Обжигающие вёрсты. Том 1. Роман-биография в двух томах Мурзин Геннадий
Слушал молча лицемерные слова завуча, а передо мной в это время стоял ее любимчик из 5 «а». Некий Вадим Спирин, единственный сынок капитана первого ранга, главного военпреда ВМФ на оборонном заводе. Дышать Черноголова на Вадика боялась. А он? Впоследствии станет злодеем-убийцей и будет приговорен к исключительной мере наказания – расстрелу. Ничего другого от ухоженного мальчика, но отчаянного драчуна, державшего весь класс в страхе, ожидать не приходилось.
Советская общеобразовательная система сделала все, чтобы вызвать во мне отвращение к учебе.
Но, тем не менее, у меня будет аттестат зрелости, где ни одной тройки и почти все пятерки. Но произойдет это гораздо позднее, в вечерней школе. Будет и диплом о высшем образовании, также полученный без отрыва от производства, разумеется, также без троек.
Советская школа не оставила в моей памяти ни единого светлого пятна. Поэтому и не испытываю никакой ностальгии по ней. Исключительно поэтому не понимаю тех, кто пускает слюну, вспоминая школьные годы. Тем более, что многие просто-напросто бессовестно лгут – себе и другим.
В первом комсомольском документе две ошибки: во-первых, указали год рождения 1942-й, во-вторых, год приема указли не 1956 год.
Глава 3. Прощай, кров родительский
Хитрые подкаты
Год 1956-й. Весной с грехом пополам закончил шестой класс сельской школы. К тому времени моя семья, неудержимо гонимая ветрами странствий (отец все никак не мог закрепиться в каком-либо определенном и одном колхозе, так как подавал рядовым колхозникам дурной пример своим непомерным прикладыванием к спиртному) оказалась в небольшой деревушке Сернурского района Марийской республики.
Очаг семейный не слишком грел, поэтому стал задумываться о своем будущем житье-бытье. Для себя решил: через год заканчиваю семилетку, и буду поступать в техникум, чтобы стать специалистом сельского хозяйства: агрономом, как отец.
Мне никак не обойтись и на этот раз без пояснения.
Не хотел бы, чтобы читатель подумал, что решил пойти по стопам отца из-за любви к нему и обожания того, чем он занимался. Нет, не любил отца: его жутко боялся. За что-то ненавидел, но, наряду с этим, за что-то уважал – это правда. Уже упоминал, что гордился отцом и бесконечно уважал за то, что он, спасая Россию, добровольно ушел на фронт, проехав на танке по всей пылающей в огне Европе.
Были у отца и еще положительные качества. Своим детским умом, например, уже в раннем возрасте понял, что отец исключительно добросовестно относится к работе. И того же требовал от колхозников. Не могу забыть, как однажды стал невольным свидетелем такой сцены. Отец приехал на поле, которое пахали трактористы из МТС4. Его одного взгляда было достаточно, чтобы увидеть «огрехи» на пашне. Он остановил тракторы. И буквально, топая ногами, в бешенстве от такой недоброкачественной работы, орал на трактористом. Он требовал, во-первых, чтобы те пахали ровно, без проплешин; во-вторых, чтобы соблюдали и другое агротехническое правило – пахали на заданную глубину, то есть, не глубже и не мельче.
Трактористы не возражали. Они, понурив головы, пошли регулировать плуги. Мало того, заставил заново перепахать поле.
По некоторым репликам колхозников знал, что отца не слишком любили, но боялись… Тем более, что от его надзора не было спасения. Он мог появиться в местах проведения агротехнических работ в любую минуту. Люди знали: этот никогда неулыбающийся человек, смотрящий на них исподлобья, не знающий шуток и непонимающий юмора, беспощаден, когда речь заходит о халтурном отношении к земле, к труду, к своим прямым обязанностям.
Повторяю: это почему-то мне страшно нравилось. Неосознанно, но нравилось. Пройдут годы и пойму, почему. Окажется, что неприятие халтуры (в любом ее проявлении) внутри меня, с которым буду идти по жизни и которое будет мне, как и моему отцу, доставлять много хлопот. Окажется, что халтура – это одно из обязательных качеств советского человека. Окажется, что без этой самой халтуры не прожить, точнее – очень трудно прожить. И всякое мое возмущение, переходящее в тихое бешенство, халтурой станет порождать вокруг меня тайных недругов. Хотя ведь все те внешние атрибуты советского общества, насаждаемые пропагандой, говорили об обратном. Наоборот, в общественном сознании неприятие халтуры должно было сопровождаться, по крайней мере, сочувствием, пониманием, одобрением.
В этом смысле и я, и мой отец оказались в чужой стае «белыми воронами». А ведь отец ничего дурного тому обществу не желал. Он лишь хотел, чтобы, с одной стороны, советские люди к общественному труду относились добросовестно; с другой же стороны, он хотел, чтобы земля обрабатывалась с любовью, чтобы пашня давала обильный урожай. Им двигала корысть, личная материальная заинтересованность? Ничуть! Тогдашний агроном даже членом колхоза не являлся (он был в штате государственного сельскохозяйственного предприятия – районной машинно-тракторной станции), и его денежный оклад никак не зависел от урожайности колхозного поля.
На подсознательном уровне с уважением относился и еще к одной отцовской черте характера – к его абсолютной честности. Опять же покажу на одном, на мой взгляд, мелком, но примечательном примере.
Осенью, когда урожай зерновых собран, колхоз начинает подработку семенного фонда, то есть подготовку семян к будущему весеннему севу. К середине зимы – семена в амбарах. И, кажется, для агронома наступила передышка. Однако не для отца. Он отбирает из семенного фонда гречиху, рожь, овес, ячмень, пшеницу, клевер и другие культуры. Все – по отдельным мешочкам. В каждый мешочек – по килограмму. Все отобранное он отвозит в район, где размещается специальная лаборатория, в которой делается научное заключение на пригодность посевного материала к внесению в почву. Семена культур определяются на всхожесть, на засоренность, то есть на наличие мусора, особенно на наличие семян сорняков, на устойчивость к колебаниям температур и так далее. Короче говоря, на основе представленных образцов семян делают заключение, готов колхозный семенной фонд к весеннему севу или нет.
Отец лично отвез пятнадцать мешочков. Оставил там. Проходит несколько недель, анализ готов. Мешочки с зерном он привозит назад. Это, примерно, пятнадцать килограммов. А поскольку приезжает из района поздно вечером, когда кладовщики уже дома и склады заперты, то он до утра оставляет привезенное в избе.
Утром следующего дня, слышу, между отцом и матерью происходит такой диалог.
Мать:
– Что ты там копаешься? – Отец действительно шуршит в углу, собирая в сумки мешочки с привезенными назад семенами. Не дождавшись ответа, мать продолжает. – Мог бы и оставить. Вон, вторую неделю кур кормлю только картошкой.
Отец рычит из своего угла:
– Ты спятила, да?! Как только язык поворачивается… Чтобы я и… – он даже это слово «взял» не хочет произносить. – Какими глазами буду людям смотреть?!
Мать:
– А что такого? Вон, Дуся, кладовщица…
Отец передразнивает мать:
– Дуся, Дуся… Думаешь, сам не вижу, что таскает? Тоже мне… Нашла, кого мне в пример ставить.
Мать возражает:
– Не хуже тебя-то…
Отец окончательно выходит из себя, зверея, кричит на всю избу:
– Ты, что… – тут он вставляет пышный букет крепких слов, которые я и повторить не решаюсь, – не брал! И не возьму! Ни зернышка колхозного не возьму!
Он со злостью взваливает на себя сумки, выходит из избы, хлопая дверью. Подбегаю к окну. Гляжу: идет демонстративно через всю деревню, чтобы все видели, что он возвращает взятые когда-то семена. Всем своим видом он говорит: знай, мол, наших; мы не из таковских!
Мама все же вдогонку отцу бросает:
– Дурак… зайковский. Ты – принесешь, а они – вдесятеро больше унесут.
Конечно, я не уверен, но все же мне кажется, что мой отец не мог надолго прижиться ни в одном колхозе не только из-за пьянства или из-за своего необычайно ревностного отношения к земле. Рискну предположить: отец сильно беспокоил колхозников, в особенности председателя, своим нетрадиционным отношением к воровству – крупному и мелкому. Иметь на месте агронома человека, который сам ничего не берет и другим не позволяет, – это все равно, что бельмо на глазу. Крайне раздражающее ощущение. А избавиться можно, лишь найдя благовидный предлог. Он, то есть предлог, был всегда. Очередной запой – и в район летит докладная. Отца – в МТС: предлагают уволиться или перейти в другой колхоз. Он выбирает второе. Семья вновь собирает «манатки» и меняет место жительства, а я – место учебы.
С отцом на эту тему заговаривать не решался. Однако в детской головенке были вопросы, на которые ответа не было. Но ответы искал. Мать, полуграмотная женщина, закончившая полтора класса церковно-приходской школы и с большим трудом царапавшая письма, становилась единственным человеком, которого смело мог спросить об этом.
Помнится, в очередной раз, приготовив вещички к переезду и ожидая транспорт, спросил:
– Мам, за что отца выгнали из колхоза?
– Все за то же, – грустно ответила мать и тяжело вздохнула. – За пьянку.
– Мам, – продолжаю гнуть свое, – но дядя Тихон, председатель, тоже… Позавчерась, сам видел, как Соловей, – это имя любимого председательского жеребца, – привез дядю Тихона домой и как дядя Тихон долго выбирался из тарантаса, а потом на коленках взбирался на крыльцо.
– То, да не то, – назидательно говорит мать.
– Почему, мам? – настойчиво продолжаю выяснять.
– Председатель умеет жить… И еще… Он – партейный.
Перебиваю.
– А отец?
– Не умеет жить.
– А что значит «уметь жить»?
– Отстань! Мал еще. Подрастешь – сам узнаешь.
Мать была права. Не пройдет и двух лет, как (уже на собственном опыте) стану постигать премудрости советского образа жизни. Нет, не те, о которых взахлеб писала самая популярная среди молодежи тех лет газета «Комсомольская правда», а совсем иные, можно сказать, полярно противоположные: вместо правды – ложь, вместо искренности – лесть и угодничество, вместо принципиальности – умение подлаживаться под тех, от кого сегодня зависим, и способность безжалостно топтать своих вчерашних кумиров, поскользнувшихся или оступившихся.
О, я быстро узнал, что на самом деле честь и честность не в чести; что в реальной жизни проще всего и лучше всего быть, как все, и уж, во всяком случае, открыто не демонстрировать свое превосходство.
О, вскоре же услышу эту фразу: «Глядите, а он грамотный». Потом, когда захотят меня унизить, часто будут произносить эти слова. Не странно ли, что слово «грамотный» в той жизни будет звучать из уст советских людей не как восхищение, а как оскорбление?
О, с самых же первых шагов в самостоятельной жизни услышу не навязчивое пожелание: «Надо уметь ладить с людьми». Что значит ладить? И сегодня не смогу объяснить. Но, по всей видимости, ладить не умел, из-за чего вся жизнь сопровождалась конфликтами. Смех и грех! Впрочем, об этом – потом…
Щепетильность отца имела крайние формы, но мне от этого почему-то было приятно. Родственные, видать, души.
…И все же, почему в сельскохозяйственный техникум решил податься, а не в какой-либо другой? А другого попросту не знал. Дело в том, что за полгода до принятого мною решения отец был на двухнедельных курсах повышения квалификации в том самом единственном на всю республику техникуме.
Итак, учусь в школе еще год, а потом еду поступать в Семеновский техникум – решение окончательное и бесповоротное. Однако надо же и с отцом посоветоваться. Выбираю удобный момент, когда, как мне кажется, родитель в наилучшем расположении духа.
– Пап, – набравшись храбрости, обращаюсь к нему, но близко не приближаюсь, чтобы горячая его рука не достала, если что, – на будущий год решил в техникум поступать, в сельскохозяйственный, – пытаюсь улестить, сделать ему приятное, – на агронома… Как думаешь, это правильно?
Отец сидит на лавке, за столом и читает газету «Известия», оставляя мои слова без какой-либо реакции. Смелею, поэтому продолжаю развивать свою мысль.
– Стипендия-то сто двадцать рублей. На нее, говорят, без поддержки не прожить. Может, поможешь, а? Чуть-чуть…
«Удочка» закинута. Стою все также поодаль, жду, когда «наживку» заглотит. Проходит минута, другая. В избе – тишина. Мать сидит в сторонке и вяжет чулок. Она не вмешивается.
И, наконец, первая реакция. Отец бросает на столешницу газету. Его тяжелый из-под густых черных бровей взгляд сверлит меня.
– Ты, что, а?! – он приподнимается с лавки, а я отхожу чуть ближе к двери, готовя себе «плацдарм» для будущего отступления. – Я тебя вечно, живоглот, стану кормить!? – «живоглот» – это то самое, что всегда заменяет ему мое имя, и к этому уже давно привык. – Ишь, губёшки-то раскатал, – он презрительно сплевывает на пол. – Не надейся! Работать пойдешь! В колхоз! Дармоед!
Дармоед – это еще одно мое имя, любимое отцом и ненавистное мною. Молча делаю разворот на сто восемьдесят градусов и выхожу на улицу.
Хватит слыть дармоедом
Допоздна хожу вокруг избы и думаю, что мне делать дальше. Отец прав: мне уже пятнадцать, а всего лишь закончил шесть классов. Неважно, что отпустили в школу в восемь с половиной лет, когда не отпускать уже было невозможно. Что ж, пора кусок хлеба самому зарабатывать: уж так надоело, так надоело быть дармоедом! Пора и имя собственное обретать.
На утро, когда отец ушел в поле, сказал маме:
– Поеду к Клаве.
– Что там забыл? У сестры и без тебя…
Знал, что сестра живет без мужа и что у нее четырехгодовалый сын, и что без меня, нахлебника, ей трудно.
– Поеду, – упрямо повторил. – Мам, дай на билет, а?
– Откуда у меня? Спрашивай у отца.
– Не буду, – насупившись, ответил и махнул рукой. – Сам на билет заработаю.
В тот же день, взяв в дорогу пустой портяной мешок с лямкой, отправился в путь-дорогу. До райцентра шел пешком, один, лесом. Это километров пятнадцать. Пришел, стал спрашивать, где бы можно было немного заработать. Люди смотрели на мой маленький росточек, щупловатую фигурку, качали головами, сочувствовали, но ничем помочь не могли. Одна лишь бабуля, жившая в покосившейся хатенке, вынесла мне краюху ржаного хлеба. Очень кстати. Потому что с утра – во рту ни маковой росинки. Нашел колодец, опустил вниз бадью, достал воды и, припивая, навернул всю краюху. Поступок неосмотрительный, поскольку в другой раз поесть удастся лишь на третьи сутки.
Но ничего! Зато чувствовал все же себя самостоятельным и абсолютно независимым человеком. Какое все-таки это счастье. И ничего, что в животе бурчит, как говорится, кишка кишке бьет по башке.
На другой день в какой-то конторе мне сказали: если хочу заработать, то могу пойти в карьер (в пяти километрах от райцентра), там каменоломня, идет заготовка камня для строительных работ, заработок выдают по окончании дня и в соответствии с количеством добытого камня; что там могут нанять и несовершеннолетнего, правда, без оформления.
Выбора не было. Пошел. Там встретили недружелюбно. Мастер, осмотрев мою неказистую внешность, сказал:
– Хоть знаешь, что это за работа?
– Нет, – честно ответил.
– Впрочем, ладно, черт с тобой: сколько сделаешь – все твое.
Видимо, жаль стало мастеру. Он выдал каёлку, лопату, небольшой, но увесистый для меня ломик, подвел к откосу и сказал:
– Ну, давай, действуй. Добытый камень складывай в штабель.
Он хмыкнул недоверчиво и ушел.
Семь часов утра. Кругом много солнца, птицы над головой щебечут, воздух – чист и свеж, а в животе урчит. Наверное, мне повезло с местом. Потому что пошел большой плитняк. Знай, выковыривай и складывай в штабель. Невдалеке работали взрослые. Но я на них не обращал внимания, они на меня – тоже.
Заметно стало темнеть. От заходящего июньского солнца по карьеру расползлись гигантские тени огромных елей. Работая, не заметил, что все рабочие уже ушли. Не было и мастера. Значит, остался без денег. Хотя штабель (по моим, конечно, меркам) был не мал.
Устал. Руки, особенно ладони, страшно болели, так как во многих местах кровоточили из-за многочисленных порезов об острые края плитняка. Откуда у меня могли взяться рукавицы?
Тут же прилег, подложив под голову охапку травы. Моментально заснул. Забыл о лесных Леших и прочей всякой нечисти. Проснулся от людских голосов. Протер кулаком глаза. Снова – солнце, снова птицы, снова люди.
С прежним остервенением принялся за работу. Подошел мастер. Оглядел штабель, хмыкнул.
– А ты, пацан, хоть и хлипкий на вид, но на работу горазд. Вот не думал. Вечерком заходи в будку. За работу получишь деньги.
Он ушел. Я продолжил работу. И к вечеру было уже два штабеля.
В животе перестало урчать. Но хотел пить. Стал искать ручей. Что-то похожее на него нашел. Утолил жажду. Пошел к мастеру. Тот подал мне две сотенных купюры и полусотенную: видимо, успел уже замерить.
Вернулся к откосу, надел свои, бережно сложенные, ситцевые шаровары, коленкоровую рубашку (работал-то почти голышом), тапочки на босу ногу, собрал инструмент, принес мастеру.
– Уходишь? Так быстро?
Кивнул. Не стал объяснять, что заработанного мне с лихвой хватит, чтобы купить билет и уехать к старшей сестре. Билет-то стоит сотню. В общем вагоне, конечно.
Есть добрые люди
Вышел из леса. Вдали – по шоссе неслись в обе стороны автомобили. Вышел на обочину. Стал тянуть руку. Долго никто не останавливался. Но вот затормозил старенький ГАЗ-51. Шофер (настоящая русская душа, добродушно улыбался мне) распахнул дверцу кабины.
– Залетай, пацан! – Второго приглашения не потребовалось. Не отрывая глаз от полотна шоссе, спросил. – Куда путь держим?
– В город. Мне на вокзал. Довезете?
– Родители хоть знают?
– Мать – да, отец – нет.
– Что так?
Рассказал. Он недовольно покрутил головой.
– Надо же! Будь поосторожнее там, на вокзале и в поезде. Мал еще.
– Мне уже пятнадцать.
– Надо же! – Шофер усмехнулся. – Так много?
– Да. Не смотрите, что маленький. Это – такой уродился. Мамка рассказывала, что до четырех лет сам сидеть не мог… Все валился на бок… Голова больно тяжелая оказалась.
И тут шофер увидел мои кровоточащие руки.
– Что с тобой? Кто это?
– Никто… Сам… На каменоломне два дня работал, чтобы на билет заработать.
– Надо же! Заработал? Не обманули?
– Нет! – Достал из холщового мешка деньги и показал. – Вот!
– Какой ты молодец!
От избытка гордости и счастья, что меня похвалили, зарделся.
– Голоден, поди?
– Н-н-не очень… позавчера ел.
– Не очень, – передразнил меня шофер. – Там, в «бардачке» возьми хлеб, яйца, соль.
– Это – нехорошее слово, дяденька. Мой отец так ругается.
Шофер заливисто расхохотался.
– Ну, ты, даешь, малый! Извини, но у нас, шоферов, так называется шкафчик, который перед тобой.
Уставился, но ничего, никакого шкафчика не видел. Подумал, что шофер шутит со мной. Он дотянулся правой рукой до какой-то выпуклости на передней стенке, нажал, и отпала небольшая жестяная дверца.
– Ты бери. Ешь.
Увидев, что там лежит огромная булка белого хлеба, мои глаза загорелись голодным огнем. Дрожащей рукой потянулся к хлебу.
– Я, дяденька, только чуть-чуть, ладно? А там, в городе, куплю… куплю… – Отщипнув немного, стал класть булку назад.
– Ты, пацан, отламывай по-настоящему, по-мужицки. И яйцо бери. Вареное.
– Спасибо, не надо, дяденька.
– Кому сказано? Бери! – Строго сказал шофер и насупился.
– Извините, но вам…
– Ну! – еще строже сказал шофер.
– Хорошо, хорошо, дяденька. Вы только не сердитесь, ладно?
Достал яйцо, сваренное вкрутую, и стал чистить, продолжая, меж тем, жевать вкуснющий хлеб. Шофер смотрел на дорогу и молчал.
– Вы такой… такой…
– Какой?
– Очень, ну, очень добрый.
Он засмеялся.
– Чудак! Ну, какой же я добрый?
– Да-да-да!
– Я не добрый, я обыкновенный. – Он снял правую руку с рулевого колеса, притянул меня к себе. – Ничего, малыш, ты еще встретишь немало хороших людей…
Показались первые домишки города. Сначала – маленькие, как в моей деревне, потом пошли и в два, а то и в три этажа. Шоссе стало ровным и гладким.
– Я, малыш, еду на элеватор. – Он на секунду задумался, потом решительно тряхнул головой. – А, ладно, довезу тебя до вокзала.
– Спасибо, но я сам дойду.
Шофер опять засмеялся.
– Чудак! По этому городу пешком не ходят.
Недоверчиво смотрел на шофера.
– Почему? Нельзя?
– Город слишком большой. Тут на автобусах все ездят. А до вокзала без малого с десяток километров. Так что сиди смирно.
Притих. Минут через двадцать машина подъехала к большому трехэтажному зданию с красивыми колоннами, вроде как к дворцу. Шофер развернулся и остановил машину.
– Молодой человек, прибыли.
– Это… вокзал? – Шофер кивнул.
Мы вышли из кабины.
– Пошли.
– Но вам же на элеватор…
– Пошли. Тебе билет могут не продать. Мал еще, чтобы одному в поездах ездить.
Послушно пошел. Он нашел кассу, купил билет, сдачу вернул мне. И наставительно сказал:
– Если хочешь действительно добраться до сестры, то, во-первых, постарайся не попадаться на глаза милиции: ее на вокзале много; во-вторых, в дорогу здесь же прикупи чего-нибудь из еды, ну, чтобы в поезде также сильно не мельтешить, поскольку там также ходят милиционеры: могут, завидев тебя одного, снять с поезда; в-третьих, для пущей твоей безопасности прибейся к кому-либо из пассажиров, создай видимость, что это твои родственники. Понятно? – Я согласно кивнул. – Тогда – счастливо! – Он притянул меня к себе и крепко прижал.
От этой мужской ласки, неведомой ранее мне, испытал удивительное чувство – что-то совершенно новое и непонятное. Пройдя несколько шагов в сторону стоявшего автомобиля, он вернулся.
– На, – он протянул мне тридцатку, – извини, малыш, что больше не могу. – Завидев, что отстранился, добавил. – Бери. Тебе пригодится. Не ближняя дорога.
Все-таки взял. Шофер уехал. А через несколько часов уже был в вагоне поезда, который уносил в новую и неизведанную жизнь.
Фото у того самого барака. Старшая сестра Клавдия Ивановна Мурзина с сыном Виктором на руках.
Глава 4. Под перестук колес
Первый победный приз
Лежа на третьей полке, на багажной, под самым потолком, зорко следил за происходящим внизу. И как только на горизонте появлялись люди в фуражках с малиновым околышем, впивался в стенку вагона, съеживался и становился невидимым. Они уходили. Я вновь продолжал познавать новый для меня мир. Там, внизу все было так интересно! Спуститься бы, но – ни-ни! наставления дяденьки все еще держались в ушах.
Впереди – то и дело гудит паровоз. Под вагонами – мерно стучат колеса. Лежу наверху и все думаю, думаю… Обо всем.
Например, о первом в своем детстве новогоднем празднике.
…Канун Нового, 1950-го. В деревенской школе – кутерьма. Она мне, первоклашке, страшно нравится. Особенно нравится тем, что учительница Анна Ивановна то и дело кричит через всю комнату: Мурзин, сделай то; Мурзин, сделай другое. Пулей лечу, куда сказано; охотно делаю, что велено. А все мы занимаемся тем, что украшаем новогоднюю елку: мальчишки – развешивают украшения, а девчонки, как самые умелые по этой части, – делают разные игрушки, фонарики, например, или хлопушки, или гирлянды. Делают из старых газет. Раскрашивают чернилами или цветными мелками. Склеивают вареной картошкой. Звезду на макушку вырезают из картона, а для раскрашивания Анна Ивановна разрешает воспользоваться малиновыми чернилами. Ну, теми самыми, которыми она нам ставит в тетрадках двойки и записывает замечания.
Верх моего блаженства – сам новогодний вечер. В классной комнате, откуда парты вытащены на улицу, полно народа. Это – многочисленные родственники детей-учащихся. Моих – нет. Никого. Как всегда. Моих и на родительское-то собрание не удалось ни разу вытащить.
Кажется, мне обидно. Но не слишком. Упиваюсь всеобщим весельем. Не могу отвести восторженных глаз от наряженной нами новогодней елки. Сказка!
Наконец, Дед Мороз (Анна Ивановна, учительница наша, в овчинном полушубке и с огромной серой бородищей) объявляет, стукнув грозно о пол посохом:
– Ну-с, дети мои, кто хочет получить мой специальный подарок?
– Я! Я! Я! – несутся многочисленные голоса моих учеников.
Желающих много. Но меня среди них нет. Стою, опустив вниз головенку. Нет, не то, чтобы не хотел получить подарок. Хотел бы, очень! Но мне кажется, что подарки просто так не раздаются: их надо заслужить.
– Тогда, – продолжает басить Дед Мороз, – расскажите-ка мне стихотворение.
На этот раз желающих изрядно поубавилось. Но зато – среди них и я.
И хотя мой голос звучит громче всех, но первой выступить, открыть конкурс Дед Мороз дозволяет Наташке (соседская девчонка, противная ужасно, потому что подлиза, потому что подлизывается к Анне Ивановне, а еще ябедничает).
Наташка выходит вперед. И, шмыгая носом, постоянно запинаясь, кричит:
- – Наша Таня громко плачет:
- Уронила в речку мячик.
- Тише, Танечка, не плачь —
- Не утонет в речке мяч.
Аплодисменты артистке. Особенно усердствуют и бьют в ладоши (это я вижу) Наташкины родители.
После Наташки мямлит что-то свое Пашка. Он хоть и друг, но мне за него приходится краснеть.
Я тоже готов. Меня явно не замечают. Но упрямо заявляю о себе. И вот, когда выступило пять или шесть школьников, ко мне подходит Дед Мороз.
– А ты, мальчик, что можешь рассказать? Вижу, давно рвешься. Ну, слушаю.
Вырываюсь вперед. Бесконечно счастлив, что вот, теперь и на меня смотрят люди; что теперь и меня будет слушать вся деревня. Волнуюсь. Мну обшлага старенькой ситцевой рубашонки. Собираюсь с духом и начинаю:
- – И живет в колхозе дед
- В девяносто восемь лет.
- Бодрый он имеет вид
- И в работе деловит…5
Краем уха слышу, как кто-то из гостей новогоднего праздника комментирует:
– Ишь, ты! Стар, а все робит…
Я же с прежним усердием продолжаю:
- – Годы деду не преграда,
- У него своя бригада.
- И выходят с дедом в ряд
- Тридцать пять его внучат.
Все тот же зрительский голос:
– Ух, ты! Надо же! Дед – молодец! Мальчуган – тоже! Вона, как лихо шпарит!
Зрительская ремарка лишь прибавляет мне энтузиазма. Но ладони вспотели. От волнения. Потому что наступает, можно сказать, самое главное: должен перечислить все имена. А это вам не «наша Таня громко плачет»… Посложнее будет. Попробуй-ка, упомни тридцать пять имен. И не абы как, а чтобы складно. Собираюсь с духом и начинаю с мужских имен, а потом…
- – Клава, Люба, Настя, Даша,
- Катя, Оля, Зина, Маша,
- Света, Нина, Лида, Валя,
- Аня, Таня, Вера, Галя,
- Клим, Игнат, Ефим, Андрей,
- Виктор, Игорь и Евсей.
Делаю паузу. С шумом выдыхаю воздух. И готовлюсь к следующему этапу: как-никак, а предстоит повторить все тридцать пять имен и в том же порядке еще трижды. Так в стихотворении. Поэтому не имею права на ошибку.
Все заканчивается благополучно. Радуюсь: без запиночки! Сначала тишина, но вскоре же в классной комнате – буря аплодисментов. Мужики от восхищения громко топают ногами. Кто-то из них восклицает:
– Совсем малявка, а такое учудил!.. Это ж, надо, а! Тридцать пять имен упомнил… И так все складно!
Дед Мороз кладет на мои непокорные вихры мягкую и теплую ладонь.
– Ты чей, мальчик, будешь?
– Агронома сын. – Охотно и с достоинством отвечаю ему.
– А фамилия твоя?
– Мурзин.
– А имя есть?
Вот какой приставучий, думаю про себя, этот Дед Мороз. Однако вслух отвечаю:
– Геннадий, дедушка.
– Геннадий? – Переспрашивает Дед Мороз.
– Да. – Все также с достоинством отвечаю. – А пацаны в деревне меня, дедушка, Генашкой еще называют.
– Спасибо тебе, мальчик, за такое трудное, но прекрасное стихотворение.
Дед Мороз наклоняется и целует в щеку. Это, знаете ли, до того мне приятно! Никто-никто меня не целовал! Дед Мороз выпрямляется и, обращаясь ко всем присутствующим, развязывая свой мешок, говорит:
– Да, все мои маленькие артисты заслуживают подарка. Но я думаю, дети, что главный приз все же заслужил ученик первого класса…