Слепой убийца Этвуд Маргарет
— На следующее лето поедем в Мускоку, — сказала Уинифред. — Не могу сказать, что этот наш эксперимент с отдыхом увенчался успехом.
Незадолго до отъезда я решила подняться на чердак. Подождав, пока Ричард сел к телефону, а Уинифред улеглась в шезлонг на нашей песчаной полоске на берегу, прикрыв лицо Мокрой салфеткой, я открыла дверь на лестницу, ведущую на чердак, и стала подниматься, ступая как можно тише.
Лора уже была там; сидела на сундуке. Окно она распахнула — это было мудро, иначе мы бы там задохнулись. В воздухе стоял мускусный запах залежавшейся ткани и мышиного помета.
Лора неспешно повернула голову. Не вздрогнула.
— Привет, — сказала она. — Здесь живут летучие мыши.
— Ничего удивительного, — отозвалась я. Подле неё стоял большой бумажный пакет. — Что у тебя там?
Она принялась вынимать веши — разные мелочи и кусочки, всякую ерунду. Бабушкин серебряный чайник, три фарфоровые чашки с блюдцами — ручная роспись, из Дрездена. Ложки с монограммой. Щипцы для орехов в форме крокодила; одинокая перламутровая запонка; черепаховый гребень с недостающими зубьями; сломанная серебряная зажигалка; столовый прибор без графинчика.
— Зачем тебе это все? — спросила я. — Нельзя же их везти в Торонто.
— Я их спрячу. Все им не уничтожить.
— Кому — им?
— Ричарду и Уинифред. Они здесь все повыбрасывают. Я слышала, как они говорили про никчемный хлам. Когда-нибудь устроят тут генеральную уборку. Я хочу кое-что сохранить для нас. Оставлю тут в сундуке. Они уцелеют, и мы будем знать, где их искать.
— А если заметят? — спросила я.
— Не заметят. Тут ничего ценного. Смотри, я нашла наши старые тетради. Лежали там же, где мы их оставили. Помнишь, как мы их сюда принесли? Ему?
Лора никогда не называла Алекса Томаса по имени — только он, его, ему. Одно время мне казалось, что она его забыла — точнее, перестала о нём думать, но теперь стало ясно, что я заблуждалась.
— Не верится, что мы это все проделывали, — ответила я. — Что мы его прятали, что никто не узнал.
— Мы были осторожны, — сказала Лора. На минуту задумалась, потом улыбнулась. — Ты же мне не поверила про мистера Эрскина, да?
Наверное, следовало солгать, но я предпочла компромисс.
— Мне он не нравился. Жуткий тип.
— А вот Рини поверила. Как ты думаешь, где он сейчас?
— Мистер Эрскин?
— Ты знаешь, кто. — Лора помолчала и выглянула в окно. — А твоя половина фотографии у тебя осталась?
— Лора, мне кажется, тебе не стоит о нём думать. Он не вернется. Не судьба.
— Почему? Думаешь, он умер?
— С какой стати ему умирать? Вовсе нет. Просто, я думаю, он куда-нибудь уехал.
— Во всяком случае, его не поймали — иначе мы бы узнали. В газетах написали бы, — сказала она. Сложила старые тетради и сунула их в пакет.
Мы пробыли в Авалоне дольше, чем я предполагала, и уж конечно дольше, чем мне хотелось: меня словно заточили в клетку, заперли на замок, запретили двигаться.
За день до предполагаемого отъезда, когда я спустилась к завтраку, за столом сидела одна Уинифред. Она ела яйцо.
— Ты пропустила спуск на воду, — сказала она.
— Какой ещё спуск?
Она махнула рукой в окно: с одной стороны Лувето, с другой Жог. Я с удивлением увидела на борту отплывающей яхты Лору. Она сидела на носу, точно носовое украшение. К нам спиной. Ричард стоял у штурвала. В кошмарной шляпе яхтсмена.
— Хорошо хоть не затонули, — проговорила Уинифред не без иронии.
— А ты не поплыла?
— Вообще-то нет. — Голос её прозвучал странно — я решила, она ревнует: во всех Ричардовых начинаниях она привыкла играть первую скрипку.
Мне стало легче: может, Лора смягчилась и прекратила боевые действия. Может, увидит в Ричарде человека, а не мокрицу из-под валуна. Это существенно упростит мне жизнь. И атмосферу улучшит.
Но нет. Напряжение только возросло, хотя роли поменялись: теперь уже Ричард покидал комнату, едва Лора входила. Будто он её боится.
— Что ты сказала Ричарду? — спросила я её как-то вечером уже в Торонто.
— Ты о чем?
— Ну, когда вы с ним плыли на «Наяде»?
— Ничего я ему не говорила, — ответила она. — С чего бы?
— Не знаю.
— Я ему никогда ничего не говорю, — сказала Лора, — потому что мне нечего сказать.
Я прочитала написанное и вижу, что все не так. Я ничего не искажала — просто кое-что скрыла. Но скрытое остается пробелами.
Ты, конечно, хочешь знать правду. Чтобы я сложила два и два. Но два плюс два не всегда равно правде. Два плюс два равняется голосу за окном. Два плюс два равняется ветру. Живая птица — не кучка пронумерованных косточек.
Прошлой ночью я внезапно проснулась, сердце отчаянно колотилось. За окном что-то звякнуло. Кто-то бросал в стекло камешки. Я выбралась из постели, ощупью добралась до окна, подняла раму и выглянула. Я была без очков, но хорошо видела. Почти полная луна, вся в прожилках и старых шрамах, а ниже разливался нежно-оранжевый свет уличных фонарей, что отражались в небе. Прямо подо мной — тротуар, покрытый пятнами теней; его загораживал каштан в саду перед домом.
Я понимала: каштана здесь быть не может, он растет в другом месте, в сотнях миль отсюда, возле дома, где я когда-то жила с Ричардом. И все же вот он, надежной, прочной сетью раскинул ветви, слабо поблескивают белые мотыльки цветов.
Снова что-то звякнуло. Внизу проступил склоненный силуэт: человек рылся в мусорных баках, искал бутылки в отчаянной надежде что-нибудь из них вытрясти. Уличный пьяница, мучимый пустотой и жаждой. Он двигался осторожно и воровато, будто не искал, а шпионил, перетряхивал мой мусор в поисках улик против меня.
Но вот он выпрямился, вышел на свет и поднял голову. Я увидела черные брови, глазные впадины, улыбку, разрезавшую темный овал лица. На ключицах что-то белело — рубашка. Он поднял руку, отвел её в сторону. Помахал в знак приветствия или прощания.
Он уходил, а я не могла его позвать. Он знал, что я не могу позвать. Вот он скрылся.
Сердце сжалось. Нет, нет, нет, нет — послышался голос. Слезы струились по моему лицу.
Но я сказала это вслух — слишком громко, потому что проснулся Ричард. Он стоял у меня за спиной. Сейчас положит руку мне на шею.
И тут я действительно проснулась. С мокрым от слез лицом я лежала, разглядывая серый потолок и дожидаясь, пока успокоится сердце. Я теперь наяву редко плачу — только изредка несколько слезинок. Мои слезы меня удивили.
Когда ты молод, кажется, что все проходит. Мечешься туда-сюда, комкаешь время, тратишь напропалую. Точно гоночный автомобиль. Кажется, что можно избавиться от вещей и людей — оставить их позади. Еще не знаешь, что они имеют привычку возвращаться.
Время во сне заморожено. Оттуда, где ты был, не убежать.
А звяканье не померещилось — стекло билось о стекло. Я вылезла из кровати — из своей настоящей односпальной кровати — и доползла до окна. Два енота рылись в соседском мусоре, переворачивая бутылки и консервные банки. Мусорщики, свои на любой свалке. Взглянули на меня — настороженные, но не испуганные; в лунном свете их воровские маски совсем черны.
Удачи вам, подумала я. Берите, что можете, пока оно плывет к вам в лапы. Кому какое дело, по праву ли оно ваше. Главное — не попадайтесь.
Я вернулась в постель и лежала в давящей темноте, прислушиваясь к дыханию, которого рядом не было.
X
Неделями она как на иголках. Заходит в ближайший магазин и покупает пилку или ногтечистку, мелочь какую-нибудь — а потом идет мимо журналов, не прикасаясь к ним и стараясь, чтобы никто не заметил, как она смотрит; она цепко выхватывает с обложек заголовки, ища его имя. Одно из имен. Она их теперь знает — большинство, по крайней мере: она обналичивала его чеки.
Фантастические истории. Таинственные сказки. Потрясающе! Она пробегает глазами все.
Наконец видит нечто. Должно быть, оно: Люди-ящеры с Ксенора. Первый захватывающий эпизод хроники Цикронских войн. На обложке — блондинка в псевдовавилонском наряде: белое платье туго перетянуто золотой цепью под невероятного размера грудью, шея обвита лазуритом, из темени пророс серебряный полумесяц. Влажные губы, открытый рот, расширенные глаза. Она в когтях у двух трёхпалых существ с вертикальными зрачками, одетых только в красные шорты. У существ плоские лица, кожа покрыта чешуей — оловянной, как перья чирка, маслянистой, точно жиром полита; под серо-голубым бугрятся мышцы. Безгубые пасти со множеством острых, как иголки, зубов.
Она бы их всюду узнала.
Как купить книжку? В этом магазине нельзя: её здесь знают. Не годится странными поступками давать повод для слухов. В следующий поход по магазинам она заезжает на вокзал и находит журнал в киоске. Тоненькая грошовая книжица. Она расплачивается, не снимая перчаток, поспешно скатывает журнал трубочкой и сует в сумку. Продавец странно смотрит, но с мужчинами это бывает.
В такси она прижимает журнал к груди, тайком приносит в дом и запирается в ванной. Она знает: переворачивая страницы, руки будут дрожать. Эти истории читают бродяги в товарняках или школьники — с фонариком под одеялом. Сторожа по ночам, чтобы не заснуть; коммивояжеры в гостиницах в конце неудачного дня — сняв галстук, расстегнув рубашку, закинув ноги на стол и потягивая виски из стаканчика для зубной щетки. Полицейские скучными вечерами. И никто не обнаружит послания между строк. Оно предназначено ей одной.
Бумага тонкая, почти расползается в руках.
Здесь, в запертой ванной, у неё на коленях раскинулся Сакел-Норн, город тысячи чудес, — его боги, обычаи, удивительные ковры, измученные дети-рабы, предназначенные в жертву девы. Город семи морей, пяти лун и трёх солнц; на западе горы, где среди мрачных гробниц прячутся прекрасные покойницы и воют волки. Дворцовые заговорщики плетут интриги; король ждет подходящего момента, чтобы нанести удар, прикидывая, кто выступит против него; Верховная жрица прикарманивает взятки.
Ночь перед жертвоприношением: избранница ждет на роковом ложе. Но где же слепой убийца? Что стало с ним и с его любовью к невинной девушке? Наверное, это будет в следующей части, решает она.
Но вот, раньше, чем она ожидала, на город нападают беспощадные варвары, подстрекаемые вождем-маньяком. Едва они входят в ворота — сюрприз: к востоку от города садятся три космических корабля. По форме — точно глазунья или половинка Сатурна; прилетели с Ксенора. Из кораблей, поигрывая чешуйчатыми мышцами, выскакивают люди-ящеры в металлических плавках и со сверхмощным оружием. У них лучевые ружья, электрические лассо, одноместные летательные аппараты. Всевозможные новомодные штучки.
Для цикронитов это неожиданное вторжение в корне меняет дело. Горожане и варвары, столпы общества и заговорщики, хозяева и рабы — все забывают о разногласиях и объединяются. Рухнули классовые барьеры, снилфарды отбросили древние титулы вместе с масками и, закатав рукава, плечом к плечу с йгниродами строят баррикады. Все обращаются друг к другу тристок, что означает (приблизительно): ты, с кем я обменялся кровью, то есть — товарищ или брат. Женщин отводят в Храм и ради их безопасности запирают там вместе с детьми. Король возглавляет сопротивление. Варваров, известных своей отвагой, принимают в городе с почетом. Король и Слуга Радости обмениваются рукопожатиями и решают командовать вместе. Кулак больше суммы пальцев, цитирует старую поговорку король. Все восемь ворот города успевают захлопнуть.
Поначалу за счет внезапности ксенорцы получают на открытой местности определенное преимущество. Они берут в плен нескольких женщин, и солдаты-ящеры пускают слюни, глядя на красоток сквозь решетки. Но затем на ксенорскую армию валятся неудачи: лучевые ружья, их основное вооружение, на Цикроне работают не в полную силу из-за разности гравитации; электрические лассо эффективны только на близком расстоянии, а жители Сакел-Норна укрылись за очень толстой стеной. Для захвата города у людей-ящеров недостаточно летательных аппаратов. Пришельцев, приближающихся к стене, осажденные забрасывают факелами с горящей смолой: цикрониты выяснили, что металлические шорты ксенорцев при высокой температуре воспламеняются.
Вождь людей-ящеров впадает в ярость — в результате пятеро ученых мужей падают замертво. На Ксеноре явно не демократия. Уцелевшие решают технические проблемы. Ученые заявляют: если им дадут время и предоставят оборудование, они разрушат стены Сакел-Норна. Еще они получат газ, который обесчувствит жителей. И тогда ксенорцы спокойно сделают свое черное дело.
На этом первая часть обрывается. Но где же история любви? Куда делись слепой убийца и безъязыкая девушка? О девушке в суматохе забыли — в последний раз она пряталась под парчовым ложем, а слепой убийца и вовсе не появлялся. Она листает назад — может, пропустила. Но нет, оба просто исчезли.
Может, в следующей захватывающей главе все уладится. Может, она получит весточку.
Она понимает: есть нечто безумное в этом её ожидании — он не пошлет ей весточки, а если и пошлет, то не так, — и все равно она ничего не может с собой поделать. Надежда порождает фантазии, тоска вызывает к жизни миражи — надежда вопреки всему, тоска в вакууме. Возможно, мозг отказывает, она свихивается, у неё поехала крыша. Поехала крыша — будто рухнул дом, завалился сарай. Когда едет крыша, выходит наружу то, что следует держать при себе, и проникает внутрь то, чего лучше сторониться. Замки? Не помогут. Стража заснула. Пароль не срабатывает.
Она думает: может, он меня бросил? Бросил — затасканное слово, но точно передает её положение. Легко представить, что он её бросил. В порыве он способен ради неё умереть, но жить ради неё — совсем другое дело. Монотонность ему претит.
Несмотря на эти рассуждения, она все ждет и наблюдает, месяц за месяцем. Заходит в аптеки, ездит на вокзал, не пропускает ни одного киоска. Но вторая глава так и не появляется.
«Мэйфэйр», май 1937 года
СВЕТСКАЯ ХРОНИКА ТОРОНТО
ЙОРК
В этом году апрель резвится, точно ягненок, и в духе его беззаботного ликования весенний сезон полон веселой суматохи встреч и расставаний. Мистер и миссис Генри Ридель объявились в родных краях после зимы, проведенной в Мехико; мистер и миссис Джонсон Ривз вернулись из Флориды, где отдыхали в Палм-Бич; мистер и миссис Т. Перри Грейндж вернулись из круиза по солнечным островам Карибского моря; миссис Р. Уэстерфилд с дочерью Дафной отправились во Францию, а затем в Италию (с разрешения Муссолини), а мистер и миссис У. Макклелланд отбыли в сказочную Грецию. Семейство Дюмон-Флетчер, с успехом выступив в Англии, вернулись на родную сцену как раз к открытию Фестиваля драмы доминиона, в жюри которого работает мистер Флетчер.
Тем временем явление иного рода праздновалось в серебристо-сиреневом интерьере «Аркадского дворика», где миссис Ричард Гриффен (в девичестве мисс Айрис Монфор Чейз) была замечена на приеме, устроенном её золовкой миссис Уинифред (Фредди) Гриффен Прайор. Молодая миссис Гриффен, как всегда, была обворожительна (одна из самых заметных невест прошлого сезона), в элегантном небесно-голубом шелковом костюме и желто-зеленой шляпке она принимала поздравления по случаю рождения дочери Эйми Аделии.
«Плеяды» развили бурную деятельность по случаю прибытия гастролирующей звезды мисс Фрэнсис Гомер, прославленной рассказчицы, которая в Итонском зале вновь представила свою программу «Великие женщины». Она рассказывала о вошедших в историю женщинах и о влиянии, которое те оказали на жизни таких выдающихся мужчин, как Наполеон, Фердинанд Испанский, Горацио Нельсон и Шекспир. Мисс Гомер блистала живостью и остроумием, изображая Нелл Гвин, была волнующа в роли Изабеллы Испанской; изящной виньеткой предстал портрет Жозефины, а рассказ о леди Эмме Гамильтон — полон горечи.
В завершение вечера в честь Плеяд и их гостей благодаря щедрости миссис Уинифред Гриффен Прайор в Овальном зале подали ужин «а ля фуршет».
Письмо из «Белла-Виста»
Канцелярия директора частной клиники «Белла Виста»
Арнпрайор, Онтарио, 12 мая 1937 года
Мистеру Ричарду Э. Гриффену,
Президенту и председателю совета директоров «Королевского объединения Гриффен — Чейз»
Кинг-стрит, 20 Торонто, Онтарио
Дорогой Ричард!
Несмотря на прискорбные обстоятельства, приятно было повидаться с тобой в феврале и пожать тебе руку после стольких лет. Определенно, со времен «золотых деньков юности» жизнь развела нас в разные стороны.
Мне жаль тебя огорчать, но, должен сообщить, что состояние твоей свояченицы мисс Лоры Чейз не улучшилось; напротив, ей стало несколько хуже. Её навязчивые идеи укореняются. На наш взгляд, она по-прежнему способна навредить себе, и её следует держать под неусыпным надзором, в случае необходимости применяя успокоительные препараты. Окон она больше не била, хотя случился неприятный инцидент с ножницами. Мы приняли все меры, чтобы ничего подобного не повторялось.
Мы по-прежнему делаем все, что в наших силах. Имеются возможности опробовать ряд новых методов с благоприятным прогнозом, — в частности, электрошоковую терапию. Оборудование для неё вскоре к нам поступит. Если ты не против, мы попробуем применить эту методику наряду с инсулиновыми инъекциями. Мы твердо верим в конечное улучшение, хотя, по нашим прогнозам, мисс Чейз никогда не будет совершенно здорова.
Как это ни прискорбно, я вынужден просить тебя и твою жену воздержаться от посещений мисс Чейз и некоторое время ей не писать: контакт с любым из вас плохо отразится на лечении. Как ты знаешь, именно с тобой связаны её самые стойкие навязчивые идеи.
Я буду в Торонто в среду и надеюсь конфиденциально побеседовать с тобой у тебя в конторе; что касается твоей молодой жены, то после недавних родов не стоит волновать её столь неприятными деталями. При встрече я попрошу тебя как родственника подписать документы, подтверждающие твое согласие с нашими методами лечения.
Осмеливаюсь вложить счет за прошлый месяц в надежде на скорую оплату.
Искренне твой директор клиники
Д-р Джералд П. Уизерспун
Она чувствует себя отяжелевшей и грязной, точно куль грязного белья. И одновременно выпотрошенной и плоской. Чистый лист с бесцветной едва различимой подписью — чужой. Пускай этим займется сыщик — её нельзя беспокоить. Она не будет смотреть.
Она не потеряла надежду — просто сложила и убрала: эта вещь не на каждый день. Пока же позаботимся о теле. Что толку не есть? Разум лучше сохранить, и тут питание полезно. И маленькие радости: цветы — первые тюльпаны, например. Что толку терять рассудок? Босиком бежать по улице с воплями Пожар! Конечно же, все заметят, что нет никакого пожара.
Лучший способ сохранить секрет — притвориться, что его нет. Как мило с вашей стороны, говорит она по телефону. Но, к сожалению, не смогу. Я все ещё в постели.
Иногда, особенно в ясные теплые дни, она ощущает себя погребенной заживо. Небо — купол голубого камня, солнце — круглая дыра, сквозь которую издевательски сочится свет настоящего мира. Те, кто похоронен вместе с ней, не знают, что произошло, — только она знает. Расскажи она им, её на всю жизнь запрут. Остается делать вид, что все хорошо, и поглядывать на синий купол, дожидаясь, когда появится большая трещина — непременно появится. И тогда он спустится к ней по веревочной лестнице. Она проберется на крышу, подпрыгнет. И лестница поплывет вверх, унося их обоих, вцепившихся в неё, друг в друга; пронесет мимо башенок, башен, шпилей, наружу через трещину в фальшивом небе, а остальные будут стоять на лужайке, разинув рот, и смотреть вслед.
Как захватывающе, какое ребячество.
Под голубым каменным небосводом идет дождь, светит солнце, дует, проясняется. Удивительно, как достоверно воспроизведена погода.
Где-то неподалеку ребенок. Его крики прерывисты, будто приносятся на крыльях ветра. Двери открываются и закрываются, и его крошечная неистовая ярость то громче, то тише. Удивительно, как они орут. Иногда прямо заходятся криком, шершавым и мягким, точно рвется шелк.
Она лежит в кровати — то на одеяле, то под ним — зависит от времени суток. Она любит белые наволочки — белые, как халат медсестры, и слегка накрахмаленные. Опирается на несколько подушек, чашка чая — точно якорь, чтоб не унесло. Она берет чашку и приходит в себя, когда та падает на пол. Это не всегда случается — она вовсе не ленива.
Время от времени её посещают грезы.
Она представляет себе, как он представляет её. В этом её спасение.
Мысленно она идет по городу, бродит по лабиринтам, по грязным закоулкам: каждое свидание, каждая встреча, каждая дверь, лестница и кровать. Что сказал он, что сказала она, чем они занимались, чем занимались потом. Даже те моменты, когда они спорили, ссорились, расставались, страдали, воссоединялись. Им нравилось кромсать, пить кровь друг друга. Мы разрушали себя, думает она. Но как ещё можно было тогда жить — где, кроме руин?
Иногда ей хочется вычеркнуть его из своей жизни, покончить с ним, убить бесконечную, бессмысленную тоску. Повседневность и телесная энтропия помогут — обтреплют её, поизносят, сотрут этот центр в мозгу. Но изгнание дьявола не помогает, да она и не очень прилежна. Она не хочет изгнания. Хочет вернуть это ощущение пугающего блаженства — будто случайно выпала из самолета. Хочет его изголодавшегося взгляда.
Последний раз они виделись, когда вернулись к нему из кафе, — ей казалось, они тонут: вокруг темень и рев, однако нежно, медленно и чисто.
Это и называется: быть в рабстве.
Быть может, образ её с ним, точно в медальоне, — не образ даже, скорее, схема. Карта с обозначенным кладом. Карта ему понадобится, чтобы вернуться.
Сначала тысячи миль по земле, кольцо горных хребтов, обледеневших, складчатых и треснутых. Затем лес, непроходимые чащобы; там старые деревья гниют под мхом, и редко попадаются поляны. Потом пустоши и бескрайние степи, где гуляет ветер; сухие красные холмы, где идет война. За камнями, в засаде у пересохших каньонов затаились бойцы. Обычно снайперы.
Потом деревни: убогие лачуги, косящиеся мальчишки, женщины волокут вязанки, на дорогах в грязи валяются свиньи. Потом железная дорога, что ведет в города с вокзалами и депо, фабриками и складами, церквями и мраморными банками. А потом и города — огромные пятна света и тьмы — башня на башне. Башни облицованы адамантом. Нет: чем-то современнее, правдоподобнее. Не цинком: из цинка у бедняков умывальники.
Башни облицованы сталью. Там делают бомбы, туда бомбы и падают. Но он проходит мимо, невредимый, на пути в единственный город — тот, где среди домов и колоколен её заточили в самую центральную, самую внутреннюю башню, даже и не башню на вид. Башню замаскировали: простительно перепутать её с обычным домом. А она запряталась в постель трепетным сердцем мироздания. Надежно заперта на случай опасности. Этим тут все и заняты — оберегают её. Она смотрит в окно — ничто до неё не доберется, она не доберется ни до чего.
Она — круглое О, ноль по существу. Пространство, обозначенное отсутствием предмета. Поэтому им её не достать, не ударить, не обвинить. Она так славно улыбается, но за улыбкой никого нет.
Ему хочется думать, что она неуязвима. Стоит у освещенного окна, дверь заперта. Он хочет быть там, под деревом, смотреть на неё. Собрав мужество, он карабкается по стене, мимо выступов и лоз, точно вор; пригнувшись, поднимает раму, влезает в комнату. Тихо бормочет радио, мелодия нарастает и стихает. Глушит шаги. Ни слова, но тела их вновь окунаются в нежные жадные касания. Приглушенные, нерешительные и смутные, точно под водой.
Ты беззаботно живешь, как-то сказал он.
Можно и так сказать, отозвалась она.
Но как ей порвать с этой жизнью без его помощи?
«Глоуб энд Мейл», 26 мая 1937 года
КРАСНАЯ ВЕНДЕТТА В БАРСЕЛОНЕ
СПЕЦИАЛЬНО ДЛЯ «ГЛОУБ ЭНД МЕЙЛ» ИЗ ПАРИЖА
Хотя сведения, поступающие из Барселоны, подвергаются жесткой цензуре, нашему корреспонденту в Париже удалось узнать, что в Барселоне произошло столкновение двух соперничающих республиканских фракций. Пользующиеся поддержкой Сталина и вооруженные Россией коммунисты, по слухам, проводят массовые аресты членов ПОУМ[105], экстремистской троцкистской фракции, объединившейся с анархистами. Первые дни республиканского правления были полны страха и подозрительности. Коммунисты обвинили членов ПОУМ, что те являются предательской «пятой колонной». На улицах наблюдаются вооруженные столкновения; полиция поддерживает коммунистов. По слухам, многие члены ПОУМ брошены в тюрьму или бежали. По неподтвержденным данным, в ходе стычек задержаны несколько канадцев.
Мадрид остается в руках республиканцев, однако националистические силы под предводительством генерала Франко одерживают внушительные победы по всей Испании.
Она склоняет голову, утыкается лбом в край стола. Представляет себе его возвращение.
Сумерки. На вокзале зажгли фонари, в их свете у него изможденное лицо. Где-то неподалеку побережье, ультрамарин; слышны крики чаек. Он прыгает на подножку в клубах шипящего пара, в вагоне закидывает в сетку рюкзак, падает на сиденье, разворачивает мятую обертку сэндвича, разламывает. Он так устал, что с трудом ест.
Рядом с ним пожилая женщина вяжет что-то красное — ага, свитер. Она ему сказала, что это свитер, она ему расскажет все, если позволить, о детях, о внуках, у неё и фотографии есть, но её рассказов он не желает. И не может думать о детях: видел слишком много мертвых. Дети стоят у него перед глазами, не женщины, не старики. Каждый раз — словно нож в сердце: сонные глазки, восковые ручонки, безжизненные пальчики, рваные и окровавленные тряпичные куклы. Он отворачивается, вглядывается в свое отражение во тьме — впалые глаза, слипшиеся волосы, землистая кожа, — затуманенное копотью и черными силуэтами деревьев за окном.
Он пробирается мимо коленей женщины к проходу, выходит в тамбур, курит, бросает окурок, мочится в пустоту. Он чувствует, что и едет туда же — в ничто. Если выпасть из поезда, его никогда не найдут.
Болота, горизонт едва различим. Он возвращается на свое место. В поезде то сыро и промозгло, то знойно и душно; он обливается потом или дрожит, а может, и то, и другое: его бросает то в жар, то в холод, точно в любви. Грубая обивка сиденья отдает затхлостью, неудобна и натирает щеку. Наконец он засыпает — рот приоткрыт, голова свесилась, он прислонился к грязному стеклу. Во сне он слышит позвякивание спиц и стук колес, точно безжалостный метроном.
Теперь она представляет себе его сны. Представляет, что ему снится она, как он снится ей. Они летят навстречу друг другу на темных невидимых крыльях по небу цвета влажного шифера, ищут, ищут, возвращаются назад, гонимые надеждой и тоской, терзаемые страхом. Во сне они касаются друг друга, сплетаются, — больше похоже на столкновение, — и конец полету. Запутавшимися парашютистами, неловкими обугленными ангелами они падают на землю, а любовь бьется на ветру разорванным шелком. Земля встречает их вражеским огнем.
Проходит день, потом ночь, ещё день. Он выходит на остановке, покупает яблоко, кока-колу, полпачки сигарет, газету. Надо бы «малинки»[106] — может, целую бутылку — забыться. Он смотрит в расплывчатое от дождя окно на бескрайние плоские поля, что разворачиваются ковриками, на рощицы; глаза слипаются — тянет ко сну. Вечером долгий закат отступает на запад, куда едет поезд, бледнеет от розового до сиреневого. Приходит ночь — прерывистая, с остановками, толчками, металлическим скрежетом. Он закрывает глаза, и все затопляет красным — алыми вспышками выстрелов и взрывов.
Он просыпается на рассвете; за окном водная гладь, ровная, безбрежная, серебристая, — наконец-то озеро. В другом окне — унылые домишки, во дворах на веревках сушится белье. Кирпичная труба, пустоглазая фабрика с дымоходом; вот ещё, в окнах отражается бледная голубизна.
Она представляет, как ранним утром он выходит из вагона, идет по вокзалу, по длинному сводчатому вестибюлю с колоннами, по мраморному полу. В воздухе плывет эхо, голоса дикторов смазаны, их сообщения смутны. Пахнет дымом — сигаретным, паровозным, городским, больше похожим на пыль. Она тоже идет сквозь эту пыль или дым, она замирает, раскрывает объятья и ждет, когда он подхватит её, поднимет. Горло перехватывает радостью, что неотличима от паники. Она его не видит. Утреннее солнце проникает внутрь сквозь высокие арочные окна, дымный воздух накаляется, пол мерцает. Но вот он в фокусе, в дальнем конце, она различает каждую деталь — глаза, рот, руку, — хотя все дрожит отражением на трепещущей глади пруда.
Но её память его не удерживает, она не может вспомнить, как он выглядит. Словно подул ветер, и отражение расплылось, зарябило; он снова возникает у следующей колонны. Вокруг него — мерцание.
Мерцание — значит, его нет, но ей оно кажется светом. Обычным дневным светом, что освещает все вокруг. Утро и вечер, перчатку и туфлю, стул и тарелку.
XI
С тех пор события принимают дурной оборот. Впрочем, ты уже это знаешь. Поскольку знаешь, что случилось с Лорой.
Лора, конечно, ни о чем не догадывалась. У неё и в мыслях не было играть трагическую героиню. Ею она стала позже, в свете своего конца обретя мученический ореол в глазах фанатов. В обычной жизни она бывала невыносимой, как и все. Или скучной. Или веселой — веселиться она тоже могла; при определенных условиях, секрет которых знала только Лора, она могла даже приходить в восторг. Эти её вспышки радости мне особенно горько вспоминать.
И потому в памяти она осталась девушкой, в которой посторонний не увидел бы ничего необычного — светловолосая барышня, что поднимается на холм, погруженная в свои мысли. На свете много хорошеньких задумчивых девушек, тысячи, они рождаются на свет ежеминутно. И, по большей части, с ними ничего особенного не происходит. То да се — и они уже состарились. Но Лору выделили — ты, я. На картине она бы собирала полевые цветы, хотя редко чем-то таким занималась. У неё за спиной в лесной чаще притаился леший. Только мы его видим. Только мы знаем, что он набросится.
Я просмотрела написанное и вижу, что этого недостаточно. Слишком легкомысленно — или чересчур многое можно принять за легкомыслие. Куча одежды, стилей, расцветок, уже вышедших из моды, — крылышки бабочки-однодневки. Слишком много обедов, и не всегда удачных. Завтраки, пикники, океанские вояжи, маскарады, газеты, катание на лодках. Не очень-то вяжется с трагедией. Но в жизни трагедия — не бесконечный вопль. Она ещё и то, что ей предшествует. Однообразные часы, дни, годы, а потом вдруг — удар ножа, разрыв снаряда, полет автомобиля с моста.
Сейчас апрель. Проклюнулись и отцвели подснежники; вылезли крокусы. Скоро переберусь на заднюю веранду, буду писать за старым, обшарпанным, мышастым столом — по крайней мере, когда солнечно. Тротуары очистились ото льда — значит, снова можно гулять. Зимняя бездеятельность ослабила меня, я чувствую это по ногам. Тем не менее я намерена заявить права на прежнюю территорию — на те места, что пометила.
Сегодня, не без помощи палки, несколько раз остановившись, я добралась аж до кладбища. Оба чейзовских ангела неплохо пережили снежную зиму; имена умерших видны чуть хуже, но, возможно, дело в зрении. Я погладила эти имена, буквы; они тверды и осязаемы, но мне показалось, будто под пальцами они мягчеют, расплываются, колышутся. Время с его острыми невидимыми зубами их не пощадило.
Кто-то убрал с Лориной могилы осеннюю сырую листву. Теперь там лежал букетик белых нарциссов, уже увядших, завернутых в фольгу. Я их подобрала и выкинула в ближайший мусорный бак. Кто оценит эти подношения — что они себе думают, эти Лорины поклонники? Более того, кто, они думают, должен за ними убирать? Весь этот цветочный хлам — знаки поддельного горя, которыми они тут все замусорили.
Вот я вам покажу, тогда поплачете, говорила Рини. Будь мы её детьми, она бы нас отшлепала. А так мы никогда не узнали, что же она собиралась нам показать.
По дороге домой я зашла в кондитерскую. Должно быть, выглядела я не лучше, чем себя чувствовала, потому что ко мне тут же подошла официантка. Обычно здесь не обслуживают столики, сам все покупаешь и относишь, но эта девушка — темные волосы, овальное лицо, что-то вроде черной формы, — сама спросила, что мне принести. Я заказала кофе и для разнообразия плюшку с голубикой. Увидев, как девушка беседует с продавщицей, я поняла свою ошибку: это совсем не официантка, а такая же клиентка, а её черная форма — вовсе не форма, а просто куртка и брюки. Что-то на ней сверкало — молнии, наверное. Она ушла, а я толком не успела её поблагодарить.
Это так освежает, когда встречаешь любезность и участие в столь юной девушке. Слишком часто (размышляла я, думая о Сабрине) они проявляют лишь беспечную неблагодарность. Но беспечная неблагодарность — доспехи молодежи: как без них идти по жизни? Старики хотят молодым добра, но и зла хотят тоже: хотят пожрать молодых, впитать их живость и остаться бессмертными. Без этой защиты (суровость плюс легкомыслие) детей раздавило бы прошлым — чужим прошлым, что взвалили им на плечи. Эгоизм — их спасение.
До определенных пределов, разумеется.
Официантка в синем халатике принесла кофе. И плюшку — увидев её, я сразу поняла, что погорячилась. Прямо не знала, как к ней подступиться. Теперь в ресторанах все слишком огромное и тяжелое: материальный мир являет себя огромными непропеченными комьями теста.
Выпив кофе, сколько смогла, я отправилась в туалет. Прошлогодние надписи в средней кабинке закрасили, но, к счастью, сезон уже открылся. В правом верхнем углу одни инициалы признавались в любви другим, как это у них водится. Ниже — аккуратные синие печатные буквы:
Здравый смысл приходит благодаря опыту. Опыт приходит благодаря отсутствию здравого смысла.
Под этим фиолетовой шариковой авторучкой курсив: Если нужна девушка с опытом, звоните Аните, Умелому Ротику. Улетите под небеса — и номер телефона.
И ещё ниже — печатными буквами, красным фломастером: Близится Судный день. Готовься к Неизбежному — это относится к тебе, Анита.
Иногда я думаю — нет, фантазирую: может, эти надписи в туалете оставляет Лора — на расстоянии управляет руками девушек. Глупейшая мысль, но забавная — до следующего логического шага: значит, все эти сентенции предназначены мне — кого ещё в городе Лора знает? Но если мне, что же она имеет в виду? Не то, что говорит.
Порой мне ужасно хочется присоединиться, внести свою лепту, влить дребезжащий голос в анонимный хор увечных серенад, нацарапанных любовных посланий, скабрезных объявлений, гимнов и проклятий:
- Начерчено пером — и невозможно
- Ни благочестию, ни мудрости тревожной
- Ни слова вычеркнуть. Слезами хоть залейся,
- Ни буквы ты не смоешь, как ни бейся.[107]
Ха, думаю я. То-то вы взовьетесь.
Однажды, когда мне станет получше, я вернусь и действительно напишу. Это их приободрит — они же этого хотят. К чему мы все стремимся? Оставить слова, что подействуют, пусть чудовищно, отправить послание, что нельзя не прочесть.
Но такие послания бывают опасны. Подумай дважды, прежде чем загадывать желание, — особенно, если желаешь вручить себя судьбе.
(Подумай дважды, говорила Рини. А Лора спрашивала: Почему только дважды?)
Пришел сентябрь, за ним октябрь. Лора снова ходила в школу — уже в другую. Там носили юбки в серо-голубую клетку, а не в черно-бордовую — в остальном, на мой взгляд, никакой разницы.
В ноябре, как только Лоре исполнилось семнадцать, она заявила, что Ричард зря тратит деньги. Если он настаивает, она будет ходить в школу, сидеть за партой, но ничему полезному не научится. Все это она сообщила абсолютно спокойно, без малейшей злобы, и, к моему удивлению, Ричард сдался.
— По сути, в школу ей ходить незачем, — сказал он. — Зарабатывать на жизнь ей все равно не придется.
Но Лору следовало чем-то занять — как и меня в свое время. Её причислили к добровольческой организации, которую опекала Уинифред, под названием «Авигеи»[108]. Престижная организация: девушки из хороших семей, будущие Уинифред, посещали больницы. В фартуках, точно доярки, с вышитыми на груди тюльпанами, ошивались в больничных палатах; предполагалось, что разговаривают с больными, может, читают, ободряют — правда, не уточнялось, каким образом.
Тут Лора оказалась на высоте. Само собой, остальные Авигеи ей не нравились, зато понравился фартук. Её предсказуемо тянуло в палаты бедняков, которых Авигеи избегали из-за вони и дикости. Там лежали изгои: слабоумные старухи, нищие ветераны, безносые мужчины с третичным сифилисом и так далее. Здесь всегда не хватало санитарок, и вскоре Лора уже занималась, строго говоря, не своим делом. Она не падала в обморок при виде судна или рвоты, а также от ругани, бреда и прочих выходок. Уинифред такого не задумывала, и однако же именно это мы в итоге получили.
Медсестры Лору считали ангелом (точнее, некоторые; другие говорили, что она путается под ногами). По словам Уинифред, которая старалась быть в курсе и всюду имела доносчиков, Лора особенно заботилась о безнадежных. Она словно не видит, что они умирают, говорила Уинифред. Обращается с ними, как с обычными людьми, прямо как с нормальными; должно быть, полагала Уинифред, их это успокаивает, хотя человек в своем уме ничего подобного делать не станет. Сама Уинифред считала, что эта Лорина способность или даже талант — ещё одно доказательство крайней эксцентричности.
— У неё железные нервы, — говорила Уинифред. — Я бы так не смогла. Просто бы не вынесла. Только вообрази это убожество!
Тем временем планировался Лорин дебют. С Лорой об этом ещё не говорили: я дала Уинифред понять, что Лора вряд ли воспримет эти планы позитивно. В таком случае, сказала Уинифред, надо все организовать, а потом поставить её перед fait accompli[109]. А ещё лучше — вовсе обойтись без дебюта, если достичь главной цели (главная цель — выгодное замужество).
Мы обедали в «Аркадском дворике»; Уинифред меня пригласила, чтобы мы вдвоем изобрели, как она выразилась, уловку для Лоры.
— Уловку? — переспросила я.
— Ты понимаешь, о чем я, — сказала Уинифред. — Ничего страшного. — Для Лоры лучше всего, учитывая обстоятельства, — продолжала она, — если приличный богатый человек проглотит наживку, к Лоре посватается и поведет к алтарю. А ещё лучше, если попадется приличный богатый и глупый человек, который наживку и не заметит, а потом будет слишком поздно.
— Ты о какой наживке? — спросила я.
Интересно, по этой ли схеме Уинифред захомутала неуловимого мистера Прайора. Скрывала червячка до медового месяца и тут напустила его на мужа? И мужа поэтому нигде не видно — даже на фотографиях?
— Ты должна признать, что Лора весьма и весьма странная, — сказала Уинифред. Она замолчала, улыбнулась кому-то у меня за спиной и приветственно помахала пальчиками. Звякнули серебряные браслеты — у неё их было слишком много.
— Что ты имеешь в виду? — мягко спросила я. Я завела предосудительную привычку коллекционировать её объяснения.
Уинифред поджала губы. Оранжевая помада, губы уже морщились. Сейчас мы бы сказали: перебор солнца, но тогда к этому выводу ещё не пришли, а Уинифред нравилось быть бронзовой; нравился металлический налет.
— Лора понравится далеко не всякому. Порой она говорит очень странные вещи. Ей не хватает… не хватает предусмотрительности.
На Уинифред были зеленые туфли из крокодиловой кожи, но я больше не находила их элегантными — напротив, они казались мне безвкусными. То, что раньше чудилось таинственным и обольстительным, стало обычным — я слишком много знала. Её блеск — просто эмаль, её сияние — полировка. Я заглянула за кулисы, увидела нити и подпорки, проволочки и корсеты. У меня уже сложился свой вкус.
— Например? — спросила я. — Какие странные вещи?
— Вчера она заявила, что брак неважен, главное — любовь. И что Христос тоже так думал.
— Ну, это её подход. Она его не скрывает. Но, видишь ли, она говорила не о сексе. Не об эросе.
Если Уинифред чего-то не понимала, она это высмеивала или пропускала мимо ушей. Сейчас пропустила.
— Все они сознательно или бессознательно думают о сексе, — сказала она. — Такой подход доведет девушку вроде неё до беды.
— Она это скоро перерастет, — возразила я, хотя так не думала.
— Время не ждет. Девушки, витающие в облаках, — лёгкая добыча для мужчин. Нам не хватало только грязного сопливого Ромео. Тогда конец.
— И что ты предлагаешь? — спросила я, тупо на неё глядя. За этим тупым взглядом я прятала раздражение или даже ярость, но Уинифред он только воодушевил.
— Я же говорю, выдать её замуж за приличного человека, который не разберется, что к чему. Потом, если ей захочется, может подурачиться с любовью. Если втихаря, никто не шуганет.
Я ковырялась в останках пирога с курятиной. Уинифред последнее время злоупотребляла сленгом. Наверное, считала, что это современно: она уже в том возрасте, когда быть современной важно.
Она совсем Лору не знала. Сама мысль о том, что Лора делает что-то втихаря, не укладывалась у меня в голове. На площади у всех на виду — это больше на неё похоже. Бросить нам вызов, утереть носы. Сбежать с возлюбленным или ещё что-нибудь столь же эффектное. Показать нам, какие мы лицемеры.
— В двадцать один год у Лоры будут деньги, — сказала я.
— Не так много, — отозвалась Уинифред.
— Думаю, Лоре хватит. Думаю, она просто хочет жить своей жизнью.
— Своей жизнью! — воскликнула Уинифред. — Только представь, что она с ней сделает!
Переубедить Уинифред невозможно. Как занесенный нож мясника.
— У тебя уже есть кандидатуры? — спросила я.
— Ничего определенного, но я над этим работаю, — живо откликнулась она. — Многие хотели бы породниться с Ричардом.
— Не слишком утруждайся, — пробормотала я.
— О, но если не я, — проговорила Уинифред весело, — что же будет?
— Я слышала, ты вывела Уинифред из себя, — сказала я Лоре. — Довела её до белого каления. Проповедовала свободную любовь.
— О свободной любви речи не было, — сказала Лора. — Я только сказала, что брак — отживший институт. Ничего общего с любовью не имеет, вот и все. Любовь отдает, брак покупает и продает. Нельзя заключить договор на любовь. И ещё, что на небесах браков не бывает.
— Мы ещё не на небесах, — ответила я. — Может, ты не заметила. В общем, ты на неё нагнала страху.