– Хорошо, – сказал Трелон.
И он дал ей два флорина на свадьбу.
И Ламме, плача и смеясь от радости, говорил:
– Вот ещё три флорина. Всё съедим: я плачу за всё. Идём в «Золотой гребешок». Ах, он жив остался, мой друг! Да здравствуют гёзы!
И народ бил в ладоши, и они отправились в «Золотой гребешок», где было устроено великое пиршество, и Ламме бросал из окна деньги народу.
А Уленшпигель говорил Неле:
– Красавица моя дорогая, вот ты со мной. О радость! Она здесь телом, душой и сердцем, моя милая подружка. О кроткие глазки, о пурпурные уста, из которых вылетало только доброе слово! Она спасла мне жизнь, моя нежная, моя любимая! Ты будешь играть на наших кораблях песню освобождения. Помнишь… Нет, не надо… Наш этот сладостный час, мое это личико нежное, как июньский цветок. Я в раю… Но ты плачешь?..
– Они убили её, – сказала Неле. И она рассказала ему о своей утрате.
И, глядя друг другу в глаза, они плакали от любви и скорби.
И на пиру они ели и пили, и Ламме грустно смотрел на них, приговаривая:
– О жена моя, где ты?
И явился священник и обвенчал Неле и Уленшпигеля.
И утреннее солнце застало их рядом в их брачной постели.
Голова Неле лежала на плече Уленшпигеля. И, когда луч солнца разбудил её, он сказал:
– Свежее личико и нежное сердечко, мы будем мстителями за Фландрию.
И она, поцеловав его в губы, сказала:
– Отчаянная голова и могучая рука, Господь благословит союз свирели и шпаги.
– Я тебе сделаю солдатскую одежду.
– Сейчас? – спросила она.
– Сейчас, – ответил Уленшпигель. – Но кто это сказал, что земляника всего вкуснее по утрам? Твои губы много лучше.
IX
Уленшпигель, Ламме и Неле, так же как их друзья и товарищи, отбирали у монастырей то, что монахи выманивали у народа крестным ходом, ложными чудесами и прочими римскими проделками. Делали это гёзы против повеления Молчаливого, принца свободы, но деньги шли на военные расходы. Ламме Гудзак не довольствовался деньгами; он забирал в монастырях окорока, колбасы, бутылки пива и вина и возвращался с похода, обвешанный птицей, гусями, индейками, каплунами, курами и цыплятами, ведя на верёвке ещё несколько монастырских телят и свиней.
– Это принадлежит нам по праву войны, – говорил он.
В восторге от каждого такого захвата, он приносил добычу на корабль для пиршества и угощения, но жаловался всегда, что корабельный повар – невежда в высокой науке соусов и жарких.
Как-то гёзы, победоносно налившись вином, обратились к Уленшпигелю:
– У тебя хороший нюх на то, что творится на суше; ты знаешь все военные походы. Спой нам о них, Ламме будет бить в барабан, а смазливый свирельщик посвистит в такт твоей песне.
И Уленшпигель начал:
– В ясный, свежий майский день Людвиг Нассауский, рассчитывая войти в Монс, не нашёл, однако, ни своей пехоты, ни конницы. Несколько его приверженцев уже открыли ворота и опустили подъёмный мост, чтобы он мог взять город. Но горожане овладели воротами и мостом. Где же солдаты графа Людвига? Горожане вот-вот подымут мост. Граф Людвиг трубит в рог!
И Уленшпигель запел:
- Где твои всадники, где пехотинцы?
- По лесу бродят, топчут ногой
- Ландыш в цвету и валежник сухой…
- На их суровых, обветренных лицах
- Луч солнца играет, и спины коней
- Блестят под навесом зелёным ветвей.
- Чу! звуки рога… Граф Людвиг зовёт…
- Слышат они – и тихо сбор барабанщик бьёт.
- Все на коней! Аллюр боевой!
- Закусив удила, скакуны летят.
- Всадник за всадником мчатся стрелой,
- Грозно доспехи на них гремят.
- Мчитесь на помощь! Скорей, скорей!..
- Уж мост поднимают… Гоните коней!
- Вонзайте в бока разъярённые шпоры!
- Уж мост поднимают… Потерян город!
- Вот он перед ними. Поспеют иль нет?..
- Земли не касаясь, отряд несётся.
- Впереди граф Шомон на своём скакуне.
- Смелый скачок. И мост поддаётся…
- Наш город Монс! По его мостовой,
- Слышите? – всадники мчатся стрелой,
- Мчатся, как грозный, железный вихрь –
- Только доспехи гремят на них.
- Слава Шомону и его скакуну – слава!
- Бей, барабан, веселее! Трубите, горнисты!
- Скоро косьба, ароматом дышат цветы и травы,
- Птички носятся с пеньем в небе лазурном, чистом.
- Слава свободным птицам! Бей, барабан, бей!
- Мы победили. Графу Шомону и скакуну его – слава!
- За здоровье Шомона – чокнемся, лей!
- Взят город Монс!.. Да здравствуют гёзы!
И гёзы пели на кораблях: «Христос, воззри на войско твоё! Господь, наточи мечи! Да здравствуют гёзы!»
И Неле, смеясь, дудела на своей свирели, и Ламме бил в барабан, и вверх к небесам, храму Господнему, вздымались золотые чаши и песни свободы. И волны, ясные и свежие, точно сирены, мерно плескались вокруг корабля.
X
Был жаркий и душный августовский день; Ламме тосковал. Молчал и спал его весёлый барабан, и палочки его торчали из отверстия сумки. Уленшпигель и Неле, улыбаясь от удовольствия, грелись на солнце. Дозорные, сидя на верхушке мачты, свистели или пели, рыская глазами по морскому простору, не увидят ли на горизонте какой добычи. Трелон спрашивал их, но они отвечали только:
– Niets – ничего.
И Ламме жалобно вздыхал, бледный и усталый. И Неле спросила его:
– Отчего это, Ламме, ты такой грустный?
– Ты худеешь, сын мой, – сказал Уленшпигель.
– Да, – ответил Ламме, – я тоскую и худею. Сердце моё теряет свою весёлость, а моя добродушная рожа – свою свежесть. Да, смейтесь надо мной вы, нашедшие друг друга, несмотря на тысячи опасностей. Насмехайтесь над бедным Ламме, который живёт вдовцом, будучи женат, тогда как вот она, – он указал на Неле, – спасла своего мужа от лобзаний верёвки. Неле будет его последней возлюбленной. Она хорошо поступила, да благословит её Господь. Но пусть она не смеётся надо мной. Да, ты не должна смеяться над бедным Ламме, друг мой Неле. Моя жена смеётся за десятерых. О женщины, как вы жестоки к чужим страданиям! Да, тоскует моё сердце, поражённое мечом разлуки, и ничто не исцелит его, кроме неё.
– Или куска доброго жаркого! – сказал Уленшпигель.
– Да, – ответил Ламме, – а где же мясо на этом унылом корабле? На королевских судах в мясоед получают четыре раза в неделю говядину и три раза рыбу. Что до рыбы, – да покарает меня Господь, если эта мочала – я говорю о рыбьем мясе – производит что-нибудь, кроме бесплодного пожара в моей крови, моей бедной крови, которая скоро уйдёт с водою. У них там есть и пиво, и сыр, и суп, и выпивка. Да, у них всё для радостей желудка: сухари, ржаной хлеб, пиво, масло, солонина; да, всё: вяленая рыба, сыр, горчица, соль, бобы, горох, крупа, уксус, постное масло, сало, дрова, уголь. А нам только что запретили забирать скот чей бы то ни было, – дворянский, мещанский или поповский. Едим селёдку и пьём жиденькое пиво. Ох-ох, всего-всего я лишён, ни dobbelebruinbier, ни порядочной еды. В чём здесь наши радости?
– Я сейчас скажу тебе, Ламме, – ответил Уленшпигель, – око за око, зуб за зуб; в Париже в ночь святого Варфоломея они убили десять тысяч человек, десять тысяч свободных сердец в одном только Париже. Сам король стрелял в свой народ. Проснись, фламандец, схватись за свой топор, не зная жалости: вот наши радости. Бей врага испанца и католика везде, где он попадётся тебе. Забудь о своей жратве. Они отвозили живыми и мёртвыми свои жертвы к рекам и целыми повозками выбрасывали их в воду. Мёртвых и живых! – слышишь ты, Ламме? Девять дней была красна Сена, и вороны тучами слетались над городом. И в ла Шаритэ, Руане, Тулузе, Лионе, Бордо, Бурже, Мо избиение было чудовищно. Видишь стаи пресыщенных собак, лежащих подле трупов? Их зубы устали. Полёт ворон тяжёл, потому что брюхо их переполнено мясом жертв. Слышишь, Ламме, голос жертв, вопиющих о мести и жалости? Проснись, фламандец! Ты говоришь о твоей жене. Я не думаю, чтобы она тебе изменила: она влюблена в тебя, бедный мой друг. И она не была среди этих придворных дам, которые в самую ночь убийств своими нежными ручками раздевали трупы, чтобы удостовериться в размерах их мужской плоти. И они хохотали, эти дамы, великие в распутстве. Воспрянь духом, сын мой, несмотря на твою рыбу и жидкое пиво. Если скверно во рту после селёдки, то много сквернее запах этих гнусностей. Вот пируют убийцы и плохо вымытыми руками режут жареных гусей, угощая знатных красавиц парижских, поднося им лапки, крылышки и гузку. А ведь только что они трогали руками другое мясо, холодное мясо.
– Больше не буду жаловаться, сын мой, – сказал Ламме, вставая. – Для свободных сердец селёдка – тот же дрозд, жидкое пиво – мальвазия.
И Уленшпигель возгласил:
- Да здравствуют гёзы!
- Братья! Плакать не время сейчас.
- На крови5, из развалин,
- Расцветает роза свободы.
- С нами Господь! – кто устоит против нас?
- Пусть торжествует гиена –
- Час придёт и льву победить:
- Лапы ударом одним гиену он опрокинет.
- Око за око! Зуб з зуб! Да здравствуют гёзы!
- И гёзы на кораблях подхватили:
- Сам себе участь жестокую Альба готовит:
- Раной отплатим за рану! Зуб з зуб!
- Око за око! Да здравствуют гёзы!
XI
Чёрной ночью грохотал гром в недрах грозовых туч. Уленшпигель сидел с Неле на палубе.
– Все наши огни погашены, – сказал он. – Мы лисицы, подстерегающие испанскую дичь: двадцать два богатых испанских корабля, на которых мерцают фонари: это их несчастные звёзды. И мы мчимся на них.
– Это колдовская ночь, – сказала Неле, – небо черно, как пасть ада, зарницы вспыхивают, как улыбка сатаны, глухо грохочет вдали буря; с резкими криками носятся вокруг чайки; море катит свои светящиеся волны, точно серебряные ужи. Тиль, дорогой мой, унесёмся в царство духов. Прими порошок сновидений.
– Я увижу Семерых, дорогая?
И они приняли порошок, вызывающий видения.
И Неле закрыла глаза Уленшпигелю, и Уленшпигель закрыл глаза Неле. И страшное зрелище предстало пред ними.
Небо, земля, море были заполнены толпами людей: мужчины, женщины, дети работали, бродили, плыли, мечтали. Их баюкало море, их несла земля. Они копошились, точно угри в корзине.
Семь венценосцев, мужчин и женщин, посредине неба сидели на престолах. На лбу у каждого сверкала блестящая звезда, но образ их был так смутен, что Неле и Уленшпигель не различали ничего, кроме их звёзд.
Море вздымалось под небеса, неся на своей пене бесчисленное множество кораблей, мачты и снасти которых сталкивались, скрещивались, ломались, разбивались, следуя порывистым движениям воды. И один корабль явился среди прочих. Борта его были из пламенеющего железа. Его стальной киль был острее ножа. Вода болезненно вскрикивала, когда он прорезал её. На корме корабля, оскалив зубы, сидела Смерть, держа в одной руке косу, а в другой бич, которым она, издеваясь, хлестала семерых путников. Первым из них был тощий, мрачный, надменный, безмолвный человек. В одной руке он держал скипетр, в другой меч. Подле него сидела верхом на козе девушка в раскрытом платье, с голыми грудями, возбуждёнными глазами, багровыми щеками. Она похотливо тянулась к старому еврею, собиравшему гвозди, и надутому толстяку, который падал всякий раз, как она ставила его на ноги, между тем как тощая женщина яростно колотила их обоих. Толстяк ничем не отвечал на это, равно как его краснолицая подруга. Монах, сидя посредине, поглощал колбасу. Женщина, ползая на земле, скользила между ними, как змея. Она кусала старого еврея за то, что у него ржавые гвозди, толстяка – за его благодушие, краснолицую девушку – за влажный блеск её глаз, монаха – за колбасы и тощего человека – за его скипетр. И все тут же передрались между собой.
Когда они промелькнули, бой на море, на небе и на земле стал ужасен. Лил кровавый дождь. Корабли были изрублены топорами, разбиты выстрелами из пушек и ружей. Обломки их носились по воздуху среди порохового дыма. На земле сталкивались армии, подобно медным стенам. Города, деревни, поля горели среди криков и слёз. Высокие колокольни гордыми очертаниями вздымали своё каменное кружево среди огня, потом рушились с грохотом, точно срубленные дубы. Многочисленные чёрные всадники, словно муравьи, разбившись на тесные кучки, с мечом в одной руке и пистолетом в другой, избивали мужчин, женщин, детей. Некоторые из них, пробив проруби, топили в них живыми стариков; другие отрезали груди у женщин и посыпали раны перцем, третьи вешали детей на трубах. Устав убивать, они насиловали девушек или женщин, пьянствовали, играли в кости и, засунув руки в груды золота – плод грабежа, – копошились в них окровавленными пальцами.
Семеро, увенчанные звёздами, возглашали:
– Жалость к несчастному миру!
И призраки хохотали. И голоса их были подобны крику тысяч морских орлов.
И Смерть махала своей косой.
– Слышишь? – говорил Уленшпигель. – Это хищные птицы, слетевшиеся на трупы людские. Они питаются маленькими птичками: теми, кто прост и добр.
И Семеро, увенчанные звёздами, возглашали:
– Любовь, справедливость, сострадание!
И семь призраков хохотали. И голоса их были подобны крику тысяч морских орлов. И Смерть хлестала их своим бичом.
И корабль мчался по волнам, разрезая пополам суда, ладьи, мужчин, женщин, детей. И над морем оглушительно несся жалобный стон жертв, кричащих: «Сжальтесь!»
И красный корабль прошёл через них, между тем как призраки кричали, как морские оры.
И Смерть с хохотом пила воду, густо окрашенную кровью.
И корабль исчез в тумане, стихла битва, и исчезли семь звёздных венцов.
И Уленшпигель и Неле увидели пред собой только чёрное небо, бурное море, мрачные тучи, спускающиеся на светящиеся волны, и – совсем близко – красные звёздочки.
Это были фонари двадцати двух кораблей. Глухо грохотало море и раскаты грома.
И Уленшпигель тихо ударил wacharm[24] в колокол и крикнул:
– Испанцы, испанцы! Держать на Флиссинген!
И крик этот был подхвачен всем флотом.
– Серый туман покрыл небо и море, – говорит Уленшпигель. – Тускло мерцают фонари, встаёт заря, свежеет ветер, валы взметают свою пену выше палубы, льёт дождь и стихает, восходит лучезарное солнце, золотя гребни волн: это твоя улыбка, Неле, свежая, как утро, кроткая, как солнечный луч.
Проходят двадцать два корабля с богатым грузом; на судах гёзов бьют барабаны, свистят свирели; де Люмэ кричит: «Во имя принца, в погоню!» Эвонт Питерсен Ворт, вице-адмирал, кричит: «Во имя принца Оранского и господина адмирала, в погоню!» И на всех кораблях, на «Иоганне», «Лебеде», «Анне-Марии», «Гёзе», «Компромиссе», «Эгмонте», «Горне», «Вильгельме Молчаливом», кричат капитаны: «Во имя принца Оранского и господина адмирала!»
– В погоню, да здравствуют гёзы! – кричат солдаты и моряки.
Корвет Трелона «Бриль», на котором находятся Ламме и Уленшпигель, вместе с «Иоганной», «Лебедем» и «Гёзом», захватили четыре корабля. Гёзы бросают в воду всё, что носит имя испанца, берут в плен уроженцев Голландии, очищают корабли, точно яичную скорлупу, от всего груза и бросают их носиться по взморью без мачт и парусов. Затем они пускаются в погоню за остальными восемнадцатью судами. Порывистый ветер дует со стороны Антверпена, борта быстролётных кораблей склоняются к воде под тяжестью парусов, надутых, как щёки монаха в ветер, дующий из кухни; преследуемые корабли несутся быстро; гёзы под огнём укреплений преследуют их до Миддельбурга. Здесь завязался кровопролитный бой; гёзы с топорами в руках бросаются на палубу вражеских кораблей; вот вся она покрыта отрубленными руками и ногами, которые после боя приходится корзинами выбрасывать в воду. Береговые укрепления осыпают гёзов выстрелами; они, не обращая на это внимания, под крики: «Да здравствуют гёзы!» забирают на кораблях порох, пушки, свинец и пули; опустошив, сжигают их и уносятся во Флиссинген, оставив вражеские суда тлеть и догорать на взморье.
Из Флиссингена гёзы направляют отряды в Зеландию и Голландию разрушать плотины, и другие отряды помогают на верфи строить новые суда, особенно шхуны в сто сорок тонн, способные поднять до двадцати чугунных орудий.
XII
Над кораблями идёт снег. Вся воздушная даль бела, и снежинки неустанно падают, падают мягко в чёрную воду и там быстро тают.
Снег идёт на земле; белы дороги, белы чёрные очертания оголённых деревьев. Ни звука; только далеко в Гаарлеме колокола отбивают часы, и этот весёлый перезвон разносится в снежной дали.
Не звоните, колокола, не наигрывайте своих напевов, простых и мирных: приближается дон Фадрике, кровавое отродье Альбы. Он идёт на тебя с тридцатью пятью батальонами испанцев, твоих смертельных врагов, о Гаарлем, город свободы: двадцать два батальона валлонов, восемнадцать батальонов немцев, восемьсот всадников, могучая артиллерия следуют за ним. Слышишь ли ты лязг этих смертоносных орудий на колёсах? Фальконеты, кулеврины, широкогорлые мортиры – это всё для тебя, Гаарлем. Не звоните, колокола, не разносите весёлый перезвон своих напевов, простых и мирных, в снежной пелене воздуха!
Будем звонить мы, колокола; я, перезвон, буду звенеть, бросая мои смелые напевы в снежную пелену воздуха. Гаарлем – город отважных сердец и мужественных женщин. Без страха с высоты своих колоколен смотрит он, как копошатся, подобно адским муравейникам, чёрные орды палачей; Уленшпигель, Ламме и сто морских гёзов в его стенах. Их корабли плавают по Гаарлемскому озеру.
– Пусть придут! – говорят горожане. – Мы ведь только простые обыватели, рыбаки, моряки и женщины. Сын герцога Альбы заявил, что для входа в наш город не хочет иных ключей, кроме своих пушек. Пусть откроет, если может, эти хрупкие ворота: он найдёт за ними мужей. Звоните, колокола, несите свои весёлые напевы в снежный простор!
У нас слабые стены и устарелые рвы – больше ничего. Четырнадцать орудий извергают свои сорокашестифунтовые ядра в Gruys-poort. Поставьте людей там, где не хватает камней. Пришла ночь, все на работе, – и словно никогда здесь не было пушек. В Gruys-poort он выпустил шестьсот восемьдесят ядер, в ворота Святого Яна – шестьсот семьдесят пять. Эти ключи не открывают, ибо вот за стенами вырос новый вал. Звоните, колокола, бросай, перезвон, свои весёлые напевы!
