Слепой убийца Этвуд Маргарет
Уолтер вытащил меня из автомобиля и молча ждал, стоя чуть позади, готовый меня поймать, если я вдруг рухну. Я стояла на тротуаре и смотрела на дом. Сад камней сохранился, хоть и заброшен. Конечно, сейчас зима, трудно сказать, но вряд ли тут растет что-нибудь — разве что драцена, она везде растет.
На подъездной аллее — большой мусорный бак, набитый щепками и кусками штукатурки: шел ремонт. А может, тут был пожар: верхнее окно выбито. В таких домах селятся бродяги, говорит Майра. Оставьте дом без присмотра, — во всяком случае, в Торонто, — и они мигом туда набьются, устроят наркоманскую оргию или что там. Сатанинские культы, вот что она слышала. Устраивают костры на паркете, засоряют туалеты и гадят в раковины, отвинчивают краны, изящные дверные ручки — все, что можно. Хотя иногда и обычные подростки могут все разнести, для забавы. У молодых на это талант.
Дом выглядел бесхозным, недолговечным, — точно фотография на рекламке недвижимости. Казалось, он больше со мной не связан. Я пыталась вспомнить звук своих шагов, хруст снега под зимними сапогами, когда я торопливо возвращалась домой, опаздывая, изобретая оправдания; иссиня-черную решетку ворот; свет от фонарей на сугробах — синеватых по краям, испещренных собачьей мочой, точно желтыми знаками Брайля. Тени тогда были другими. Сердце взволнованно билось, дыхание белым дымком клубилось в морозном воздухе. Лихорадочный жар ладоней, пылающие губы под свежим слоем помады.
В гостиной был камин. Мы с Ричардом, бывало, перед ним сидели, отблески огня играли на лицах и бокалах — бокалы на отдельных подставках, во спасение показухи. Шесть часов вечера, время мартини. Ричард любил резюмировать день — так он это называл. У него была привычка класть руку мне сзади на шею — держать её там, просто легко касаться, пока резюмировал. Резюме — иными словами, заключительная речь судьи, а потом дело переходит к присяжным. Так он себя видел? Возможно. Но его тайные мысли, его мотивы часто оставались для меня смутны.
Моя неспособность его понять, предвосхищать его желания, — одна из причин напряжения между нами. Он относил её на счет умышленного и даже вызывающего невнимания. Но ещё тут крылось недоумение, а потом страх. Ричард все меньше казался мне мужчиной с кожей и прочими органами, все больше — огромным запутанным клубком, который я, точно околдованная, обречена ежедневно распутывать. И всегда безуспешно.
Я стояла возле моего дома, моего бывшего дома, ожидая пробуждения каких-нибудь чувств. Никаких. Испытав и то, и другое, не знаю, что хуже: сильное чувство или его отсутствие.
С каштана на лужайке свисала пара ног, женских ног. На секунду я решила, что это настоящие ноги, кто-то слезает, убегает, но, присмотревшись, поняла, что это колготки, чем-то набитые — туалетной бумагой или бельем — и выброшенные из верхнего окна во время сатанинского обряда, подростковых проказ или пирушки бродяг. Застряли в ветвях.
Наверное, эти бестелесные ноги выбросили из моего окна. Бывшего моего. Я вспомнила, как в далеком прошлом из него смотрела. Воображая, как тихонько, никем не замеченная, убегаю этим путем, спускаюсь по дереву, — сначала снимаю туфли, перелезаю через подоконник и тяну одну ногу в чулке вниз, потом другую, цепляюсь руками. Я этого так и не сделала.
Смотрела из окна. Сомневалась. Думала. Как равнодушна я к себе сейчас.
Дни темнее, деревья угрюмее, солнце катится к зимнему солнцестоянию, а зимы все нет. Ни снега, ни слякоти, ни воющего ветра. Не к добру это промедление. Сумрачная тишина пропитывает нас.
Вчера дошла до самого Юбилейного моста. Говорят, он проржавел, его разъедает, расшатались опоры; говорят, его снесут. Какой-то безымянный и безликий застройщик жаждет присвоить общественную землю вокруг моста и построить там жилые дома; место первый сорт — оттуда красивый вид. Хороший вид теперь подороже картошки — не то чтобы прямо там сажали картошку. Поговаривают, застройщик хорошо дал кому-то на лапу, чтобы сделка состоялась; впрочем, я уверена, подобное происходило и в те дни, когда мост строился — якобы в честь королевы Виктории. Чтобы получить подряд, кто-то щедро заплатил избранникам Её Величества, а в нашем городе уважают старые традиции. Не важно как — но делай деньги. Вот эти традиции каковы.
Трудно представить, что когда-то дамы в кружевах и турнюрах приходили на мост и, опираясь на резное ограждение, любовались этим (теперь дорогим и скоро переходящим в частную собственность) видом: бурлящий поток внизу, живописные известняковые уступы на западе, поблизости фабрики, что вовсю работают по четырнадцать часов в сутки, фабрики, где полным-полно ломающих шапки раболепных мужланов, фабрики, что в сумерках мерцают, будто залитые огнями игорные дома.
Я стояла на мосту, глядя вверх по течению, где река гладка, темна и тиха, опасность ещё впереди. По другую сторону моста — водопады, водовороты, бурлит вода. Далеко внизу. У меня сжалось сердце, закружилась голова. И перехватило дыхание, словно я нырнула. Но куда? Не в воду — что-то плотнее. Во время — ушедшее холодное время, в старые горести, что илом в пруду скопились на дне души.
Вот, например:
Шестьдесят четыре года назад мы с Ричардом спускаемся по сходням с «Беренжерии» по ту сторону Атлантического океана.
Шляпа Ричарда небрежно заломлена, моя рука в перчатке легко легла на его руку — молодожены, медовый месяц.
Почему он зовется медовым? Lune de miel[92], медовый месяц — будто месяц — луна — не холодный безвоздушный шар из рябого камня, а сочная, золотистая, душистая — сияющая медоточивая слива, желтая, что тает во рту, исходит соком, как желание, — от сладости зубы ноют. Словно теплый прожектор плывет — не в небе, внутри тебя.
Я все это знаю. И очень хорошо помню. Но мой медовый месяц тут ни при чем.
Больше всего из этих восьми недель — неужто всего было девять? — мне запомнилось беспокойство. Я боялась, что Ричарда наш брак — то, что свершалось в темноте, о чем не принято говорить — разочаровал, как меня. Впрочем, похоже, нет: поначалу Ричард был со мной очень любезен, по крайней мере, днём. Свое беспокойство я скрывала, как могла, и постоянно принимала ванну: казалось, я внутри тухну, как яйцо.
Сойдя на берег в Саутгэмптоне, мы поездом отправились в Лондон и остановились в отеле «Браунз». Завтрак подавали в номер; я выходила к нему в пеньюаре, одном из трёх, выбранных Уинифред: пепельно-розовом; цвета слоновой кости с сизым кружевом; сиреневом с сине-зеленым отливом — нежные, пастельные тона хорошо смотрелись утром. К каждому пеньюару прилагались атласные домашние туфли, отделанные крашеным мехом или лебяжьим пухом. Я сделала вывод, что взрослые женщины по утрам так и одеваются. Такие наряды я видела (только где? может, реклама — кофе, например?): мужчина в костюме и галстуке, с прилизанными волосами, и женщина в пеньюаре, такая же ухоженная, в руке серебряный кофейник с изогнутым носиком, они дремотно улыбаются друг другу поверх масленки.
Лора посмеялась бы над этими нарядами. Она уже посмеялась, глядя, как их упаковывают. Ну, не совсем посмеялась. Насмехаться Лора не способна. Недостает жестокости. (Точнее, необходимой намеренной жестокости. Её жестокость случайна — побочный эффект возвышенных представлений, которыми набита её голова.) То было скорее изумление — недоверие. Погладив атлас, она чуть поежилась, и мои пальцы ощутили холодную маслянистость, скользкую ткань. Будто кожа ящерицы.
— И ты будешь это носить? — спросила она.
В то лондонское лето — ибо уже наступило лето, — мы завтракали с приспущенными шторами, прячась от яркого солнца. Ричард съедал два вареных яйца, два ломтя бекона и запеченный помидор, тосты и джем — хрустящие тосты, остывающие на подставке. Я — половинку грейпфрута. Темный, вяжущий чай походил на болотную воду. Ричард говорил, что чай таким и должен быть — это английский стиль.
Кроме обязательного «Как спала, дорогая?» — «М-м-м… а ты?» — мы беседовали мало. Ричарду приносили газеты и телеграммы. Телеграммы он получал ежедневно. Сначала просматривал газеты, затем распечатывал телеграммы, читал, аккуратно складывал их вчетверо, прятал в карман. Или рвал в клочки. Никогда не комкал и не бросал в корзину, но даже делай он так, я не стала бы доставать их и читать. В то время — не стала бы.
Я считала, все они адресованы ему: я никогда не получала телеграмм, и не могла придумать, с чего вдруг могу получить.
Днем у Ричарда были разные встречи. Я думала, с деловыми партнерами. Ричард нанял автомобиль с шофером, и меня возили смотреть то, что, по мнению Ричарда, посмотреть следовало. Главным образом, разные здания и парки. А ещё статуи возле зданий или в парках: государственные деятели — животы втянуты, грудь колесом, согнутая выставленная вперед нога, в руках бумажные свитки; полководцы — всегда верхом. Нельсон — на своей колонне, принц Альберт — на троне в окружении квартета экзотических женщин, что валяются, ошиваются у его ног, изрыгая фрукты и злаки. Это были Континенты, над которыми принц Альберт, хоть и покойный, сохранял власть. Но он не обращал на них внимания: сидел суровый и молчаливый под разукрашенным позолоченным куполом, глядел в пространство и думал о высоком.
— Что ты сегодня видела? — спрашивал за ужином Ричард, и я покорно докладывала, перечисляя здания, парки и памятники: Тауэр, Букингемский дворец, Кенсингтон, Вестминстерское аббатство, Парламент. Ричард не поощрял посещение музеев, за исключением музея естественной истории. Сейчас мне интересно, почему он считал, что зрелище множества больших набитых чучел послужит моему образованию? Совершенно очевидно, что все эти экскурсии проводились ради моего образования. Но почему чучела больше соответствовали мне или представлению Ричарда о том, какой мне следует быть, чем, например, полные залы живописи? Я догадываюсь, в чем тут дело, хотя, может, и ошибаюсь. Вероятно, чучела животных казались ему чем-то вроде зоопарка — куда принято водить детей.
В Национальную галерею я все же сходила. Мне посоветовал портье, когда памятники закончились. Поход меня измотал: слишком много людей, чересчур ярко — точно в универмаге; но у меня кружилась голова. Я никогда не видела столько обнаженных женских тел одновременно. Обнаженные мужчины тоже были, но не такие обнаженные. И масса изысканных нарядов. Возможно, нагота или одетость — первичные категории, как мужчина и женщина. Ну, Бог так думал. (Лора — ребенком: «А что носит Бог?»)
Пока я осматривала достопримечательности, автомобиль меня дожидался. Я быстрым шагом входила в ворота или какой там был вход, притворяясь целеустремленной; стараясь не выглядеть одинокой или потерянной. Потом все глазела и глазела — чтобы было что рассказать. Но я толком не понимала, что вижу. Здания — всего лишь здания. Ничего в них особенного нет, если ты не знаток архитектуры или не знаешь, что в них происходило, а я ничего не знала. Я не обладала талантом видеть целое, глаза точно тормозили на поверхности того, на что я смотрела, и я уносила с собой лишь текстуру — шершавость кирпича или камня, гладкость вощеных деревянных перил, жесткость убогого меха. Зеркальные глаза.
Ричард поощрял не только познавательные экскурсии, но и поездки по магазинам. Я пугалась продавцов и покупками не увлекалась. Иногда заходила в парикмахерскую. Ричард не хотел, чтобы я коротко стриглась или делала горячую завивку — я и не делала. Чем проще, тем лучше, говорил он. Это подчеркивало мою молодость.
Бывало, я просто бродила по улицам, сидела в парках, дожидаясь, когда настанет время возвращаться. Случалось, ко мне подсаживался мужчина и пытался завязать разговор. Тогда я уходила.
Я много времени тратила на переодевания. На возню с ремешками, пряжками, прилаживанием шляпок, выравниванием швов на чулках. Переживала, подходит ли то или это к тому или иному часу дня. Некому было застегнуть мне крючки на платье или сказать, как я выгляжу со спины, все ли сидит как надо. Раньше это делали Рини или Лора. Я скучала по ним, и старалась не скучать.
Полирую ногти, парю ноги. Выщипываю или сбриваю волоски: кожа должна быть гладкой, без поросли. Топография — точно сырая глина, чтобы руки скользили.
Считается, что медовый месяц дается молодоженам, чтобы лучше узнать друг друга, но шли дни, и я чувствовала, что знаю Ричарда все меньше. Он закрывался — а может, что-то скрывал. Отошел на выгодную позицию. Я же обретала форму — ту, что он для меня выбрал. Каждый раз, когда я смотрелась в зеркало, во мне сильнее проступали новые черты.
Из Лондона мы направились в Париж, сначала на пароме через канал, потом на поезде. Дни в Париже мало чем отличались от Лондона, — разве что на завтрак подавали рогалики, клубничный джем и кофе с горячим молоком. Трапезы были роскошны; ими Ричард особенно восторгался — винами в первую очередь. Все повторял, что мы не в Торонто — очевидный для меня факт.
Я видела Эйфелеву башню, но наверх не поднималась — не люблю высоты. Видела Пантеон и гробницу Наполеона. А в Соборе парижской богоматери не была: Ричард не благоволил к церквям — по крайней мере, католическим, считал, что они расслабляют. Например, говорил, что от ладана тупеешь.
Во французской гостинице имелось биде; Ричард объяснил мне его назначение с лёгкой усмешкой, увидев, как я мою там ноги. Французы понимают то, чего не понимают другие, подумала я. Понимают желания тела. Во всяком случае, признают, что оно существует.
Мы жили в «Лютеции» — во время войны там будет штаб-квартира нацистов, но откуда мы могли знать? По утрам я пила кофе в ресторане гостиницы, потому что боялась идти куда-нибудь ещё. Я была убеждена, что потеряв гостиницу из виду, никогда не найду дорогу назад. Я уже поняла, что от французского, которому меня научил мистер Эрскин, проку мало. От фразы «Le coeur a ses raisons que le raison ne connat point[60]» молока в кофе не прибавится.
Меня обслуживал официант с лицом старого моржа; он высоко поднимал кувшины и лил кофе и горячее молоко одновременно — я восхищалась, будто ребенок фокусником. Однажды он спросил — он немного знал английский:
— Почему вы такая печальная?
— Вовсе нет, — ответила я и расплакалась. Порой сочувствие посторонних — катастрофа.
— Не надо печалиться, — сказал он, глядя на меня грустными, кожистыми глазами моржа. — Наверно, любовь. Но вы молодая, красивая. У вас потом будет время печалиться. — Французы — знатоки по части печали, они её знают во всех видах. Потому у них и есть биде. — Это преступно, любовь, — прибавил он, похлопывая меня по плечу. — Но без неё хуже.
Впечатление от этих слов было несколько испорчено на следующий день, когда официант сделал мне гнусное предложение, если я правильно поняла: с моим французским трудно сказать точно. Он был не так уж стар — должно быть, лет сорока пяти. Надо было согласиться. Но насчет печали он ошибался: печалиться лучше в молодости. Печальная хорошенькая девушка вызывает желание её утешить, а вот печальная старая клюшка — нет. Но это так, к слову.
Потом мы направились в Рим. Мне он показался знакомым — во всяком случае, контекст в меня вбил мистер Эрскин на уроках латыни. Я видела Форум — то, что от него осталось, Аппиеву дорогу и Колизей, похожий на обгрызенный мышами сыр. Разные мосты, побитых временем ангелов, серьёзных и печальных. Видела Тибр — желтый, будто желчь. Видела Святого Петра — правда, только снаружи. Он огромен. Наверное, я должна была видеть черные формы фашистов Муссолини, марширующих по городу и всех избивающих — они уже появились? — но я не видела. Такие вещи обычно невидимы, если жертва не ты. О них узнаешь только из кинохроник или из фильмов, поставленных много позже.
Днем я заказывала чашку чая — я постепенно приучалась заказывать, начала понимать, как разговаривать с официантами, как удерживать их на безопасном расстоянии. Я пила чай и писала открытки. Рини, Лоре и несколько — отцу. На открытках изображались места, где я побывала, — все, что мне полагалось видеть, в деталях цвета сепии. Мои послания мог бы писать слабоумный. Рини: Погода чудесная. Я в восторге. Лоре: Сегодня видела Колизей, где христиан бросали на съедение львам. Тебе было бы интересно. Отцу: Надеюсь, ты здоров. Ричард передает привет. (Это неправда, но я уже постигала, какого вранья от меня, жены, ожидают.)
Ближе к концу медового месяца мы провели неделю в Берлине. У Ричарда там были дела — насчет ручек для лопат. Одна его фирма делала ручки для лопат, а немцам не хватало древесины. В стране много копали и собирались копать ещё больше, а Ричард мог поставлять ручки дешевле, чем конкуренты.
Как говорила Рини: Большое складывается из малого. И ещё: Бывает чистый бизнес, а бывает нечистый. Но я ничего не понимала в бизнесе. Моя задача — улыбаться.
Признаюсь, Берлин мне понравился. Нигде я не ощущала себя такой белокурой. Мужчины исключительно предупредительными, только не оглядывались, проходя в дверь. Но если тебе целуют руки, можно многое простить. Именно в Берлине я привыкла наносить духи на запястья.
Города я запоминала по гостиницам, гостиницы — по ванным комнатам. Одеться, раздеться, понежиться в воде. Но хватит путевых заметок.
В Торонто мы вернулись через Нью-Йорк. Была середина августа, жара стояла нестерпимая. После Европы и Нью-Йорка Торонто показался маленьким и тесным. У Центрального вокзала клали асфальт, в воздухе клубились битумные пары. Заказанный автомобиль повез нас, обгоняя трамваи с их пылью и лязгом, мимо разукрашенных банков и универмагов, в гору к Роуздейл, в тень каштанов и кленов.
Мы остановились перед домом, который Ричард купил для нас по телеграмме. Купил за понюшку табаку, говорил он, — бывший владелец ухитрился разориться. Ричарду нравилось говорить, что он купил что-то за понюшку табаку, — очень странно, потому что он не нюхал табак. И не жевал. Даже курил нечасто.
Фасад мрачен, увит плющом; высокие узкие окна обращены внутрь. Ключ под ковриком; в прихожей пахнет химикалиями. Пока нас не было, Уинифред затеяла ремонт, и он ещё не закончился: в гостиных, где маляры содрали старые викторианские обои, валялись робы. Теперь дом стал пастельный, жемчужный — цвета равнодушной роскоши, холодного отчуждения. Как подсвеченные зарей перистые облака, что плывут одиноко в небе над вульгарной суетой птиц, цветов и всякой живности. В этой атмосфере мне предстояло жить, этим разреженным воздухом дышать.
Рини презрительно фыркнула бы при виде мерцающей пустоты и мертвенной белизны дома: да это одна большая ванная. Но обстановка напугала бы её не меньше моего. Я мысленно призвала бабушку Аделию. Вот кто знал бы, что делать. Ясно: нувориши хотят произвести впечатление. Она вежливо отмела бы: что и говорить — очень современно. Бабушка поставила бы Уинифред на место, думала я, но от этого не легче: теперь и я принадлежала к Гриффенам. Отчасти, во всяком случае.
А Лора? Притащила бы цветные карандаши, тюбики с красками. Что-нибудь пролила, что-нибудь разбила, хоть что-то испортила бы в доме. Оставила бы свою метку.
В холле — прислоненное к телефону послание от Уинифред: «Привет, ребята! С возвращением! В первую очередь я велела привести в порядок спальню! Надеюсь, вам понравится — просто шикарная! Фредди».
— Я не знала, что этим занимается Уинифред.
— Мы хотели сделать сюрприз, — сказал Ричард. — Зачем тебе вникать?
И я в который раз почувствовала себя ребенком, которого родители не посвящают в свою взрослую жизнь. Доброжелательные деспотичные родители, тайно сговорившиеся, уверенные, что они во всем и всегда правы. Я заранее знала, что на день рожденья Ричард никогда не подарит мне то, чего я хочу.
По совету Ричарда я пошла наверх освежиться. Наверное, у меня был такой вид. Я и впрямь чувствовала себя совсем разбитой и липкой. («Роса на розе», так назвал это Ричард.) Шляпка развалилась, я бросила её на туалетный столик. Побрызгала водой лицо, вытерлась белым полотенцем с монограммой — Уинифред повесила. Окна спальни выходили в сад, которым ещё не занимались. Сбросив туфли, я рухнула на бескрйнюю кремовую постель. Наверху балдахин, повсюду кисея, будто в сафари. Значит, здесь мне улыбаться и терпеть — на этой кровати, которую я не стелила, но в которой придется спать. И на этот потолок смотреть сквозь кисейный туман, пока на теле вершатся земные дела.
Возле кровати стоял белый телефон. Он зазвонил. Я сняла трубку. Лора, вся в слезах.
— Где ты была? — рыдала она. — Почему не приехала?
— Ты о чем? — не поняла я. — Мы приехали точно в срок. Успокойся, я тебя плохо слышу.
— Ты даже не отвечала! — заливалась слезами Лора.
— Господи, да о чем ты?
— Папа умер! Он умер, он умер! Мы послали пять телеграмм! Рини послала!
— Подожди. Не торопись. Когда это случилось?
— Через неделю после твоего отъезда. Мы пытались звонить. Мы обзвонили все гостиницы. Нам сказали, что тебе передадут, нам обещали. Они что, не сказали?
— Я приеду завтра, — сказала я. — Я не знала. Мне ничего не передавали. Я не получала никаких телеграмм. Ни одной.
Я ничего не понимала. Что случилось, как это произошло, почему папа умер, почему мне не сказали? Я сидела на полу, на пепельном ковре, скорчившись над телефоном, будто над хрупкой драгоценностью. Я представила, как в Авалон приходят из
Европы мои открытки с веселыми пустыми словами. Может, до сих пор лежат на столике в вестибюле. Надеюсь, ты здоров.
— Но об этом писали в газетах! — воскликнула Лора.
— Не там, где я была. Не в тех газетах. — Я не добавила, что вообще не прикасалась к газетам. Слишком отупела.
Всюду — на пароходе и в гостиницах — телеграммы получал Ричард. Я так и видела, как его аккуратные пальцы вскрывают конверт, Ричард читает, складывает телеграмму вчетверо, прячет. Его нельзя обвинить во лжи — он ни слова о них не говорил, об этих телеграммах, — но ведь и это ложь? Разве нет?
Он, наверное, договаривался в гостиницах, чтобы меня ни с кем не соединяли по телефону. Никаких звонков, пока я в номере. Намеренно держал меня в неведении.
Сейчас вырвет, подумала я, но тошнота отступила. Через некоторое время я спустилась вниз. Кто себя в руках держит, тот и победил, говорила Рини. Ричард сидел на задней веранде и пил джин с тоником. Как предусмотрительно со стороны Уинифред запастись джином, сказал он — дважды. Второй бокал ждал меня на столике — стеклянная столешница на коротких кованых ножках. Я взяла бокал. Лед звякнул о хрусталь. Вот так должен звучать мой голос.
— Бог ты мой! — Ричард глянул на меня. — А я думал, ты немного освежилась. Что с твоими глазками? — Наверное, покраснели.
— Папа умер, — ответила я. — Мне послали пять телеграмм. Ты не сказал.
— Меа culpa[93], — сказал Ричард. — Понимаю, что должен был рассказать, но не хотел тебя расстраивать, дорогая. Сделать ничего было нельзя, на похороны мы никак не успевали, а я не хотел тебе все портить. Наверное, я эгоист: я хотел, чтобы ты целиком принадлежала мне — хоть ненадолго. А сейчас сядь, встряхнись, выпей джину и прости меня. Утром мы этим займемся.
От зноя кружилась голова; пятна солнца на лужайке слепили зеленью. Тень под деревьями черна, как смоль. Стаккато его голоса взрывалось азбукой Морзе: я слышала только отдельные слова.
Расстраивать. Не успевали. Портить. Эгоист. Прости меня.
Что я могла ответить?
Рождество пришло и ушло. Я старалась его не замечать. Но Майру трудно не заметить. Она принесла мне в подарок небольшой сливовый пудинг, приготовила его сама из черной патоки и какой-то замазки, а сверху половинки резиновых ярко-красных вишен — точно нашлепки на сосках у стриптизерши былых времен. Еще она подарила мне плоскую расписную деревянную кошку с нимбом и ангельскими крыльями. Эти кошки пользуются в «Пряничном домике» бешеным спросом, сказала Майра; ей они тоже кажутся забавными, и она отложила одну для меня; на ней, правда, есть маленькая трещинка, но она совсем незаметна, и кошка будет отлично смотреться на стене над плитой.
Удачное место, согласилась я. Наверху ангел, и плотоядный ангел к тому же — давно пора откровенно об этом поговорить! Внизу — печь, как известно из надежных источников. А мы все — посредине, застряли на Земле — как раз где сковородка. Как всегда, теологические споры поставили бедняжку Майру в тупик. Ей нравится, когда Бог прост — прост и безыскусен, как редиска.
Долгожданная зима пришла в канун Нового года — ударил мороз, а назавтра повалил снег. За окном мело и мело — сугроб за сугробом, словно в финале детского праздника Бог вываливал грязное снежное белье. Для полной ясности я включила метеоканал: дороги занесены, автомобили погребены под снегом, повреждены линии электропередач, замерла торговля, рабочие в мешковатых комбинезонах неуклюже бродят на морозе, точно дети-переростки, упакованные для игр. Молодые ведущие называют ситуацию «текущим моментом», не теряя задорного оптимизма, как при любой катастрофе. Делая невероятные прогнозы, они сохраняют беззаботность трубадуров, цыган на ярмарке, страховых агентов или биржевых гуру, прекрасно понимая: все их обещания сбыться не могут.
Майра позвонила узнать, как у меня дела. Сказала, что Уолтер приедет меня откапывать, как только прекратится снегопад.
— Не глупи, Майра, — сказала я. — Сама выкопаюсь. — (Откровенная ложь: я и пальцем не шевельну. У меня полно арахисового масла — могу переждать. Но мне хотелось общества, а мои угрозы заняться физическим трудом обычно ускоряют приезд Уолтера.)
— Не смей трогать лопату! — завопила Майра. — Сотни старых… сотни людей твоего возраста каждый год умирают от инфарктов, потому что копали снег. И если отключат электричество, смотри, куда ставишь свечи.
— Я ещё не в маразме, — огрызнулась я. — Дом спалю разве только нарочно.
Приехал Уолтер, прокопал дорожки. Привез пакет бубликов. Мы их съели за столом на кухне: я осторожно, Уолтер — оптом, но задумчиво. Он из тех, для кого жевание — форма размышления. Мне вспомнилась вывеска в витрине ларька «Мягкие бублики», в парке развлечений «Саннисайд», — в каком же году? — летом 1935-го:
- Главное в бубликах — бублик,
- А вовсе не дыры…
- Помни об этом, братец,
- И топай по миру.
Дырка от бублика — парадокс. Пустота, но теперь и её научились продавать. Отрицательное число; ничто, ставшее съедобным. Интересно, нельзя ли — конечно, метафорически — на этом примере доказать существование Бога. Когда даешь имя ничему, не становится ли оно чем-то?
На следующий день я рискнула прогуляться среди великолепных холодных дюн. Безрассудство, но мне хотелось приобщиться: снег так красив, пока не потемнел и не покрылся порами. Лужайка перед домом напоминала сверкающую лавину с переходом через Альпы. Я вышла на улицу и успешно преодолела некоторое расстояние, но через несколько домов к северу хозяева копали не столь усердно, с Уолтером не сравнить, и я увязла в снегу, стала барахтаться, поскользнулась и упала. Вроде никаких переломов или растяжений — я об этом и не думала — но подняться я не могла. Так и лежала, суча ногами и руками, будто опрокинутая черепаха. Дети такое специально устраивают, машут руками, будто крыльями, — «делают ангелов». Им это забава.
Я уже забеспокоилась, как бы не промерзнуть насквозь, но тут два незнакомца меня подняли и доволокли до дома. Я прохромала в комнату и рухнула на диван, не снимая бот и пальто. По своему обыкновению, почуяв беду, вскоре объявилась Майра с полдюжиной разбухших кексов, оставшихся после каких-то семейных посиделок. Она приготовила чай, сунула мне в постель грелку и вызвала доктора. Они засуетились уже вдвоем, мягко и обидно меня упрекая, и надавали кучу полезных советов, чрезвычайно довольные собой.
Я расстроена. И злюсь на себя ужасно. Нет, скорее, не на себя — на свое тело, учинившее такое свинство. Плоть всю жизнь ведет себя, как законченная эгоистка, твердит о своих потребностях, навязывает свои убогие и опасные желания, и вдруг под конец откалывает такое — просто уходит в самоволку. Когда нам что-то нужно — например, рука или нога, оказывается, у тела совершенно иные планы. Оно шатается, гнется под тобой, просто тает, будто снежное — и что остается? Пара угольков, старая шляпа, улыбка из гальки. Кости — хворост, легко ломаются.
Все это оскорбительно. Трясущиеся колени, артрозные суставы, варикозные вены, все эти немощи и унижения — все это не наше — мы этого не хотели и не требовали. В мыслях мы остаемся совершенствами — собою в лучшую пору и в лучшем свете: никогда не застреваем, вылезая из автомобиля — одна нога на улице, другая в салоне; не ковыряем в зубах; не сутулимся; не почесываем нос или зад. Если мы обнажены, то грациозно полулежим в лёгкой дымке — это мы переняли у актеров, они научили нас таким позам. Актеры — наша юная сущность, покинувшая нас, сияющая, обратившаяся в миф.
Ребенком Лора спрашивала: а сколько лет мне будет на небе?
Поджидая нас, Лора стояла на ступеньках Авалона между двумя каменными урнами, куда не удосужились посадить цветы. Несмотря на рост, она выглядела совсем девочкой — хрупкой и одинокой. Будто крестьянкой, нищенкой. В голубом домашнем платье с выцветшими лиловыми бабочками — моем, трёхлетней давности, — и притом босая. (Это что, очередное умерщвление плоти или просто эксцентричность? А может, она просто забыла надеть туфли?) Косичка переброшена через плечо, как у нимфы на пруду.
Кто знает, сколько времени она тут простояла. Мы не смогли сказать точно, когда приедем, поскольку отправились на машине: в это время дороги не размыты и не утопают в грязи, а некоторые тогда уже заасфальтировали.
Я говорю мы, потому что Ричард поехал со мной. Сказал, что не оставит меня в такой момент одну. Он был предельно заботлив.
Ричард сам вел синий двухместный автомобиль — одну из последних игрушек. В багажнике лежали два чемоданчика — мы собирались в Авалон только до завтра. Чемодан Ричарда из бордовой кожи, и мой, лимонный. Я надела светло-желтый полотняный костюм (конечно, ерунда, но я купила его в Париже, и он мне очень нравился), и боялась, что помнется на спине. В полотняных туфлях с жесткими бантиками и прорезями на носах. Светло-желтую шляпку я везла на коленях как изящную драгоценность.
Ричард за рулем всегда нервничал. Он не выносил, когда его отвлекали — говорил, что не может сосредоточиться, — и мы ехали по большей части молча. Поездка, на которую теперь уходит два часа, заняла у нас все четыре. Небо ясное, яркое и бездонное, точно металл; солнце лилось расплавленной лавой. Над раскаленным асфальтом дрожал воздух; в маленьких городках все попрятались от зноя, опустили шторы. Помню выжженные лужайки, веранды с белыми столбами; редкие бензоколонки, насосы, похожие на цилиндрических одноруких роботов — стеклянный верх, как шляпа-котелок без полей; кладбища, где, казалось, никогда больше никого не похоронят. Изредка попадались озера — от них пахло тухлой рыбой и теплыми водорослями.
Когда мы подъехали, Лора не помахала. Стояла и ждала, пока Ричард выключит мотор, выберется из машины, обойдет её и откроет мне дверцу. Я сдвинула вбок обе ноги, не раздвигая коленей, как учили, и оперлась на протянутую Ричардом руку, но тут Лора внезапно ожила. Сбежала со ступеней, схватила меня за другую руку, вытянула из машины, не обращая на Ричарда внимания, и вцепилась в меня, словно утопающий в соломинку. Никаких слез, только это судорожное объятие.
Светло-желтая шляпка упала, и Лора на неё наступила. Раздался треск; Ричард шумно втянул воздух. Я ничего не сказала. В тот момент мне было не до шляпы.
Обнимая друг друга за талии, мы с Лорой поднялись в дом. В дальнем конце коридора, на пороге кухни маячила Рини, но она оставила нас вдвоем. Думаю, занялась Ричардом — предложила ему выпить или ещё что. Он, наверное, хотел взглянуть на дом и землю — он же фактически их унаследовал.
Мы пошли в Лорину комнату и сели на кровать. Мы крепко держали друг друга за руки — левой за правую, правой за левую. Лора не плакала, как по телефону. Точно каменная.
— Он был в башне, — сказала Лора. — Заперся там.
— Он всегда так делал, — заметила я.
— На этот раз он не выходил. Рини оставляла подносы с едой под дверью, но он ничего не ел и не пил — или мы не знали. Тогда нам пришлось высадить дверь.
— Вам с Рини?
— Пришел ухажер Рини — Рон Хинкс — она собирается за него выйти. Он высадил дверь. А папа лежал на полу. Доктор сказал, он там пролежал не меньше двух дней. Он выглядел ужасно.
Я не знала, что Рон Хинкс — дружок Рини, даже её жених. Как давно, и как я могла этого не знать?
— То есть он был мертв?
— Сначала я так не подумала: у него были открыты глаза. Но он был мертвый. Он выглядел… Не могу сказать как. Будто прислушивался к чему-то, что его напугало. Настороженный.
— Застрелен? — Не знаю, почему я так спросила.
— Нет. Просто умер. В бумагах так и написали: внезапно, по естественным причинам. Рини говорила миссис Хиллкоут, что и правда по естественным причинам, потому что пьянство стало его естеством, а судя по пустым бутылкам, он в этот раз выпил столько, что и быка свалило бы.
— Он пил, потому что хотел умереть, — сказала я. Это не был вопрос. — Когда это случилось?
— Когда объявили, что фабрики навсегда закрываются. Вот что его убило. Я точно знаю!
— Что? Как навсегда? Какие фабрики?
— Все, — ответила Лора. — Все наши фабрики. Все, что в городе. Я думала, ты знаешь.
— Я не знала, — сказала я.
— Наши слились с фабриками Ричарда. Все переехало в Торонто. Теперь называется «Королевское объединение Гриффен — Чейз». То есть Сыновей больше нет. Ричард их убил подчистую.
— Значит, работы нет, — сказала я. — Здесь нет. Все кончено. Ликвидировано.
— Говорят, все упиралось в деньги. Пуговичная фабрика сгорела, а перестройка слишком дорогая.
— Кто говорит?
— Не знаю, — ответила Лора. — Разве не Ричард?
— Это была нечестная сделка, — сказала я. Бедный отец, он верил в рукопожатия, честное слово и молчаливые выводы. Я начинала понимать, что все это теперь не действует. А может, никогда не действовало.
— Какая сделка? — спросила Лора.
— Не важно.
Значит, я напрасно вышла замуж за Ричарда: я не спасла фабрики. И, конечно, не спасла отца. Но оставалась Лора — хоть она не на улице. Вот о чем следует думать.
— Отец оставил что-нибудь — письмо, записку?
— Ничего.
— Ты смотрела?
— Рини смотрела, — ответила Лора тихо; значит, ей самой не хватило духу.
Разумеется, подумала я. Рини все осмотрела. И если что-то нашла, сожгла тут же.
Но отец не оставил бы записки. Он понимал, какие будут последствия. Он не хотел вердикта «самоубийство», поскольку выяснилось, что его жизнь застрахована; он давно уже вносил деньги, и никто не мог придраться, что он все подстроил. Деньги отец заморозил: они поступили доверенным, и получить их могла только Лора и лишь когда ей исполнится двадцать один год. Должно быть, отец уже не доверял Ричарду и решил, что нет смысла оставлять деньги мне. Я была ещё несовершеннолетней и женой Ричарда. Тогда были другие законы. Все мое фактически принадлежало мужу.
Как я уже говорила, мне достались отцовские ордена. За что он их получил? За мужество. За храбрость в бою. За благородную: самоотверженность. Думаю, он хотел, чтобы я стала их достойна.
Весь город пришел на похороны, сказала Рини. Ну, почти весь: в некоторых кварталах жители не избавились от горечи, но все-таки отца уважали, и к тому времени многие уже понимали, что фабрики закрыл не он. Понимали, что он тут ни при чем, и сделать ничего не мог. Его убил большой бизнес.
Все в городе жалеют Лору, сказала Рини. (С подтекстом а не меня. Считалось, что останки достались мне. Какие были.)
Вот что устроил Ричард:
Лора переедет к нам. Ну, разумеется, это необходимо: не жить же ей одной в Авалоне — ей всего пятнадцать.
— Я могу жить с Рини, — возразила Лора, но Ричард сказал, что это не дело. Рини выходит замуж, и у неё не будет времени за Лорой присматривать. Лора упорствовала: за ней вовсе не надо присматривать, но Ричард только улыбался.
— Пусть Рини переедет в Торонто, — предложила Лора, но Ричард сказал, что Рини не хочет. (Не хотел Ричард. Они с Уинифред уже наняли слуг, которые, по их мнению, больше подходили для нашего хозяйства — знали толк, как он выразился. Знали толк в Ричарде и Уинифред.)
Ричард сказал, что уже все обсудил с Рини, и они пришли к соглашению. Рини с мужем станут сторожами, будут следить за ремонтом Авалона: дом разваливается, предстоит много работы, начиная с крыши; и они всегда смогут приготовить дом к нашему приезду: на лето мы станем селиться здесь. Будем приезжать в Авалон поплавать на яхте и вообще отдохнуть, пояснил Ричард тоном доброго дядюшки. И мы с Лорой не лишимся фамильного дома. Фамильный дом он произнес с улыбкой. Мы что, не рады?
Лора его не поблагодарила. Сверлила ему лоб пустым взглядом, который практиковала на мистере Эрскине, и я поняла, что нас ждут неприятности.
Как только все войдет в свою колею, мы с ним вернемся в Торонто на машине, продолжал Ричард. Прежде всего нужно повидаться с адвокатами отца, нам на встрече присутствовать не стоит: учитывая обстоятельства, это будет слишком тяжело, а ему хотелось бы оградить нас от лишних потрясений. Рини сказала нам по секрету, что один из адвокатов — наш свойственник по материнской линии, муж троюродной маминой сестры, и он, конечно, будет начеку.
Лора останется в Авалоне, пока они с Рини соберут вещи, потом приедет в Торонто на поезде, и на вокзале её встретят. Она будет жить с нами, в доме есть свободная спальня, она прекрасно подойдет, если её чуть подремонтировать. И Лора сможет — наконец-то — пойти в хорошую школу. Посоветовавшись с Уинифред, которая в таких вещах разбирается, Ричард выбрал школу святой Цецилии. Лоре надо будет подготовиться, но он уверен, это не составит труда. Таким образом, она сможет воспользоваться плюсами, преимуществами…
— Преимуществами чего? — спросила Лора.
— Своего положения, — ответил Ричард.
— Не вижу никакого положения, — сказала Лора.
— Что ты имеешь в виду? — спросил Ричард уже не так добродушно.
— Это у Айрис есть положение. Она миссис Гриффен. А я лишняя.
— Я понимаю, ты очень расстроена, — сказал Ричард холодно. — Печальные обстоятельства тяжелы для всех, но это не повод дерзить. И Айрис, и мне тоже нелегко. Я просто стараюсь сделать для тебя все, что могу.
— Он думает, я буду помехой, — сказала мне Лора вечером, когда мы укрылись от Ричарда на кухне. Было неприятно смотреть, как он составляет списки — это выбросить, это починить, это заменить. Смотреть и молчать. Он ведет себя как хозяин, возмутилась Рини. Он и есть хозяин, возразила я.
— Чему помехой? — не поняла я. — Я уверена, ты ошибаешься.
— Ему помехой, — ответила Лора. — Тебе и ему.
— Все к лучшему, — сказала Рини как-то механически. Она говорила устало и неубедительно, и я поняла, что помощи от неё ждать нечего. В тот вечер она выглядела старой, толстой и побежденной. Как выяснилось впоследствии, она уже ждала Майру. Рини позволила, чтобы её вымели из нашей жизни. Выметают только сор и выбрасывают в мусорный ящик, говаривала она, но сама же себя опровергла. Должно быть, она думала о другом: идти ли к алтарю, а если нет, что тогда делать? Плохие были времена, ничего не скажешь. Не было перегородки между благополучием и бедой: поскользнувшись, падаешь, а упав — летишь, бьешься и тонешь. Второй шанс ей мог и не подвернуться: даже если б она уехала, родила ребенка и отдала на воспитание, слухи просочились бы, и ей никогда бы не простили. Можно табличку вывесить — очередь к ней выстроится до соседнего квартала. Если женщина оступилась, значит, ей судьба оступаться и дальше. Зачем покупать корову, если можно и так молока пить вдоволь, должно быть, думала Рини.
И она сдалась, отдала нас с Лорой. Много лет заботилась о нас, как могла, но теперь у неё не было сил.
Я ждала Лору в Торонто. Жара не спадала. Духота, влажный лоб, душ перед бокалом джина с тоником на веранде, выходящей в засохший сад. Воздух — как мокрый огонь, все размякло и пожелтело. Вентилятор в спальне шкондыбал, как человек с деревянной ногой по лестнице: тяжелое сопение, стук, опять сопение. Душными беззвездными ночами я лежала на кровати и глядела в потолок, пока Ричард на мне возился.
Он говорил, что одурманен мною. Одурманен — словно пьян. Словно будь он трезв и в здравом рассудке, чувствовал бы иначе.
Я с удивлением разглядывала себя в зеркало. Что во мне такого? Что такого дурманящего? Зеркало было в полный рост, я пыталась рассмотреть себя сзади, но у меня, конечно, ничего не получалось. Невозможно увидеть себя со стороны — как видят другие, как видит мужчина, что смотрит сзади, когда об этом не догадываешься, потому что в зеркале поворачиваешь голову, глядя через плечо. Застенчивая, соблазнительная поза. Можно взять второе зеркало, но тогда увидишь то, что любили рисовать художники: «Женщину, разглядывающую себя в зеркале» — аллегорию тщеславия, как принято думать. Вряд ли это тщеславие — скорее, наоборот, поиск недостатков. Фразу — Что во мне такого? легко переделать в другую — Что во мне такого плохого?
Ричард говорил, что женщины делятся на яблоки и груши по очертаниям попок. Я груша, говорил он, только ещё неспелая. Это ему и нравилось — моя незрелость, упругость. Думаю, он имел в виду нижний этаж, хотя, возможно, и остальное тоже.
Приняв душ, побрив ноги, причесав и пригладив волосы, я теперь старательно убирала с пола малейший волосок. Тщательно осматривала ванну и раковины и все волосы смывала в унитаз: Ричард однажды как бы между прочим заметил, что женщины всюду оставляют волосы. Подразумевалось: как линяющие животные.
Откуда он знал? О грушах и яблоках, о линьке? Кто эти женщины, другие женщины? Мне было слегка любопытно — не более того.
Я старалась не думать об отце, о его смерти, о том, что было с ним перед этим, что он чувствовал; обо всем, что Ричард избегал со мной обсуждать.
Уинифред была настоящей рабочей пчелкой. Несмотря на жару, всегда свежа, в чем-то светлом и воздушном — пародия на сказочную крестную. Ричард все твердил, какая она замечательная, да как она избавляет меня от стольких трудов и хлопот, но меня она нервировала все больше. Уинифред постоянно мелькала в доме; неизвестно, когда появится в следующий раз и весело улыбаясь сунет голову в дверь. Моим единственным убежищем была ванная — там можно запереться и не выглядеть чересчур грубой. Уинифред продолжала надзирать за ремонтом, заказала мебель для Лориной комнаты. (Туалетный столик, подбитый гофрированной розовой тканью в цветочек, и такие же шторы и покрывало. Зеркало в белой, причудливой раме с золотой отделкой. Так подходит Лоре, я согласна? Я была не согласна, но что толку возражать.)
Уинифред занималась и садом, уже сделала несколько набросков — кое-какие идеи, сказала она, впихнув мне бумаги, затем забрала их и бережно засунула в разбухшую от кое-каких идей папку. Хорошо бы фонтан, говорила она, — можно французский, только подлинник. Я согласна?
Мне не терпелось увидеть Лору. Её приезд уже трижды откладывался: то она не успела собрать вещи, то простудилась, то потеряла билет. Я разговаривала с ней по белому телефону; её голос звучал сдержанно и отчужденно.
Наняли двух слуг: ворчливую кухарку-экономку и крупного мужчину с двойным подбородком — шофера и садовника. Фамилия их была Мергатройд, вроде бы муж и жена, но походили друг на друга, как брат и сестра. Мне они не доверяли, я им платила тем же. В те дни, когда Ричард уезжал на работу, а от Уинифред некуда было деться, я старалась держаться подальше от дома. Говорила, что еду в центр, говорила, что за покупками, — их устраивало, если я тратила время таким образом. Рядом с универмагом «Симпсонс» я выходила и говорила шоферу, что вернусь домой на такси. Потом шла в магазин, быстро покупала что-нибудь — чулок и перчаток всегда хватало для подтверждения моего усердия. Я проходила весь магазин и покидала его через противоположный выход.
Я вернулась к прошлым привычкам — бесцельно шаталась по городу, разглядывала витрины, театральные афиши. Я даже стала одна ходить в кино, уже не боясь мужских приставаний; я знала, что у мужчин на уме, и они утратили ореол демонического очарования. Меня уже не интересовало тисканье, бормотание. Не распускайте руки, а то закричу — срабатывало отлично, если произносилось уверенно. Похоже, они понимали, что я так и сделаю. В то время я больше всех любила Джоан Кроуфорд[94]. Страдальческие глаза, убийственный рот.
Иногда я ходила в Королевский музей Онтарио. Разглядывала доспехи, чучела, старинные музыкальные инструменты. Меня не увлекало. Или шла в кондитерскую «Диана» выпить газировки или кофе; светское кафе напротив модных магазинов, куда постоянно захаживали благородные дамы, здесь можно было не опасаться приставаний одиноких мужчин. Или гуляла в Королевском парке — быстро и целеустремленно. Если замедлить шаг, обязательно пристроится мужчина. Мушиные липучки, звала Рини некоторых девушек. Мужчин от них приходится отскребать. Как-то раз один прямо передо мной расстегнул ширинку. (Я совершила ошибку, сев на единственную скамью в университетском парке.) Не бродяга, вполне сносно одетый. «Простите, — сказала я ему, — мне это просто неинтересно». Он был так разочарован. Наверное, рассчитывал, что я в обморок упаду.
Теоретически я могла ходить, куда хочу, но на практике возникали невидимые барьеры. Я гуляла по главным улицам, в богатых районах: но и в этих пределах не так много было мест, где я ощущала себя раскованно. Я смотрела на людей — скорее женщин, чем мужчин. Они замужем? Куда они идут? Есть ли у них работа? Глядя на них, я мало что различала — разве что стоимость туфель.
Меня словно перенесли в чужую страну, где все говорят на незнакомом языке.
Иногда мне встречались парочки, под руку — смеющиеся, счастливые, влюбленные. Жертвы чудовищного обмана и в то же время сами в нём повинные — так мне казалось. Я смотрела на них с ненавистью.
А потом однажды — в четверг — я увидела Алекса Томаса. Он стоял через дорогу под светофором. Перекресток Куин-стрит и Йондж. Одет он был хуже некуда — голубая рабочая рубаха и шляпа-развалина, но никаких сомнений — это он. Казалось, сноп света падает на Алекса, делая его опасно заметным. Конечно, все на улице тоже на него смотрят — и конечно, знают, кто он такой! Вот сейчас опомнятся, закричат и бросятся в погоню.
Сначала мне захотелось его предупредить. Но внезапно я поняла, что предупреждать надо нас обоих, ибо все, что случится с ним, случится и со мной.
Я могла не обратить внимания. Могла отвернуться. Это было бы мудро. Но тогда я до подобной мудрости ещё не доросла;
Я сошла с тротуара и направилась к Алексу. Новый сигнал светофора застиг меня посреди улицы. Мне гудели, кричали; ринулись машины. Я не знала, возвращаться или идти вперед.
Тут Алекс обернулся, и я сначала не поняла, видит ли он меня. Я протянула руку, словно утопающий, моля о спасении. В сердце своем я уже изменила.
Измена или акт мужества? Наверное, и то, и другое. Их не готовят заранее, они происходят мгновенно, в секунду. Лишь потому, что мы не раз репетируем их во тьме и тишине — в такой тьме, такой тишине, что сами об этом не ведаем. Слепо, но уверенно мы делаем шаг, будто вспомнив танец.
Через три дня должна была приехать Лора, Я сама отправилась на вокзал, но Лоры в поезде не оказалось. Не было её и в Авалоне: я позвонила Рини, и та устроила истерику: она всегда знала, что с Лорой это может случиться, Лора — она такая. Рини проводила Лору до поезда, отправила чемодан и все вещи, как договорились, она была так осторожна. Надо было ей Лору проводить! Только подумай! Её наверняка похитил работорговец.
Лорин багаж пришел по расписанию, но она сама исчезла. Ричард встревожился больше, чем я предполагала. Он боялся, что её похитили какие-нибудь неизвестные силы, и теперь будут на него давить. Может, «красные» или бессовестные конкуренты — бывают же такие уроды. Преступники, намекал он, они в сговоре с людьми, которые ни перед чем не остановятся, чтобы его прижать, а все потому, что растет его политическое влияние. Вот-вот придет письмо от шантажиста.
В тот август Ричард был очень подозрителен; говорил, надо быть настороже. В июле на Оттаву двинулся марш — тысячи, десятки тысяч якобы безработных; они требовали работы, приличного жалования, их подстрекали подрывные элементы, которые спят и видят, как бы сбросить правительство.
— Не сомневаюсь, тот юнец — как его там — тоже замешан, — сказал Ричард, пристально глядя на меня.
— Какой юнец? — спросила я, глядя в окно.
— Ты не слушаешь меня, дорогая. Лорин приятель. Темный такой. Тот, что сжег фабрику твоего отца.
— Она не сгорела, — возразила я. — Её успели потушить. И никто ничего не доказал.
— Он удрал, — сказал Ричард. — Как последний трус. Мне доказательств достаточно.
Участников марша на Оттаву обманули с помощью секретного хитрого плана, разработанного (утверждал Ричард) им самим, уже вращавшимся в высоких кругах. Лидеров заманили в Оттаву якобы на «официальные переговоры», а остальная честная компания застряла в Реджайне. Переговоры, как и планировалось, ни к чему не привели, последовали мятежи и бесчинства; подрывные элементы оживились, подогревали страсти, толпа вышла из-под контроля, были убитые и раненые. За всем этим стояли коммунисты, они каждой бочке затычка, и откуда мы знаем, может, они и к похищению Лоры приложили руку.
Мне казалось, Ричард как-то чрезмерно себя накручивает. Я тоже волновалась, но думала, что Лора просто потерялась — отвлеклась на что-то. Это больше на неё похоже. Сошла не на той станции, забыла наш номер телефона, заблудилась.
Уинифред посоветовала проверить больницы: может, Лора заболела, может, произошел несчастный случай. Но в больницах Лоры не было.
Проведя в тревоге два дня, мы заявили в полицию, и вскоре, несмотря на старания Ричарда, история просочилась в газеты. Наш дом осаждали репортеры. За неимением лучшего фотографировали двери и окна, звонили по телефону и клянчили интервью. Они жаждали скандала. «Школьница из высшего общества в любовном гнездышке». «Кошмарные останки на Центральном вокзале». Им хотелось, чтобы Лора сбежала с женатым мужчиной, была похищена анархистами или найдена мертвой в чемодане, оставленном в камере хранения. Секс или смерть, или то и другое вместе — вот, что у них на уме.
Ричард сказал, что вести себя следует вежливо, но держать язык за зубами. Нет смысла портить отношения с газетчиками: эти подонки мстительны, помнят обиду годами и не упустят шанса ударить в спину, когда меньше всего ждешь. Ричард сказал, что все уладит.
Первым делом он заявил, что я на грани нервного срыва, просил проявить уважение к моему горю и не забывать о хрупкости моего здоровья. Это немного отрезвило репортеров; они, естественно, решили, что я беременна, а беременность в те дни кое-что значила, и к тому же, как считалось, взбалтывала женщине мозги. Ричард объявил, что любая информация не останется без вознаграждения, но сумму не назвал. На восьмой день раздался анонимный звонок: Лора жива и торгует вафлями в парке развлечений «Саннисайд». Звонивший сказал, что опознал её по описанию в газетах.
Было решено, что мы с Ричардом поедем туда и её заберем. Уинифред сказала, что, скорее всего, у Лоры запоздалый шок после безвременной кончины отца — тем более, что она обнаружила тело. Такое испытание любого подкосит, а у Лоры очень тонкая душевная организация. Возможно, она не отдает себе отчета в своих поступках и словах. После водворения в лоно семьи Лоре надо будет дать сильное успокоительное и показать врачу.
Но важнее всего, продолжала Уинифред, чтобы ничего не пронюхали газетчики. Когда пятнадцатилетняя бежит из дома, это бросает тень на семью. Люди могут подумать, что с ней плохо обращались, а это серьёзная помеха. Уинифред имела в виду: помеха Ричарду и его политическим амбициям.
В то время в «Саннисайд» ездили отдыхать летом. Конечно, не такие, как Ричард или Уинифред: для них там слишком шумно, слишком потно. Карусели, сосиски, шипучка, тиры, конкурсы красоты, пляжи — короче говоря, вульгарные развлечения. Ричарду и Уинифред не понравилось бы так приближаться к чужим подмышкам или к тем, кто считает деньги в центах. Но с чего это я фарисействую: мне там тоже не нравилось.
Теперь «Саннисайда» нет: стёрт двенадцатиполосным шоссе где-то в пятидесятые. Исчез из нашей жизни, как и многое другое. Но тогда, в августе, жизнь била ключом. Мы приехали в двухместном автомобиле, но его пришлось оставить поблизости — на тротуарах и пыльных дорогах была давка.
День был отвратительный — душный и туманный; петли на дверях преисподней холоднее, как сказал бы сейчас Уолтер. Над берегом озера стоял невидимый, но почти осязаемый туман — затхлые духи и масло на голых загорелых плечах, копченые сосиски и жженый сахар. В толпу ныряешь, точно в соус, становишься ингредиентом, приобретаешь вкус. Даже у Ричарда под панамой увлажнился лоб.
Сверху раздавался скрежет металла, грохот вагонов и женский визг — американские горки. Я их видела впервые и смотрела во все глаза, пока Ричард не сказал: «Закрой рот, дорогая. Муха влетит». Позже я слышала странную историю — от кого? От Уинифред, конечно: она такими байками давала понять, что знает жизнь, даже низших классов, даже то, о чем не говорят. Она рассказывала, что девушки, которые дошли до беды, — это Уинифред так говорила, будто девушки туда взяли и сами дошли, — так вот, эти девушки шли в «Саннисайд» и катались на американских горках, чтобы у них случился выкидыш. Конечно, ничего не выходило, смеялась Уинифред. А если бы вышло, что бы они делали? Со всей этой кровищей! Взлетали бы в воздух в таком виде? Только представьте!
Слушая её, я представляла красный серпантин, что сбрасывали с океанских лайнеров в момент отплытия, он низвергался на провожающих; и ещё представляла красные линии, длинные толстые красные линии вьются вниз с американских горок и с девушек. Будто краской из ведра плеснули. Каракули киноварью. Как надпись в небесах.
Теперь я думаю: если надпись, то какая? Дневники, романы, автобиографии? Или просто граффити. Мэри любит Джона. Но Джон не любит Мэри — или недостаточно любит. Не так сильно, чтобы спасти от опустошения, чтобы ей не пришлось царапать повсюду эти красные, красные буквы.