Я, Потрошитель Хантер Стивен
24 сентября 1888 года
Говоря языком моих многочисленных друзей из Уайтчепела, «я надорвал живот от хохота». А хохотать было над чем. Например, я не могу удержаться от хохота, когда вспоминаю о действиях этих бестолковых шутов, больше известных как полиция Большого Лондона, Скотланд-Ярд, «фараоны», «бобби»… Остановимся на «бобби». Какой идиотизм!
Забудем про идиотизм соперничества, давления на свидетелей, топтания на месте преступления до тех пор, пока оно, если там и были какие-либо следы, не превратится в голую пустыню. Забудем, в частности, и про то, как полиция, как это верно подметила «Стар», отмахнулась от своего собственного врача, правильно определившего, что Энни отправилась в свое последнее путешествие в половине пятого утра.
Нет, сейчас я хочу поговорить о слабоумном подполковнике сэре Чарльзе Уоррене, бывшем вояке, в настоящее время командующем лондонской полицией, – можно предположить, эту должность он получил от вдовствующей карги Вики в награду за то, что отправил огромное количество язычников на их языческие небеса, с тем чтобы никто больше не мешал нашим купцам обирать до ниточки тех, кто остался в живых. Обратите внимание на любопытную закономерность: чем больше почетных званий перед фамилией человека и чем больше наград перечислено после нее, тем большим идиотом он, скорее всего, окажется. То есть он демонстрирует все самое худшее, когда ситуация требует от него самого лучшего. Как нашей империи удается сокрушать всех этих чернозадых дикарей, остается загадкой, ответ на которую, подозреваю, определяется превосходством нашей инженерной мысли над несчастными жертвами, но никак не способностями наших военачальников. У нас есть пулеметы Гатлинга, а у туземцев их нет. На сэра Чарльза оказал такое мощное давление мой хищный разгул, что он полностью потерял способность трезво рассуждать. Тут требуется острый ум одного человека, обладающего мудростью, чтобы пробиться сквозь очевидную чушь и шумиху, поднятую прессой, и понять, как именно все произошло, а уж потом вычислить, кто за этим стоит. Увы – такой человек существует только в фантазиях писателя по фамилии Конан Дойл, однако нарисованный им портрет является идеалом, далеким от реальности. Я дрожал бы от страха, если б на меня охотился Шерлок Холмс, однако дорогой Шерлок существует только в сознании Конан Дойла, но никак не на брусчатке Уайтчепела! Ха, ха и еще раз ха!
Однако на этом идиотизм не закончился. Даже доктор Филлипс, чья экспертиза, пусть и оставленная без внимания, установила точное время события, подпал под его пагубное влияние. Установив, что у Энни пропали определенные органы, которые ей все равно больше не были нужны, он высказал предположение, что я – то есть теоретический «я» – продал их в медицинское училище. Да уж, еще одно ха! Интересно, и как такое можно осуществить, не выдав себя с головой? Гораздо более правдоподобной интерпретацией, пусть и такой же неправильной, было бы то, что «я» являюсь ученым, врачом или химиком, и данные органы нужны мне для каких-то исследований. Это предположение могло бы дать толчок к самой разной достойной деятельности: например, можно было бы обойти все медицинские учебные заведения и выяснить, нет ли в них «неуравновешенных» учащихся, чрезмерно увлеченных данными органами; можно было бы поинтересоваться у фармацевтических компаний, которые должны знать подобные вещи, какие лекарственные препараты применялись в прошлом и применяются в настоящее время для воздействия на эти части женского тела. Можно также было бы опуститься на другой уровень и, к примеру, изучить возможность использования этих двух «печений» в магических целях, для приготовления таких продуктов, как сексуальные возбудители, средства для прерывания беременности, любовные напитки и прочие сказочные снадобья. Все это не дало бы никаких результатов, но по крайней мере это были бы разумные предположения, сделанные на основе имеющихся под рукой данных.
Но тут единственным разумным человеком оказался этот Джеб из «Стар», который весьма помог мне, разыграв все завитушки и вензеля пропавших колец. «ОБРУЧАЛЬНЫЕ КОЛЬЦА ЭННИ!» Изверг даже забрал у бедной Энни кольца. Уже одного этого хватило, чтобы раздуть шумиху до небес. Но с моей стороны кольца были точным расчетом, а Джеб прекрасно использовал их в своих целях: его задача заключается в том, чтобы газета продавалась, и в этом он, несомненно, преуспел, и хотя у меня другие планы, воодушевление, с которым он ухватился за «сенсацию», стало первым шагом на моем пути к триумфу. Это радует.
Однако за всем этим весельем прослеживается некоторая меланхолия. Во-первых, бедняжка Энни тут как-то совсем затерялась. Получается, что я – ее убийца, душегуб, потрошитель – являюсь единственным живым существом на земле, кто оплакивает ее смерть, которая, впрочем, и так должна была произойти в самое ближайшее время вследствие больных легких, на что указывает заключение доктора Филлипса. Встав на позицию солипсизма[14], я мог бы заявить, что своим вмешательством избавил бедную дамочку от боли и мучений, взамен сократив ее жизнь не более чем на год. Но я не буду так делать. Смерть любого человека ложится пятном даже на меня. Это было моих рук делом, и я – тот самый, за кем все охотятся, чтобы схватить его и увидеть болтающимся на виселице, на толстой веревке. Я виновен, господа, – по крайней мере, по вашим законам.
Подобно Полли, главным изъяном Энни было пьянство, вероятно обусловленное несчастной судьбой двух из ее троих детей, один из которых умер в младенчестве, а второй родился калекой, и его пришлось отдать в приют. Как и в первом случае, не оказалось страховочной сети, чтобы перехватить падающую Энни, и она попала в самые убогие трущобы Уайтчепела, на «Милю порока», как его называют, где ей пришлось торговать своим телом, чтобы раздобыть глоток отвратительного джина, помогавшего ей заглушить боль. Больше о ней и сказать-то нечего: самым знаменательным событием в ее жизни стала встреча со мной; пожалуй, можно также упомянуть ее на удивление ровные и здоровые зубы, нечто настолько из ряда вон выходящее, что об этом даже упомянул в своем заключении доктор Филлипс. Если меня слушает кто-либо из царственных небожителей – в ем я, как атеист, сомневаюсь, но нужно соблюдать все формальности, – я здесь и сейчас приношу извинение за то, что так сильно напортачил с отправкой Энни в лучший мир. Действия моей левой руки, сдавившей ей горло, были совершенно непреднамеренными, но тем не менее это свидетельствует о некоем расширенном проявлении моей воли, с чем не поспоришь, поэтому я не стану отрицать свою ответственность. Нож, по крайней мере, забирает этих ангелов быстро и безболезненно, отправляет их на небеса к их богу, если они действительно попадают туда, или же просто в безболезненную вечность сна без сновидений. Удушение же – дело мерзкое, не говоря уж про то, что осуществить его сложно, а результат приходит медленно. Приношу свои извинения и клятвенно обещаю всем, кто предстанет предо мною, что впредь подобное кощунство я не повторю.
С другой стороны, второй мой план, не имеющий отношения к «ОБРУЧАЛЬНЫМ КОЛЬЦАМ ЭННИ», сработал выше всяческих похвал. Я имею в виду еврейский вопрос. Все это я предвидел, поскольку такое можно встретить где угодно. Куда бы ни пришли эти люди, они воспламеняют злобу, зависть, гнев, подозрительность и насилие. А ведь мистер Дизраэли[15] был еврей, разве не так? Знаменитое банкирское семейство Ротшильдов, финансировавшее возведение огромного количества замечательных зданий в Париже и других городах, также евреи. Евреев много среди великих философов, ученых, математиков, профессоров, врачей. Подозреваю, ненависть к этим людям обусловлена тем, что некоторые из них обладают способностью к числам и могут с невероятной быстротой рассчитывать преимущества одного процента над другим в долгосрочной перспективе по сравнению с краткосрочной, поэтому они предлагают сделку, которая человеку неискушенному кажется выгодной, но на поверку оказывается неблагоприятной.
Началась отвратительная кампания, подстрекаемая газетчиками во главе с печально известным мистером Гарри Дэмом из «Стар». На какое-то время этот писака стал буквально одержим каким-то таинственным явлением по имени Кожаный Фартук – мифическим чудовищем мясником-евреем, – и, как следствие, Уайтчепел превратился в крайне опасное место для обитающих в нем несчастных евреев. Однако этот аспект, похоже, нисколько не волновал ни Дэма, ни «Стар»! В любом случае Кожаный Фартук был вскоре задержан, однако выяснилось, что он не имеет никакого отношения к случившемуся, как и другие евреи и прочие сомнительные личности, попавшиеся в грубые сети, расставленные Уорреном. Но даже несмотря на то, что все эти обвинения оказались голословными, никто не хотел ничего слушать, и атмосфера накалялась. Я не удивлюсь, если вскоре начнутся линчевания, за которыми последуют погромы, сжигание целых кварталов, смерть невинных. Это будет возврат в Средние века.
Вот лучшая ширма для моего следующего остроумного шага. Мой рассудок ясен как никогда, и если я все рассчитаю правильно, грамотно проведу разведку, если я буду действовать смело и решительно, меня ждет триумф. Этот гениальный ход даст дополнительное преимущество: мои руки достаточно запачканы кровью, и я с радостью встречу старину Дьявола, когда тот поведет меня в десятый круг ада, но мне можно не добавлять, что за тысячу еврейских младенцев я буду очищен от этого греха. Черт возьми, неужели я случайно совершил что-то благопристойное? Проклятие!
Глава 10
Воспоминания Джеба
Я вскрыл конверт – первым делом я обратил внимание на плотную кремовую бумагу, которая свидетельствовала о хорошем вкусе, и мысленно отметил, что где-то уже видел обильный запас таких конвертов, – извлек послание, развернул его, смутно узнал почерк, присмотрелся внимательнее и узнал его: Чарли!
То есть Чарльз Гаррисон Хиллиард, редактор «Современного обозрения», живого и временами непристойного журнала, посвященного искусству, с которым я довольно регулярно сотрудничал на протяжении нескольких лет, пока не попал в орбиту «Стар»[16], тем самым связав себя с Крупной Скучной Прессой и расставшись с Небольшой Независимой Прессой. Чарли был из семьи, владеющей большим магазином в каком-то отдаленном провинциальном городке, но он, ничего не унаследовав от своих родителей, был вполне доволен тем, что тратил их заработанные тяжким трудом деньги на выходящее раз в три месяца издание, посвященное возвышенной красоте, которое славилось своим непочтительным отношением к знаменитостям, незрелостью, выдаваемой за остроумие, радикальными политическими взглядами, стремлением шокировать читателя и редкими действительно качественными эссе от автора, чье имя еще не было настолько известным, чтобы его печатали в «Атенеуме». Таким автором был я. Сообщество «Атенеума», сплошь состоящее из выпускников Оксфорда, несмотря на либеральные настроения задирающих нос, когда речь заходит о неотесанных ирландских гениях в коричневых костюмах с внешностью свинопаса, до сих пор еще не обратило на меня внимания и, вероятно, никогда не обратит. «Вот и отлично, – неоднократно в мыслях презрительно фыркал я, – я прекрасно проживу и без «Атенеума», расплачиваясь за то, что они не замечают меня, тем, что не замечал их, чего они не замечали».
Итак, Чарли, на несколько лет исчезнувший из моей жизни, вернулся.
Давненько я о тебе не слышал. В свое время мы здорово веселились, но теперь ты бесследно исчез даже из ужасной «Стар» О’Коннора. Ты был лучшим критиком в Лондоне; сие означало, что тебя следовало наказывать за регулярное безрассудное унижение крупной рыбы. Надеюсь, ты пишешь роман, или пьесу, или еще что-нибудь в таком духе. Жду не дождусь, когда узнаю об этом.
В любом случае, пожалуйста, обязательно приди на вечеринку, которую я устраиваю завтра в восемь вечера. Там будет полно интересных ребят, все они ненавидят «Атенеум», но и эти снобы их пока что не замечают. Болтливая компания, ты в нее прекрасно впишешься. Будут и девочки, художницы и поэтессы, возможно, сомнительные в некоторых аспектах, если ты находишь приятной такую игру. Если у тебя появится такое желание, можешь не пить ничего крепче чая, но пунш будет изрядно приправлен ромом, а шипучка из бутылки свалит с ног матроса!
Всего наилучшего,Чарли.
Письмо пришло как раз вовремя. Я доработался до полного физического истощения, занимаясь убийствами, к удовлетворению О’Коннора, однако даже он видел, что я работаю на износ. Он приказал мне взять несколько дней отдыха; по большей части я все это время проспал, чтобы не видеться с матерью. И вот теперь, когда я немного ожил, пришло приглашение от Чарли, показавшееся мне наилучшим лекарством от мертвых шлюх в темных переулках.
Я прекрасно провел время. Я не доминировал, но и не затерялся в толпе, и по количеству остроумных высказываний и метких ответов не уступал остальным. Это было шумное сборище, все много пили и много курили и мнили себя «вне закона» (но только в самом безопасном смысле); спиртное раскрепостило их, позволив строить из себя тех, кем они мечтали быть. Что касается меня, то я делал вид, будто я мастистый писатель – или хотя бы просто писатель, а не тот презренный подвид, известный как «журналист» или «критик». Я надел коричневый шерстяной костюм, поскольку у меня не было выбора, с белой хлопчатобумажной сорочкой, что сделало меня похожим на нечто среднее между салонным поэтом и боевиком Ирландской республиканской армии, к чему я и стремился. Возможно, кто-то посчитал меня опасным, что было мне по душе, не подозревая, что в оттопыренном кармане лежит не «Уэбли», а еще один носовой платок, и я упивался таинственностью, окутывающей меня, ощущением того, что мне известно больше, чем я знаю на самом деле. Как ветеран наблюдений за жизнью и смертью, я считал себя выше всех окружающих, ибо их богемность, безразличие и презрение к условностям были по большей частью напускными. Я же видел своими собственными глазами выпотрошенных девочек и знал на практике, а не только в теории, какой короткой, омерзительной и жестокой может быть жизнь.
Не могу сказать точно, когда я обратил на него внимание. Нельзя было не обратить. Нет, я не собираюсь признаваться в тайных гомосексуальных наклонностях, как те, которые несколько лет спустя отправили беднягу Уайльда[17] в Редингскую тюрьму, и у меня не было назойливого желания прикоснуться к плоти существа того же пола. Однако на меня притягательно действуют остроумие, динамизм, знание жизни, хороший вкус и, как я тешил себя, определенная осведомленность, говорящая о том, что человек повидал и вкусил многое.
– Вы музыкальный критик, да? – спросил у меня этот мужчина, когда людские потоки и случайности поглощения спиртного свели нас вместе.
Он был высокого роста, и его твидовый костюм, отметил я, был высочайшего качества. Костюм-тройка по самой последней моде, скроенный просто превосходно, с красным галстуком вместо привычной черной «бабочки», и в целом впечатление человека, который обращает пристальное внимание на свою одежду до того, как ее надевает.
– Был какое-то время назад, – ответил я.
– Хочется надеяться, вы поспособствовали тому, чтобы в Лондоне закрылись все концертные залы, – продолжал мужчина. – Сплошное невежество! Ну когда у кого-нибудь хватит духу изменить хоть что-либо в классическом каноне? В основном это Вагнер, исполненный отвратительно, поскольку у нас, слащавых британцев, не хватает холода души, чтобы исполнять Вагнера так, как это следует делать, чтобы его музыка звучала дико и страшно. Мы же исполняем его приблизительно так, как Дайен Бусико[18] исполняет Дюма на литаврах и тромбонах. Абсолютно ничего для человека, обладающего мозгами или хотя бы зачатками мышления. Концепция музыки как социального инструмента нам совершенно чужда.
– Должен сказать, сэр, – заметил я, – что вы сами рассуждаете как профессиональный критик. Эта мысль мне самому неоднократно приходила в голову. Тем временем в Европе появляются очень интересные работы. Русский Антон Рубинштейн своей дирижерской палочкой не размешивает слащавую бурду для свиней.
– «Слащавая бурда для свиней», – одобрительно повторил мужчина. – Мне это нравится. Моя фамилия Дэйр.
Я назвал себя.
– Ну конечно! – сказал Дэйр. – Я сделал вид, будто незнаком с вами, но на самом деле я читал ваши заметки в журнальчике, который издает Чарли. Я еще тогда подумал, что к этому парню следует присмотреться. Я присматривался, присматривался, присматривался – и, черт побери, куда вы пропали?
– Год я под псевдонимом писал о музыке в «Стар», затем мне представилась возможность попробовать себя на другой стезе журналистики. Это было очень интересно, хотя особой славы не принесло.
– Что ж, у вас есть божественная искра. Не потеряйте ее в каком-либо большом оркестре, где все голоса подстраиваются под одну и ту же модуляцию. Но у меня есть постоянная работа, поэтому я могу давать советы по поводу карьеры, не беспокоясь о таких мелочах как еда, жилье и деньги.
– Вы преподаете?
– Ору на учеников. А те делают вид, будто меня слушают. Я ставлю оценки, швыряя экзаменационные работы с лестницы: какая упадет на девяностую ступеньку, какая на восьмидесятую, какая на семидесятую… По-моему, никому нет до этого никакого дела, и с департаментом у меня никаких неприятностей быть не может, поскольку по совместительству я являюсь главой департамента. К счастью, коррупция просто тотальная.
Эта фраза показалась мне очень забавной, прямо-таки неотразимой. Я обожаю, когда те, кто прочно устроился в недрах какого-либо заведения, безжалостно это самое заведение хают, обнажая все его глупости, недостатки и предрассудки, но только так добродушно и невозмутимо, словно каждому их слову можно полностью доверять.
– Сэр, у вас очень яркая натура, – сказал я. – Не сомневаюсь, вы очаровываете своих учеников.
– Вот чего бы я хотел, так это очаровать кое-кого из девушек и завлечь их к себе в постель. А вот парней я бы отправил куда-нибудь в Афганистан или в Крым… кстати, мы по-прежнему воюем в Крыму?
– По-моему, наш крестовый поход двинулся дальше.
– Что ж, туда, где много черномазых – чем они чернее, тем лучше, – полуголых и волосатых. Каждый приличный английский мальчик должен провести несколько лет, расстреливая из пулеметов туземцев ради королевы, родины и интересов хозяев бирмингемских сталелитейных заводов. И еще ради того, чтобы цена на шелк в магазине родителей Чарли была низкой.
Только речь зашла о Чарли, как он сам неожиданно подошел к нам, держа в обеих руках по бутылке шампанского. Он обходил гостей, наполняя им бокалы.
– Вижу, вы двое спелись, – сказал Чарли. – Я в этом не сомневался, поскольку у вас у обоих одинаковые натуры и скабрезный взгляд на жизнь. Том преподает фонетику в Лондонском университете.
«Господи! – подумал я. – Тот самый профессор Томас Дэйр!»
– Я объясняю нашему юному другу печальную сущность нынешнего академического образования, – сказал профессор Дэйр. У него были очки в круглой черной оправе, вьющиеся светлые волосы, а орлиный профиль словно превращал его во внука Железного Герцога; однако в его иронии не было ничего от Веллингтона. – По крайней мере, мой апатичный подход к служебным обязанностям оставляет мне достаточно времени для экспериментов, играющих очень важную роль в моей жизни. Если хотите, я могу рассказать вам, почему в языке африканского племени коса есть странные щелкающие звуки, похожие на сухую икоту; воистину, его представители общаются между собой отрыжками.
Я рассмеялся. Забавный тип.
– Или еще взять, к примеру, немцев. Вам известно, что они образуют слова, просто соединяя вместе отдельные части, поэтому их слово для обозначения пулемета Гатлинга буквально переводится как «механическоеустройствостреляющеебезперезаряжания»? И слова становятся все длиннее и длиннее. Для немца ни одно слово не будет слишком длинным, поскольку немца нельзя утомить. Норвежца невозможно развеселить, немца невозможно утомить, а американца и шимпанзе нельзя обучить наукам.
Я снова рассмеялся, затем постарался перевести разговор на другую тему.
– Какие эксперименты вы провели?
– Их было уже чересчур много.
Мне уже доводилось читать о Томасе Дэйре, и я кое-что о нем знал. Своенравный интеллектуал, слишком дерзкий для Оксфорда или Кембриджа, слишком радикальный для провинции, постоянно разъезжающий с исследовательскими экспедициями, выдвинул теории о связи языка и общества и изобрел – да-да, именно так – универсальный алфавит.
Дэйр хотел покончить с национализмом, протекционизмом, капитализмом, коммунизмом, милитаризмом, колониализмом, исламизмом, консерватизмом, ревизионизмом и вообще всем тем, что заканчивается на «-изм». Любыми системами взглядов, верований, религиозных учений, особенностями одежды и размера ступни. Его методология заключалась в том, чтобы привести весь мир к одному языку, на котором все будут говорить без акцента, а также без указания на географическое место, общественное положение и происхождение. Каждый мужчина, каждая женщина, каждый ребенок будет чистым листом, так сказать, приходящим в мир без каких-либо предрассудков и враждебных настроений, полученных еще до того, как ему представится возможность показать, на что он способен.
Естественно, над Дэйром смеялись с первых полос всех газет, и вот уже какое-то время о нем ничего не было слышно. Начнем с того: кто за все это заплатит? Далее: кто будет этому учить? И еще: кто заставит тех, кто этого не хочет?
– Я помню вашу статью в «Таймс», профессор Дэйр, – сказал я. – Насколько мне помнится, она наделала много шуму.
– «Дерзость Дэйра»[19]. Пустая болтовня. Все осталось позади, быльем поросло. Я был глупцом, верил в обучаемость индивидов и в то, что человечество способно действовать себе на благо. Но люди уже рождаются с такими глубоко укоренившимися убеждениями и так привязываются к ним, что спорить с ними – все равно что уговаривать расстаться с какой-нибудь конечностью. Если я вам скажу: «Послушайте, вам будет гораздо лучше жить без этой чертовой ноги», что вы мне ответите?
– Ну, что вы с ума сошли.
– Верно; мне именно это и говорили… Ну да ладно, хватит болтать о моем безрадостном прошлом. Я, пожалуй, оставлю вас и потрусь с людьми. Кажется, здесь есть один человек, который мог бы мне очень помочь, а я ему сегодня еще не сказал ни одной гадости. Возможно, все закончится кулаками, что станет идеальной развязкой.
И с этими словами Дэйр удалился.
– Любопытный тип, – заметил я, обращаясь к Чарли.
– Том – просто очаровашка. Блестящая голова, но упрямо стоит на своем. Возможно, этот недостаток его погубит. Можно называть это изъяном характера, но можно также называть и героическим качеством. Тем же самым отличался Сократ. Поэтому такие люди сами уничтожают себя, а тем временем посредственности продолжают карабкаться наверх, всему миру на посмешище. Возможно, через сто лет Тому воздадут по заслугам… Друг мой, шампанского?
Я отказался, и Чарли отправился наполнять бокалы другим гостям. Вечеринка прибывала и убывала подобно луне, и мне казалось, что маленькие водовороты энергии вскипают там, где меня нет. Придя на смех, я неизменно видел, что в центре его находится профессор Дэйр, однако как только окружающие заводили с ним разговор на серьезные темы, он каким-то образом ускользал от них, чтобы нести свою магию в другое место.
Наконец вечеринка подошла к концу, и по своим карманным часам я понял, что мне пора поблагодарить Чарли и покинуть дом на зеленой улице в Блумсбери. Я полагал, что найти кэб не составит труда. Однако на пороге собралась толпа, обступившая Чарли, поэтому мне пришлось ретироваться, и в поисках спасения от тесноты замкнутого помещения я вышел на террасу. О, очарование свежего воздуха, ветерок, принесший аромат каких-то цветов, безоблачное небо над головой! Я с наслаждением впитывал все это, и тут, как вы думаете, кого я увидел прислонившимся к балюстраде, как не профессора Дэйра, курящего трубку?
– О, вот вы где! – сказал я. – Мне очень понравилась наша беседа. Вы смотрите на мир во многом так же, как и я сам.
– Надеюсь, что это не так. Я испытываю отвращение к миру и ко всему, что в нем находится. Когда-то я верил во все, а теперь ни во что не верю. Вы еще слишком молоды для подобного цинизма. Вам еще предстоит собирать шрамы и ссадины. Вам предстоит заслужить чистоту вашего презрения, в противном случае это будет лишь поза, призванная привлекать внимание.
– Ну, вы блестяще скрываете свое разочарование за дерзостью своего остроумия.
– Скажу без ложной скромности, за метким словом я никогда в карман не лез. И все же могу добавить: если хорошенько подумать, кое-что общее у нас есть.
– И что же это?
– Ну как же, Джеб, мы с вами оба терпеть не можем сэра Чарльза Уоррена и понимаем, что он непроходимо туп и ни за что на свете не поймает этого типа, которого вы, газетчики, окрестили Уайтчепелским убийцей.
Я опешил. За весь вечер об убийствах не было сказано ни слова, и я пребывал в уверенности, что никто из присутствующих даже не подозревает, что я писал в «Стар» под псевдонимом Джеб и воочию лицезрел изуродованные обескровленные тела, лежащие под холодным ночным небом.
– Ну, скажу я вам, – сказал я, как говорят, когда нечего сказать, – ну, скажу я вам, тут у вас надо мной преимущество. Я понятия не имею…
– О, только не надо! Мне очень понравился ваш материал о глупости Уоррена. Ваш анализ порочной системы, на которой стоит Скотланд-Ярд, попал в самую точку, но даже если полиция станет действовать расторопнее и выведет на улицы больше констеблей, не думаю, что убийца попадется в ее сети. Если б он был настолько беспечен, удача давно бы отвернулась от него, если учесть, что ему приходится творить свои деяния в районах, прямо-таки кишащих полицейскими, и каждый раз буквально на волосок расходиться с «синими бутылками».
– Профессор Дэйр, не стану отпираться, я действительно пишу под псевдонимом Джеб, но, во имя всего святого, как вы догадались? Неужели кто-то проболтался…
– Нет, нет! Язык. Фонетика. Одна из моих теорий гласит, что все мы говорим на двух английских языках – одном, который на поверхности, и другом, глубоком. Второй английский язык – это язык четкой структуры, порядка; я называю его «Дном». Доисторический и грубый, он скрывается под плотной завесой грамматики, слов, пунктуации и чистописания. Этот язык является отражением того, как мы преодолеваем трудности, он выражает образ наших мыслей, выражает истинную нашу сущность. В конечном счете он является правдой. Я уверен, что мне удалось научиться читать знаки этого «Дна», и когда я на протяжении последних нескольких недель читал заметки Джеба в «Стар», я увидел эти знаки. Музыка показалась мне чрезвычайно знакомой. Как и некоторые слова, общий дух, – хотя теперь вас уже просеяли сквозь сито редакторской правки, заметно разбавив ваш стиль. И все же я его узнал. Вам еще предстоит многое написать, многому научиться, но если вы посвятите этому жизнь, со временем, возможно, совершите что-то примечательное.
– На самом деле я уже написал пять романов. Они не были опубликованы.
– Напишите еще пять.
– Может быть, напишу. Но, возвращаясь к первопричине, позвольте спросить, почему вы терпеть не можете Уоррена так же сильно, как и я? Для меня это профессия, что объясняет мои редкие нападки на него, но вы, сэр, профессор университета, и я просто не могу…
– Убийца. Изверг, разумеется.
– Убийца?
– Я его обожаю. Он такой настоящий, такой чарующий… Я не могу им насытиться. И в отличие от всего того, что было на протяжении последних нескольких лет, он меня возбуждает. Вот почему я читаю запоем все отчеты; вот почему, когда время остужает любопытных зевак, я прихожу на место преступления и ищу то, что могли пропустить «фараоны». Пока что еще ничего не нашел. И самый главный вопрос: где он? У вас есть какие-либо соображения?
– Лично я не верю, что бы там ни печатала «Стар», что он еврей. То немногое, что я знаю о евреях, говорит мне, что этот народ – не убийцы. Нет, он один из нас, и его презрительное отношение к бедным опустившимся проституткам на самом деле является критикой нашей системы. Но, наверное, я навязываю вам свои политические взгляды… Сэр, а у вас есть какая-нибудь теория?
– В процессе оформления. Пока что ее еще рано излагать.
– Я бы хотел ее услышать.
– Что ж, возможно, когда студень полностью застынет, я приглашу вас в клуб, и мы поболтаем. Вас это устраивает?
– Просто замечательно! – сказал я.
Глава 11
Дневник
25 сентября 1888 года
На этот раз я все тщательно рассчитал и произвел рекогносцировку, обращая особое внимание на три момента: уединенность, возможности отхода и полицейское патрулирование. Я нашел идеальное место, ибо оно должно было быть идеальным, а для того, чтобы оно было идеальным, мне требовалось уединиться с жертвой больше чем на несколько минут. На эту ночь у меня был составлен обширный план действий. Плохо, что бедной девочке придется дорого заплатить за мою высшую цель, но так уж устроен наш порочный мир, правда?
На этот раз я выбрал в качестве охотничьих угодий район к югу от Уайтчепел-роуд, в то время как две моих предыдущих экспедиции проходили значительно севернее ее. После пересечения с Коммершл она отклоняется к востоку – кстати, планировка Уайтчепела совершенно хаотична, поскольку тысячу лет назад ее проводили в основном бродящие по лугу коровы, – и какое-то время идет строго прямо. Четвертый перекресток на ней – это пересечение с Бернер-стрит, ничем не примечательной улочкой. Эта улочка ведет в заброшенный квартал унылых кирпичных стен и труб, а поскольку она расположена достаточно близко от Коммершл, где по-прежнему в обилии промышляют проститутки, ее темные закутки частенько используются для мимолетных утех продажной любви. Я рассудил, что без особого труда найду себе какую-нибудь шлюху и она, свернув с освещенной и оживленной Коммершл, приведет меня на Бернер. То обстоятельство, что это место находилось всего в нескольких кварталах от полицейского участка, не особо беспокоило меня, ибо по своим наблюдениям я знал, что констебли не слишком балуют Бернер своим вниманием.
Вероятно, их предостерег от этого сэр Чарльз, поскольку на полпути до первого перекрестка находилось странное заведение, известное как Клуб анархистов, где я однажды слушал, как Уильям Моррис[20] рассказывал о новых эстетических нормах современного мира безразличным слушателям. Он ставил рисунок обоев и стиль мебели превыше революции – не слишком популярная позиция у этой братии. Практически каждый вечер клуб битком заполнялся всевозможными радикалами славянской, еврейской и русской национальностей, которые всю ночь напролет скандировали революционные лозунги, распевали революционные песни и планировали революцию. Полиция полагала, что вся эта бьющая через край энергия отпугнет сумасшедшего убийцу, в то время как на самом деле все обстояло как раз наоборот. Я знал, что люди, которые собирались в клубе, принадлежали к типу, именуемому фанатиками: то есть, хотя их глаза были открыты, они видели лишь мечты об обществе, где хозяевами являются уже они, а не бледные миллионеры с лиловыми печенками из Кенсингтонского клуба. Анархисты готовы были повесить каждого, принадлежащего к этому клубу, и именно образ обутых в дорогие ботинки ног, болтающихся в восьми дюймах над землей, всецело занимал их воображение. После чего, естественно, они образуют свой собственный клуб. Так обстоит дело со всеми великими мечтателями, всех мастей и племен.
Этот вечер я провел, бродя вокруг клуба. Поскольку радикалы верят (к счастью) в то, что любая собственность является преступлением, они считают замки на дверях чем-то омерзительным. Любой радикал или выдающий себя за радикала может спокойно войти в клуб, расположенный рядом с построенным из подручных материалов сооружением под названием двор Датфилда, каких полно в Уайтчепеле. На самом деле там нет никакого двора и нет никакого Датфилда, если не считать надписи на воротах. Я отметил, что проститутки то и дело отворяют калитку в запертых воротах, чтобы воспользоваться темнотой и уединением двора для быстрого удовлетворения клиента, после чего уходят, обязательно закрывая за собой калитку. Таким образом, это место идеально подходило для моих замыслов.
Но мне требовалось выяснить, какие развлечения предлагает клуб, поэтому я оказался в толпе из ста с лишним горлопанов, мнящих себя народными массами, которые во всю глотку – и среди них не было более голосистого крикуна, чем я – распевали священный гимн всех тех, кто считает, что, перед тем как строить, нужно сначала разрушить все до основания. Я опоздал к началу, поэтому свой вклад смог внести, только начиная с пятого куплета:
Довольно королям в угоду Дурманить нас в чаду войны! Война тиранам! Мир Народу! Бастуйте, армии сыны! Когда ж тираны нас заставят В бою геройски пасть за них – Убийцы, в вас тогда направим Мы жерла пушек боевых!
Очень проникновенные слова, но попробуйте спеть их в столовой 44-го Арджайлского пехотного полка, и вас тотчас же вздернут на дереве возле плаца. Что делали эти люди – планировали восстание в этом году или праздновали прошлогоднее? Откуда они, из Центральной Европы или из какой-нибудь республики на Балканах с непроизносимым названием? А может быть, они собирались пойти против самого Большого Медведя – а это означало, что из двухсот товарищей, находившихся в здании, по крайней мере сто пятьдесят являлись сотрудниками «охранки», царской тайной полиции… Однако их не будет интересовать, что происходит во дворе прямо у них под окнами, – все их мысли прикованы к далеким застенкам и комнатам пыток. Тем не менее я ни с кем не поделился своими сомнениями, явив собравшимся образ счастливого поджигателя и командира расстрельной команды. Чем громче я кричал, тем более невидимым становился.
После коллективного песнопения настал черед объятий и бормотания на разных языках, чуждых моему слуху, однако общей темой, царившей в зале, было братство, скрепленное действием водки. Все сияли алой краской революционного порыва или плохих сосудов. Когда бутылка дошла до меня, я отхлебнул глоток, обнаружил, что внутри жидкий огонь, более подходящий для битвы, а не для мирного общения, – но кто я такой, чтобы идти наперекор массам! Я обнимался, целовался, пожимал руки, вскидывал кулак, кричал и в целом был похож на пьяного медведя. Однако на этих подмостках наказания за переигрывание не бывает.
Через какое-то время, после того как подробности были обсуждены и приняты на нескольких языках – по некоторым вопросам споры велись слишком горячо, что наводило на мысль о том, что участники предпочитают спорить, а не устраивать революции, – и следующие массовые акции (они же пикники) спланированы, отложены и в конечном счете отменены, собрание разделилось на отдельные атомы. Различные группировки и фракции разошлись по своим кучкам, и одинокие волки, слишком ярые анархисты, чтобы присоединяться к кому бы то ни было, получили возможность бродить по всему залу. В мятом костюме и низко надвинутой на глаза шляпе я прекрасно подходил под эту категорию. Этот процесс позволил мне изучить здание, не привлекая к себе внимания. Собравшиеся чересчур оживленно обсуждали термидорианский переворот и то, кто возглавит программу электрификации Средних графств, не замечая, что творилось вокруг. В их представлении значение имели массы, а не один отдельно взятый человек. Я намеревался в самое ближайшее время показать им, как они ошибаются.
В любом случае здание представляло собой именно то, что можно ожидать от подобного места: на втором этаже – зал заседаний, чем-то похожий на перекрытый сводами храм какой-то религии; всевозможные вспомогательные помещения под ним и вокруг него, в том числе типография, чтобы при необходимости дать залп всеми орудиями; примитивная кухня, чтобы варить галлонами суп; читальный зал с собранием самых последних революционных произведений со всего мира; подвал, такой же, как любой другой подвал, в том числе под зданием Парламента. В общем, все банально.
То есть если не знать, где смотреть.
Глава 12
Воспоминания Джеба
И действительно, куда он пропал? Вечеринка закончилась туманным приглашением «как-нибудь заглянуть» к профессору Дэйру, и я вернулся к рутине кровавых преступлений. Монстр пропустил сначала одну неделю, затем и следующую. Неужели он замыслил что-то из ряда вон выходящее? Или же решил сделать перерыв? А может быть, ему просто все это надоело? Подошла пора сбора хмеля, так что, быть может, чудовище отправилось за город, чтобы заработать несколько фунтов, наполняя мешки для пивоваров. А если речь идет о человеке состоятельном, возможно, он сейчас роскошествует в Антибе, ест улиток и прочие французские штучки, забыв на какое-то время про свой нож…
Какими бы ни были причины, О’Коннор прекрасно понимал, как это скажется на объемах розничных продаж в газетных киосках, от которых зависел наш тираж в сто двадцать пять тысяч экземпляров – «самый большой тираж вечерней газеты в Соединенном Королевстве». Я делал все, что в моих силах, и тут пришелся кстати сюжет про кольца, но после нелепости расследований убийств Полли и Энни, после бесчисленного множества абсурдных гипотез, после столь пустых действий, как создание общественного комитета, который предложил бы награду за любую информацию о преступнике, от чего до сих пор упрямо отказывался Уоррен (словно этот тип принадлежал к какой-то преступной сети и его могли бы выдать его собственные дружки, как простого мошенника или «медвежатника»), после многочисленных пламенных речей, обвиняющих евреев в том, сем и прочем, после заявлений высокопоставленных полицейских чинов о том, что тут замешаны «Ночные волки», «Зеленые подтяжки» или какие-нибудь другие банды, и, наконец, после голословных рассуждений о каком-то «русском верзиле», – даже это казалось бессмысленным и безнадежным. Я написал очаровательную едкую заметку о неэффективности полиции, но она не привлекла к себе внимания; Гарри Дэм пытался заново расшевелить затасканные страшилки про еврейские таинства, в которых до сих пор говорилось только о крови христианских младенцев, необходимой для приготовления мацы; но отныне, по утверждению Гарри, кровь уличных девок требовалась для некоего каббалистического ритуала, целью которого, полагаю, было сделать барона Ротшильда, и без того богатейшего человека в мире, вдвое богаче. Что же касается продвижения следствия, практических шагов решения проблемы, тщательного анализа улик – ничего этого не было и в помине. Не происходило ровным счетом ничего.
Как говорится, в праздном мозгу находит себе дело дьявол, поэтому мы все дружно стали негодяями, и подумать только, что именно мне было суждено войти в историю как величайшему подлецу.
Я переводил в печатный текст скоропись, какую-то чепуху, которая должна была отправиться на четвертую страницу под рекламой средства от изжоги и вздутия живота, когда ко мне подошел паренек-рассыльный и сказал:
– Сэр, мистер О’Коннор хочет поговорить с вами.
– А?
– Прямо сейчас, сэр. Как я понимаю, дело срочное.
– Ну хорошо.
Встав, я надел старый коричневый пиджак и прошел следом за пареньком по коридору до конца. Паренек постучал в дверь, и мы услышали грубый хриплый голос с ирландским акцентом:
– Заходите!
О’Коннор не придавал никакого значения роскоши. Смею предположить, кабинет главного редактора «Таймс» представляет собой изысканное помещение с камином, оленьей головой на стене и гигантским глобусом, в нем нередко наслаждаются хорошими сигарами и марочным портвейном. Кабинет главного редактора «Стар» был развернут на сто восемьдесят румбов в противоположную сторону. Неказистый – или, наверное, тут лучше бы подошел эпитет «практичный», ибо на самом деле это была просто большая комната с письменным столом, еще одним столом и несколькими книгами. На письменном столе стояли длинные иглы с наколотыми на них десятками гранок, из которых будет составлен сегодняшний номер «Стар». На столе я увидел макет первой полосы, а на ней – ничего столь же динамичного, как «ИЗВЕРГ», а лишь обычная безликая чепуха вроде «ТРИНАДЦАТЬ ЧЕЛОВЕК УБИТЫ В АФГАНИСТАНЕ» (у меня мелькнула мысль, наших или чужих), «ВОЗНАГРАЖДЕНИЕ ЗА СВЕДЕНИЯ ОБ УАЙТЧЕПЕЛСКОМ УБИЙЦЕ УДВОЕНО», «ЕПИСКОП ПРИЗЫВАЕТ К СПОКОЙСТВИЮ» и «ЗАКОНОПРОЕКТ ОБ ОСВЕЩЕНИИ УАЙТЧЕПЕЛА ОТКЛОНЕН».
О’Коннор сидел за письменным столом, а рядом с ним, практически невидимый, поскольку он находился в тени на фоне окна, отчего черты его лица оставались в полумраке, сидел еще один мужчина. Они тепло беседовали между собой, заключил я по их позам, по запаху сигар (одна, еще тлеющая, лежала в пепельнице, пуская в воздух струйку дыма) и тому обстоятельству, что перед обоими стояло по стакану.
– Садись, – приказал О’Коннор. – И, может быть, капельку старого доброго ирландского виски?
В его стакане оставалось немного золотисто-янтарного напитка – я еще не знал, то ли это норма, то ли следствие чрезвычайной ситуации.
– Сэр, я не пью, – сказал я. – Мой папаша-пьяница, в настоящее время спящий в земле Дублина, пил столько, что этого хватит не только на мою собственную жизнь, но и на жизнь моих сыновей, если только они у меня будут.
– Как тебе угодно. Ты уже знаком с Гарри? Ваши пути еще не пересекались в редакции отдела новостей? Хотя Гарри, как мне хорошо известно, не из тех, кто просиживает штаны в редакции.
– Здорово, приятель, – сказал Гарри, поднимаясь с места и протягивая свою огромную ручищу.
Должно быть, это его соломенная шляпа с широкими полями, какие носят лодочники, лежала на письменном столе О’Коннора, поскольку только американец будет носить такую шляпу там, где лодок нет и в помине. У него было крупное угловатое лицо с обезоруживающей улыбкой под отвислыми рыжими усами, открывающей огромные лопатообразные зубы. Одет он был в итонский пиджак с белой отделкой, белую сорочку, темно-синий сюртук в клеточку, цветной (красный) галстук, белые брюки в темно-синюю полоску и белые штиблеты с белыми носками. Где-то здесь должна была быть регата? Генри собрался прокатиться с дамой на лодке по Темзе? Или же ему предстоит занять место рулевого на восьмерке в принципиальном противостоянии с командой из Оксфордского университета? Но я списал все на отвратительное американское невежество; тамошний народ начисто лишен чувства традиции и совершенно неспособен читать намеки и понимать, что они означают. Американцы нацелены исключительно на результаты или, точнее, деньги. Они забирают и присваивают все, что им приглянулось, не обращая ни на кого внимания.
– Симпатичный пиджак, – заметил Генри, пожимая мне руку. – Можно узнать фамилию твоего портного?
– Увы, – ответил я, – это творение одного сумасшедшего немца.
– А жаль, – заметил Генри. – Мне нравится то подпоясанное и взнузданное впечатление, которое производит эта штука. Она предназначена для рыбалки?
– Для охоты, – возразил я. – Просторные плечи дают больше свободы при стрельбе. Считается, что окраска сбивает с толку куропаток, но все же я полагаю, что, даже если у них мозг размером с горошину, настолько тупыми они все-таки быть не могут.
– Как знать… Ты любишь охотиться?
Я понятия не имел. Я никогда не ходил на охоту и никогда не пойду.
– А то как же, – ответил я.
– Ну а теперь, ребята, – вмешался О’Коннор, – я рад, что мы собрались все вместе. Нам нужно немного поговорить. Джеб, как я уже объяснил Гарри, я горжусь тем, что вы сделали. Вы разожгли большой костер, определили темп для всего города. Мы ведем его за собой, а остальные газеты спешат за нами следом. И я уверен, что если внезапно произойдет что-то срочное, один из вас, все равно кто, первым прибудет на место и изложит все четко и ясно. И мы продолжим идти впереди, из чего следует, что мы будем продаваться, из чего следует, что инвесторы заткнутся и оставят меня в покое.
Ни я, ни Гарри не сказали ни слова.
– Однако, – продолжал О’Коннор, – я должен честно вам сказать, что у нас серьезная проблема.
Он умолк. Мы ждали. Он взял сигару и сделал глубокую затяжку, отчего тлеющий кончик разгорелся.
– И эта проблема вот какая, – сказал О’Коннор, выпуская дым. – Где он?
– Будем надеяться, в преисподней, – сказал я.
– Хорошо для всего мира, плохо для «Стар». Эти жадные инвесторы, с которыми мне приходится иметь дело, похожи на курильщиков опиума. Стоит только произойти чему-нибудь большому и кровавому, как они тотчас же чуют прибыль и начинают думать, что так будет всегда. Поэтому они на меня давят. Вы не представляете себе, что мне приходится терпеть.
У меня мелькнула мысль, что очень безнравственно надеяться на то, что убийца нанесет новый удар, чем поспособствует росту тиража, однако таковы были реалии нашего бизнеса; О’Коннор не испытал никаких угрызений совести, выразившись так откровенно, американец также не собирался произносить возмущенную речь, поэтому и я решил держать язык за зубами.
– Начальник, вы хотите, чтобы я прирезал какую-нибудь куколку? – предложил Гарри, и мы все трое рассмеялись, поскольку это хоть как-то рассеяло сгущающееся в воздухе уныние.
– Нет, не надо, – возразил О’Коннор. – Юристы это не одобрят. Но я хочу, чтобы мы вместе пораскинули мозгами и придумали что-нибудь такое, что помогло бы снова раздуть огонь. Мы лихо обыграли кольца, но останавливаться на этом нельзя. И вот ради этого мы сейчас и собрались.
Мне это и в голову не приходило. Для меня достаточно было освещения убийства в газете; мысль о том, чтобы производить новости, предположительно какую-то глупую ложь, показалась мне отвратительной. Но опять-таки, поскольку я есть такой, какой есть, и не обладаю моральной твердостью, а также поскольку лично мне кампания, развязанная убийцей против уайтчепелских проституток, принесла большую выгоду, я промолчал.
Гарри что-то сказал про специальный выпуск с портретами обеих жертв на первой полосе, в черных рамках, с высказываниями детей.
– Боюсь, это не прокатит, – возразил О’Коннор. – Нашим читателям не нужны слезы, им нужна кровь. Им нужно, чтобы у них руки по локоть были в липкой алой жиже.
Мы немного поговорили об этом, мило и непринужденно, и я высказал несколько нелепых предложений – например, выяснить, что думают на этот счет выдающиеся мыслители нашего времени, такие как мистер Харди[21], мистер Дарвин и мистер Гальтон.
Однако вскоре разговор выдохся на печальной ноте, и в кабинете воцарилось уныние. И тут – внемлите ангельскому гласу!
– Есть! – вдруг сказал Гарри. – Точно, это то, что надо. Итак, чего недостает? Это витает в воздухе, а мы ходим вокруг да около.
Молчание, причем не то, что равно золоту.
– Это же сюжет, – наконец торжествующе заявил Гарри. – И ему нужен злодей!
– Ну, злодей как раз есть, – слабо возразил я. – Просто мы понятия не имеем, кто он такой.
– Но он же не персонаж. Он – мысль, призрак, теория, неизвестная величина. Иногда он «изверг», иногда «убийца», но у него нет личности, нет образа. Его нельзя ухватить. Недостаточно того, что он еврей, даже несмотря на то, что люди терпеть не могут евреев. Он по-прежнему остается размытым пятном, чем-то неопределенным.
– Не понимаю… – начал было я.
– Ему нужно имя!
Это было настолько до абсурдности просто, что все умолкли.
О’Коннор посасывал сигару, Гарри глотнул виски и улыбался, глядя на нас. А я сидел, чувствуя себя заговорщиком, злоумышляющим против Цезаря, но тут я вспомнил, что ненавижу Цезаря, поэтому все будет хорошо. Также я проникся ненавистью к Гарри за то, что ему пришла в голову такая великолепная мысль. Определенно, кое-что он в этом деле смыслил.
Он был так уверен в себе… Чисто американское качество. В языке этих людей нет слова «сомнение»; они не знают, что такое «Малый вперед!», начисто отвергают все, от чего пахнет обдумыванием, рассуждениями, оценкой. Все это они оставляют глупым слабакам. Для них же всегда: «К черту мины!»[22]
– И это не может быть просто имя вроде Том, Дик или Гарри, – продолжал Гарри. – Тут нужно что-то особенное, умное, что-нибудь цепкое, что останется в памяти и застрянет в голове. Это имя должно звучать. Мне пришло на ум «Сид-жид», но это слишком уж грубо.
– К тому же вдруг он окажется епископом англиканской церкви? – заметил я. – Стыда не оберешься.
– Разумное замечание, – согласился Гарри. – Вот почему это имя должно быть хорошим. Нам нужен гений, который его придумает.
– Я бы обратился за помощью к Дарвину, – предложил я, – и если он не слишком занят, уверен, он что-нибудь посоветует. Ну, а если не он, может быть, его кузен Гальтон присоединится к нашей компании.
Сарказм: последний оплот тех, кто полностью разгромлен.
– Этих ребят я не знаю, но твоя мысль мне понятна. Нам нужно что-нибудь такое, что придумает тот, кто обладает большим талантом.
– Гарри, – сказал О’Коннор, – займись этим. Мне нравится твоя идея, хотя я пока что еще не вижу, куда она ведет. И я теряюсь в догадках, как это осуществить.
– Ну, хорошо, – сказал Гарри. – Вот как я все вижу. Мы выкладываем письмо от этого типа, и он подписывает его именем, которое будет греметь в веках. С ним не сравнится никакой рекламный лозунг – такое оно совершенное. Разумеется, мы не сможем предъявить это письмо сами – все сразу же учуют подлог. Так что оно отправится в Центральное агентство новостей. Понимаете, там сидят такие тупицы, что они без раздумий растрезвонят о нем по всему городу. А как только у нашего типа появится имя, он сразу же снова станет горячей новостью. И это позволит заполнить паузу до его следующего удара.
– Предположим, письмо заставит его нанести новый удар, – сказал я.
– Ну же, дружок, – вмешался О’Коннор. – Ты сам, своими глазами видел раны. Этот голубчик с таким упоением кромсает девочек, что он точно спятил, словно мартовский кот. Что бы мы ни сделали, это никак не повлияет на степень его безумия.
Я вынужден был признать, что он прав. В конце концов, я действительно видел выпотрошенную Энни Чэпмен и считал, что ни один человек в своем уме не способен на такое. Человеку в здравом рассудке трудно было даже смотреть на такое.
– Поскольку это твоя идея, Гарри, наверное, ты и напишешь письмо, – сказал О’Коннор.
– Сам бы того хотел, начальник, – печально произнес американец. – Но я не из тех, кого можно назвать поэтом. Слова выходят из меня с трудом, словно катышки дерьма у кролика из задницы, – со стонами, кряхтеньем, натугой. Я репортер, а не писатель.
И снова молчание, но только теперь оно сопровождалось взглядами, которые по большей части были обращены на меня. Точнее, оба, и О’Коннор, и Гарри пристально уставились на меня. До меня дошло, куда все катится, и я начал подозревать, что это было нарочно подстроено так, чтобы все выглядело естественно.
– Статьи Джеба – это лучшее, что я когда-либо читал. Каждое его предложение звучит как музыка, – заявил Гарри. – Он тот самый поэт, который нам нужен.
– Я… – начал было возражать я.
Однако, безнадежно пристрастившийся к похвалам, возражал я не слишком усердно, ибо мне хотелось, чтобы мне на голову вылилось еще несколько галлонов.
– Хотелось бы мне обладать его дарованием, – продолжал Гарри. – Моя энергия, его талант, его… э… гений – неизвестно, как далеко мы смогли бы зайти.
– Думаю, ты прав, – подхватил О’Коннор.
Определенно, эти ребята полагали, что вдохновение можно включать по собственному желанию. Достаточно мне повернуть вентиль своего гениального дарования до отказа вправо – и слова будут хлестать непрекращающимся потоком сотню лет. Они понятия не имели, что вентиль крайне своенравный, к тому же порядком заржавел, и чем больше его крутить, чем сильнее на него нажимать, тем меньше вероятность того, что нужный текст поспеет к сроку. Более того, на самом деле никаких сроков вообще не было. Это происходило тогда, когда происходило, и иногда этого не случалось вовсе.
– Так, Джеб, слушай внимательно, – сказал О’Коннор. – Давай обдумаем все тщательнейшим образом. Да, действительно, все построено вокруг имени, имени, которое будет греметь пожарным колоколом. Но у него должен быть и свой тон. Тебе нужно найти что-то новое. Тут необходимо сыграть на необычном значении слов, затронуть струну, которая до сих пор не звучала, показать подход, которого прежде не было. Начнем с того, что оно должно обладать холодной иронией.
– У меня с иронией всегда было плохо, – заметил Гарри. – Что это такое? Что-то, наносящее урон?
– Нет, нет, Гарри, не урон. Ирония – это умение ловко сказать «А», что-то настолько нелепое и вызывающее, что это будет пониматься как нечто «Б», полная противоположность. Когда ты спросил Джеба про охоту, он ответил: «А то как же». Не слишком хорошо знакомый с нашими речевыми оборотами, ты решил, что Джеб имел в виду что-нибудь вроде «ну конечно же». Однако в его голосе присутствовали неуловимые интонации, тончайшие нюансы, которым точно соответствовало выражение лица, слегка поднятая левая бровь, чуть изогнутая губа, а также общий замедляющийся ритм, посредством чего Джеб сообщил мне – и в первую очередь самому себе, – что он считает такое занятие, как стрельба по бедным птичкам свинцовой дробью, оставляющей от них одни перья и хрящи, чем-то совершенно отвратительным. Вот что такое ирония. Вот что нужно нашему письму. Вот что сделает его вечным.
Гарри извлек из этих слов великолепный урок.
– Ему не нравится охота? – недоверчиво спросил он.
Мы пропустили его слова мимо ушей. Ему это не дано, даже если первый порыв и принадлежал ему.
– Не уверен, что у меня получится, – с сомнением промолвил я.
– Джеб, ты уже на полпути к блестящему будущему. Я щедро тебе заплачу, и ты через какое-то время сможешь перескочить в крутую газету вроде «Таймс», где твое дарование сделает тебя знаменитым, ты будешь разъезжать по всему миру, а издатели станут обивать порог твоего дома, вымаливая очередную рукопись.
Я понял, что обречен. О’Коннор взял меня с потрохами. Я превратился в птичку в прицеле его двустволки. Этот человек был гений.
И вот – мой первый шедевр. Подобно любому великому литературному творению, у него нет автобиографии. Его нельзя разложить на отдельные части и сказать: «Это вот отсюда, а затем я придумал вот это, после чего появилось что-то еще, и вот готовый результат». Нет, нет, ничего подобного. Наверное, это был процесс не написания и уж тем более не сочинения, а скорее становления. Я стал тем, кем должен был стать.
Тем не менее я все-таки помню, как сидел за столом в опустевшей редакции, после того как почти все ребята разошлись по домам или отправились пить пиво, и у меня в голове крутились отдельные ноты, соединяясь в мелодию, как будто я был лишь посредником, а что-то, какая-то сила (не Бог, ибо я не верю в него, но если б и верил, определенно, это не то предприятие, к которому он подключился бы по своей воле) диктовала мне. По какой-то неведомой причине у меня в голове стояло слово «начальник», которое употребил Гарри, обращаясь к О’Коннору, и для британского языка оно было чем-то необычным, это скорее американизм, не само слово как таковое, а его использование в качестве обращения. Мы никого не называем «начальником», мы называем начальника «сэром». Повсеместно. Поэтому я мысленно повеселился, представив себе, как этот тип, кем бы он ни был, обращается через Центральное агентство новостей ко всему миру как «дорогой начальник». Понимаете, он напишет свое письмо не полиции, а в каком-то смысле всему обществу, своему истинному критику, словно представляя на его суд свой спектакль. Я также не забывал о категорическом требовании О’Коннора относительно иронии, интуитивно чувствуя его правоту. Наш писатель не может громогласно вопить с пеной у рта, взобравшись на ящик в Гайд-парке, стращая пролетариат своими людоедскими замашками. Слушая его, можно не опасаться получить в лицо порцию ядовитой слюны. Нет, для этого он слишком сух, поэтому я употребил свою собственную фразу, сказанную на встрече, – «примусь за шлюх», что на добрую тысячу процентов занижало ужасы той кровавой бойни, которую он им учинил. Далее совершенно естественно, на ум мне пришло слово «не преминуть», которое сейчас можно услышать разве что от какого-нибудь почтенного викария или за чаепитием престарелых дам. Мне требовалось что-то резкое, чтобы разыграть мягкость «не премину», поэтому я перепробовал «резать», «вспарывать», «рубить», «пилить», «рассекать», «кромсать», но все они, на мой взгляд, тут были совершенно не к месту.
И тут откуда-то – из уст Господа мне в ухо или из пасти дьявола в мой мозг – пришло слово «потрошить», которое, хоть и неточное в техническом смысле, обладало нужным звучанием. Конечно, убийца не потрошил свои жертвы, он их резал. Но слово «потрошить» было звучным и обладало привкусом первобытной свирепости, от которого мир будет без ума, даже несмотря на то, что этот человек, в тусклом свете полумесяца склонившийся над безжизненной жертвой, никоим образом не будет напоминать обезумевшего потрошителя, поскольку все его движения должны быть точными, выверенными, подчиненными недюжинной силе, и делаются они острым лезвием ножа. Никаких беспорядочно мечущихся рук, «потрошащих» добычу, судорожно стиснутых пальцев, раздирающих мертвую плоть и раскидывающих во все стороны окровавленные куски. Кем бы ни был этот человек, он отнюдь не потрошитель, и, наверное, сам себя он ни за что бы не назвал потрошителем, однако сладостные звуки слова «потрошитель» пересилили все эти соображения. Поэтическая правда выше голых фактов.
Ну, а дальше все уже покатилось одно за другим. Мне нужно было куда-нибудь пристроить слово «хохма», и я его пристроил, найдя такой поэтический ракурс, какой прежде никогда не слышал и не видел. «От той хохмы», – сказал я. Из утонченно-либеральных соображений я ни словом не упомянул о евреях, поскольку один из моих тайных замыслов заключался в том, чтобы своим творением оправдать их. Я не хотел, чтобы у меня на совести, и без того уже порядком отягощенной, были еще и погромы. И я гордился, что мне это удалось; я находил в этом определенное моральное удовлетворение.
И, наконец, имя. Ну, «Потрошитель» уже маячил на задворках моего сознания, поскольку я был так доволен фразой «и впредь не премину потрошить», что никак не хотел с ней расставаться, хотя и понимал, что мне придется ее изменить, преобразовать глагол в существительное, чтобы избежать повторения непривычного звука и в то же время продолжить мелодию слов, основанную на этом звуке. «Потрошитель» пришел ко мне сам собой. Итак, если «Потрошитель» – это фундамент, якорь, нужно что-нибудь без буквы «п», чтобы избежать напевности и аллитерации. «Патрик-Потрошитель» или «Питер-Потрошитель» звучат просто глупо. И действительно, нужно что-то совершенно противоположное, имя, лишенное «п» и «р», но в то же время обладающее прочными британскими традициями, крепкое, твердое англо-саксонское имя. Сначала мне пришло в голову «Том», и я чуть было не остановился на нем, поскольку «Джон» – это слишком мягко, а «Уилл» трудно произнести, так как придется делать фрикативную остановку, чтобы перейти к раскатистому сонорному «р». И тут я вспомнил наш флаг, как какой-нибудь простой работяга или поденщик, и патриотическая слащавость образа глубоко затронула мои обостренные чувства, развеселив меня.
Вот она, Ирония, с прописной буквы, выделенная курсивом: Ирония! Это тотчас же оценит О’Коннор, а бедняга Гарри Дэм не поймет никогда. Мое лицо растянулось в улыбке. «Юнион Джек», развевающийся над полем битвы, затянутым пороховым дымом, в воздухе перемешались запахи крови и гари, пулеметы Гатлинга навалили груды черномазых перед колючей проволокой, офицеры приказали выкатить бочонки с пивом, и все ребята в красных мундирах повернулись к знамени и поднимают стаканы. Да, Джек, Джек и еще раз Джек, и тут, надеюсь, со мной согласился бы наш Бог и Спаситель Киплинг[23]. Я понял, что имя у меня есть. Это было именно то, что требовали мои хозяева: идеальное имя, звучное, запоминающееся, легкое в произношении, по-настоящему британское, порождающее в сознании темные лабиринты Уайтчепела и острую сталь, вспарывающую алебастр шеи проститутки, и в то же время несущее в себе слабые отголоски сине-красно-белого флага, развевающегося над нашими зелеными полями и ханжеским благочестием. Я подарил миру Джека-Потрошителя.
Часть II
Яркое пламя
Глава 13
Дневник
30 сентября 1888 года
Боже милосердный, что за день! Удача едва не отвернулась от меня, мое спасение было сравнимо с чудесным спасением героев Майванда[24], я испытывал невероятное возбуждение духа и плоти, не говоря о страхе, превратившем мой желудок в свинцовую чушку. Мне пришлось отчаянно импровизировать, перекраивать план, идти на риск, держаться, полностью уповая на храбрость. И все-таки в какой-то момент я бежал от ребенка. Сейчас я пью бокал портвейна, чтобы взять себя в руки и изложить события последних нескольких часов.
А ведь все началось так хорошо!
На Коммершл я так никого и не нашел, поскольку выбор там был совсем небольшим. Я неспешно свернул на Бернер, намереваясь на ближайшем перекрестке повернуть направо, пройти по этой улице до следующего перекрестка и таким образом обойти вокруг квартала и выйти на новый заход по Коммершл. Но мне навстречу суетливо шагал молодой человек в нелепой охотничьей шляпе, со свертком в руке, весь какой-то взволнованный, словно он только что устроил катастрофу. Он проскочил мимо, даже не взглянув на меня, и только тут я увидел, от какой катастрофы он бежал. Это была женщина, из рабочих, невысокая. Она стояла на тротуаре, всей своей позой выражая разочарование. Не знаю, какая у них с этим молодым человеком случилась размолвка, но я посмотрел женщине прямо в лицо, она почувствовала на себе мой взгляд и посмотрела на меня, не тронувшись с места. Я фланирующей походкой, как мне это свойственно, приблизился к ней – добропорядочный джентльмен со свободной мелочью в кармане, решивший в поисках острых ощущений отправиться на свидание, – и женщина одарила меня улыбкой. Я строго кивнул. Мое лицо, оставаясь полностью подчиненным воле, будто озарилось изнутри похотливым сиянием. На самом деле это сияние говорило о жажде крови, но женщина этого еще не знала.
Сегодня вечером мне предстояло иметь дело с коротышкой. Должен сказать, по сравнению с Полли и Энни это был шаг вперед. У нее была такая внешность, что любой нормальный мужик, взглянув на нее, ощутил бы желание ее поиметь. Эта почти красота чуть было не привела к тому, что я не обратил на женщину внимания; к несчастью для нее, этому не суждено было случиться, ибо она одна испускала сигналы, говорящие о доступности. Она была вся в черном, эта женщина, словно уже надела траур по себе самой, избавляя всех от хлопот подыскивать одеяние для ее последнего наряда.
– А ты такая маленькая, милочка, – сказал я.
– Моих ног, сэр, хватит, чтобы обхватить вас за ляжки, – ответила женщина, – и они сильные.
Я уловил в ее голосе легкий налет чего-то иностранного, но не смог определить, к какому региону земного шара его отнести.
– Вот такое настроение по душе мужчинам! – сказал я.
Мы находились в ущелье темноты, поскольку в темноту был погружен весь Уайтчепел, так как отцы города не проявили щедрости в отношении газового освещения беднейшего района. На противоположной стороне улицы царило какое-то оживление; я увидел освещенные окна Клуба анархистов, куда недавно наведался, высматривая, что к чему. Мы прошли по Бернер, мимо вывески на фасаде «Международный клуб образования рабочих», внизу маленькими буквами перевод на идише. Яркий свет из окон второго этажа остался в стороне, потому что мы держались близко к стене здания. Услышав доносящиеся сверху буйные раскаты, я понял, что не за горами бесконечный хриплый припев «Интернационала».
Мы прошли мимо, и политический гвалт не то чтобы совсем умолк, но затих, превратившись в неясный шум. Впереди открылся проход между зданиями, а в глубине его, всего в нескольких шагах, двустворчатые ворота, исписанные неразборчивыми белыми каракулями. Поскольку я хорошо разведал местность, я знал, что там находится: несколько зданий сразу же за южной стеной клуба и «двор», где устроили свои мастерские шорник и скорняк; рядом заброшенное строение, в котором когда-то была кузница, затем конюшни, но теперь в нем обитали только одни крысы.
Здесь и будет конечная точка путешествия моей прекрасной. Ворота были не заперты, и мы, приоткрыв створки, проскользнули внутрь и оказались в узком проходе между зданием клуба и отстоящим от него меньше чем на пятнадцать футов жилым домом, где, всего в нескольких шагах от улицы, было темно как в царстве Аида. Нас поглотил мрак, и моя прекрасная взяла меня за руку – я постарался сделать так, чтобы она не нащупала зажатый в ней нож – и привлекла к себе, отступая к стене у самых ворот. Ее дыхание коснулось моей щеки, и она изобразила возбуждение – хорошая актриса, играющая свою роль до конца. Я уловил в ее дыхании аромат мяты – многие девушки жуют ее листья, готовясь к предстоящей работе.
Бледное лицо женщины было совсем близко; образ с полотна кого-то из Братства прерафаэлитов, возможно, Офелия на дне пруда – Элизабет Сиддал на знаменитом полотне Милле[25], – такой естественный и в то же время призрачный, прекрасный, однако непостижимый, хорошо скрывающий свои тайны и не излучающий ни боли, ни страха, а только расслабленное удовлетворение. Я различил на этом лице следы улыбки, не натянутой, но искренней, ибо бедняжка знала, что монета, которую я ей дам, обеспечит ей комнату в ночлежке, что позволит отдохнуть перед тем, как завтра снова начинать борьбу, или стакан джина, что позволит забыть проведенный в борьбе день сегодняшний.
На мой взгляд, на тот момент это был мой самый удачный опыт. Я и вправду совершенствовал свою технику. Я с силой полоснул женщину ножом, лезвие погрузилось глубоко, на дюйм, а то и больше, и я ощутил, как дрожь от удара разлилась по моим костям до самого локтя. Я искусно, подобно испанскому фехтовальщику, провел лезвием по полуокружности шеи, разворачиваясь и вскрывая женщине горло. И тут произошла странная вещь. Женщина умерла. Она просто умерла. Ну да, конечно, я перерезал ей горло, но каким-то образом силой своего удара бросил в ее артериальную систему бомбу, которая через считаные секунды попала в цель, разорвавшись в сердце. По крайней мере, так мне подсказала интуиция, ибо женщина мгновенно безжизненно обмякла, сердечная деятельность прекратилась и не осталось движителя, который продолжал бы перекачивать жидкость, как это случалось прежде: первый ручеек, петляющий по изящным изгибам шеи, затем струя, поток, неудержимая волна… Ничего этого не было – ни насоса, ни кровотечения. Женщина лежала в маленькой лужице, словно я разлил на мостовой бокал каберне.