Слепой убийца Этвуд Маргарет

Иногда я худший свой враг.

Если бы не ты, я потеряла бы гораздо больше. Она подходит к окну, поднимает жалюзи. На ней зябко-зеленая комбинация — как прибрежный лед, битый лед.

Он её не удержит, не сможет удерживать долго. Она растает, уплывет, она выскользнет из рук.

Ну, что там? — спрашивает он.

Ничего особенного.

Возвращайся в постель.

Но она глядит в зеркало над раковиной, видит себя. Нагое лицо, растрепанные волосы. Смотрит на золотые часики. Господи, какой ужас, говорит она. Надо бежать.

«Мейл энд Эмпайр», 15 декабря, 1934 года

АРМИЯ ПОДАВЛЯЕТ СТАЧЕЧНЫЕ БЕСПОРЯДКИ

ПОРТ-ТИКОНДЕРОГА, ОНТАРИО

Новые акты насилия отмечены вчера в Порт-Тикондероге; это продолжение недельных беспорядков, связанных с закрытием фабрик «Чейз и Сыновья», забастовкой и локаутом. Полиции не удалось справиться с превосходящими её силами забастовщиков, власти потребовали выслать подкрепление, и премьер-министр распорядился, чтобы в интересах безопасности населения в Порт-Тикондерогу был отправлен Королевский Канадский полк, который прибыл туда в два часа пополудни. По имеющимся данным, сейчас ситуация в городе стабилизировалась.

До прибытия полка митинг забастовщиков вышел из-под контроля. На главной улице в магазинах были разбиты витрины и разграблены товары. Владельцы магазинов, пытавшиеся защищать свою собственность, в настоящее время находятся в больнице, где лечатся от ушибов. По слухам, один полицейский, получив сотрясение мозга от удара кирпичом по голове, находится в очень тяжелом состоянии. Расследуются причины пожара, вспыхнувшего на Первой фабрике рано утром и потушенного городскими пожарными; подозревают поджог. Ночного сторожа, мистера Эла Дэвидсона вытащили из огня уже мертвым: он скончался от удара по голове и отравления дымом. Виновные этого преступления активно разыскиваются, уже имеются подозреваемые.

Редактор городской газеты мистер Элвуд Р. Мюррей заявил, что беспорядки — результат спаивания участников митинга агитаторами со стороны. По его словам, местные рабочие — законопослушные граждане, и мятеж могла вызвать только провокация.

Нам не удалось получить комментарии у президента «Чейз и Сыновья» мистера Норвала Чейза.

Слепой убийца: Кони ночи

На этой неделе — другой дом, другая комната. Хотя бы есть место между дверью и кроватью. Мексиканские занавески в желтую, синюю и красную полоску; кровать с изголовьем из птичьего глаза[18] малиновое колючее шерстяное одеяло — сейчас валяется на полу. На стене испанская афиша боя быков. Кожаное темно-бордовое кресло; письменный стол из мореного дуба; стаканчик с аккуратно заточенными карандашами; подставка для трубок. Густой запах табака.

Книжная полка: Оден[19], Веблен[20], Шпенглер[21], Стейнбек[22], Дос Пассос[23]. На видном месте «Тропик Рака» — должно быть, контрабандный. «Саламбо»[24], «Странный беглец»[25], «Сумерки идолов»[26], «Прощай, оружие»[27]. Барбюс[28], Монтерлан[29]. «Hammurabis Gezetz: Juristische Erlauterung». Интеллектуал этот новый друг, думает она. И денег побольше. Значит, не так надежен. На вешалке три шляпы разных фасонов и кашемировый халат из шотландки.

Ты что-нибудь из этого читал? — спрашивает она, когда они заходят в комнату, и он запирает дверь. Она снимает шляпку и перчатки.

Кое-что, отвечает он, не уточняя. Повернись. Он вынимает листик из её волос.

Смотри, уже падают.

Она мысленно спрашивает себя, в курсе ли друг. Не просто насчет женщины, — им надо было как-то договориться, чтобы друг не пришел не вовремя, мужчины так делают, — о том, кто она такая. Её имя и все прочее. Она надеется, что нет. Судя по книгам и особенно по афише, друг из принципа был бы настроен против неё.

Сегодня он менее порывист, задумчивее. Ему хочется медлить, сдерживаться. Вглядываться.

Почему ты так смотришь?

Запоминаю.

Зачем? — И она рукой закрывает ему глаза. Ей не нравится, когда её так изучают. Будто щупают.

Чтобы ты осталась со мной, говорит он. Когда я уеду.

Не надо. Не порть сегодняшний день.

Куй железо, пока горячо, говорит он. Таков твой девиз?

Скорее уж — мотовство до нужды доведет, отвечает она. И тогда он смеется.

Она обмоталась простыней, подоткнула её на груди; лежит, прижавшись к нему; длинные ноги прячутся в белом изгибе русалочьего хвоста. Он заложил руки за голову, смотрит в потолок. Она дает ему отпить из своего стакана — на этот раз водка с водой. Дешевле, чем виски. Она все время собирается захватить из дома что-нибудь приличное — что пить можно, — но каждый раз забывает.

Ну, рассказывай, просит она.

Мне нужно вдохновение, отвечает он.

Чем тебя вдохновить? Я могу остаться до пяти.

Тогда подлинное вдохновение отложим. Нужно собраться с силами. Дай мне полчаса.

О lente, lente currite noctis equi!

Что?

Медленней, медленней, о кони ночи[30]. Это Овидий, говорит она. На латыни звучит как медленный галоп. Неловко вышло: она будто хвастается. Никогда не поймешь, что он знает, а что нет. Иногда притворяется, что не знает, она давай объяснять, и тут оказывается, что он знает и притом давно. То говори, то молчи.

Странная ты. Почему кони ночи?

Они тащат колесницу Времени. А герой у возлюбленной. Хочет, чтобы ночь продлилась, чтобы дольше оставаться.

Зачем? — лениво спрашивает он. Пяти минут не хватит? Заняться больше нечем?

Она садится. Ты устал? Я тебя утомила? Мне уйти?

Ложись. Никуда ты не пойдешь.

Лучше бы он не разговаривал, словно ковбой из вестерна. Он пытается взять верх. Тем не менее она ложится, обнимает его.

Положите руку вот сюда, мэм. Вот так. Прекрасно. Он закрывает глаза. Возлюбленная, говорит он. ЧуднОе слово! Викторианское. Мне следует целовать тебе изящную туфельку или потчевать тебя шоколадом.

Может, я чудная. Может, я викторианка. Тогда любовница. Или юбка. Так современнее? По справедливости?

Конечно. Но я предпочту возлюбленную. Справедливости не бывает же, правда?

Правда, говорит она. Не бывает. А теперь рассказывай.

Под вечер, продолжает он, Народ Радости становится лагерем на расстоянии дневного перехода от города. Рабыни — пленницы, захваченные в предыдущих сражениях, — разливают алый ранг из кожаных фляг, где он бродит; раболепствуют, кланяются, прислуживают, таскают чаны с жестким недоваренным мясом угнанных фалков. Законные жены сидят в тени, глаза их сверкают в темных прорезях покрывал, подмечают бесстыдство. Сегодня им спать одним, но потом они смогут отхлестать пленниц за неловкость или неуважение, и непременно так и поступят.

Мужчины в кожаных плащах сидят на корточках возле костерков, ужинают, тихо переговариваются. Они невеселы. Завтра или послезавтра, в зависимости от их скорости и бдительности врага, придется сражаться, и на этот раз они могут не победить. Посланец с яростными глазами, что говорил с Кулаком Непобедимого, обещал победу, если они останутся благочестивыми и послушными, смелыми и хитроумными, но в таких делах всегда слишком много «если».

В случае поражения их убьют вместе с женщинами и детьми. Никто не ждет пощады. В случае победы убивать придется им, а это менее приятно, чем принято считать. Убить нужно всех — таков приказ. Ни одного живого мальчика — иначе он вырастет, мечтая отомстить за убитого отца. И ни одной девочки: она может развратить Народ Радости. Раньше они из побежденных городов привозили молодых пленниц и распределяли их между воинами: по одной, по две, по три — в зависимости от заслуг и удали, но в этот раз божий посланец сказал: хорошенького понемножку.

Резня будет утомительна и шумна. Резня такого масштаба требует напряжения сил и разлагает; провести её надо очень тщательно, или Народу Радости не избежать бед. У Всемогущего есть способы настаивать на букве закона.

Лошади привязаны в стороне. Их мало: одни вожди ездят на этих стройных, норовистых животных с заскорузлыми губами, длинными скорбными мордами и нежными трусливыми глазами. Они не виноваты — их заставили.

Тот, у кого есть лошадь, может пинать её и бить, но не смеет зарезать и съесть, ибо давным-давно посланец Всемогущего явился Народу в облике первого коня. Говорят, что лошади помнят и гордятся этим. И потому позволяют себя седлать лишь вождям. Во всяком случае, так принято объяснять.

«Мэйфэйр», май 1935 года

СВЕТСКИЕ СПЛЕТНИ ТОРОНТО

ЙОРК

Весна шаловливо началась с апрельского события, о котором возвестила внушительная вереница лимузинов с шоферами, что свозили именитых гостей на один из самых любопытных приемов сезона; это очаровательное мероприятие состоялось 6 апреля в тюдоровском «Роуздейле» миссис Уинифред Гриффен Прайор в честь мисс Айрис Чейз из Порт-Тикондероги, Онтарио. Мисс Чейз — дочь капитана Норвала Чейза и внучка покойной миссис Бенджамин Монфор Чейз из Монреаля. Она невеста брата миссис Гриффен Прайор, мистера Ричарда Гриффена, долгое время считавшегося одним из самых завидных женихов нашей провинции; их свадьба состоится в мае и обещает стать незабываемым событием года.

Дебютантки прошлого сезона и их матери с нетерпением ждали появления юной невесты, которая была очаровательна в скромном бежевом креповом костюме от Скиапарелли с узкой юбкой и длинной баской, отделанной черным бархатом и гагатом. Миссис Прайор принимала гостей в изящном платье от Шанель цвета «пепел розы», с юбкой в складку и мелким жемчугом на лифе. Гостей окружали белые нарциссы, белые решетчатые беседки и горящие свечи в серебряных канделябрах с гирляндами искусственного черного мускатного винограда, декорированных серебристыми лентами. На приеме также присутствовала сестра мисс Чейз и подружка невесты, мисс Лора Чейз, в зеленом вельветовом платье, отделанном атласом.

Из высоких гостей были замечены заместитель губернатора с женой, миссис Герберт А. Брюс; полковник Р. И. Итон с женой и дочерью, мисс Маргарет Итон; достопочтенный У. Д. Росс с женой и дочерьми — мисс Сьюзан Росс и мисс Изобел Росс, миссис А. Л. Элсворт с двумя дочерьми — миссис Беверли Балмер и мисс Элейн Элсворт, мисс Джоселин Бун и мисс Дафна Бун, а также мистер Грант Пеплер с женой.

Слепой убийца: Бронзовый колокол

Полночь. В городе Сакел-Норн звонит единственный бронзовый колокол — отмечает момент, когда Поверженный Бог, ночное воплощение Бога Трех Солнц, достигает низшей точки падения в темноту, где после яростной схватки его разорвет в клочки Владыка Подземного Мира и его приспешники — живущие в глубине мертвые воины. Богиня соберет Поверженного по частям, вернет к жизни, он восстановит силу и здоровье, и на рассвете вновь явится миру, возрожденный, полный света.

Хотя Поверженный Бог — популярный культ, жители больше не верят в эту легенду. И все-таки женщины лепят Поверженного из глины, а в самую темную ночь года их мужья разбивают фигурку вдребезги. И на следующее утро женщины вновь её лепят. Для детей пекут съедобных сладких божков; дети с их жадными ротиками — как само будущее, что, подобно времени, пожирает все живое.

Король сидит в одиночестве в самой высокой башне роскошного дворца, откуда наблюдает за звездами, выискивая знаки и знамения на следующую неделю. Тканную платиновую маску он снял: никого нет и чувства можно не скрывать. Можно улыбаться или хмуриться, как обычный йгнирод. Какое облегчение!

Вот сейчас он грустно улыбается: вспоминает последнюю интрижку с пухленькой женой мелкого чиновника. Глупа, как фалк, но у неё мягкие полные губы, точно мокрая бархатная подушка; длинные тонкие пальцы, проворные, как рыбки; хитрые узкие глазки и большая сноровка. Однако в последнее время она слишком настойчива и неосторожна. Пристает к нему, требует, чтобы он сочинил стихотворение о её загривке или ещё какой части тела: среди придворных пижонов это принято, но у него стихотворный дар отсутствует. Зачем женщинам эти трофеи, эти сувениры? А может, она хочет выставить его глупцом, показать свою власть?

Жалко, но придется от неё избавиться. Он разорит её мужа — окажет честь отобедать в его доме с приближенными; они останутся там до полного банкротства этого идиота. Женщину продадут в рабство за мужнины долги. Может, это даже пойдет ей на пользу — мышцы окрепнут. Приятно вообразить её без вуали, с лицом, открытым для взоров каждого прохожего, — она хмуро несет хозяйкину скамеечку для ног или домашнего любимца, синеклювого вибулара. Или можно приказать её убить, но это несколько чересчур: виновата она лишь в склонности к плохим стихам. Он же не деспот.

Перед ним лежит выпотрошенный урм. Король лениво гладит перья. Ему плевать на звезды: он больше не верит в эту чушь, но нужно глянуть на небо хоть разок и что-нибудь объявить. Пока сойдет, если предсказать умножение богатства и щедрый урожай: если обещания не сбываются, люди их обычно не помнят.

Он размышляет, насколько правдиво то, что сообщил его конфиденциальный источник — личный брадобрей — об очередном заговоре. Надо ли арестовывать, затевать пытки и казни? Несомненно. Кажущаяся слабость вредит общественному порядку, как и слабость подлинная. Желательно крепко держать вожжи. Если покатятся головы, его собственной среди них не будет. Придется действовать, защищаться, но странная вялость охватила короля. Управлять государством — постоянное напряжение: на секунду расслабишься, и тут же нападут — кто там нападает.

К северу ему чудится вспышка, будто что-то горит, но потом все пропадает. Наверное, молния. Он проводит рукой по глазам.

Мне его жаль. Думаю, он старается.

Пожалуй, надо нам ещё выпить. Ты как на это смотришь?

Держу пари, ты его прикончишь. Что-то мне говорит.

По справедливости, он это заслужил. Я лично думаю, что он подонок. Но короли вынуждены быть подонками, так ведь? Выживает сильнейший и так далее. А слабого к стенке.

Ты сам в это не веришь.

А как иначе? Выжми из бутылки, что можно. Я вообще-то умираю от жажды.

Попробую. Она встает, волоча за собой простыню. Бутылка на письменном столе. Кутаться необязательно, говорит он. Мне нравится то, что я вижу.

Она оглядывается через плечо. Так загадочнее, говорит она. Давай сюда стакан. Не покупал бы ты это пойло.

Остальное мне не по карману. В любом случае, я не знаток. Я ведь сирота. Приютская жертва пресвитерианцев. Оттого я мрачен и уныл.

Сиротства не надо, нечего на жалость давить. Сердце не затрепещет.

Затрепещет, возражает он. Я в него верю. Помимо твоих ножек и отличного задика, я восхищен жадностью твоего сердца.

У меня не сердце жадное, а ум. Жадный ум. Во всяком случае, так мне говорили.

Он смеется. Тогда — за твой жадный ум. И зароем топор войны.

Она пьет, морщась.

Что входит — то и выходит, весело говорит он. Раз уж зашла речь, пора бы и отлить. Он встает, подходит к окну, приподнимает раму.

Да ты что!

Тут проулок. Я ни в кого не попаду.

Хоть штору не поднимай. А как же я?

А что ты? Никогда раньше не видела голого мужика? Ты не всегда закрываешь глаза.

Я не об этом. Я не могу писать в окно. Я лопну.

Халат моего друга, говорит он. Видишь? Клетчатый, на вешалке? Только чтобы в коридоре никого не было. Хозяйка — любопытная старая стерва, но если ты в клетчатом, она тебя не увидит. Сольешься с фоном: эта дыра вся сплошь в клеточку.

Ну, говорит он. На чем я остановился?

Полночь, напоминает она. Звонит единственный бронзовый колокол.

Ах, да. Полночь. Звонит единственный бронзовый колокол. Звон растворяется, и слепой убийца поворачивает ключ в замке. Его сердце бешено стучит — как всегда в минуту опасности. Если поймают, смерть будет долгой и мучительной.

Его не волнует убийство, которое он сейчас совершит, и не интересуют причины убийства. Кого и зачем убивать — дело богатых и сильных, а он их всех ненавидит. Они отняли у него зрение, а затем, когда он был слишком мал, чтобы защищаться, десятками насиловали его тело, и он рад каждой возможности всадить нож в любого из них — в них и в тех, кто замешан в их делах, как эта девушка. Ему не важно, что она пленница, пусть пышно одетая и увешанная драгоценностями. Не важно, что его ослепили те же, кто сделал её немой. Он выполнит свою работу, получит деньги, и дело с концом.

Если он не убьет её сегодня, она умрет завтра. Он зарежет быстро и гораздо ловчее. Окажет ей услугу. Слишком много накладок во время жертвоприношений. Короли не умеют обращаться с кинжалом.

Он надеется, что девушка шуметь не станет. Его предупредили, что она не может кричать: самое большее, на что способен её изуродованный, безъязыкий рот — придушенное мяуканье, словно кошка в мешке. Отлично. Тем не менее он будет осторожен.

Он втаскивает труп стражницы в комнату, чтобы никто на неё не наткнулся. Затем босые ноги неслышно шагают туда же, и убийца запирает дверь.

V

Шуба

Утром по метеоканалу сообщили, что надвигается торнадо; к середине дня небо зловеще позеленело, а деревья трещали так, будто сквозь них продирался огромный разъяренный зверь. Буря пронеслась где-то высоко: по небу метались змеиные языки белого пламени, и словно громыхала стопка жестяных форм для пирожных. Считайте до тысячи одного, говорила нам Рини. Если получится, значит, буря в миле отсюда. Она не разрешала в грозу пользоваться телефоном: молния попадет в ухо, и оглохнешь. И ванну нельзя принимать, учила она: молния вылетит из крана. А ещё она говорила: если волосы на загривке встали дыбом, нужно подпрыгнуть, иначе ждет беда.

Буря к вечеру утихла, но было по-прежнему сыро, как в канаве. Я ворочалась в постели, прислушиваясь к сбивчивому шагу сердца по матрасу и пытаясь устроиться поудобнее. Наконец махнула рукой на сон, натянула поверх ночной рубашки длинный свитер и преодолела лестницу. Надела синтетический плащ с капюшоном, сунула ноги в резиновые боты и вышла на улицу. Мокрые деревянные ступеньки опасны. Краска облезла — должно быть, гниют.

В слабом свете все казалось черно-белым. Воздух влажный и недвижный. Хризантемы на лужайке перед домом искрились сверкающими капельками; целая армия слизней дожевывала остатки листьев люпина. Говорят, слизни любят пиво; думаю, нужно им поставить немного. Лучше уж им, чем мне: никогда не любила такое спиртное. Мне бы бессилия побыстрее.

Я плелась и топала по мокрому тротуару. Полную луну затянула призрачная дымка; при свете фонарей моя четкая тень гоблином скользила впереди. Какая отвага, думала я: пожилая женщина разгуливает ночью совсем одна. Любой встречный сочтет меня совершенно беззащитной. Я и вправду немного испугалась, лучше сказать — встревожилась, и сердце учащенно забилось. Майра так мило мне твердит, что старые дамы — первая жертва грабителей. Говорят, эти грабители наведываются из Торонто — оттуда вообще все зло. Может, приезжают на автобусе, а воровское снаряжение маскируют под зонтики или клюшки для гольфа. Такие на все способны, мрачно говорит Майра.

Я прошла три квартала до центральной городской улицы и остановилась глянуть на гараж Уолтера по ту сторону мокрой лоснящейся площади. Стеклянная Уолтерова будка маяком светилась среди чернильного пустого асфальтового озера. Подавшись вперед, в красной кепке, он напоминал стареющего жокея на невидимой лошади или пилота космического корабля, что ведет свою дьявольскую машину меж звезд. Вообще-то он просто смотрел спортивный канал по миниатюрному телевизору — Майра об этом рассказывала. Я не подошла поболтать: не хотелось пугать его своим видом, внезапно явившись из темноты в резиновых ботах и ночной рубашке, точно безумный восьмидесятилетний ловчий. И все же приятно сознавать, что хоть один человек в это время не спит.

По дороге домой я услышала позади шаги. Ну вот, добилась своего, сказала я себе, вот тебе и грабитель. Но то была лишь молодая женщина в черном плаще, с сумкой или маленьким чемоданчиком. Она быстро обогнала меня, глядя под ноги.

Сабрина, подумала я. Она все же вернулась. Я почувствовала себя прощенной, и на мгновение душа моя преисполнилась блаженства и благодати, словно время покатилось вспять, и моя старая сухая деревянная трость чудесным образом расцвела. Но со второго взгляда — нет, с третьего, — стало ясно, что это не Сабрина, просто незнакомая девушка. В конце концов, кто я такая, чтобы заслужить подобное чудо? Как можно надеяться?

Но я надеюсь. Несмотря ни на что.

Но хватит об этом. Как раньше писали, я вновь берусь за перо. Вернемся в Авалон.

Мама умерла. Прежнего не вернешь. Мне сказали сжать волю в кулак. Кто сказал? Конечно, Рини, или, может, отец. Странно, никогда не говорят о пальцах — их грызешь, заменяя одну боль другой.

Поначалу Лора все время сидела в маминой шубе. Котиковая шуба, и в кармане ещё лежал мамин платок. Лора пряталась в шубе, пытаясь застегнуть её изнутри, пока не догадалась поменять порядок: сначала застегивать пуговицы, а потом заползать снизу. Думаю, она там молилась или колдовала, пытаясь маму вернуть. Но что бы она ни делала, это не помогло. А потом шубу отдали благотворительной организации.

Потом Лора стала спрашивать, куда делся ребенок, — тот, что был не похож на котенка. Ответ — взяли на небо — её не удовлетворял: она видела его в тазу. Рини сказала, что ребенка унес доктор. Но почему его не похоронили? Потому что он родился слишком маленьким, отвечала Рини. А как такой маленький мог убить маму? Не твое дело, сказала Рини. Вырастешь — узнаешь, сказала она. Меньше знаешь — крепче спишь, сказала она. Сомнительное утверждение: иногда страдаешь ужасно от того, чего не знаешь.

По ночам Лора прокрадывалась в мою комнату, будила меня и забиралась ко мне в постель. Она не могла спать: ей мешал Бог. До похорон они дружили. Бог любит тебя, говорила учительница в воскресной школе при методистской церкви, куда посылала нас мама, а теперь, по традиции, Рини. Раньше Лора верила. Но теперь начала сомневаться.

Её мучил вопрос о местопребывании Бога. Учительница в воскресной школе допустила ошибку, сказав: Бог везде; Лора хотела знать: а на солнце есть Бог, а на луне, а на кухне, а в ванной, а под кроватью он есть? («Я бы этой учительнице голову открутила», — сказала Рини.) Лоре не хотелось, чтобы Бог вдруг откуда-нибудь выскочил; учитывая его поведение, это нетрудно понять. Закрой глаза и открой рот — сюрприз тебя ждет, говорила Рини, пряча за спину печенье, но теперь Лора глаз не закрывала. Держала их открытыми. Она доверяла Рини, просто боялась сюрпризов.

Возможно, Бог сидел в кладовой. Скорее всего. Прятался там, будто опасный дядя-сумасброд, но Лора не знала, там ли он — боялась открыть дверь. «Бог — в твоем сердце», — сказала учительница из воскресной школы. Еще хуже. Если в кладовой, можно хоть что-то сделать — закрыть дверь, например.

Бог никогда не спит, так говорится в гимне: Беспечный сон не сомкнет его век. Бродит по ночам вокруг дома и следит, хорошо ли там себя ведут, насылает разные напасти или ещё как-нибудь чудит. Рано или поздно он непременно сделает гадость — он не раз поступал так в Библии.

— Слышишь, это он, — говорила Лора. Легкий шаг, тяжелый шаг.

— Это не Бог. Это просто папа. Он наверху, в башне.

— Что он там делает?

— Курит. — Мне не хотелось говорить пьет. Отдавало предательством.

Я испытывала особую нежность к Лоре, когда она спала, — рот приоткрыт, ресницы ещё влажны; но спала она беспокойно: стонала, брыкалась, а иногда и храпела, не давая уснуть мне. Тогда я выбиралась из кровати, шла на цыпочках через комнату и запрыгивала на подоконник. Под луной сад был серебристо-серый, словно из него высосаны все краски. Я видела силуэт каменной нимфы, луна отражалась в пруду, и нимфа окунала ножки в холодный свет. Дрожа от холода, я возвращалась в постель и лежала, следя за колыханием штор и прислушиваясь к бульканью и скрипу переминающегося дома. И раздумывала, в чем я виновата.

Детям кажется, что все плохое происходит по их вине, и я не исключение; но ещё дети верят в счастливый конец, пусть ничто его не предсказывает, и тут я тоже от других не отличалась. Я только очень хотела, чтобы он поскорее наступил, потому что — особенно по ночам, когда Лора спала и не нужно было её подбадривать, — я была совсем одинока.

По утрам я помогала ей одеваться — это входило в мои обязанности и при маме — и следила, чтобы она почистила зубы и умылась. В обед Рини иногда разрешала нам устроить пикник. Мы мазали маслом белый хлеб, покрывали его сверху виноградным джемом, полупрозрачным, как целлофан, брали сырую морковку и кусочки яблок. Вынимали солонину, формой напоминавшую ацтекский храм. Варили яйца вкрутую. Все это мы раскладывали по тарелкам, выносили в сад и ели то в одном, то в другом месте — у пруда, в оранжерее. Если шел дождь, мы ели дома.

— Не забывайте о голодающих армянах, — говорила Лора над корками от бутерброда с джемом, сжимая руки и зажмуриваясь. Я знала, что она говорит так, потому что так говорила мама, и мне хотелось плакать.

— Нет никаких голодающих армян, все это выдумки, — сказала я как-то, но она не поверила.

Мы часто оставались одни. Мы изучили Авалон вдоль и поперек: все закоулки, пещеры, тоннели. Нашли укромное место под черной лестницей — там громоздились старые ботики, непарные варежки, зонтик со сломанными спицами. Мы исследовали подвалы: угольный, где хранился уголь; овощной, где хранились овощи — кочаны капусты, тыквы на полках; свекла и морковь, ощетинившиеся в ящиках с песком; и рядом картофель с белыми слепыми щупальцами; холодный погреб для яблок в бочках и консервов — пыльных банок с вареньем и джемом, мерцавших, как неотшлифованные алмазы; чатни, соленья, клубника, очищенные томаты и яблочное пюре — все в запечатанных банках. Еще винный погреб, но он всегда оставался закрыт, а ключ был только у отца.

Мы проползли сквозь заросли алтея и под верандой обнаружили сырую пещеру с земляным полом; там пытались расти чахлые одуванчики и ползучая травка — если её потереть, пахло мятой; этот запах мешался с кошачьим духом, а однажды — с тошнотворной пряной вонью потревоженного подвязочного ужа. Мы открыли чердак с ящиками, полными книг и старых одеял, тремя пустыми сундуками, сломанной фисгармонией и манекеном для платьев бабушки Аделии — выцветшим, заплесневелым торсом.

Затаив дыхание, мы крадучись обходили эти лабиринты теней. Нас это утешало — наш секрет, знание тайных троп, уверенность, что нас не видят.

Послушай язык часов, как-то сказала я. Речь шла о часах с маятником — старинных часах из белого с золотом фарфора, дедушкиных; они стояли на каминной плите в библиотеке. Лора подумала — настоящий язык. И действительно, качавшийся маятник напоминал язык, что лижет невидимые губы. Слизывает время.

Наступила осень. Мы с Лорой собирали и вскрывали стручки ваточника; трогали чешуйки семян, похожие на крылышки стрекозы. Мы разбрасывали их, глядя, как они летят на пушистых парашютиках, а нам оставались гладкие желто-коричневые язычки стручков, мягкие, как кожа в сгибе локтя. Потом мы шли к Юбилейному мосту и бросали их в воду — смотрели, сколько они продержатся, прежде чем перевернуться или умчаться прочь. Может, мы представляли, что на них люди или один человек? Не уверена. Но испытывали какое-то удовлетворение, когда стручки скрывались под водой.

Пришла зима. Серая дымка подернула небо, солнце — чахло-розовое, точно рыбья кровь, — нависало над горизонтом. Тяжелые мутные сосульки толщиной с запястья свешивались с карнизов и подоконников, будто замерли в полете. Мы их отламывали и сосали. Рини грозила, что у нас почернеют и отвалятся языки, но я так уже раньше делала и знала, что это неправда.

Тогда в Авалоне был эллинг и ледник у пристани. В эллинге стояла бывшая дедушкина, теперь отцовская яхта «Наяда» — её вытащили на берег и оставили зимовать. В леднике держали куски льда из Жога; лошади выволакивали их на берег, а потом лед хранился под опилками до лета, когда становился редкостью.

Мы с Лорой ходили на скользкую пристань — нам это строгонастрого запрещалось. Рини говорила, что если мы попадем под лед, то и минуты не продержимся в воде — замерзнем до смерти. В ботики наберется вода, и мы камнем пойдем ко дну. Для проверки мы кидали настоящие камни; они прыгали по льду, замирали, оставались на виду. Дыхание превращалось в белый дым; мы выдували облака, точно паровозы, и переминались на замерзших ногах. Под ногами скрипел снег. Мы держались за руки, варежки смерзались, и когда мы их снимали, лежали двумя сцепившимися шерстяными ладошками — синими и пустыми.

Ниже порогов на Лувето громоздились зазубренные ледяные глыбы. Белый лед днём, бледно-зеленый в сумерки; льдинки звенят нежно, будто колокольчики. Посреди реки — черная полынья. С холма на том берегу кричат дети; за деревьями их не видно, в холодном воздухе одни голоса — звонкие, тонкие и счастливые. Дети катаются на санках — нам это запрещено. Хочется спуститься на прибрежный лед и проверить, насколько он крепкий.

Пришла весна. Ива пожелтела, кизил покраснел. На Лувето паводок; вырванные с корнями кусты и деревья крутились и громоздились друг на друга в реке. С Юбилейного моста возле обрыва прыгнула женщина; тело нашли через два дня. Её выловили внизу, и вид у неё был не из лучших: плыть по таким быстринам — все равно, что попасть в мясорубку. Не стоит так уходить из жизни, сказала Рини, если тебя волнует твой внешний вид, хотя в подобный момент едва ли об этом побеспокоишься.

За много лет миссис Хиллкоут вспоминает полдюжины таких прыгунов. О них писали в газетах. С одной утопленницей она училась в школе, потом та вышла замуж за железнодорожника. Он редко бывал дома, рассказывала миссис Хиллкоут, так чего он мог ждать?

— Положение, — говорила она. — И никаких оправданий. Рини кивала, словно это все объясняло.

— Пусть мужик дурак, — говорила она, — но считать большинство из них умеют — хотя бы на пальцах. Думаю, без рукоприкладства не обошлось. Но если конь ушел, что толку закрывать конюшню?

— Какой конь? — спросила Лора.

— Думаю, у неё и другие проблемы были, — сказала миссис Хиллкоут. — Пришла беда — отворяй ворота.

— Что такое положение? — шепнула мне Лора. — Какое положение? — Но я сама не знала.

Можно и не прыгать, сказала Рини. Можно зайти в воду, где течение, одежда намокнет, тебя затянет, и ни за что не выплыть, даже если захочешь. Мужчины осмотрительнее. Они вешаются на балках в сараях или пускают пулю в лоб; если же топятся, то привязывают камень или что-нибудь тяжелое — обух, мешок с гвоздями. Не хотят рисковать, когда дело касается таких серьёзных вещей. А женщина входит в реку и сдается — пусть вода делает, что хочет. По тону Рини трудно было понять, что она больше одобряет.

В июне мне исполнилось десять. Рини испекла торт; правда, сказала она, вряд ли стоило: мама умерла совсем недавно, но все-таки жизнь продолжается, так что, может, торт и не повредит. Чему не повредит? — спросила Лора. Маминым чувствам, — ответила я. Мама, значит, смотрит с небес? Но я уже стала упрямой и заносчивой и ничего не ответила. Услышав о маминых чувствах, Лора не стала есть торт, и мне достались оба куска.

Сейчас я с трудом вспоминаю подробности своего горя — его точные формы — хотя при желании слышу его эхо — вроде скулежа запертого в подвале щенка. Что я делала в день маминой смерти? Вряд ли вспомню, как и мамино лицо: теперь оно — как на фотографиях. Помнится, когда мамы не стало, её кровать стала какой-то неправильной — страшно пустой. Косой луч света в окне беззвучно падал на деревянный пол, а в нём туманом плавала пыль. Запах воска для мебели и аромат увядших хризантем, и давнишняя вонь судна и дезинфекции. Мамино отсутствие теперь помнится лучше присутствия.

Рини сказала миссис Хиллкоут, что никто не заменит миссис Чейз, она была просто ангел во плоти, если такое на земле возможно, но она, Рини, сделала, что смогла, никогда не горевала на наших глазах: от разговоров только хуже; к счастью, мы, похоже, справляемся, но в тихом омуте черти водятся, а я тихоня. Рини сказала, что я вся в себе, и то, что внутри, когда-нибудь всплывет. А про Лору вообще непонятно: та всегда была странным ребенком.

Рини сказала, что мы слишком много времени проводим вместе. Лора узнает то, что ей знать ещё рано, а я, напротив, торможу. Нам обеим надо бы общаться со сверстницами, но те немногие дети, что нам подошли бы, разосланы по частным школам — туда и нас бы стоило отправить, но капитан Чейз, похоже, никак не соберется этим заняться — и то сказать, слишком много перемен на наши головы, я-то спокойная и, наверное, приспособилась бы, а вот Лора даже младше своих ровесников, да и вообще мала. И слишком нервная. Может запаниковать — на мелководье задрыгается, разволнуется и утонет.

Мы с Лорой сидели на черной лестнице за приоткрытой дверью и давились от смеха, прикрывая ладошками рты. Шпионажем мы наслаждались. Но он, в конечном счете, не принес нам обеим ничего хорошего.

Усталый солдат

Сегодня ходила в банк — рано, чтобы не угодить в самую жару и попасть к открытию. Тогда мне уделят внимание — а оно мне необходимо, поскольку в моем балансе опять ошибка. Я пока способна складывать и вычитать, сказала я им, в отличие от ваших машин, а они мне улыбались, как официанты, что на кухне плюют в суп. Я каждый раз прошу позвать управляющего, он каждый раз «на совещании», и каждый раз меня отправляют к ухмыляющемуся снисходительному малютке — молоко на губах не обсохло, а воображает себя будущим плутократом.

Меня в банке презирают за то, что на счету мало денег, и за то, что когда-то их было много. Вообще-то их у меня, конечно, не было. Они были у отца, затем у Ричарда. Но мне всегда приписывали богатство — так свидетелям преступления приписывают преступление.

Банк украшают романские колонны, напоминающие, что кесарю причитается кесарево — то есть нелепая плата за услуги. За два цента я могла бы назло банку хранить сбережения в носке под матрасом. Но тогда пошел бы слух, что я рехнулась, превратилась в эксцентричную старуху — из тех, что умирают в лачуге, заваленной сотней пустых консервных банок из-под кошачьей еды и с парой миллионов баксов в пятидолларовых купюрах, что хранятся меж страницами пожелтевших газет. Я не желаю стать предметом внимания местных торчков и начинающих домушников с налитыми кровью глазами и дрожащими пальцами.

На пути из банка я обогнула ратушу: итальянская колокольня, флорентийская двуцветная кирпичная кладка, облупившийся флагшток и пушка с поля битвы на Сомме. Тут же стоят две бронзовые статуи, обе выполнены по заказу Чейзов. Правую заказала бабушка Аделия в честь полковника Паркмена, ветерана последнего решающего боя Войны за независимость, происходившего в Форт-Тикондероге (теперь штат Нью-Йорк). Иногда к нам приезжают заблудшие немцы или англичане, а порой даже американцы; они слоняются по городу в поисках места сражения — Форт-Тикондероги. Не тот город, говорят им. Если вдуматься, не та страна. Вам нужна соседняя.

Это полковник Паркмен все запутал — пересек границу и дал название нашему городу, увековечив битву, которую проиграл. (Впрочем, не слишком необычный поступок: многие люди пристально интересуются своими шрамами.) Полковник сидит на коне, с саблей наголо — вот-вот рванет галопом в клумбу с петуньями: грубоватый мужчина с умудренным взором и острой бородкой — таков вождь кавалеристов в представлении любого скульптора. Никто не знает, как выглядел полковник Паркмен: не осталось ни одного прижизненного портрета, а статую воздвигли в 1885 году, и теперь полковник выглядит так. Вот она, тирания искусства.

Слева, тоже возле клумбы с петуньями, высится фигура столь же мифическая — Усталый Солдат: три пуговицы рубашки расстегнуты, голова склонилась, будто пред палачом, форма помята, шлем сдвинут набок. Солдат облокотился на никудышную винтовку Росса. Вечно молодой, вечно измученный — центральная фигура Военного Мемориала, кожа позеленела на солнце, голубиный помет слезами течет по щекам.

Усталый Солдат — проект моего отца. Скульптор — Каллиста Фицсиммонс, о которой высоко отзывалась Фрэнсис Лоринг из Комитета Военного Мемориала Художественного общества Онтарио. Кое-кто из местных возражал против кандидатуры мисс Фицсиммонс, считая, что женщине не под силу такая задача, но отец сокрушил собрание потенциальных спонсоров: а разве мисс Лоринг не женщина, спросил он. Это вызвало игривые замечания, самое приличное из которых — а вы откуда знаете? В узком кругу отец выразился так: кто платит, тот заказывает музыку, а раз остальные такие крохоборы, то пусть или раскошеливаются, или катятся ко всем чертям.

Мисс Каллиста Фицсиммонс была не просто женщина, а двадцативосьмилетняя рыжая красотка. Она стала часто наведываться в Авалон, чтобы обсудить с отцом разные детали. Обычно отец и Каллиста встречались в библиотеке — первое время оставляли дверь открытой, потом стали закрывать. Каллисту селили в гостевую комнату — сначала так себе, а потом в лучшую. Вскоре мисс Каллиста Фицсиммонс уже проводила у нас почти все выходные, и её комнату уже называли «её» комнатой.

Отец повеселел и меньше пил. Он распорядился привести хоть в какой-то порядок сад; посыпать гравием подъездную аллею; отскоблить, покрасить и починить «Наяду». Иногда в выходные к нам съезжались художники — друзья Каллисты из Торонто. Художники — их имена теперь ни о чем не скажут — не надевали к обеду ни смокингов, ни даже пиджаков, предпочитая свитеры; они наспех ели на лужайке, обсуждали сложнейшие проблемы Искусства, курили, пили и спорили. Художницы пачкали уйму полотенец— Рини считала — потому что никогда прежде не видели нормальной ванной. И ещё они постоянно грызли грязные ногти.

Если гостей не намечалось, отец и Каллиста в автомобиле — в спортивном, а не в седане, — уезжали на пикник, прихватив корзину с провизией, ворчливо собранную Рини. Или выходили под парусом. Каллиста надевала брюки и старый отцовский пуловер, и держала руки в карманах, точно Коко Шанель. Иногда они уезжали на машине в Виндзор и останавливались в придорожных гостиницах с коктейлями, дребезжащим пианино и фривольными танцами. В эти гостиницы частенько наведывались гангстеры, занимавшиеся контрабандой спиртного, приезжали из Чикаго или Детройта устраивать свои делишки с законопослушными винокурами в Канаде. (В США тогда был сухой закон; спиртное рекой текло через границу: каждая капля — на вес золота; мертвые тела с отрубленными пальцами и пустыми карманами, брошенные в реку Детройт, доплывали до озера Эри, а там начинались споры, кому платить за похороны.) Отец с Каллистой уезжали на всю ночь, а иногда на несколько ночей подряд. Однажды вызвали приступ зависти у Рини, отправившись на Ниагарский водопад, в другой раз поехали в Буффало — правда, на поезде.

Подробности этих путешествий нам сообщала Каллиста — на подробности она не скупилась. По её словам, отца надо «встряхнуть», встряска ему необходима. Взбодрить, почаще выводить на люди. Она говорила, что они с отцом «большие друзья». Звала нас «детки», а себя просила звать «Кэлли».

(Лора спрашивала, танцует ли отец в этих придорожных ресторанах — у него же нога болит. Нет, отвечала Каллиста, но ему нравится смотреть. Со временем я усомнилась. Что за радость смотреть, как танцуют другие, если не можешь танцевать сам.)

Я благоговела перед Каллистой: она была художницей, с ней советовались, как с мужчиной, она по-мужски широко шагала, пожимала руку; ещё она курила сигареты в коротком черном мундштуке и знала, кто такая Коко Шанель. У неё были проколоты уши, а рыжие волосы (выкрашенные хной, как я теперь понимаю) она обматывала шарфиками. Носила свободные платья смелых, головокружительных оттенков: фуксии, гелиотропа и шафрана. Каллиста сказала, что это парижские фасоны русских белоэмигранток. Заодно объяснила, кто они такие. Объяснений у неё вообще был вагон.

— Еще одна его шлюшка, — сказала Рини миссис Хиллкоут. — Одной больше, одной меньше. Список и так длиной в милю. Раньше у него хотя бы хватало совести не приводить их в дом — покойница в могиле не остыла, что ж он себе-то яму роет.

— Что такое шлюшка? — спросила Лора.

— Не твое дело! — огрызнулась Рини. Она явно злилась, и потому продолжала говорить при нас. (Я потом сказала Лоре, что, шлюшка — это девушка, жующая жвачку. Но Кэлли Фицсиммонс жвачку не жевала.)

— Дети слушают, — напомнила миссис Хиллкоут, но Рини уже говорила дальше.

— А что до заграничных тряпок, то она бы ещё в церковь в трусиках пошла. Против света видно солнце, луну, звезды и все, что перед ними. И было бы чем хвалиться — сущая доска, плоская, как мальчишка.

— У меня бы смелости не хватило, — заметила миссис Хиллкоут.

— Это уж не смелость, — возразила Рини. — Ей поплевать. (Когда Рини заводилась, грамматика ей отказывала.) По-моему, у неё не все дома. Пошла нагишом плескаться в пруду, с лягушками и рыбками. Я её встретила, когда она возвращалась. Идет по лужайке в чем мать родила, только полотенце прихватила. Кивнула мне и улыбнулась. Глазом не моргнув.

— Я про это слышала, — сказала миссис Хиллкоут. — Думала, что сплетни. Слишком уж дико.

— Авантюристка, — сказала Рини. — Хочет поймать его на крючок и выпотрошить.

— Что такое авантюристка? Какой крючок? — спросила Лора. При слове доска я вспомнила мокрое белье на ветру. Ничего общего с Каллистой Фицсиммонс.

Военный Мемориал вызвал споры не только из-за сплетен про отца и Каллисту. Некоторые в городе считали, что Усталый Солдат на вид слишком подавлен, да и неряшлив: возражали против расстегнутой рубашки. Им хотелось бы видеть нечто более триумфальное — вроде Богини Победы из мемориалов двух городов неподалеку, — ангельские крыла, трепещущие одежды, а в руке — трезубец похожий на вилку для тостов. Еще они хотели надпись «Тем, кто с радостью Высшую Жертву принес».

Но отец не отступился. Надо радоваться, сказал он, что у Солдата есть две руки и две ноги, не говоря уж о голове, а то ведь можно было удариться в реализм, и статуя оказалась бы грудой гниющих органов — в свое время он на такое часто натыкался. Что касается надписи, то никакой радости в жертве нет, и никто из солдат не хотел пораньше попасть в Царствие Небесное. Ему самому больше нравилось: «Да не забудем» — подчеркивалось, что нужно, — то есть наша забывчивость. Отец сказал: черт возьми, все стали чертовски забывчивыми. Отец редко ругался на публике, и его слова произвели сильное впечатление. Разумеется, сделали, как он сказал — он платил.

Торговая палата выложила деньги за четыре бронзовые мемориальные плиты с именами павших и названиями битв, где они погибли. Члены палаты хотели выгравировать внизу и свои имена, но отец их пристыдил. Военный Мемориал — для мертвых, сказал он, а не для тех, кто выжил, и тем более нажился на войне. Этих слов ему многие не простили.

Мемориал открыли в ноябре 1928 года, в День поминовения. Несмотря на холод и изморось, собралась толпа. Усталого Солдата водрузили на пирамиду из круглых речных камней — из таких сложен и Авалон; вокруг бронзовых плит — маки, лилии и кленовые листья. Об этом тоже шел спор. Кэлли Фицсиммонс утверждала, что эти унылые цветы слишком старомодны и банальны — другими словами, викторианские — самое страшное ругательство у художников того времени. Ей хотелось чего-то строже и современнее. Но остальным цветы понравились, и отец сказал, что порою следует идти на компромисс.

На церемонии играли на волынках. («Хорошо, что на улице», — сказала Рини.) Затем прошла пресвитерианская служба; священник говорил о тех, кто с радостью Высшую Жертву принес — камень в отцовский огород, ему хотели показать, что он тут не командует, и что деньги решают не все; фразу они впихнули. Затем последовали другие речи и другие молитвы — множество речей и молитв: на открытии присутствовали представители всех церквей города. В организационном комитете католиков не было, но католического священника пригласили. На этом настаивал мой отец на том основании, что мертвый протестант ничем не лучше мертвого католика.

Можно и так посмотреть, сказала Рини.

— А ещё как можно? — спросила Лора.

Первый венок возложил отец. Мы с Лорой глядели, держась за руки; Рини плакала. Королевский Канадский полк прислал делегацию прямо из лондонских казарм Уолсли, и майор М. К. Грин тоже возложил венок. От кого только не было венков — от Легиона[31], Львов[32], Сородичей[33], клуба Ротари[34], Тайного братства[35], Ордена оранжистов[36], Рыцарей Колумба[37], Торговой палаты и Дочерей империи[38] — последнюю представляла миссис Уилмер Салливан из «Матерей павших», потерявшая трёх сыновей. Пропели «Останься со мною», затем горнист из оркестра скаутов чуть неуверенно исполнил «Последний сигнал», потом последовали две минуты молчания и прозвучал оружейный салют отряда милиции. А потом «Пробудись».

Отец стоял, опустив голову; его трясло — от горя или от гнева, трудно сказать. Он надел шинель и армейскую форму, и обеими руками в кожаных перчатках опирался на трость.

Кэлли Фицсиммонс тоже пришла, но держалась в тени. Не тот случай, когда художник должен выходить и отвешивать поклоны, сказала она. Вместо обычного наряда на ней был скромный черный пиджак и строгая юбка; шляпа почти целиком скрывала лицо, и все-таки о Кэлли шептались.

Дома Рини сварила нам с Лорой какао, потому что мы продрогли как цуцики. Миссис Хиллкоут тоже не отказалась бы от чашечки, и получила её.

— Почему называется мемориал? — спросила Лора.

— Чтобы мы помнили мертвых, — ответила Рини.

— Почему? — не отставала Лора. — Зачем? Им это нравится?

— Это скорее для нас, чем для них, — сказала Рини. — Вырастешь — поймешь. — Лоре всегда так говорили, но она пропускала это мимо ушей. Она хотела понять сейчас. Какао она прикончила.

— Можно ещё? А что такое Высшая Жертва?

— Солдаты отдали за нас свои жизни. Надеюсь, твои глаза не жаднее желудка, и, если я приготовлю ещё, ты выпьешь.

— А почему они отдали жизни? Им так хотелось?

— Нет, но они все равно отдали. Потому и жертва, — сказала Рини. — Ну, хватит об этом. Вот твое какао.

— Они вручили свои жизни Богу, потому что Он так хотел. Иисус ведь тоже умер за наши грехи, — сказала миссис Хиллкоут; она была баптисткой и считала себя высшим авторитетом в этих вопросах.

Спустя неделю мы с Лорой шли по тропинке над Лувето, ниже ущелья. Нависал туман, он поднимался от реки, молочной пеной расплываясь в воздухе, капал с голых веток. Камни были скользкие. Внезапно Лора очутилась в реке. К счастью, мы не были рядом с основным течением, и её не унесло. Я закричала, бросилась вниз по течению и успела ухватить Лору за пальтишко. Она ещё не промокла, но все равно была очень тяжелой, и я чуть не нырнула сама. Мне удалось не выпустить её до ровного места; там я вытащила её на берег. Лора промокла до нитки, и я тоже основательно. Я её встряхнула. Она дрожала и рыдала во весь голос.

— Ты нарочно! — выкрикнула я. — Я видела! Ты же утонуть могла. — Лора захлебывалась и всхлипывала. Я её обняла. — Зачем ты?

— Чтобы Бог оживил мамочку, — прорыдала она.

— Бог не хочет, чтобы ты умерла, — сказала я. — Он бы знаешь как рассердился. Если б он захотел оживить маму, сделал бы это иначе — тебе бы не пришлось топиться. — Когда на Лору находит, с ней можно говорить только так: нужно притворяться, что знаешь о Боге больше неё.

Она ладонью вытерла нос.

— Откуда ты знаешь?

— Сама подумай — он же позволил мне тебя спасти. Понимаешь? Если б он хотел, чтобы ты утонула, тогда и я бы утонула. Мы бы обе погибли! А теперь пошли, тебе надо обсохнуть. Я не скажу Рини. Скажу, так случайно получилось, скажу, что ты поскользнулась. Только не делай так больше, хорошо?

Лора промолчала, но позволила отвести её домой. Там нас встретило испуганное кудахтанье, волнение, ругань, горячий мясной бульон, теплая ванна и грелка для Лоры, чью неприятность приписали обычной неловкости; ей наказали смотреть, куда идет. Отец назвал меня молодчиной; интересно, что бы он сказал, если б я её упустила. Рини сказала: хорошо, что у нас на двоих есть хоть половинка мозгов, но она в толк не возьмет, что мы вообще забыли на реке? Да ещё в туман. Сказала, что я должна бы сообразить.

Я долго не спала этой ночью, лежала, обхватив себя руками. Ноги мерзли, зубы стучали. Перед глазами стояла одна картина: Лора в черной ледяной воде — волосы разметались дымом на ветру, мокрое лицо отливает серебром, и её взгляд, когда я ухватила её за пальтишко. Какая она тяжелая. Как я её чуть не упустила.

Мисс Вивисекция

Вместо школы к нам с Лорой приходили учителя — мужчины и женщины. Мы не считали, что это необходимо, и делали все возможное, чтобы отбить у них охоту с нами заниматься. Мы сверлили их небесно-голубыми взорами, притворялись глухими или тупицами; прямо в глаза никогда не смотрели — только в лоб. Часто сдавались они не сразу и подолгу со многим мирились: эти запуганные люди остро нуждались в деньгах. Лично против них мы ничего не имели — нам просто не хотелось лишней мороки.

Даже без наставников нам предписывалось находиться в Авалоне — в доме или в саду. Но кто мог проследить? От учителей мы с лёгкостью ускользали: те не знали наших тайных троп, а Рини была слишком занята, чтобы ежеминутно за нами присматривать — она сама так говорила. При каждом удобном случае мы сбегали из Авалона и слонялись по городу, несмотря на все предостережения Рини, уверявшей, что мир кишит преступниками, анархистами, зловещими азиатами с опиумными трубками, усиками ниточкой и длиннющими ногтями, а ещё наркоманами и торговцами живым товаром, которые только и ждут, чтобы нас похитить и потребовать у отца выкуп.

Один из многочисленных братьев Рини был как-то связан с желтой прессой — с теми скандальными дрянными журнальчиками, что продают в аптекарских магазинах; а худшие образчики — только из-под прилавка. Кем он работал? Распространителем, говорила Рини. Как я теперь понимаю, доставлял журнальчики в страну контрабандой. В общем, иногда он отдавал остатки Рини; она старалась припрятать журналы подальше от нас, но мы рано или поздно их находили. Некоторые были про любовь — Рини их с жаром поглощала, но нам они пришлись не по вкусу. Мы предпочитали — точнее, я предпочитала, а Лора шла у меня на поводу — рассказы о других странах или даже планетах. Космические корабли из будущего, где женщины носят очень короткие блестящие юбки, и все сверкает; астероиды, где растения говорят и бродят монстры с огромными глазами и клыками; давно сгинувшие страны, где гибкие девушки с топазовыми глазами и матовой кожей ходят в прозрачных шальварах и металлических бюстгальтерах, вроде воронок, соединенных цепочкой; герои в грубой одежде, их крылатые шлемы утыканы шипами.

Глупости, говорила Рини. Такого на свете не бывает. Но потому они мне и нравились.

О преступниках и работорговцах писали в криминальных журналах с пистолетами и лужами крови на обложках. Там богатым! наследницам с широко распахнутыми глазами грубо затыкали нос! платками с эфиром, потом связывали бельевой веревкой, которой всегда было больше, чем надо, и запирали в каютах яхты, в склепах или в сырых замковых подвалах. Мы с Лорой верили в существование работорговцев, но не очень-то их боялись: мы ведь знали, чего от них ждать. Они ездят в больших темных автомобилях носят длинные пальто, плотные перчатки и черные мягкие шляпы их нетрудно вычислить и сразу убежать.

Но мы их так ни разу и не встретили. Нашими единственными врагами оказались дети фабричных, которые были помоложе и не знали от родителей, что мы неприкасаемые. Они следовали за нами по двое или по трое, молча глазея или обзываясь; иногда бросались камнями, но ни разу не попали. Мы были уязвимее всего на узкой тропинке вдоль Лувето — прямо под крутым утесом, откуда в нас можно было кидаться, и в безлюдных переулках — их мы приучились избегать.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

У меня для вас две новости: хорошая и плохая. Плохая: в ведении бизнеса с китайцами — вы все проигра...
В Рейтинге стран мира по уровню счастья ООН датчане регулярно занимают первое место. Но как им удает...
Эта книга включает самую полную актуальную информацию для тех, кто болен либо имеет предрасположенно...
Связав всю свою жизнь с ядерной физикой, на склоне лет ощутил неудержимый писательский зуд. Длительн...
Это книга о еде, эмиграции и об Израиле.Люди моего поколения, прожившие большую часть жизни в других...
ДНК-генеалогия – новая научная дисциплина, которая появилась около десяти лет назад и связала картин...