Некоторые вопросы теории катастроф Пессл Мариша
Однажды я спросила папу почему.
– Общение с ним не настолько заманчиво, чтобы возникло привыкание. Он не деньги и не наркотик, – ответил папа, на секунду оторвавшись от книги Кристофера Хейра «Социальная нестабильность и наркоторговля» (2001).
Я довольно часто задумывалась о проклятии Тобиаса – например, когда Джейд везла меня домой с рождественской дискотеки. Как только случится что-нибудь странное, пусть даже сущая ерунда, я невольно вспоминала о Тобиасе, втайне пугаясь, как бы самой в него не превратиться. Вдруг я поддамся собственному страху и тем самым приведу в действие ужасный маховик неудач и бедствий? Как это разочарует папу – ведь получится, что я не усвоила основополагающие принципы его любимой теории, в которой целый раздел посвящен тому, как вести себя в минуты потрясений («Немного найдется людей, способных подчинить свои мысли и чувства рассудку даже в моменты самых бурных волнений. Но ты постарайся!» – наставлял меня папа, перефразируя Карла фон Клаузевица[315]).
Когда я шла по освещенной дорожке к нашему крылечку, больше всего мне хотелось забыть Эву Брюстер, Чарльза Мэнсона и все, что Джейд наговорила о Ханне. Просто рухнуть в постель, а утром устроиться у папы под боком и читать «Хроники коллективизма». Может, я бы даже помогла ему проверять студенческие работы о методах ведения войны в будущем или послушала, как он читает вслух поэму «Бесплодная земля» (Элиот, 1922). Обычно я этого терпеть не могу – папа читает невероятно пафосно, в стиле Джона Бэрримора (барон Феликс фон Гайгерн, «Гранд-отель»)[316]. Но сейчас мне казалось, что такое чтение – лучшее средство от тоски.
Свет в библиотеке все еще горел. Я быстро затолкала книжку о черном дрозде в школьный рюкзак – он так и валялся у лестницы, где я его бросила в пятницу после уроков, – и помчалась к папе. Папа сидел в красном кожаном кресле, рядом на столе чашка чая «Эрл Грей», в руках планшет. Наверняка строчит очередную лекцию или статью для «Федерального форума». Всю страницу опутала паутина строчек, написанных папиным неразборчивым почерком.
Я сказала:
– Привет.
Папа поднял голову от планшета и доброжелательно спросил:
– Ты знаешь, который час?
Я покачала головой.
Папа посмотрел на часы:
– Двадцать две минуты второго.
– Ох. Прости, пожалуйста. Я…
– Кто тебя привез?
– Джейд.
– А где молодой человек?
– Он… Не знаю точно.
– И где твоя куртка?
– Я ее забыла там…
– И что, черт побери, у тебя с ногой?
Я посмотрела вниз. На щиколотке запеклась кровь, а колготки по этому случаю пустились во все тяжкие и порвались до самой туфли.
– Ободрала.
Папа медленно снял очки для чтения и аккуратно положил их на стол.
– Все, хватит!
– Что?
– Финита. Капут. Мне надоело твое вранье. Довольно я терпел.
– Ты о чем?
На папином лице застыло спокойствие Мертвого моря.
– О твоей якобы совместной подготовке к урокам. Вранье наглое и, честно говоря, бездарное. Дорогая моя, «Улисс» – не та книга, изучением которой станут заниматься ученики средней школы, пусть даже самые продвинутые. Назвала бы лучше Диккенса или хоть Джейн Остен. Я вижу, ты молчишь и смотришь с изумлением. Что ж, я продолжу. Ты бродишь неизвестно где до глубокой ночи. Носишься по городу, как облезлая бездомная собачонка. Злоупотребляешь алкоголем – строго говоря, у меня нет доказательств, но выводы сделать нетрудно, исходя из общей информации о дурных привычках американских подростков, а также глядя на непривлекательные синяки у тебя под глазами. Я наблюдал, как ты радостно выбегаешь из дома в платьице, которое любой свободомыслящий человек примет за бумажную салфетку, но молчал, полагая – видимо, напрасно, – что у тебя достаточно развиты мыслительные процессы и ты в конце концов сама поймешь, что эти твои так называемые друзья, эти недоросли, с которыми ты якшаешься, не стоят твоего внимания, что их представление о себе и мире убого и заскорузло. Однако у тебя явные проблемы со зрением. И с соображением тоже. Ничего не поделаешь, приходится вмешаться ради твоего же блага.
– Пап…
Он сурово покачал головой:
– Я принял приглашение в Университет Вайоминга на следующий семестр. Город называется Форт-Пек. Жалованье вполне приличное, я давно уже столько не получал. На следующей неделе ты сдашь последние экзамены и мы переедем. В понедельник позвонишь в приемную комиссию Гарварда, предупредишь их, что у тебя изменился адрес.
– Что?!
– Ты прекрасно слышала, что я сказал.
– Т-ты не можешь…
Стыдно признаться, но я еле сдерживала слезы, и голос был писклявым и дрожащим.
– Вот-вот, о чем я и говорю. Месяца три-четыре назад по такому случаю ты процитировала бы «Гамлета»: «О, если б ты, моя тугая плоть, / Могла растаять, сгинуть, испариться!»[317] Нет, этот город на тебя действует, как телевидение – на среднего американца. У тебя мозги превратились в квашеную капусту.
– Я не поеду.
Папа задумчиво покрутил крышечку на авторучке.
– Радость моя, я великолепно представляю, какая за этим последует мелодрама. Сейчас ты объявишь о своем намерении убежать из дома и поселиться в кафе-мороженом, затем бросишься к себе в комнату и будешь рыдать в подушку о том, «как несправедлива жисть». Начнешь вещи швырять. Мой совет – ограничься носками, а то мы все-таки в съемном доме живем. Завтра окажется, что ты со мной не разговариваешь, неделю спустя снизойдешь до односложных ответов, а среди своих приятелей будешь меня именовать Коммунистической Мафией, у которой одна цель в жизни – всеми способами препятствовать твоему счастью. Несомненно, это будет продолжаться, пока мы не «свалим из этого городишки». В Форт-Пеке ты на третий день опять начнешь разговаривать, хотя и со всяческими гримасами и ужимками. А через год скажешь мне спасибо. Я надеялся, что предотвратил подобный оборот событий, когда дал тебе почитать «Анналы времени». Scio me nihil scire![318] Но если тебе непременно хочется отыграть этот нудный сценарий от начала до конца, то приступай. А мне нужно еще подготовить лекцию о холодной войне и проверить четырнадцать рефератов, составленных студентами без малейших признаков чувства юмора.
Он сидел передо мной, загорелый и надменный в золотистом свете настольной лампы (см. «Пикассо наслаждается солнечной погодой на юге Франции» в кн. «Уважая дьявола», Херст, 1984, стр. 210). Ждал, что я отступлю, уползу, как какой-нибудь слабовольный студент, который сунулся невовремя отвлекать папу от научной работы дурацкими вопросами о добре и зле.
Мне хотелось его убить. Обработать его тугую плоть кочергой (ну или еще каким-нибудь тяжелым предметом), чтобы это бескомпромиссное лицо скривилось от страха, а изо рта полились не мелодичные фразы, а придушенное, нечленораздельное «А-а-а-а-а!» – душераздирающий отзвук Ветхого Завета и плесневелых книг о средневековых пытках. Дурацкие, горячие слезы сами собой потекли у меня по лицу.
– Я… не поеду, – повторила я. – Ты поезжай, если хочешь. Возвращайся в свое Конго!
Он будто не слышал, вновь склонившись над своей бесценной лекцией о характерных чертах политики Рейгана. Съехавшие на кончик носа очки, неумолимая улыбка. Я спешно придумывала, что бы такое сказать – масштабное, пробирающее до костей, какую-нибудь гипотезу или малоизвестную цитату, чтобы у папы глаза стали квадратные, чтобы он со стула свалился. Но, как часто бывает, когда мысли и чувства в минуту бурных волнений отказываются подчиняться рассудку, ничего толкового в голову не приходило. Я только и могла стоять столбом, уронив руки, бесполезные, словно крылья у курицы.
Несколько минут прошли как в тумане. Я чувствовала ту отрешенность, о которой рассказывают приговоренные убийцы в тюремных оранжевых робах, когда шустрая репортерша в косметическом загаре выспрашивает, как это вполне обычный с виду человек решился отнять жизнь у другого, ни в чем не повинного человеческого существа. Осужденные несколько туманно повествуют о том, что в роковой день их, словно некая пелена, окутало ощущение одиночества и ясности, будто бы анестезия, только не усыпляющая, а позволяющая впервые за всю свою смирную жизнь забыть об осторожности и благоразумии, послать к чертям инстинкт самосохранения и не продумывать результаты своих поступков на три шага вперед.
Я вышла из библиотеки, промаршировала по длинному коридору и, переступив порог, как можно тише прикрыла за собой дверь, чтобы не услышал засевший в доме Князь тьмы. Две-три минуты постояла на ступеньках, глядя на голые деревья и клетчатые отсветы окон на газоне.
Потом я побежала. В чужих туфлях на высоком каблуке бежать было неудобно. Я их сняла и швырнула через плечо. Мимо пустых машин, мимо соседских клумб, замусоренных сосновыми шишками и стеблями засохших цветов, мимо рытвин, почтовых ящиков, и цепляющихся за обочину обломанных веток, и натекших с уличных фонарей зеленоватых лужиц света.
Наш дом, номер 24 по Армор-стрит, стоял в глубине лесистого района Стоктона под названием Кленовая роща. Это не был элитный поселок в духе Оруэлла, как Перл-эстейтс (место нашего обитания во Флитче), где одинаковые беленькие домики стояли ровными рядами, как выправленные ортодонтом зубы, а въездные ворота были визгливы и капризны, точно постаревшая актриса, – и тем не менее Кленовая роща могла похвастаться собственным муниципалитетом, собственной полицией, собственным почтовым индексом и собственным неприветливым знаком на въезде («Вас приветствует Кленовая роща – жилищный комплекс закрытого типа для респектабельных людей»).
Самый короткий путь за пределы Рощи – от нашей улицы повернуть направо и, пригибаясь, пробраться респектабельными задворками мимо двадцати двух приблизительно домов. Я пробиралась, икая и всхлипывая, а дом стояли посреди аккуратно выстриженных газонов, тихие и спокойные, как дремлющие слоны на льду. Я продралась через баррикады голубых елей и заграждения из сосен, потом сбежала вниз по склону, и наконец меня выплеснуло, как воду из канавы, на Орландо-авеню – стоктонский ответ бульвару Сансет.
У меня не было никаких идей, ни планов, вообще никаких соображений. Когда оторвешься от родительского причала, очень скоро на тебя наваливается осознание огромности жестокого мира и хрупкости твоей утлой лодчонки. Я бездумно перебежала через дорогу к автозаправочной станции и распахнула дверь продуктового магазина. Дверь отозвалась приветливой трелью колокольчика. Знакомый продавец, молодой парень по имени Ларсон, сидел в своей пуленепробиваемой конуре и чесал языком с подружкой, а она болталась перед его окошечком, словно подвеска с освежителем воздуха в автомобиле.
Так получилось, что этого «Здравствуйте, меня зовут Ларсон» папа полюбил, как суринамский таракан – экскременты летучей мыши. Он был из тех непотопляемых восемнадцатилетних мальчиков, с лицом как из книжки про братьев Харди (сейчас таких уже не делают)[319]: сплошные веснушки, улыбка от уха до уха, буйные темно-каштановые кудри, будто висячее растение в горшке, сам весь долговязый, нескладный, руки-ноги постоянно ходят ходуном, точно у куклы-чревовещателя (см. главу 2, «Чарли Маккарти»[320] в кн. «Марионетки, которые изменили нашу жизнь», Меш, 1958). Папа от него был в восторге. В том и беда с моим папой: он обучает методикам медитации целые косяки студентов, которых едва переваривает, а потом заходит в магазин купить «Тамс» с ароматом лесных ягод и с места в карьер буквально влюбляется в мальчишку-продавца, восхваляя его, как истинного дельфина, способного по свистку выполнять сложнейшие трюки: «Вот этого молодого человека я бы с удовольствием обучал! В нем есть искра, это большая редкость».
– Смотрите, кто пришел! Папина дочка! – объявил он по громкой связи. – Разве тебе не пора баиньки?
В мертвенном свете продуктового магазина я почувствовала себя совсем нелепо. Ноги дико болели, платье смялось, как пережаренный зефир, а лицо (отраженное в зеркальной полке) стремительно распадалось, превращаясь в нестабильную массу засохших слез и скверного макияжа (см. главу «Радон-221» в кн. «Вопросы радиоактивности», Джонсон, 1981, стр. 120). А еще я была вся утыкана сосновыми иголками.
– Ну иди сюда, поздоровкаемся! Что бродишь на ночь глядя?
Я нехотя потащилась к окошку кассы. Ларсон был в джинсах и красной футболке с надписью MEAN REDS[321]. А еще он улыбался. Ларсон вообще был из тех людей, которые все время улыбаются. И глаза у него были такие – посмотрит на тебя, и сразу становится щекотно. Поэтому, наверное, разные красотки от него таяли, как мороженое парфе. Даже когда просто приходишь заплатить за бензин, его глаза цвета молочного шоколада или жидкой грязи так и обливают тебя всю и невольно появляется чувство, будто он видит что-то очень твое, очень личное – например, видит тебя голой, или как ты бормочешь во сне что-то стыдное, или хуже того – твою любимую дурацкую фантазию, как ты идешь по красной дорожке в длинном платье, расшитом сверкающим бисером, и все очень стараются не наступить тебе на подол.
– Дай угадаю, – сказал Ларсон. – С мальчиком поссорилась?
– М-м, нет… С папой поругалась. – Мой голос звучал как хруст фольги.
– Да ну? Я его видел на днях. С подружкой.
– Они расстались.
Ларсон кивнул:
– Слушай, Диаманта, принеси-ка ей слаш[322]!
– Какой? – скривилась Диаманта.
– Да любой! Большую порцию. Запиши на мой счет.
Диаманта в розовой футболке с блестками и коротенькой джинсовой юбочке была тощая, как спичка. Сквозь пергаментно-белую кожу просвечивали голубые жилки. Она хмуро убрала ногу в черном сапоге на платформе с нижнй полки стеллажа с открытками и потопала вглубь магазина, сверкая и переливаясь в резком свете люминесцентных ламп.
– Трудно с ними, с папашками, – заметил, вздыхая, Ларсон. – Мой свалил, когда мне было четырнадцать. Ничего не оставил, прикинь – только рабочие сапоги и подписку на журнал «Пипл». Я два года через плечо оглядывался, все ждал – вдруг его увижу. Мерещилось, что он вон там перешел через улицу или мимо проехал в автобусе. И я гнался за этим автобусом через весь город и все ждал, ждал как ненормальный, когда же он сойдет на остановке. А когда он выходил, оказывалось, это чей-то чужой папка, не мой. А получается, он мне самый лучший подарок сделал, когда ушел. Знаешь почему?
Я покачала головой.
Ларсон подался вперед, облокотившись о прилавок.
– Благодаря ему я теперь могу сыграть старикашку-короля.
– Какой сорт брать? – крикнула Диаманта, стоя у автомата для изготовления слашей.
– Какой ты хочешь? – Ларсон, не переводя дыхания, перечислил сорта, словно аукционист на ярмарке крупного рогатого скота: – Сарсапарель, Баббл-гам, Севен-ап, Севен-ап тропикале, дыня с виноградом, Кристаллат, банановый сплит, «Красный сигнал»…
– Давайте сарсапарель. Спасибо большое.
– Босая дама хочет сарсапарель! – объявил он по громкой связи.
– Какого короля? – спросила я.
Ларсон снова улыбнулся, показывая два скособоченных передних зуба – один робко выглядывал из-за другого, как будто боялся выходить на сцену.
– Да Лира! У Шекспира в пьесе. Мало кто понимает, что человеку необходимо пережить предательство и измену. Без этого никакой выносливости не будет. Не потянешь два представления в день. Не сдюжишь пять актов подряд играть заглавную роль и вести персонажа от пункта А до пункта Е. Ни кульминацию нормально не выстроишь, ни развязку, поняла? Надо, чтобы жизнь тебя как следует помотала, тогда есть откуда черпать. Больно, конечно, адски. Тошно. Вообще сдохнуть хочется. Зато потом, в спектакле, публика от тебя глаз не может оторвать. Когда в кино хороший фильм показывают, погляди на лица зрителей – какая сила чувства, а? Диаманта!
– Не работает! – крикнула та.
– Еще раз попробуй! Сначала машину выключи и опять включи.
– А где выключатель?
– Сбоку. Красный такой.
– Он грязный! – сказала Диаманта.
А ведь прав был папа – в этом парне и правда есть что-то завораживающее. Какая-то старомодная серьезность, манера смешно двигать бровями во время разговора и странный горский выговор – слова будто острые камешки, на которых можно поскользнуться и разбиться в кровь. Он был весь обсыпан медно-рыжими веснушками, словно его обмакнули в клей, а потом – в блестящие конфетти.
– Понимаешь, – говорил он, широко раскрывая глаза, – пока не испытал настоящую боль, ты можешь играть только себя. А это никому не интересно. Можно рекламировать зубную пасту или крем от геморроя, и только. Живой легендой не станешь – а для чего еще жить?
Диаманта сунула мне громадный стакан слаша и снова пристроилась возле стеллажа с открытками.
– Так! – Ларсон хлопнул в ладоши. – Как тебя зовут-то, скажи?
– Синь.
– Синь, значит. Пришла ко мне ты в час беды жестокой. Что делать будем?
Я посмотрела на Ларсона, потом на Диаманту и опять на Ларсона:
– В смысле?
Он пожал плечами:
– Ну, явилась ты сюда ненастной бурной ночью. Ровно… – Он посмотрел на часы. – В два ноль шесть. Босиком. В драматургии это называется завязкой. Происходит в самом начале действия. – Ларсон кивнул, серьезный, как фотография Сунь Ятсена.[323] Объясни хоть, что за пьеса – комедия, мелодрама, или там детектив, или, как это называется, театр абсурда? А то мы стоим посреди сцены, как дураки, реплик не знаем.
Я вдруг почувствовала, что магазинчик навевает на меня удивительное спокойствие, ровное, как гудение холодильника с пивом. Куда и к кому я хочу пойти, стало ясно, как зеркала в витринах, как ряды батареек и жвачки, как серьги-кольца в ушах Диаманты.
– Детектив, – ответила я. – Можно у вас машину одолжить?
Глава 16. «Смех в темноте», Владимир Набоков
Ханна открыла мне дверь в домашнем платье наждачного цвета, грубо обрезанном по подолу, так что лохматые ниточки отплясывали хулу-хулу вокруг ее лодыжек. Лицо без макияжа казалось голым, как неокрашенная стена, и в то же время было ясно, что Ханна еще не ложилась. Волосы безмятежно покачивались, обрамляя лицо. Взгляд черных глаз в одну секунду обежал мое лицо, платье и грузовичок Ларсона.
– Господи, Синь, – хрипло проговорила она.
– Простите, что разбудила, – сказала я, потому что так полагается говорить, если явилась к человеку в 2:45 ночи.
– Ничего, я не спала.
Ханна улыбалась, но улыбка была ненастоящая – словно вырезанная из картона. Я уже начала думать, что зря приехала, и тут Ханна меня обняла:
– Входи, входи! Холод ужасный.
Раньше я бывала у Ханны только вместе с Джейд и всей компанией. В доме пахло тушеной морковкой, Луи Армстронг ворковал, словно лягушачий хор, – а сейчас было полутемно и пусто, как в кабине разбившегося самолета. На меня напала клаустрофобия. Собаки настороженно выглядывали из-за голых ног Ханны, а их тени медленно подползали ко мне. В гостиной настольная лампа с длинной гусиной шеей высвечивала разбросанные на столе бумаги – журналы, какие-то квитанции.
– Хочешь чаю? – спросила Ханна.
Я кивнула. Она слегка сжала мое плечо и скрылась в кухне. Я села в бугристое клетчатое кресло возле проигрывателя. Трехногий пес Броди с физиономией дряхлого капитана дальнего плавания, недовольно гавкнув, проковылял ко мне и ткнулся холодным носом в ладонь, будто передавая тайное послание. В кухне покашливали кастрюли, заскулил водопроводный кран, коротко простонал ящик буфета. Я старалась сосредоточиться на этих обыденных звуках, потому что, честно говоря, мне было не по себе. Я ожидала увидеть Ханну в махровом халате, встрепанную, с припухшими со сна глазами и услышать: «Боже милостивый, что случилось?» Или же она, проснувшись от звонка, подумала бы, что в дом ломится разбойник с большой дороги, жаждущий манной кашки и женщины, или пылающий местью бывший возлюбленный с татуировкой на фалангах пальцев («ВА-ЛЕ-РИ-О»).
И я совершенно не ожидала этого картонного приветствия с еле заметной складкой между бровей – как будто Ханна слышала все наши сегодняшние разговоры о ней, включая и то, как Джейд обвиняла ее чуть ли не в связях с Мэнсоном, и то, что происходило у меня в голове, когда реальность Коттонвуда столкнулась с реальностью Зака Содерберга, на несколько мгновений оглушив меня до беспамятства. Я поехала к Ханне (на скорости сорок миль в час[325], едва не свихиваясь от страха, когда передо мной возникал автофургон или стена тюльпанных деревьев), потому что ненавидела папу, а больше деваться мне было некуда, но все-таки я надеялась, что Ханна каким-то образом отменит все те, другие разговоры, сделает их смешными и ничего не значащими, как одно-единственное научно подтвержденное наблюдение буллерова скворца (Aplonis marvornata)[326] могло бы перевести эту птицу из разряда вымерших в суровый, но все же намного более оптимистичный список видов, находящихся под угрозой вымирания.
А в итоге, когда я увидела Ханну, стало только еще хуже.
Папа всегда предупреждал, как опасно воображать людей, рассматривая их мысленным взором, – из-за этого забываешь, какие они в действительности, со всеми их противоречиями, а противоречий в каждом человеке не меньше, чем волос на голове (от ста до двухсот тысяч). Мозг ленив и потому приглаживает образ человека, подгоняя его под какую-то одну основную черту, например пессимизм или неуверенность в себе (а если очень ленив, определяет совсем примитивно: хороший или плохой). Судить человека по одному отдельно взятому признаку – большая ошибка, чреватая самыми неприятными сюрпризами.
Вздохнула кухонная дверь, и снова появилась Ханна, неся на подносе обмякший кусочек яблочного пирога, бутылку вина, бокал и чайничек с чаем.
– Давай-ка прибавим света.
Ханна спихнула босой ногой со столика «Нэшнл джиографик», телепрограмму и несколько писем и поставила на их место поднос. Потом включила желтую настольную лампу рядом с пепельницей, набитой окурками, похожими на раздавленных червяков. Масляный свет плеснул на меня и на мебель.
– Простите, что явилась вот так и мешаю, – сказала я.
– Что ты, Синь! Знаешь ведь, ты всегда можешь ко мне обратиться.
Слова были правильные, а смысл… вроде бы и здесь, но как будто уже с чемоданом в руке, сейчас в дорогу.
– Это ты прости, если я кажусь немножко… не в форме. Вечер был тяжелый. – Ханна, вздохнув, сжала мою руку. – Я правда рада, что ты пришла. Вместе не так одиноко. Можешь переночевать в гостевой комнате, незачем тащиться домой среди ночи. А теперь рассказывай!
Я поперхнулась. Было непонятно, с чего начинать.
– Мы с папой поругались…
Ханна, кусая губы, начала аккуратно складывать бумажную салфетку равнобедренным треугольником, и тут неожиданно зазвонил телефон. Почти человеческий вопль – телефон у Ханны был древний, шестидесятых годов, наверное куплен за доллар на дворовой распродаже. Сердце у меня мелодраматически заколотилось в груди (см. героиню фильма «Зыбучие пески»[327] в исполнении Глории Свенсон).
– Фу, черт! – с досадой прошептала Ханна. – Подожди секунду.
Она исчезла за кухонной дверью, и телефон умолк.
Я прислушалась, но услышала только тишину и звяканье собачьих ошейников – потревоженные собаки зашевелились спросонья. Ханна почти сразу вернулась, все с той же напряженной улыбкой, похожей на маленького ребенка, которого насильно вытолкнули на сцену.
– Это Джейд звонила, – сообщила Ханна, снова усаживаясь на диван.
[НАГЛЯДНОЕ ПОСОБИЕ 16.0]
Деловито, как хорошая секретарша, занялась чайником – приподняла крышечку, осмотрела плавающие внутри заварочные пакетики, потыкала их пальцем, словно снулую рыбу.
– Как я понимаю, вечер у вас прошел бурно?
Ханна протянула мне кофейную кружку («Я ‹СЕРДЕЧКО› СЛИЗНЯКОВ») и даже не вздрогнула, когда ей на колено капнуло кипятком. Потом, будто позируя для портрета, вытянулась на диване с бокалом красного вина в руке, подсунув босые ноги под подушку.
– Знаешь, – сказала Ханна, – мы с Джейд ужасно поссорились. Она убежала в ярости.
Голос Ханны звучал непривычно по-учительски, словно она рассказывала про фотосинтез.
– Не помню даже, с чего все началось. С какой-то ерунды. – Ханна запрокинула голову, глядя в потолок. – С поступления в университет, кажется. Я сказала, что ей надо больше внимания уделять учебе, иначе можно и не поступить. А Джейд как с цепи сорвалась.
Ханна сделала глоток из бокала. Я тоже отпила свой улун. Сердце сжималось от угрызений совести. Было мучительно ясно, что Ханна знает, какие гадости о ней говорила Джейд. То ли Джейд по телефону призналась (ей всегда требовалось все объяснить своей жертве, так что хорошего жулика или юриста из нее бы не вышло). А может, Ханна просто сама догадалась, памятуя об их ссоре. Но больше всего меня поразило, что Ханну все это настолько задело. Папа говорил, что люди, когда испытывают обиду, начинают делать всякие странные жесты – вот и Ханна хмурилась, обводя пальцем край бокала, и постоянно переводила взгляд с моего лица на бокал, а с бокала на кусок яблочного пирога (сплющенный, словно на него наступили ногой).
А я невольно уставилась на Ханну (ее левая рука удавом обвивала бедро). Я, словно сыщик, высматривающий отпечатки пальцев на спинке кровати, искала истину – пусть бы даже сильно смазанную. Чушь, конечно, ведь безумие, вину и любовь не вычислишь, соединяя пунктиром веснушки и освещая фонариком ямку между ключиц, но удержаться я не могла. В голове засели слова Джейд. Неужели Ханна способна утопить Смока? Неужели она правда спала с Чарльзом? Прячется ли где-то в кулисах ее былая любовь по имени Валерио? Даже в мрачно-рассеянном настроении – вот как сейчас – Ханна захватывала первую полосу и отодвигала на задний план все другие темы (папа, Форт-Пек). Съемка в затемнение, на экране медленно гаснут: папа, Форт-Пек (ехал бы себе в Демократическую Республику Конго, изображать Че Гевару). Из затемнения проступает кадр: Ханна Шнайдер возлежит на диване изломанным зигзагом, как выброшенный на берег прибоем сверкающий мусор. На ее лице блестят капельки пота, пальцы нервно теребят шов на платье.
– Вы на дискотеку так и не поехали? – рискнула я подать голос.
Ханна вздрогнула, будто не понимая, откуда я здесь взялась; она явно забыла, что я всего несколько минут назад приехала, босиком и без приглашения, на четырехдверном «шеви-колорадо» оранжевого цвета. Я не обиделась. Наоборот, позлорадствовала: папа всегда считает себя пупом земли и центром вселенной, а тут о нем и думать не думают. Здорово же!
– Поздно было ехать, – протянула Ханна. – Мы пекли пирог. А Джейд поехала, да? Она, когда гордо хлопнула дверью, сказала, что едет за тобой.
Я кивнула.
– Джейд… У нее бывают странности. Иногда она говорит такие вещи, что… слушать страшно.
– По-моему, она не всерьез, – прошептала я.
Ханна вопросительно наклонила голову:
– Не всерьез?
– Иногда люди говорят что-нибудь, лишь бы не молчать. Или нарочно хотят шокировать. Или просто упражняются. Словесная аэробика. Вербальный кардиостриптиз. Или мало ли что еще. Слова очень редко используют для передачи их непосредственного смысла.
Но папин комментарий из статьи «Разновидности речи и устройство языка» не произвел на Ханну впечатления. Она просто не слушала, зацепившись взглядом за какую-то точку в темном углу комнаты, рядом с пианино. Потом нахмурилась (я раньше не замечала у нее морщинок на лбу), резким движением выдернула ящик низенького столика возле дивана и достала оттуда полупустую пачку «Кэмела». Выбила из пачки сигарету и, вертя ее двумя пальцами, посмотрела на меня озабоченно, будто я была платьем на дешевой распродаже – последним оставшимся подходящего размера.
– Ты же должна понимать, – начала Ханна. – Ты человек очень чуткий и все замечаешь… А может, и не понимаешь. Она тебе не рассказывала. Я думаю, она завидует. Наверняка ей тяжело – ты всегда с такой любовью говоришь об отце.
– О чем не рассказывала? – спросила я.
– Ты вообще что-нибудь знаешь о Джейд? О том, как она жила раньше?
Я покачала головой.
Ханна снова вздохнула. Взяла из ящика спички, закурила.
– Могу рассказать, если ты дашь честное слово, что никому из компании не проболтаешься. Я считаю, тебе нужно это знать. Иначе, если она снова придет к тебе в таком озлобленном настроении… Она была пьяная?
Я, помедлив, кивнула.
– Ничего удивительного, если тебя все это… – Ханна закусила губу, подыскивая слово, будто выбирала блюдо в меню. – Встревожит. И даже напугает. Я бы на твоем месте, безусловно, встревожилась. Если ты будешь знать правду, то поймешь, откуда что берется. Может быть, не сразу. Вблизи трудно увидеть. Все равно что рассматривать рекламный щит, подойдя вплотную. Все мы дальнозорки… Или как это называется – близоруки? А вот потом, позже… – Она словно разговаривала сама с собой. – Да, потом все видится яснее.
Ханна замолчала, щуря глаза. Смотрела на тлеющий кончик сигареты, на висячие уши Старого Хрыча – он подполз к ней, лизнул в коленку и плюхнулся рядом, утомленный, как курортный роман.
Я спросила очень тихо:
– Вы это о чем?
На ее губах заиграла чуть плутоватая улыбка – а может, мне померещилось. При каждом движении по ее лицу скользили желтоватые отсветы настольной лампы, а когда Ханна повернулась ко мне, лицо оказалось в тени.
– Никому не пересказывай то, что услышишь, – строго сказала Ханна. – Даже отцу. Пообещай.
У меня кольнуло в груди.
– Почему?
– Он беспокоится за тебя, верно?
Да, наверное, он и правда беспокоился. Я кивнула.
– В таком случае ты только зря его расстроишь, – поморщилась Ханна.
Мне стало страшно, даже голову повело, как после укола в вену. Я мысленно прокручивала последние шесть минут разговора и никак не могла понять, откуда такой причудливый поворот. Я ворвалась на сцену, чтобы исполнить бесхитростный номер по поводу папы, и вдруг меня оттесняют в кулисы, а на авансцене опытная актриса – Ханна – готовится произнести монолог, судя по всему леденящий душу. Папа всегда предупреждал, что от взволнованных признаний надо уклоняться всеми средствами.
– Скажи, что тебе срочно нужно в туалет, что у тебя папа заболел скарлатиной, что близится конец света и ты должна бежать в супермаркет закупать респираторы и питьевую воду в бутылках. Можно просто изобразить эпилептический припадок. Любыми средствами, радость моя, уворачивайся от душевных излияний, которыми тебя собираются придавить, как бетонной плитой.
– Даешь слово? – спросила Ханна.
Отмечу для протокола – я подумала, не сказать ли ей, что у папы оспа и мне надо бежать к нему, чтобы успеть выслушать его прочувствованные последние слова. Но в конце концов я кивнула. Не в человеческих силах отказаться, когда тебе предлагают рассказать секрет.
– В тринадцать лет Джейд убежала из дома, – сказала Ханна.
И потом целую минуту молчала, давая время сказанному впитаться в темноту за кругом света от лампы.
– Насколько я поняла, Джейд выросла в богатой семье, ни в чем не зная отказа. Отец ее баловал, но сам он был отъявленным лицемером. Разбогател благодаря нефти, так что на его совести кровь и страдания тысяч бедняков. Что касается матери… – Ханна театрально вздернула плечи. – Не знаю, имела ли ты счастье ее видеть. Она из тех, кому даже одеваться лень: целый день способна проходить в махровом халате. У Джейд в детстве была любимая подруга – красивая девочка, очень ранимая, хрупкая. Джейд ей доверяла, как сестре, ничего от нее не скрывала. О такой подруге все девчонки мечтают, только найти не могут. Убей не помню, как ее звали. Что-то такое… очень изысканное. Однако… – Ханна стряхнула пепел с сигареты. – Джейд считалась трудным подростком. Попалась на воровстве, да не в первый раз, а, наверное, в третий или четвертый. Ее собирались отправить в детскую колонию, она и сбежала. Добралась до Сан-Франциско. Можешь себе представить? Из Атланты в Сан-Франциско! Они тогда жили в Атланте, еще до того, как ее родители развелись. Почти три тысячи миль! Она ехала на попутках, с дальнобойщиками, иногда ей удавалось напроситься в машину к какому-нибудь семейству. В конце концов полиция отыскала ее в аптеке. Аптека «Лорда», если не ошибаюсь. – Ханна выдохнула клубящийся дым. – Джейд говорила, эти шесть дней перевернули всю ее жизнь.
Ханна умолкла. Под грузом ее слов комната словно ушла в землю на несколько дюймов.
Когда Ханна еще только начала свой рассказ, у меня в голове словно выключили свет и закрутилась черно-белая кинопленка: я увидела, как Джейд шагает по обочине шоссе где-нибудь в Техасе или Нью-Мексико, в тесных джинсах, тощая, как зонтик, переступая через попадающийся под ноги мусор. Золотые волосы то и дело вспыхивают в свете фар, на лицо ложатся красные блики от немигающих автомобильных глаз. Я промчалась мимо нее в воображаемом трейлере, обернулась – а это вовсе и не она. Совсем другая девчонка, только похожая на Джейд. Потому что «ехала на попутках с дальнобойщиками» никак с ней не сочеталось, и «красивая, хрупкая подруга» тоже. Папа говорил, требуется особый бунтарский склад характера, чтобы бросить «дом и родных, как бы с ними ни было тяжело, и очертя голову ринуться в неизвестность». Джейд могла иной раз нырнуть в кабинку общественного туалета с малознакомыми hombres, будто сошедшими с плаката «Их разыскивает полиция», могла надраться так, что голова свисала набок, словно капля клея из баночки, но чтобы вот так рискнуть – прыгнуть в никуда, не зная даже, приземлится на том берегу или рухнет в бездонную пропасть… Не верится! С другой стороны, нельзя с ходу отметать рассказ о чьей-то жизни. Папа опять же говорил: «Никогда не воображай, будто знаешь заранее, на что способен тот или иной человек».
– Лула пережила нечто подобное, – снова заговорила Ханна. – И тоже в тринадцать лет – сбежала с учителем математики. Говорит, он был красивый и страстный. Лет под тридцать. Средиземноморского происхождения – так и хочется сказать «турок». Она решила, что влюблена. Они успели доехать до… Флориды, кажется. Там его арестовали. – Ханна затянулась, изо рта у нее вытекла тонкая струйка дыма. – Это случилось не здесь, а в ее прежней школе, в Южной Каролине. А Чарльз практически всю жизнь состоит на попечении государства. Его мать была проституткой, принимала наркотики, обычный комплект. Отца нет и не было. В конце концов ему нашли приемную семью. Найджела тоже усыновили. Его настоящие родители сидят в тюрьме в Техасе за убийство полицейского. Не помню подробностей… В общем, они его застрелили.
Ханна вскинула голову, глядя, как над лампой колышется дым от сигареты. Он, кажется, до смерти боялся Ханны. Как и я. Меня пугало, как Ханна бросается секретами – с интонацией легкого нетерпения, словно ее заставили играть в скучную игру с бросанием подков.
– Любопытная вещь – поворотные моменты в жизни. – Ханна, должно быть, почувствовала мою тревогу и смягчила голос, растушевала края легкими касаниями. – Пока не повзрослел, всегда кажется, что твое будущее, твой успех зависят от того, много ли денег у твоих родителей, в какой колледж ты поступишь, какую работу найдешь, какое жалованье будешь получать. – Она скривила губы, и только потом раздался запоздалый смех (некачественная озвучка). – А на самом деле все совсем не так. Ты не поверишь – главное в жизни решают одна-две секунды, и никогда не угадаешь заранее, когда они наступят. Решение, которое ты примешь в эти две секунды, определит, каким станет твое будущее. Кто-то спускает курок и разносит вдребезги все вокруг, а кто-то спасается бегством. Синь, когда для тебя придет такая минута – ничего не бойся. Делай то, что должна сделать.
Ханна села, поставив босые ноги на ковер и рассматривая свои руки – они лежали на коленках, смятые и ненужные, как выброшенные черновики папиных лекций. Прядка, свисающая на левый глаз, придавала лицу пиратский вид. Ханна и не подумала заправить ее за ухо.
А у меня сердце застряло в горле. Я не знала, можно ли безвольно сидеть тут и выслушивать все эти ужасные тайны, рассказанные такими скупыми словами, или надо броситься вон из комнаты, безоглядно, как Сципион Африканский во время разграбления Карфагена[328], распахнуть дверь и бежать к грузовичку Ларсона. Умчаться в разоренную ночь, чтобы гравий летел из-под колес и покрышки выли, как пленники победителя. Только куда мне ехать? Обратно к папе, как всеми позабытый второй инициал какого-нибудь президента, как дата в истории, не отмеченная никакими выдающимися событиями, кроме отъезда группы католических миссионеров в Амазонию и мелкого восстания в одной из стран Востока?
– Теперь Мильтон, – продолжила Ханна, словно обласкав голосом это имя. – Он состоял в уличной банде – забыла, как они назывались, «Ночные кто-то там»…
– Мильтон?! – ахнула я.
И сразу мысленно увидела его: на каких-то задворках, прислонился к ограде из металлической сетки (он вечно к чему-нибудь приваливался спиной). На ногах тяжелые спецназовские ботинки, на голове повязан жуткий красный или черный нейлоновый шарф, глаза сурово прищурены, кожа чуть отсвечивает вороненой сталью.
– Да, Мильтон, – передразнила Ханна. – Он старше, чем все думают. Ему двадцать один. Только, сохрани бог, не ляпни, что знаешь! У него несколько лет выпали из жизни. Провал в памяти – он понятия не имеет, чем занимался. Бродяжничал… Творил черт-те что. Я, конечно, его понимаю. Когда не знаешь, во что верить, хватаешься за любую идею, как утопающий. Даже самую безумную, лишь бы удержаться на плаву.
– Это было, когда он жил в Алабаме? – спросила я.
Ханна кивнула.
– Наверное, он тогда и сделал татуировку, – догадалась я.
К тому времени я уже увидела знаменитую татуировку – и этот случай стал для меня эпохальным кинороликом, который я без конца прокручивала у себя в голове. Мы остались одни в Фиолетовой комнате – Джейд с компанией отправились на кухню печь печенье с травкой. Мильтон возле барной стойки бросал кубики льда в стакан виски, словно отсчитывая дукаты. Он закатал длинные рукава футболки с логотипом группы Nine Inch Nails, так что на бицепсе правой руки едва-едва выглядывали пальчики чьих-то босых ног.
– Хочешь посмотреть? – спросил вдруг Мильтон.
Подошел со стаканом в руке и плюхнулся рядом, задев мою левую коленку. Диван слегка прогнулся. Карие глаза уставились на меня в упор. Мильтон ме-е-едленно подтянул наверх рукав, явно наслаждаясь моим зачарованным вниманием, – и вместо жуткой черной кракозябры, о которой шептались в школе, моему взору открылась нахальная мультяшная девица-ангелочек, подмигивающая, словно сластолюбивый дедок. Одна пухлая коленка была высоко поднята, другая нога выпрямлена – как будто милое создание прыгает с вышки в бассейн.
– Моя мисс Америка, – протянул Мильтон со своей обычной ленцой.
Пока я искала подходящие слова, он встал, одернул рукав и неторопливо вышел из комнаты.
– Да, вот так вот, – неожиданно встрепенулась Ханна, вытряхивая из пачки очередную сигарету. – Все они в двенадцать-тринадцать лет пережили такое, что для большинства людей было бы крушением. Не всякий найдет в себе силы снова подняться. – Ханна быстро закурила, бросила коробок на кофейный столик. – Ты когда-нибудь задумывалась о без вести пропавших?
Когда Ханна заговорила о Мильтоне, у нее словно бензин закончился. Пока рассказывала о Джейд, она неслась вперед уверенно и стремительно, как гоночная машина, а на этапе Мильтона еле-еле тащилась по дороге, будто ржавая колымага. Видно, совесть замучила, что она взвалила такой груз на мои хрупкие плечи. Лицо у нее стало как пауза между предложениями. Ханна мысленно прислушивалась к только что сказанным словам, прощупывала осторожно – не смертельные ли?
А теперь она вдруг снова набрала скорость. Взглядом впилась в меня, не давая отвести глаза. Ее яростное выражение напомнило мне папу, когда он пролистывает дополнительные материалы по теме «Бунтарство и международные отношения», высматривая особенно яркие факты, которые, будучи включены в его лекцию, поразят и ошарашат слушателей, так что «от этих сопливых студентов мокрое место останется». В такие минуты папино лицо словно каменело. Я его не узнавала, и казалось – не смогу узнать, пока не проведу по нему рукой, как слепая.
– Люди пропадают, – сказала Ханна. – Проваливаются в щели, сквозь пол, сквозь потолок. Дети, сироты, сбегают из приютов, их похищают, убивают… Через год полиция прекращает поиски. От человека остается только имя, да и его в конце концов забудут. «В последний раз ее видели вечером восьмого ноября восемьдесят второго года в Ричмонде, штат Виргиния. Когда закончилась ее смена в ресторане „Арбис“, она уехала на синей „Мазде-шестьсот двадцать шесть“ восемьдесят восьмого года выпуска. Позднее машину обнаружили брошенной рядом с шоссе. Возможно, имела место попытка инсценировать аварию».
Ханна умолкла, что-то вспоминая. Воспоминания – дело такое, затягивают, как болото, как трясина. Люди обычно стараются держаться подальше от особенно топких, непролазных воспоминаний, не нанесенных ни на какие карты (и правильно делают, потому что там недолго и совсем сгинуть). А Ханна, судя по всему, неосторожно ступила как раз на такой опасный участок своей памяти. Взгляд ее безжизненно соскользнул на пол, склоненная голова заслонила свет лампы – только профиль обведен сияющей узкой каемкой.
– Вы о ком-то знакомом? – спросила я тихо.
Ной Фиш-Пост в своей захватывающей книге о приключениях современной психиатрии «Размышления об Андромеде» (2001) пишет, что в разговоре с пациентом следует задавать вопросы по возможности ненавязчиво, потому что истина и тайны – как журавли, красивые, крупные, но чрезвычайно пугливые птицы. При малейшем шуме взлетают в небо, только их и видели.
Ханна покачала головой:
– Нет… Я в молодости собирала такие истории. Заучивала наизусть списки пропавших. Сотни имен, сотни историй. Четырнадцатилетняя девочка исчезла по дороге домой из школы девятнадцатого октября девяносто четвертого года. В последний раз ее видели в телефонной будке на перекрестке Леннокс и Хилл. Родные в последний раз видели ее дома в Сидар-Спрингс, штат Колорадо. Около трех часов утра кто-то из семьи обратил внимание, что у нее в комнате работает телевизор, а самой девочки там не оказалось.
У меня руки покрылись гусиной кожей.
– Поэтому, наверное, я и собрала их вокруг себя, – сказала Ханна. – Или они сами ко мне прибились… Не помню. Я боялась, что они тоже провалятся в трещины.
Она наконец-то подняла голову, и я с ужасом увидела, что лицо у нее красное, а в глазах стоят слезы.
– И ты еще теперь, – сказала Ханна.
Я не могла вздохнуть. Беги, твердила я себе. Спасайся, прыгай в грузовичок Ларсона и поезжай в Мексику. Туда всегда все бегут, да только не добегают – их трагически убивают уже у самой границы. Не в Мексику, так в Голливуд – туда стекаются все, кто хочет начать жизнь заново, и в конце концов становятся кинозвездами (см. «Месть Стеллы Фершланкен», Ботандо, 2001).
– Тогда, в сентябре, я увидела тебя в продуктовом магазине… Ты выглядела такой одинокой… – Ханна помолчала, давая словам улечься, как усталый рабочий на обочине. – Я думала, что смогу помочь.
Я чувствовала себя как охрипшее горло. Нет – я была кашлем, скрипом кровати, чем-то унизительным. Обтрепавшейся оборочкой на застиранных трусах. Я уже придумала какое-то детское оправдание, чтобы выскочить из дома и никогда больше не возвращаться («Самое страшное бедствие, какое может случиться с мужчиной, женщиной или ребенком, – это чужая жалость», – пишет Кэрол Малер в своей книге «Разноцветные голуби» [1987], удостоенной премии Вишни), но тут я посмотрела на Ханну и буквально онемела.
Ее злость, раздражение, досада – не знаю, как определить настроение, в котором она пребывала с самого моего прихода, с того телефонного звонка, но оно внезапно исчезло, будто выдохлось, как и последующая печаль. Ханна была пугающе безмятежна (см. раздел «Озеро Люцерн» в кн. «Швейцарский вопрос», Портер, 2000, стр. 159).
