Местечковый романс Канович Григорий
— Что увидеть? — перебивает меня бабушка. — Можешь поверить мне на слово, Гиршеле, что на том берегу ничего нового нет. Ни-че-го! На том берегу живут такие же евреи, как мы. Так стоит ли лезть в воду и рисковать жизнью ради того, чтобы увидеть то же самое?
Бабушка Роха, как всегда, была права. На обоих берегах жили те же самые евреи. И тут, и там вокруг скупого литовского солнца вертелись еврейские местечки, целая галактика с её неповторимыми обитателями — искусными печниками и жестянщиками, вероучителями и богохульниками, бедными, по сравнению с прославленным бароном Ротшильдом, богачами, доморощенными философами, предрекавшими скорый конец света, и меланхолическими безумцами. В роковом сорок первом году под натиском торжествующей ненависти и безнаказанного насилия она, эта галактика, взорвалась, и её осколки разлетелись по всему свету. И, как ни старайся, какие усилия ни прилагай, их никогда уже не собрать и не сложить в одно целое.
Если выйти в звёздную ночь из дома, поймал я себя на мысли, в невозмутимой тишине можно услышать знакомые голоса. Это в горних высях перекликаются друг с другом и с нами мёртвые: бабушка Роха-самурай с дедом Довидом, домовладелец реб Эфраим Каплер с пекарем Хаимом-Гершоном Файном, доктор Ицхак Блюменфельд с раввином Элиэзером, гробовщик Хацкель Берман с ломовым извозчиком Пинхасом Шварцманом, сотни с сотнями, тысячи с тысячами. Одно стёртое с лица Земли еврейское местечко переговаривается с другим.
Поезда Рига — Вильнюс всё ещё не было, и я в одиночку томился в душном зале ожидания.
Я сидел на щербатой лавке, и мои мысли по-прежнему крутились вокруг уже несуществующей еврейской галактики. В который раз я пытался умерить свою печаль, уговаривая себя, что если мы не замуруем нашу пресытившуюся несчастьями душу цементом равнодушия и до конца своих дней будем перекликаться с теми, кого не успели ни оплакать, ни проводить в последний путь, то тем самым как бы продлим в памяти их жизнь. Ведь память — это наша общая крыша, под которой обосновались все: живые и мёртвые, праведники и грешники, убийцы и жертвы. Как бы кому ни хотелось, оттуда уже никого не выселишь, потому что современников себе не выбирают.
Мои невесёлые раздумья прервал паровозный гудок. Вскоре я навсегда простился с Йонавой, где, по выражению моей мудрой бабушки Рохи, было приятно родиться на свет евреем и не страшно на старости лет евреем умереть…
«Приятно было родиться евреем!» — повторил я бабушкины слова, поднимаясь в вагон. Но прошлое не вернёшь. В Йонаве, как и в остальных местечках Литвы, уже некому больше рожать евреев и некому их хоронить на разорённых кладбищах.
Как ни горько сознавать, отныне ему, этому погубленному племени, суждено возродиться и жить только в правдивом, выстраданном слове и непредвзятой памяти, в которой никто не в силах заглушить неумолчные отзвуки любви и благодарности к нашим предкам. Ибо кто предаёт забвенью мёртвых, тот и сам во всех поколениях по справедливости будет забыт.
Поезд приближался к Вильнюсу, приютившему меня и моих собратьев, тщетно пытавшихся после войны найти в нём следы той непрерывной, полнокровной еврейской жизни, благодаря которой он в прошлом не зря удостоился высокого звания — Ерушалаим де Лита.