Некоторые вопросы теории катастроф Пессл Мариша
Мне почти стало его жаль: седые волосы свисают на лоб, словно комнатное растение, которое давно не поливали, нос в красных прожилках… Если бы мы жили в пьесе, удостоенной Пулицеровской премии, он был бы трагическим персонажем, который носит костюм с искрой и ботинки из крокодиловой кожи; у него неправильная система ценностей, и потому он потерпел жизненный крах.
– Пока, дорогая, м-м… Благополучно вам долететь!
До самого аэропорта папа молчал, прислонившись головой к окошку и мрачно разглядывая проносящиеся мимо улицы; поза настолько для него необычная, что я потихоньку вытащила свою «мыльницу» и, пока таксист ругал перебегающих через дорогу пешеходов, сделала снимок – последний на этой пленке.
Говорят, если человек не знает, что его фотографируют, он получается на снимке естественным – таким, как в жизни. Но папа в жизни не бывал таким тихим и печальным. Как будто потерянным.
«Сколько бы стран ты ни объехал, сколько бы чудес ни повидал, от причудливых башенок Тадж-Махала до первозданных сибирских лесов, рано или поздно приходишь к печальному выводу – чаще всего лежа в постели и разглядывая плетенный из соломы потолок бедной хижины где-нибудь в Индокитае, – пишет Суизин в своей последней книге „Местонахождение. 1917“ (1918), опубликованной посмертно. – Невозможно до конца излечиться от неотвязной лихоманки, называемой Родина. Промучившись семьдесят четыре года, я, однако, нашел верное средство. Нужно вернуться домой, стиснуть зубы и, невзирая на трудность задачи, определить с большой точностью и без прикрас координаты Родины – ее долготу и широту. Только тогда наконец перестанешь оглядываться назад и увидишь открывшийся перед тобою восхитительный пейзаж».
Часть третья
Глава 19. «„Вопль“ и другие стихотворения», Аллен Гинзберг
Когда в «Голуэе» началось новое полугодие, я заметила в облике Ханны одну странность, вернее сказать, вся школа заметила («Думаю, она на каникулах лежала в психушке», – предположила Тру на свободном уроке). Ханна остригла волосы.
И это не была очаровательная короткая стрижка в стиле 50-х, которую в модных журналах называют «мальчишеской» (как у Джин Сиберг в фильме «Здравствуй, грусть»)[363]. Волосы просто обкорнали, а за обедом у Ханны Джейд заметила даже небольшую пролысинку за правым ухом.
– Что за фигня?! – ахнула Джейд.
– Что такое? – обернулась Ханна.
– У вас в прическе дырка! Скальп видно!
– Да ну?
– Вы что, сами себе волосы отстригли? – догадалась Лу.
Ханна замешкалась, а потом смущенно кивнула, тронув свой затылок:
– Да. Я понимаю, это выглядит сумашествием, но… Дело было поздно ночью. Мне хотелось что-нибудь предпринять.
Как же надо себя не любить, чтобы самой себя изуродовать? Об этом пишет феминистка Сьюзен Шортс в своей гневной монографии «Заговор Вельзевула» (1992). Я в шестом классе средней школы города Уитон-Хилл заметила эту книгу, выглядывающую из холщовой сумки биологички миссис Джоанны Перри, и раздобыла себе экземпляр, надеясь лучше понять свою учительницу и перепады ее настроения. В пятой главе Шортс утверждает, что еще с 1010 г. до н. э. женщины, не в силах добиться независимости, причиняли вред сами себе, поскольку собственная внешность – единственное, что было подвластно женщине, из-за «колоссального мужского заговора, существующего с начала времен – с тех пор, как мужчина научился ходить на двух своих кривых волосатых ногах и заметил, что он ростом выше несчастной женщины», злобно пишет Шортс (стр. 41). Многие, в том числе Жанна д’Арк и графиня Александра ди Виппа, «обстригали волосы под корень» и резали себя «ножами и ножницами для стрижки овец» (стр. 42–43). Наиболее радикальные прижигали себе живот каленым железом, «что вызывало у мужей отвращение и досаду» (стр. 44). На стр. 69 доктор Шортс пишет еще: «Женщины уродуют свою внешность, потому что ощущают себя частью некоего общего замысла, который не могут контролировать».
Конечно, в ту минуту мне не пришло в голову вспоминать феминистские тексты, а если бы и пришло – такое объяснение показалось бы слишком уж драматическим. Я просто решила, что в жизни взрослой женщины наступает такой момент, когда ей необходимо резко поменять свою внешность, чтобы лучше понять, какая она на самом деле, без бантиков и рюшечек.
Папа говорил: «Разве можно объяснить, почему женщины поступают так, а не иначе? Проще уместить вселенную на ногте большого пальца».
А между тем, глядя, как Ханна изящно разрезает курицу (дерзко неся на голове свою новую прическу, словно нелепую шляпку для посещения церкви), я испытала сильнейшее чувство узнавания. Стрижка обнажила Ханну, сорвала покровы; эти точеные скулы, эта шея – все казалось мне смутно знакомым. Не по предыдущим встречам: Ханна точно не была одной из папиных июньских букашек. Этих макак никакой прической не замаскируешь! Нет, тут было что-то более туманное, более отдаленное. Как будто я ее видела на фотографии – в газетной статье или, может, в чьей-нибудь биографии, купленной по дешевке, которую мы с папой читали вслух.
А Ханна мгновенно заметила, что я на нее смотрю (она была из тех людей, кто всегда отслеживает, куда направлены взгляды присутствующих). Плавно поднеся вилку ко рту, она повернула ко мне голову и улыбнулась. Чарльз бесконечно рассказывал о поездке в Форт-Лодердейл – адская жара, шесть часов в аэропорту, – как всегда, будто в комнате, кроме Ханны, никого нет. Короткая стрижка сделала заметней ее улыбку – улыбка стала громадная, как человеческий глаз, когда смотришь сквозь линзу (произносится «ГРОМА-А-АДНАЯ»). Я улыбнулась в ответ и потом до конца обеда не поднимала взгляд от тарелки, мысленно рявкнув себе командирским голосом (Аугусто Пиночет, отдающий приказ пытать оппозиционера): «Прекрати таращиться! Это невежливо!»
– У Ханны назревает нервный срыв. Так и знайте! – заявила Джейд вечером в пятницу.
На ней было трепещущее всеми складочками платье чарльстон, расшитое черным бисером. Джейд сидела возле здоровенной позолоченной арфы, одной рукой перебирая струны, а в другой держа бокал мартини. Пыль на инструменте лежала толстым слоем, как жир на сковородке, в которой жарили бекон.
– Ты уже год это талдычишь, – заметил Мильтон.
– Ску-учно! – зевнул Найджел.
– А между прочим, я тоже так думаю, – торжественно провозгласила Лу. – Эта ее стрижка – просто жуть какая-то.
– Ага! – возликовала Джейд. – Наконец-то у меня появился сторонник! Один сторонник, два сторонника, кто больше? Продано! Увы, всего один-единственный несчастный сторонник.
– Серьезно! – не унималась Лу. – Очень может быть, что у нее клиническая депрессия.
– Заткнись, – огрызнулся Чарльз.
Было двадцать три ноль-ноль. Мы валялись на кожаных диванах в Фиолетовой комнате и пили очередной изобретенный Лулой коктейль под названием «Таракашка»: смесь апельсинов, сахара и виски «Джек Дэниелс». Я за весь вечер и двух десятков слов не сказала. Конечно, я была рада снова увидеть наших (и очень благодарна папе за то, что, когда Джейд приехала за мной в «мерседесе», он сказал только: «До скорой встречи, дорогая» – и прибавил одну из своих характерных улыбок, словно место в книжке заложил до моего возвращения). И все-таки Фиолетовая комната как будто чуточку потускнела.
Мне ведь раньше здесь было весело… или нет? Я же смеялась, проливая себе на коленки «Таракашку» или «Коготь» и бросала через всю комнату быстрые веселые реплики? А если и не бросала (Ван Мееры, как правило, не выступают в роли комиков разговорного жанра), то разве не плавала я на надувном матрасе в бассейне под пение Саймона и Гарфанкела[364], нацепив на лицо загадочность и темные очки? А если и не позволяла себе плавать на надувном матрасе с загадочным выражением (Ван Мееры никогда не отличались выдающимися успехами в покере), разве не превращалась я здесь, хотя бы на время, в лохматого байкера, мчащегося в Новый Орлеан в поисках истинной Америки, братаясь по дороге с фермерами, работягами, проститутками и бродячими артистами[365]? А если и не позволяла себе превратиться в лохматого байкера (Ван Мееры от природы не гедонисты), но ведь позволяла же я себе надеть полосатую рубашку, подвести глаза и орать с характерным акцентом янки: «Нью-Йорк геральд трибьюн!» – а потом удрать с местным хулиганом?
В Америке, если ты молод и растерян, обязательно нужно к чему-нибудь прибиться – к чему-нибудь буйному или оскорбляющему общественную нравственность. Только тогда ты сможешь отыскать себя, как мы с папой отыскивали на карте Соединенных Штатов мелкие городки вроде Говарда, штат Луизиана, или Роуна, штат Нью-Джерси (а не найдешь – так и сгниешь у конвейера где-нибудь на химзаводе).
«Ханна меня сгубила», – думала я, откидывая голову на кожаную спинку дивана.
Решила же похоронить все рассказанное ею где-нибудь в одинокой могилке (или убрать в обувную коробку на черный день, вроде той коллекции ножей в чуланчике у Ханны). Но известно же – то, что наспех закопано, в скором времени восстанет из мертвых. Глядя, как Джейд рассеянно дергает струны арфы, будто выщипывает брови, я невольно представляла себе, как она обхватывает худенькими ручками мощный торс очередного дальнобойщика (если считать по три человека на штат, за весь путь от Джорджии до Калифорнии получается двадцать семь неряшливых водил; примерно по 107,4 мили на каждого). Лула прихлебывает «Таракашку», несколько капель стекают по подбородку, а я вижу, как на нее надвигается двадцати-с-чем-то-летний турок, учитель математики, извиваясь под анатолийский рок. Я видела Чарльза: хорошенький младенец воркует, лежа на полу, а рядом его мать с ввалившимися глазами, голая, скорчилась, точно переваренная креветка, и смотрит в никуда, улыбаясь безумной улыбкой. А тут еще Мильтон (только что вернувшийся из кино, куда ходил с Джоли, которая в рождественские каникулы каталась на лыжах с родителями в Санкт-Антоне[366] и, к сожалению, не провалилась в пропасть)… Мильтон полез в карман джинсов за жвачкой «Трайдент», а мне на секунду почудилось, он сейчас достанет выкидной нож – с такими танцуют и поют «Акулы» в «Вестсайдской истории»…[367]
– Рвотинка, а ты что такая смурная? – спросила Джейд с подозрением. – Сидишь тут, смотришь на всех как-то странно… Ты на каникулах, случаем, не встречалась со своим Заком? Вдруг он тебя превратил в робота вроде степфордских жен[368].
– Извини… Я просто все думаю о Ханне, – соврала я.
– А может, хватит все время думать? Может, пора что-нибудь наконец сделать? Например, устроить диверсию, чтобы она больше не ездила в Коттонвуд? А то мало ли, что может случиться. Будем потом себя клясть, что не вмешались. Долгие годы будем терзаться угрызениями совести и умрем в одиночестве среди толпы кошек, или нас машина собьет. Размажет по асфальту, как какого-нибудь оленя на загородном шоссе…
– Может, ты наконец заткнешься? – заорал Чарльз. – Надоело! Каждый раз одно и то же! Дура чертова! И все вы дебилы!
Он грохнул стакан на стол и выскочил за дверь – щеки красные, а волосы цвета нежной светлой древесины, такой мягкой, что ее можно поцарапать ногтем. Все молчали. Через несколько секунд хлопнула входная дверь, взревел мотор и Чарльз умчался.
– Мне кажется или вам тоже очевидно, что все это не к добру? – спросила Джейд.
Не то в три, не то в четыре утра я вырубилась прямо на кожаном диване. Через час меня растолкали.
– Старуха, прогуляться не хочешь?
Найджел улыбался, склонившись надо мной. Очки у него сползли на кончик носа.
Я села, моргая:
– Ага, конечно.
Комнату синим бархатом окутывали предрассветные сумерки. Джейд была у себя наверху, Мильтон ушел домой (скорее всего, «домой» означало – в мотель, на свидание с Джоли). На кушетке с цветочным узором спала Лу, ее длинные волосы свесились через подлокотник. Я протерла глаза и поплелась за Найджелом. Догнала его в большой гостиной: розовые стены стыдливо зарделись, концертный рояль зевает, распахивая крышку. Голенастые пальмы разбрелись по углам, а низенькие диванчики похожи на воздушные хрустящие хлебцы: страшно сесть, вдруг раскрошатся.
– Накинь, если холодно. – Найджел поднял с табурета возле рояля длинную черную шубу.
Шуба романтично поникла у него в руках, точно секретарша в обмороке.
– Да мне и так нормально, – сказала я.
Найджел, пожав плечами, накинул шубу себе на плечи (см. статью «Сибирская норка» в кн. «Энциклопедия живых существ», 4-е изд.). Нахмурившись, он взял в руки синеглазого хрустального лебедя – лебедь плавал на столике, возле серебряной рамки. В рамке была не фотография Джейд, или Джефферсон, или каких-нибудь сияющих улыбками родственников, а бумажка с черно-белым рисунком – рамка явно так и продавалась с этой вставкой (надпись на бумажке гласила: «ФЛОРЕНЦИЯ, „7 91/2“»).
– Бедный жирный утопленник, – сказал Найджел. – Никто о нем и не вспоминает уже.
– О ком?
– О Смоке Харви.
– А-а…
– Так всегда бывает, когда помрешь. Сначала все квохчут, а потом забывают.
– Если только не убьешь какого-нибудь государственного деятеля. Сенатора там или полицейского. Тогда запомнят надолго.
– Думаешь? – Найджел посмотрел на меня с интересом. – Да, наверное, ты права!
Поглядеть на него: лицо обычное, словно центовая монетка, ногти обгрызены до мяса, а очочки в проволочной оправе делают его похожим на усталое насекомое, прикрывшее себе нос прозрачными крылышками. Невозможно угадать, что у него на уме, почему сверкают глаза за стеклами очков и отчего по губам скользнула едва заметная усмешечка, вроде тех красных карандашиков, которые кладут в кабинках для голосования. Сейчас я не могла отделаться от мысли, что он думает о своих настоящих родителях, кто бы они там ни были – Мими и Джордж, Элис и Джон, Джоан и Герман, – запертых в тюрьме строгого режима. Правда, Найджел не казался особо мрачным. Если бы папе дали пожизненное (как хотелось бы многим июньским букашкам), я бы, скорее всего, стала угрюмым подростком с вечно стиснутыми зубами и постоянно представляла себе, как убиваю одноклассников шариковой ручкой или подносом из школьной столовой. А Найджел замечательно держится!
– Скажи, что ты думаешь о Чарльзе? – прошептала я.
– Он милый, но не в моем вкусе.
– Да нет! Я о другом… – Было непросто подобрать слова. – Что все-таки у него с Ханной?
– Что, ты с Джейд побеседовала?
– Угу.
– Да ничего между ними нет, по-моему. Просто он вообразил, что безумно влюбился. Он всю жизнь в нее влюблен, с начала старшей школы. Зря только время тратит, вот что. Как ты считаешь, я похож на Лиз Тейлор?
Он поставил стеклянного лебедя на место и закружился по комнате. Полы шубы послушно разлетались вокруг него.
– Очень, – ответила я.
Если он – Лиз, то я – Бо Дерек в фильме «Десятка»[369].
Найджел, улыбаясь, поправил очки:
– Итак, мы с тобой должны найти сокровище. Добычу. Главный приз.
Он еще раз крутанулся на каблуке и, выскочив за дверь, птицей взлетел по беломраморой лестнице.
На площадке остановился, дожидаясь меня.
– Вообще-то, я хотел тебе кое-что рассказать.
– Что?
Он прижал палец к губам. В это время мы проходили мимо комнаты Джейд. За полуоткрытой дверью было темно и тихо. Найджел махнул рукой – идти дальше. Мы прокрались, осторожно ступая по ковровой дорожке, до гостевой комнаты в дальнем конце.
Найджел включил свет. Несмотря на розовый ковер и занавески с цветочным узором, комната могла вызвать приступ клаустрофобии – как будто ты оказался внутри человеческого легкого. Затхлый запах в точности соответствовал описанию, которое приводит корреспондент «Нэшнл джиографик» Карлсон Кей Мид, рассказывая о своем участии в раскопках в Долине Царей вместе с Говардом Картером в 1923 году (статья «Открытие Тутанхамона»): «Признаюсь, меня беспокоило, что мы обнаружим в этой загадочной гробнице, а из-за омерзительной вони я вынужден был закрыть рот и нос платком, спускаясь в ее мрачные недра» (Мид, 1924).
Найджел притворил за мнй дверь.
– Так вот, в прошлое воскресенье мы с Мильтоном пришли к Ханне раньше тебя, – тихо и серьезно начал он, прислонившись к кровати. – Ханне понадобилось отлучиться в магазин за продуктами. Пока Мильтон делал домашку, я заглянул в гараж. – Его глаза расширились. – Что я там нашел, ты не поверишь! Во-первых, кучу походного снаряжения, но я еще заглянул в коробки, которые там стоят. В основном всякое барахло – чашки, настольные лампы… Фотка попалась, – видно, Ханна серьезно панковала в свое время… А в одной огромной коробке оказались карты разных заповедников и так далее. Тысяча карт, не меньше! На некоторых красной ручкой были отмечены маршруты.
– Ханна же часто ходит в походы. Помнишь, она рассказывала, как жизнь кому-то спасла?
Найджел выставил перед собой руку:
– Это да, но ты слушай! Потом я увидел папку – она прямо сверху лежала. В папке вырезки из газет, ксерокопии статей. Даже из нашего «Стоктон обсервер» были. И все статьи – о пропавших детях.
– Без вести пропавших?
Найджел кивнул.
Удивительно, как я разволновалась, вновь столкнувшись с тремя простыми словами: «без вести пропавшие». Если б не леденящая кровь лекция Ханны об исчезнувших людях, когда она, словно безумная, цитировала по памяти объявления о розыске, открытие Найджела меня бы оставило равнодушной. Все мы знали, что Ханна когда-то увлекалась альпинизмом, а сама по себе папка с вырезками ничего еще не значит. Мой папа, например, человек настроений – он постоянно увлекается и начинает собирать информацию на какую-нибудь неожиданно заинтересовавшую его тему, от ранних работ Эйнштейна по проектированию атомной бомбы до анатомии морских ежей, малоаппетитных художественных инсталляций или биографий рэперов, в которых стреляли девять раз. Но у папы такие увлечения не превращались в навязчивую идею. Страсть – возможно. Упомяни при нем Че Гевару или Бенно Оннезорга, папины глаза мигом заволакивала мечтательная дымка – но он не заучивал наизусть случайную подборку фактов и не декламировал ее с хрипотцой в голосе, точно Бетт Дэвис, лихорадочно затягиваясь сигаретой, пока взгляд его мечется по комнате, словно воздушный шарик, из которого выпускают воздух. Папа не становился в позу, не обстригал себе волосы, оставляя пролысинку размером с мяч для пинг-понга. («В жизни не так много идеальных удовольствий, и одно из них – откинуться в кресле парикмахера, позволяя умелым женским рукам приводить в порядок твои волосы».) А еще папа не вызывал у меня безотчетный страх, который невозможно толком проанализировать, – стоит задуматься об этом чувстве, оно ускользает, утекает сквозь пальцы, дымом развеивается в воздухе.
– Я там взял одну заметку, хочешь почитать? – сказал Найджел.
– Взял из папки?!
– Всего один листок.
– Ну замечательно!
– А что?
– Ханна же заметит!
– Не заметит, там полсотни страниц. Она у меня внизу, в рюкзаке. Сейчас принесу.
Найджел скрылся за дверью, восторженно вытаращив глаза (как Дракула из немых фильмов), и тут же вернулся со статьей. Собственно, это была даже не статья, а отрывок из книги, выпущенной в 1992 году издательством «Футхилл-пресс» из города Тупак, штат Теннесси: «Потеряны и не найдены. О бесследно исчезнувших людях и других необъяснимых событиях», авторы Дж. Финли и Э. Диггс. Найджел уселся на край кровати, кутаясь в шубу, а я начала читать.
96.
Глава 4Вайолет Мэй Мартинес«Не бойся, ибо Я с тобою;
не смущайся, ибо Я Бог твой»
Исаия, 41:10
Пятнадцатилетняя Вайолет Мэй Мартинес бесследно пропала двадцать девятого августа 1985 г. В последний раз ее видели в национальном парке Грейт-Смоки-Маунтинс, между Лысиной Слепца и автостоянкой возле Горелого ручья.
Ее исчезновение по сей день остается загадкой.
Солнечным августовским утром Вайолет Мартинес отправилась на экскурсию в национальный парк Грейт-Смоки-Маунтинс вместе со всей группой по изучению Библии при баптистской церкви города Бестерс, штат Северная Каролина. Ровесники в бестерской школе отзываются о Вайолет как о веселой, общительной девочке. Большинством голосов ее выбрали самой стильной модницей года.
В церковь ее привез отец, Рой-младший. У Вайолет были белокурые волосы, рост – пять футов четыре дюйма. На ней были синие джинсы, розовый пуловер, золотая цепочка с кулоном и белые кроссовки «Рибок».
Руководил экскурсией мистер Майк Хиггис, ветеран вьетнамской войны, в течение семнадцати лет активно участвующий в церковной работе.
В автобусе Вайолет сидела в заднем ряду, со своей лучшей подругой Полли Элмс. На автостоянку возле Горелого ручья автобус прибыл в 12:30. Майк Хиггис объявил, что группа пройдет по тропе до утеса Лысина Слепца и вернется к 15:30. В завершение своей речи мистер Хиггис перефразировал цитату из Книги Иова:
– Смотрите и разумейте чудные дела Божии!
Вайолет шла со своей подругой Полли Элмс и Джоэлем Хинли. Вайолет потихоньку пронесла с собой пачку сигарет «Вирджиния Слимс» и на вершине закурила, но Майк Хиггис велел ей затушить сигарету. Вайолет фотографировалась и перекусила вместе со всеми, а затем, спеша в обратный путь, отправилась раньше других с Джоэлом и двумя подругами. На расстоянии мили от автостоянки все пошли медленнее, потому что Барби Стюарт натерла ногу, но Вайолет не захотела сбавить темп.
– Она сказала, что мы копуши, и поскакала вперед, – рассказывает Джоэл. – У поворота остановилась, закурила и помахала нам, а потом ушла за поворот, и больше мы ее не видели.
Приятели думали, что Вайолет будет ждать их на автостоянке, но когда в 15:35 Майк Хиггинс устроил перекличку,
– А где остальное? – спросила я.
– Я только эту страничку взял.
– И все статьи были о таких случаях?
– Странно, правда?
Я только плечами пожала. Попробовала вспомнить, относилась моя клятва хранить молчание к историям Аристократов или ко всему ночному разговору в целом, не вспомнила и потому сказала неопределенно:
– По-моему, Ханна давно интересуется этой темой. Исчезновением людей.
– Да ну?
Я протянула Найджелу листок и притворилась, будто зеваю.
– Я думаю, беспокоиться не о чем.
Найджел, явно разочарованный моей реакцией, сложил бумажку, а я про себя молилась: пусть на этом и закончится, не то я совсем свихнусь. Как бы не так – мы еще сорок пять минут бродили по дому, среди припорошенных пылью столов, лепнины и несиженых кресел, и, как я ни старалась его отвлечь, Найджел упорно болтал только об этих несчастных статьях (бедняжка Вайолет, что же с ней все-таки случилось и зачем у Ханны эти вырезки, какое ей до них дело?). Я думала, он просто выпендривается, изображает Лиз Тейлор в фильме «Последний раз, когда я видел Париж»[370], но тут он вошел в пятно света от созвездия Геркулеса, мерцающего на кухонном потолке, и я увидела, что он непритворно беспокоится (такую серьезность обычно увидишь только в академическом словаре или на физиономии пожилой гориллы).
Вскоре мы вернулись в Фиолетовую комнату. Найджел снял очки и мгновенно заснул в кресле у камина, собственнически вцепившись в норковую шубу, словно боялся, как бы она не удрала. Я снова устроилась на кожаном диване. Небо за окном смазали рассветным конфитюром. Я не чувствовала усталости. Мысли в голове (спасибо Найджелу) крутились, точно собака, когда она ловит собственный хвост. Чем так привлекают Ханну истории с исчезновениями – грубо оборванные биографии, от которых остались только начало и середина, а конец потерялся? («Биография без достойного завершения – это вообще не биография, а слезы одни», – говорил папа.) Сама Ханна, ясное дело, не пропала без вести – так, может, у нее брат или сестра потерялись или та девочка с фотографий, которые мы с Найджелом видели у нее в комнате? Или давний возлюбленный, которого Ханна упорно скрывает, – тот самый Валерио? Должна быть какая-то связь между Ханной и пропавшими людьми, пусть даже очень дальняя и косвенная. «Навязчивые идеи крайне редко бывают никак не связаны с личной историей человека», – пишет доктор медицины Джозефсон Уилхельен в своей книге «Шире неба» (1989).
И снова покоя не давало чувство, что я когда-то уже видела Ханну раньше и у нее тогда была похожая короткая стрижка. До того неотвязное чувство, что, когда на другой день, солнечный и страшно холодный, Лула отвезла меня домой, я полезла откапывать среди папиных книг жизнеописания разных современных деятелей: «Человек-загадка: жизнь и эпоха Энди Уорхола» (Бенсон, 1990), «Маргарет Тэтчер, женщина и миф» (Скотт, 1999), «Михаил Горбачев. Потерянный князь Московский» (Вадиварич, 1999). Каждую книгу я раскрывала на середине и просматривала фотографии, понимая, что это бессмысленное занятие. Беда в том, что неотвязное чувство узнавания было в то же время очень смутным. Я не могла бы поклясться, что не путаю Ханну с каким-нибудь пропавшим мальчишкой из постановки «Питера Пэна», которую мы с папой смотрели в Кентуккийском университете в Уолнат-Ридж. Один раз у меня чуть сердце не остановилось, – показалось, что я увидела Ханну на черно-белом снимке, раскинувшуюся на пляже в шикарном винтажном купальнике и громадных темных очках; но потом я прочитала подпись под фотографией: «Джин Тирни[371]. Сан-Тропе, лето 1955» (я по глупости схватила с полки «Беглых каторжников» [Де Винтер, 1979] – старую биографию Дэррила Занука)[372].
Дальнейшее расследование привело меня в подвал, в папин кабинет. Я попробовала искать в интернете «Шнайдер» и «Без вести пропавшие» и получила в ответ чуть ли не пять тысяч сайтов. На поисковые фразы «Валерио» и «Без вести пропавший» вывалилось сто три ответа.
– Эй ты там, внизу? – окликнул папа с верхней площадки.
– Ищу информацию! – крикнула я.
– Обедала?
– Нет!
– Ну тогда востри лыжи – нам по почте прислали дюжину купонов от стейк-хауса «Одинокий бычок»; скидка десять процентов на шведский стол: свиные ребрышки, куриные крылышки, печеный лук и еще какое-то блюдо с довольно-таки пугающим названием «Вулканическая картошка с вкраплениями бекона».
Я наскоро проглядела несколько сайтов, но ничего подходящего не обнаружила. Стенограмма судебного заседания под председательством судьи Хоуи Валерио в округе Шелбурн, записи о рождении Валерио Лоджии в 1789 году… Я выключила папин лэптоп.
– Радость моя?
– Иду! – отозвалась я.
Больше я не успела позаниматься поисками до воскресенья, а когда мы с Джейд приехали к Ханне, я с облегчением подумала, что и не понадобится. Ханна с прежним энтузиазмом носилась по дому босиком, одетая в черное домашнее платье, улыбалась, хваталась за полдесятка дел сразу и выпаливала стильные фразы без единого знака препинания:
– Синь познакомься с Йоко это что таймер звенит о боже спаржа…
Йоко была крохотная зелененькая птичка без одного глаза. Леннон ей, похоже, не нравился – она жалась к прутьям клетки, стараясь держаться от него как можно дальше. Ханна явно постаралась уложить волосы посимпатичней, зачесав набок самые непослушные прядки. Все было прекрасно, прямо-таки идеально. Мы уселись за стол и принялись за бифштексы со спаржей и початками кукурузы (даже Чарльз улыбался и, рассказывая очередную историю, обращался к нам ко всем, а не к одной только Ханне) – и тут Ханна заговорила.
– Весенние каникулы начнутся двадцать шестого марта. Не занимайте эти выходные. Отметьте у себя в календаре.
– А что будет? – спросил Чарльз.
– Мы идем в поход.
– Кто сказал? – удивилась Джейд.
– Я говорю.
– И куда? – спросила Лула.
– В Грейт-Смоки-Маунтинс. Ехать меньше часа.
Я чуть не подавилась. Мы с Найджелом переглянулись через стол.
А Ханна радостно продолжала:
– Ну, вы знаете: страшные рассказы у костра, потрясающие пейзажи, свежий воздух…
– Макароны в котелке, – вполголоса добавила Джейд.
– Никто не заставляет варить макароны. Можно есть, что захочется.
– Все равно тоска.
– Не надо так!
– Наше поколение не фанатеет по дикой природе. Мы бы лучше по торговому центру прошвырнулись.
– А разве плохо стремиться к чему-то большему?
– Там не опасно? – как бы невзначай поинтересовался Найджел.
– Нет, конечно! – улыбнулась Ханна. – Просто не надо делать глупостей. Я тысячу раз там бывала, все тропы знаю. Да вот на днях тоже ездила.
– С кем? – насторожился Чарльз.
– Сама с собой.
Мы все на нее уставились. Январь все-таки.
– Когда это? – спросил Мильтон.
– На каникулах.
– Не замерзли?
– Да что там – замерзла! – воскликнула Джейд. – Там же скучно до смерти?
– Мне не было скучно.
– А медведи? – не унималась Джейд. – И хуже того, комары и всякие жуки! Ненавижу насекомых. А они меня обожают. Прямо фанаты, не знаешь, куда от них деваться.
– В марте комаров нет. А если будут, я тебя полью антикомариным средством с ног до головы, – грозно прорычала Ханна (см. «Бульдог в курятнике. Жизнь Джеймса Кэгни»[373], Тейлор, 1982, стр. 339).
Джейд промолчала, разгребая вилкой шпинат.
– Да что ж такое? – нахмурилась Ханна. – Я стараюсь, придумываю для вас что-то новое, интересное. Вы в школе проходили «Уолдена» Торо?[374] Неужели он вас не вдохновил? Или эту книгу уже исключили из программы?
Ханна обратила взгляд на меня, а мне было трудно смотреть ей в глаза. Прическа по-прежнему отвлекала. В фильмах пятидесятых режиссеры использовали такую стрижку, чтобы показать, что героиня недавно вышла из психушки или что косные жители родного городка заклеймили ее как продажную женщину. Чем дольше глядишь, тем сильнее ощущение, что эта стриженая голова плавает в воздухе сама по себе, как голова Джимми Стюарта в «Головокружении»[375], когда он страдает от нервного расстройства и вокруг него крутится вихрь психоделической расцветки – сто оттенков безумия. Из-за короткой стрижки глаза Ханны казались огромными, шея – очень бледной, уши – беззащитными, словно улитки без раковины. Может, права Джейд – у Ханны и впрямь назревает нервный срыв? Возможно, она «устала поддерживать Великую ложь человечества»? (см. «Вельзевул», Шорт, 1992, стр. 212). Или еще более жуткий вариант: вдруг она слишком зачиталась той биографией Мэнсона? Даже мой папа, хоть суевериям не подвержен, говорит, что слишком пристальное изучение зла небезопасно для «впечатлительных умов». Поэтому он и не включает больше «Черного дрозда» в список обязательного чтения к своему курсу.
– Ты-то понимаешь, о чем я? – Взгляд Ханны словно приклеился ко мне, вроде ярлыка на лобовом стекле машины. – «Я ушел в лес, потому что хотел жить разумно, – процитировала она. – Хотел погрузиться в самую суть жизни и добраться до ее сердцевины, чтобы… чтобы не оказалось перед смертью, что я вовсе и не жил… чтобы… что-то такое разумно…»[376]
Неоконченная фраза повисла в воздухе. Все молчали. Ханна засмеялась, но смех получился невеселым.
– Надо бы мне самой перечитать…
Глава 20. «Укрощение строптивой», Уильям Шекспир
Леонтин Беннет в своей книге «Содружество утерянных тщеславий» (1969) мастерски разбирает известную цитату Вергилия: «Любовь превозмогает все». На стр. 559 он пишет: «Столетиями эту короткую фразу понимали неверно. Непросвещенные массы выставляют ее в качестве оправдания тому, чтобы обжиматься в общественных парках, бросать жен, изменять мужьям, объясняют ею стремительный рост числа разводов и огромное количество незаконнорожденных детей, попрошайничающих возле станций метро „Уайтчепел“ и „Олдгейт“. Между тем в этой затасканной фразе ничего обнадеживающего нет. Латинский поэт написал: „Amor vincit omnia“, то есть „Любовь побеждает все“. Не „освобождает“, а „побеждает“ – здесь и кроется наша главная ошибка. Победить: выиграть, одержать победу, одержать верх, пересилить, одолеть, разбить, разгромить, сокрушить, раздавить, сломить, побороть, перебороть, восторжествовать, возобладать. Не так уж это и позитивно. И что значит „побеждает все“? Не обязательно только плохое – скажем, бедность, грабеж, человекоубийство, – а „все“, в том числе и радость, мир, здравый смысл, свободу и независимость. Таким образом, слова Вергилия – скорее предостережение, подсказывающее нам всеми средствами избегать этого чувства, иначе мы рискуем потерять все, что нам дорого, в том числе и самих себя».
Мы с папой всегда ехидничали по поводу многословных тирад Беннета (он так и не женился и умер в 1984 году от цирроза печени; на похороны пришли только домоправительница и редактор из издательства «Тиролиан-пресс»), но к началу февраля я осознала, что в его восьмисотстраничных разглагольствованиях есть свой смысл. Именно из-за любви Чарльз стал такой мрачный и дерганый, бродит по «Голуэю» весь лохматый, с отсутствующим взором (что-то мне подсказывало, что не о вечных вопросах он раздумывает). На утренних общих собраниях он постоянно ерзал (иногда стукая ногой по спинке моего стула), а когда я оборачивалась и улыбалась ему, он меня просто не видел, неотрывно уставившись на зачитывающего школьные объявления учителя, – так, наверное, вдовы моряков смотрят в морскую даль («Сил у меня с ним больше нет!» – говорила Джейд).
А меня любовь могла в любую минуту ввергнуть в уныние с той же легкостью, с какой ураган срывает с места деревенский домик. Стоило Мильтону сказать: «Старушка Джо» (он теперь только так называл Джоли; интимное прозвище – самый непоправимый этап в развитии школьного романа, он, словно суперцемент, скрепляет надолго и прочно) – и вот у меня внутри все отмерло, будто разом отказали сердце, легкие и желудок. Потому что какой смысл биться, дышать, функционировать, если жизнь – это боль?
А тут еще Зак Содерберг.
Я о нем совершенно забыла, если не считать те тридцать секунд в самолете на обратном пути из Парижа, когда захлопотавшаяся стюардесса нечаянно пролила «кровавую Мэри» на старичка, сидевшего у прохода. Вместо того чтобы разораться, старичок, лучась улыбкой, приложил к напрочь испорченному пиджаку салфетку и сказал без малейшей иронии:
– Не огорчайтесь, дорогая! С каждым может случиться.
Я изредка через силу улыбалась Заку на уроке углубленной физики (не дожидаясь, чтобы посмотреть, поймает он мою улыбку или так, уронит на пол). Я старалась следовать папиному совету: «Самое поэтическое завершение любовной истории – не извинения и не долгие выяснения, почему все пошло не так, слюнявые, точно сенбернар с печальными глазами, а полное достоинства молчание». Но однажды на большой перемене, захлопнув дверцу своего шкафчика, я увидела, что прямо позади меня стоит Зак, улыбаясь своей фирменной улыбкой, перекошенной, словно тент, у которого один край обвис.
– Привет, Синь, – сказал Зак.
Голос у него был скрипучий, как неразношенные ботинки.
У меня ни с того ни с сего сердце затрепыхалось.
– Привет.
– Ты как?
– Нормально.
Я судорожно соображала, что бы такое сказать осмысленное. Надо, по крайней мере, извиниться за то, что забыла его на рождественской дискотеке, словно варежку.
– Зак, мне очень совестно…
– Я тебе кое-что принес, – перебил он без злости, но как-то бодро-деловито, словно менеджер фирмы, приветствующий давнего клиента.
Он вытащил из заднего кармана и протянул мне пухлый голубой конверт, старательно заклеенный, вплоть до самых уголков. На конверте жирным курсивом было написано мое имя.
– Они твои, делай с ними, что захочешь. Я тут устроился на подработку в «Кинко», у нас широкий выбор фотоуслуг. Можно заказать увеличенную копию, хоть постер, можно заламинировать. Можно изготовить открытки или календарь – настольный и настенный. Многие заказывают футболки или еще, как это называется, художественный принт на холсте. Очень красиво, изображение высокого качества. Также мы делаем вывески и транспаранты разного размера, в том числе и на виниловой пленке.
Он кивнул, словно отвечая каким-то своим мыслям, и вроде хотел еще что-то сказать – даже чуть-чуть приоткрыл рот, словно окошко, но передумал и нахмурился.
– Увидимся на физике. – Развернулся и пошел прочь.
Его сейчас же перехватила какая-то девчонка. Она шла мимо, увидела нас и остановилась возле фонтанчика, будто бы водички попить собралась, глядя на нас прищуренными глазами, похожими на щелки для монет, и все никак напиться не могла, словно только что пересекла пустыню Гоби. Я ее знала в лицо – Ребекка из младшего класса, с верблюжьими зубами.
Она спросила Зака:
– В это воскресенье твой папа будет читать проповедь?
У них завязался серьезный разговор о божественном, а я с чувством неясного раздражения вскрыла конверт. В нем оказались глянцевые фоточки: мы с Заком посреди гостиной в его доме, плечи напряжены, на лицах приклеены улыбки.
На шести снимках – о ужас – у меня была видна бретелька от лифчика, до того белая, что почти фиолетовая. Посмотришь на нее, потом отведешь глаза и все еще видишь фантомное изображение этой злосчастной бретельки. А на последней фоточке – той, которую Пэтси сделала у ярко освещенного окна (Зак зацепил меня левой рукой за талию, словно он металлическая подставка, а я – коллекционная кукла), – блики света на фотографии создали вокруг нас некое сияние, мой правый бок и левый бок Зака размыло, мы словно сплавились воедино, и наши улыбки стали такого же цвета, как белесое небо за окном, в просветах голых веток.
Если честно, я с трудом себя узнала. Обычно я на фотографиях похожа на оцепеневшего аиста или на перепуганного хорька, а тут у меня был прямо-таки колдовской вид (в буквальном смысле: кожа золотилась, в глазах вспыхивали неземные зеленоватые искры). И держалась я как-то непринужденно. Так держатся люди, которые с визгом восторга пинают ногами песок на пляже. Я выглядела как девушка, способная забыть обо всем и улететь в небо, словно связка воздушных шариков, и все прочие, намертво привязанные к земле, будут с завистью смотреть ей вслед («Девушка, у которой в голове мысль, – такое же редкое явление, как большая панда в природе», – говорил папа).
Я невольно обернулась к Заку – то ли поблагодарить, то ли сказать нечто большее – и увидела, что он ушел, а я стою как дура, уставившись на дверь с надписью «Выход» и на толпу опаздывающих на урок младшеклассников в стоптанных тапках.
Пару недель спустя, во вторник вечером, я валялась на кровати, продираясь через поле битвы из «Генриха V» – готовилась к углубленному английскому, – и вдруг услышала шум подъезжающей машины. Выглянув между занавесками, я увидела, что к дому осторожно, как побитая собака, подкрался белый седан и робко остановился у двери.
Папы дома не было – примерно час, как ушел обедать в мексиканском ресторане под названием «Тихуана» с профессором Арни Сандерсоном, который вел курс «Введение в драматургию и всемирную историю театра».
– Довольно убогий юноша, – отзывался о нем папа. – По всему лицу смешные родинки, словно оспинки.
Папа сказал, что вернется не раньше одиннадцати.
Фары у машины потухли. Громко икнув, замолчал мотор. Секунда-другая тишины, затем отворилась дверца со стороны водителя, из автомобиля выставилась белая нога, затем другая (на первый взгляд кажется, что дама решила воплотить в жизнь извечную мечту о красной дорожке в Каннах, но, увидев ее целиком, я поняла, что на самом деле просто сложно вылезти из машины в таком наряде: тесный белый пиджак, туго перетягивающий талию, белая юбка, натянутая, как целлофановая обертка на пышном букете, белые чулки и белые туфли на высоченных каблуках – словом, громадное печенье целиком окунули в глазурь).
Довольно смешно было смотреть, как тетенька запирает машину: долго ищет в темноте замочную скважину, потом так же долго подбирает нужный ключ. Поправив юбку тем движением, каким обычно поправляют наволочку на подушке, она поднялась на крыльцо, причем явно старалась не очень громко топать. Лимонно-желтые волосы, взбитые в пышную прическу, подрагивали при каждом шаге, будто расшатанный абажур. Вместо того чтобы нажать кнопку звонка, она постояла немного, прикусив указательный палец (можно подумать, актриса приготовилась выйти на сцену, да вдруг забыла свою первую реплику). Затем, приставив руку козырьком ко лбу и вся перегнувшись влево, заглянула в окно.
Я, конечно, сразу поняла, кто это. Перед нашим отъездом в Париж несколько раз кто-то звонил по телефону. На мое «Алло?» ответом была тишина, и вслед за тем щелчок – значит, положили трубку. Меньше недели назад молчаливый звонок повторился снова. Сколько июньских букашек и раньше появлялись вот так, ни с того ни с сего, в самом разном настроении и самой разнообразной окраски, словно цветные карандаши в коробке (умбра жженая разочарованная, лазурь небесно-голубая крайне огорченная и т. д.).
Все они рвались еще раз увидеть папу, загнать его в угол, уговорить, воззвать к его лучшим чувствам (в случае некой Зулы Пирс – покалечить). Они брались за дело целеустремленно, по-деловому, словно подавали жалобу в федеральный суд: волосы заправлены за уши, строгий костюм, элегантные туфли, дорогой парфюм и скромные сережки в ушах. Июньская букашка Дженна Паркс вообще явилась с увесистым кожаным кейсом, положила его к себе на колени и, с классическим лязгом отщелкнув застежки, вернула папе салфетку из какого-то бара, на которой он в минувшие счастливые дни написал: «Твой женский лик – Природы дар бесценный / Тебе, царица-царь моих страстей»[377]. И к этому детально проработанному обличью каждая непременно добавляла сексуальный штрих (ярко-красная губная помада, какое-нибудь этакое белье, просвечивающее сквозь полупрозрачную блузку) – соблазн для папы, тонкий намек: вот, мол, смотри, что ты теряешь.
