Любаха. Рассказы о Марусе Важова Марина
– Несу, несу, мамочка…
***
Приезжая в Ленинград, мама обычно шла к Эльке, своей подруге детства. Всего-то надо было спуститься этажом ниже, нажать на самую верхнюю кнопку звонка и ждать, прислушиваясь к квартирным шорохам. Тётя Эля жила с дядей Васей в узкой маленькой комнатке уютной коммуналки, где соседи больше походили на родственников. С коммуналками всегда так: или одна семья, или змеюшник.
Маруся шла с мамой – а как же иначе? – вдыхала запахи тёти Элиной квартиры (в ИХ квартире пахло совсем по-другому), располагалась в единственном плюшевом кресле и замирала, не выпуская маму из виду. Дядя Вася разливал водочку, настоянную каждый раз иначе: то на апельсиновых корках, то на жгучем красном перце или на калгане – от него получался цвет коньяка. Тётя Эля заводила патефон, и всю квартиру заполнял высокий бас Фёдора Шаляпина: «Из-за острова на стрежень…»
Марусю угощали «хворостом»: его пекла старенькая тёти Элина мама, которая жила на Петроградской, была бодрой и самостоятельной. Маруся её никогда не видела, а знала исключительно по «хворосту», который раз в неделю дядя Вася привозил от тёщи. Сама же тётя Эля готовила редко, доверяя дяде Васе это ответственное дело. Детей у них не было, зато полноправно жил кот, видимо сибирский, большой и пушистый, и звали его Тарзаном. Его миска и горшок стояли тут же в комнате возле двери, но, как ни странно, никаких запахов не было: видимо, всё сразу убиралось.
Маруся прислушивалась к разговорам, но мало что понимала. Самым главным для неё было – ни на минуту не расставаться с мамой. Но она знала, что наступит такой момент, обязательно наступит, всегда наступает: мама остается, а Маруся уходит. Или Маруся остается, а мама, делая вид, что всё в порядке и что она ненадолго, берёт в левую руку большую чёрную сумку с верёвочными ручками, а правой открывает замок двери, роняя через плечо: «Ну, поехала я, а то опоздаю». Маруся стоит молча, следит глазами, как в проёме двери в последний раз возникает мамин профиль, а идущая следом бабушка что-то говорит напоследок, но Маруся уже ничего не слышит: она глохнет от подступивших рыданий.
А пока всё хорошо, и мама рядом, оживлённая, красивая. Маруся ловит каждое её слово, каждое движение артистичных, уверенных рук. Дядя Вася с тётей Элей тоже довольные, шутят и жизненные истории рассказывают, которые Маруся слушает вполуха. Но поневоле что-то запоминается и становится как бы кусочком и её жизни. Особенно все эти «а помнишь?».
– А помнишь, как мы на танцы после войны ходили? – заранее сощурив в усмешке глаза и подняв левую бровь с хохолком, начинает мама.
– Ну как же, всё помню, – чуть картаво рокочет тётя Эля, деликатно откусывая хвостик у шпроты. – Особенно тот раз, когда ты в моих туфлях пошла. У тебя тридцать восьмой, а у меня тридцать шестой, да еще туфли новые, не разношенные. Ох, уж я тебе тогда не позавидовала.
– Так у нас кроме сапог ничего не было, – задним числом оправдывается мама. – Правда, к концу танцев мне казалось, что у меня вместо ног натирающие протезы, как у Федьки-борца из шестой квартиры. А туфельки твои до чего хороши были: чёрненькие, лакированные, с тоненьким ремешком.
– Ну, туфли оказались безнадёжно испорчены, зато у тебя, помнится, тогда отбоя от поклонников не было, ты вся излучала загадочность неземную. Не такая полундра, как обычно. Да и платье моё тебе очень шло, а на мне сидело как на доярке, – тётя Эля любила преуменьшать свои достоинства, на комплимент напрашивалась. Дядю Васю провоцировала. А тому хоть бы что: доярка, так доярка. Ему тётя Эля нравилась в любом виде.
Потом приходила бабушка и забирала Марусю делать уроки, а так не хотелось уходить! Ну ещё полчасика, ну, мама, скажи, что мы вместе скоро придём… Тут мама поддерживала бабушку, обещая Марусе, что не задержится надолго. Но Маруся ложилась спать, а мамы всё не было. Бабушка ходила, поджав губы, и разговаривала сама с собой, до Маруси доносились только обрывки: «Будут гудеть до утра… Ребёнком прикрывается, а сама… Вот придёт, я вопрос ребром…»
Но утром всё было тихо, мама сидела за столом, а бабушка хлопотала возле неё: «Может, за кефиром сбегать?» А мама пила чай и подсчитывала, когда ей нужно выходить из дома, чтобы не опоздать на электричку. Бабушка то и дело принималась тихонько увещевать маму: «Зачем ты к ним ходишь? Ты ведь знаешь, что ей пить нельзя, она в психушке лежала, из петли вынимали. И как её Васька терпит? Давно бы ушёл к своему ребёнку, от этой-то ждать нечего». Маруся понимала, что разговор идёт про тётю Элю. Бабушка её явно не любила, и каждый приезд мамы с хождением «в гости» вызывал у неё молчаливое порицание. Только на другой день, воспользовавшись маминым «недомоганием», она позволяла себе в очередной раз устроить тихий разнос тёте Эле. Марусе было обидно: тётя Эля с дядей Васей ей очень нравились, и никогда ничго плохого о них она не слышала – ведь всё же на одной лестнице жили. А главное – мама в такие минуты поругания молчала и не стремилась защитить свою подругу.
САША
– Любка! Бологовская! К тебе пришли!
Вроде за окном кричат. Или у двери? Кто там мог прийти? Ленушку, что ли, с торфоразработок отпустили? А вдруг наши из эвакуации приехали!
– Уже иду!
Вот куда идти, толком не пойму. Совсем дурная стала от лежания. Из окна видна красная стена фабрики, там Зинка с Тоней за неё всю работу делают, чтобы Дмитрия Кондратьича не подвести. Им Любаху навещать некогда, норму на троих гонят до самой ночи, а еще и домой добраться надо…
– Ну, где ты там застряла?! Смотри, проворонишь своё счастье!
Да иду я, иду, вот только ватник надену да обуюсь, не идти же в носках. И что ещё за счастье такое? Доппаёк, что ли, выдали? Тогда спешить надо, а то и отъесть могут. Не нарочно, а машинально, Любка сама так не раз делала. Вроде держит, сохраняет, а как отдавать – куска и не хватает. Такой морок нападает, как в бессознании: вроде и видит всё, и речь понимает, и говорит даже, а во рту уже зубы что-то перемалывают, раз – и проглотила.
Вот и приёмный покой. Громко сказано, всего лишь пристройка: дощатые сени, изнутри фанерой обшиты для тепла. Да какое там тепло от фанеры! Буржуйка пока топится – еще ничего, но стоит погасить – холод собачий уже через полчаса.
Сегодня что-то печка не топлена. И никого не видно. Дверь, что ли, открыть? Господи, да что ж такое – лето на улице! А она – ватник, калоши… Память вовсе отшибло. И улица не та, нет ни фабрики, ни сеней дощатых. Так она же дома, на Шкиперке, вот и сквер, весь в грядках, народ копошится, сажают что-то.
– Вы Люба? – мужчина в морской форме, из ворот только вышел. Значит, он во дворе кричал, звал её. Совсем незнакомый, а её откуда-то знает.
– Ну я, а вы кто?
Стыдно-то как, ватник и калоши – это она спросонья напялила. Ей приснился фабричный стационар, где Любаха неделю пролежала в конце зимы. Сейчас время такое: только что деталь в тиски закрепила, тампон в полироль макнула – и вдруг лежишь под верстаком, пыль довоенную нюхаешь. Потом с силами соберёшься, вылезешь потихоньку – и за работу.
– Я с поручением к вам от Элеоноры. Меня Александром зовут, можно Сашей.
От какой еще Элеоноры? Так это ж Элька, подруга самая-самая! Как в эвакуацию в августе 41-го уехала с мамой Ниной Георгиевной и тётей Адой, так ни духу, ни слуху. Ни письмишка не написала. Любка думала, что померли они все. А что, всякое могло случиться. Многие до места не доезжали, по дороге умирали: кто от бомбёжек прямо в вагонах, а дети от поносов – антисанитария в дороге, особенно ближе к югу. Оказывается, живы!
– А где она? Не приехала ещё?
Конечно, не приехала, иначе бы уже здесь была. Квартира их на четвёртом этаже так и стоит заколоченная.
– Нет, но скоро приедет. У них тётя Ада умерла этой зимой, а Элеонора с мамой домой возвращаются. Просили квартиру их подготовить, уборку там сделать. Я вам помогу, можете мной распоряжаться, – Саша чётким движением приподнял левую руку, взглянул на часы, – до восемнадцати ноль-ноль.
– Но у меня нет ключа от квартиры.
– Вот ключ, мне его Нина Георгиевна дала и к вам посоветовала обратиться, сказала, что вы квартиру знаете хорошо и поможете мне с уборкой.
Да, квартиру Любаха знает как свою. С детства прятались по шкафам. Не то чтобы подслушивали старших, а ждали, когда их хватятся. Очень интересны были нелепые предположения, куда они могли подеваться: то в цирк поехали – это они-то, мелюзга, одни якобы в цирк отправились! – или по квартирам ходят, телеграммы разносят – как будто кто им телеграммы доверит! Правда впоследствии, когда они уже в школе учились, Любка стала догадываться, что взрослые всё про их фокусы знали и просто подыгрывали им, «искренне» удивляясь внезапному выкатыванию пропавших девчонок из дверок шкафа.
А еще Любка знает про один «секрет», который они с Элькой перед её эвакуацией сделали. В горшке с обречённым фикусом выкопали ямку среди корней и опустили в неё картонную коробочку от серёжек, подаренных Эльке на день рождения. На атласную подушечку пристроили свои богатства: вставили на место в прорези дарёные серёжки – их брать с собой мама не разрешила, – а Любка положила рядом старинную «золотую» пуговицу, которую нашла на улице очень давно, ещё до мамкиной смерти. Сверху всё прикрыли кусочком стекла и засыпали землёй. Договорились, как только Элька вернётся из эвакуации, «секрет» вместе открыть. И клятву дали: если выживут, никогда больше не разлучаться и не ссориться…
– Давай-ка мыться, смотри, какие руки грязные, в чём-то уделала, не оттереть. Небось опять памперс трогала.
– Да ну, Элька, руки как руки. Я уборкой занималась, всю квартиру тебе отскребла, двухлетнюю грязь оттёрла. Сашка только хвалился, что поможет, а сам доски от дверей отодрал, ключ мне оставил – и куда-то делся, ищи теперь его.
– Ну и молодец, возьми с полки пирожок. А мыться всё же будем. Вдруг кто придёт: покажите нам Любовь Ивановну, скажет. Как вы тут за ней смотрите, хорошо ли ухаживаете?
– Что за мной ухаживать, я не маленькая. Вот поесть бы чего… Ты что-нибудь привезла, Элька?
– Сейчас, мамулечка, намою тебя и поедим. Я омлет с зеленью сделала, ты ведь любишь омлет?
– Я всё люблю. Когда голод, не разбираешь, что ешь. Тебе этого не понять. Ты в Самарканде так не голодала, там всё само растёт и бомбёжек нет.
– В прошлый раз ты говорила, что тётя Эля эвакуировалась за Урал, а теперь – в Самарканд. Не вертись, я шею оботру.
– Холодно, вытирай скорее, есть очень хочется….
А в квартире пыли-то, пыли, всё серое от пыли. Стёкла почти что уцелели под бумажками крест-накрест, только в кухне осколки на полу, а в окне – всё в кудряшках облаков небо и разрушенный дом напротив. Вот Александр воды принёс, сейчас порядок наводить будем.
– А вы кто им будете, Красницким? Ну, Эльке с мамой?
– Да никто покамест. Познакомились в театре оперы и балета, эвакуированном в Пермь. Но надеюсь, что в скором будущем…
Ах вот они как жили, пока Любка с голоду пухла… По театрам ходили, небось конфеты ели в антракте. С офицерами знакомились, которые теперь полы готовы мыть. И ведь ни одного письма! А теперь, видите ли, приезжают, им чистую квартирку подавай! Любаха и свою-то не убирает. Для кого убирать, никто дома, считай, и не живёт. Да и сил едва хватает, чтобы работать и на дорогу. А они, значит, жили себе припеваючи, про Любаху забыли, решили, что она умерла, как сотни тысяч умерли…
– Я, пожалуй, пойду, мне отдохнуть надо, чтобы до работы дойти.
И уж к двери направилась, да только Александр не пустил.
– Никуда я вас не отпущу, и помогать мне не надо, я сам всё сделаю, только подсказывать будете. А пока мой вещмешок разберите, в нём для вас гостинец от Нины Георгиевны. Чаю бы горячего я с вами вместе попил. И вообще, давайте на ты перейдём, к чему эти старорежимные выканья.
– Это можно. Только кипятку надо согреть, пойду к себе, печурку затоплю.
Вот это богатство! Три буханки хлеба, консервы – шесть банок – конфет целый кулёк и пачка махорки! А ещё небольшие пакетики: крупы разные, сахарный песок, чай, разноцветные обмылки.
– Нина Георгиевна даёт уроки музыки детям первого секретаря Пермского горкома партии. И ещё по хозяйству помогает, так что накопила всяких остатков. А хлеб и махорка – от меня.
Зря о них плохо думала, помнили о ней, крохами копили, чтоб посылочку передать. Александр, хоть и старшина второй статьи, так проворно всю квартиру убрал, как простой матрос.
– Так, значит, ты Элькин жених?
– Пока что нет. У неё другие поклонники, а я редко там бываю, успевает забыть. Как говорится – с глаз долой, из сердца вон.
– Ну, что ж, жди своего часа… А про какое счастье ты мне кричал? Которое я могу проворонить. Про посылку эту, что ли?
– Ничего такого я не кричал. Я вообще не кричал. В дверь стучал, было дело. Только никто не откликнулся, я во двор пошёл на их окна посмотреть, целы ли. Уже хотел уходить, а тут ты навстречу.
– А как же ты меня узнал?
– Так я твоё фото у Эли видел, где вы вместе сняты.
Благо, что узнал! Теперь она лет на десять старше выглядит, зубы повыпадали, кожа серая, пергаментная, ногти обломаны. Да ещё в ватнике среди лета.
Хотя ничуть не жарко. И откуда-то сильно дует… Закрыть бы окно, да не встать никак. Эй, Нинка, Настя, поднимитесь кто-нибудь и окно закройте! Нечего валяться, надо встать и делами заниматься, слышите! Да что ж они! Живы или нет? Эй, вы там, живы?
– Живы, живы, сейчас обогреватель включим. Чайку попьёшь и согреешься. Блинков тебе принести?
– Ещё спрашиваете, как будто не знаете, какой у меня паёк. Сашка-то не приходил больше?
– Какой Сашка? У тебя их два было, ты какого ждёшь?
– Выдумают тоже – два! У меня ни одного нет, это у Эльки морской старшина – Сашкой зовут.
– У тёти Эли был дядя Вася. А Сашка-моряк был у тебя – Марусин папа. Ты что, Рыжова забыла?
– Ничего я не забыла. И Рыжова хорошо помню, на гитаре играл. Только он к Эльке сватался.
– Может, и сватался, мамуля, да женился он на тебе. На-ка блинчик с вареньем, Маруська привезла, сама протирала клубнику с сахаром. Ешь давай.
Вот, значит, как… И что Элька? Так просто отдала? Погоди-ка, погоди-ка, путают они всё. Ведь Элька приехала, когда весна была. Фикус засохший они разрыли, богатства свои детские нашли. И поклялись в вечной дружбе? Нет, не поклялись. Повзрослели они, клятвы смешными показались. А может, всё же они поссорились? Из-за Сашки поссорились, что ли?
Саша, ты помнишь наши встречи в Приморском парке, на берегу? Именно там всё и произошло. Хотя сначала была вечеринка. У Эльки дома, по случаю её возвращения. Нина Георгиевна в ночь работала, и Элька собрала всех подруг, кто вернулся. Сашка с другом пришёл, бутылку вина довоенного где-то раздобыли, закуску скромную приготовили. Надеть Любахе было нечего, у Эльки пришлось юбку взять, да крёстная из красного уголка скатерть старую принесла и блузку сшила – линялую, подкопчённую, зато впору и любимого красного цвета.