Империя в прыжке. Китай изнутри. Как и для чего «алеет Восток». Главное событие XXI века. Возможности и риски для России Делягин Михаил

И Китай, – как ни парадоксально, на этот раз в силу грубых политических ошибок своего недавнего прошлого, – оказался «на гребне волны» и этого глобального процесса.

1.4. Этническая солидарность

Несмотря на глубочайшую пропасть не только между городом и деревней, но и между различными регионами, доходящую до полного непонимания диалектов друг друга, для китайцев характерна высочайшая степень этнической солидарности. Это стихийные, природные националисты, очень четко различающие свое отношение к другим ханьцам (даже если они могут объясниться с ними только в письменном виде) и представителям всех остальных народов.

Бытовые истории о глубине различий китайских диалектов (из-за которых, например, зачастую плохо понимали даже Мао Цзэдуна, говорившего на хунаньском) отнюдь не являются преувеличением.

Одному из авторов пришлось столкнуться с этим в небольшом ресторанчике в Сычуани, где названия блюд не только не сопровождались иллюстрациями, но и были (что вполне традиционно для туристических мест Китая) избыточно поэтичными, так что меню не позволяло понять о них практически ничего. Молоденькая официантка не говорила на мандарине (официальный китайский язык на основе пекинского диалекта) и не понимала его, а пекинские гости точно так же не понимали сычуанский диалект. В результате диалог через некоторое время приобрел полностью письменный характер.

В Тибете же и вовсе возникла анекдотическая ситуация, когда тибетец-экскурсовод, искренне веривший, что свободно говорит на мандарине, в конце концов был вынужден вести экскурсию на английском (точнее, на «пиджин-инглиш»[19]), русский член группы выступал в роли переводчика для китайских коллег, говоривших по-русски, а те уже переводили услышанное на китайский для остальных экскурсантов.

Этническая солидарность проявляется в мириадах повседневных деталей и, конечно же, находит свое отражение в языке. Так, у нас нет собственно русского слова для обозначения эмигрантов, покинувших нашу страну,[20] но в целом это слово до сих пор имеет отчетливо негативный характер, оставаясь по смыслу довольно близким к «невозвращенцу» еще сталинских времен. Китайское же «хуацяо» дословно означает «мост на Родину» и подчеркивает не отделенность живущего за границей китайца от его страны, но, напротив, его нерушимую связь с ней, даже если он никогда не видел ее и, скорее всего, никогда ее не увидит.

Терпимое отношение к эмигрантам весьма характерно проявилось, когда вскоре после смерти Мао Цзэдуна началось масштабное направление китайских студентов на учебу за границу. Около половины (а периодически – до 70 %) студентов по завершении учебы не возвращалось обратно, но в отношении них, как правило, не возбуждались репрессивные процедуры, а их оставшиеся в Китае семьи не подвергались наказанию, даже если учеба осуществлялась за государственный счет.

Такой подход не только отражал жизненный опыт и традиции народа, длительное время жившего в условиях жестокого перенаселения и, соответственно, вынужденной массовой эмиграции. Представляется, что он был по-китайски прагматичным, нацеленным на создание высокообразованного и потому влиятельного китайского лобби за границей.

Однако не менее важным видится и выражение в этом необычном для нас явлении этнической солидарности: китайцы-руководители просто не хотели карать представителей своего народа без крайней необходимости. Вероятно, сыграла свою роль и усталость от жестокостей времен Мао Цзэдуна, включая не только «культурную революцию», но и чудовищный, изнурительный длительный голод, в который была искусственно погружена значительная часть страны.[21]

* * *

По мере успешного развития китайской экономики, повышения благосостояния и благополучия населения вполне естественно росло и самосознание китайского общества. Соответственно, менялось и восприятие китайским государством его роли и значения для китайского народа.

Революционной была, безусловно, формула «одна страна – две системы», введенная Дэн Сяопином в начале 80-х годов, еще в самом начале преобразования Китая и знаменовавшая собой переход от узкоклассового к широкому культурному, цивилизационному подходу.

Конечно, она целиком и полностью была сугубо утилитарной, нацеленной на обеспечение конкретных нужд хозяйственного развития. Ведь на первом этапе реформы развитие Китая осуществлялось за счет капиталов хуацяо, и Тайвань, Гонконг, Аомынь (Макао) и другие анклавы играли роль воронок, через которые иссохшая почва китайской экономики орошалась бурными потоками зарубежного китайского капитала, политкорректно именуемого «иностранными инвестициями».

Но все великие преобразования, отвечавшие историческим потребностям, именно в силу этого были во многом вынужденными. Чтобы общество поддержало перемены (а иначе случается, как с Улугбеком, Павлом I, Людвигом Баварским и бесчисленным множеством других опередивших свое время реформаторов и фантазеров, пусть даже и стремившихся к лучшему), оно должно ощущать их своевременность, их полезность: преобразования только тогда будут и возможны, и полезны, когда они вызрели в ходе естественного общественного развития, когда они соответствуют назревшим потребностям.

А потребности эти обычно бывают самого «низменного», материалистического свойства и связаны с текущими повседневными нуждами: иначе общество просто не примет неизбежно пугающего его риска нового и отвергнет даже самые разумные и привлекательные реформы.

Провозглашая лозунг «одна страна – две системы», китайское руководство вряд ли глубоко размышляло о том, что отказывается тем самым от парадигмы классовой борьбы в пользу логики цивилизационного развития и участия в глобальной конкуренции на основе культурной общности.[22] Оно решало узко практическую задачу: переход к модернизации Китая на качественно новой для него, рыночной основе при сохранении «руководящей и направляющей» роли коммунистической партии.

Однако условия решения задачи оказались таковы, что пришлось от развития «в интересах рабочих и крестьян» (а на деле – в интересах партхозноменклатуры) перейти к развитию в интересах всего народа вне зависимости не только от классовой принадлежности тех или иных его элементов (что и саму коммунистическую партию привело в конечном итоге к перерождению[23] в партию всего народа), но и от границ, разделяющих этот народ в каждый отдельно взятый момент.

Так китайское государство, – из сугубо прагматических соображений, что очень по-китайски, – сделало неизбежным расставание со своим сектантским, классовым, идеологизированным обликом в пользу превращения в традиционное государство, преследующее интересы создавшего его народа.

Формальным образом этот процесс был зафиксирован в 2000 году, когда на стандартной визе, ставящейся в паспорта посещающих Китай граждан иных государств, вместо традиционной фразы «виза Китайской Народной Республики» стали писать просто: «китайская виза».

Это выразило завершение трансформации самосознания самого китайского государства, всей китайской бюрократии: с 2000 года она уже окончательно служит не «континентальному» и тем более не «красному» Китаю, а государству всех китайцев, где бы они ни находились, выражающему и защищающему их интересы на не столько политико-административной, сколько на этнической основе.

Революция сознания заняла, таким образом, почти два десятилетия, – и была не просто открытой: она была оформлена и закреплена так, чтобы быть понятной и очевидной для всего мира.

Для того, чтобы понять степень адекватности традиционного европейского сознания и уровень нашего понимания Китая следует добавить, что мир, в то время уже буквально не спускавший с Китая глаз и считавший его возвышение главным событием XXI века, этого формального завершения исключительно важной, ментальной революции вообще не заметил.

Никак.

Словно его не было.

Дерсу Узала говорил «глаза есть – посмотри нету», – но он говорил это про дикую природу, часто недоступную пониманию и восприятию горожанина.

Увы: приходится сознавать, что для этого горожанина весьма часто точно так же недоступно восприятию (включая восприятие профессиональных аналитиков) содержание пометок в его собственном паспорте.

А ведь революция эта, – в силу того, что китайские диаспоры есть почти во всех странах мира и, как правило, неуклонно расширяются и крепнут, – непосредственно касается в прямом смысле слова всех народов и всех государств современности.

Ведь один из лозунгов для внутреннего употребления – из тех, что редко и далеко не всегда охотно переводят иностранцам, даже если те настойчиво просят сопровождающих, – «китайцы ни в одной стране мира никогда не будут этническим меньшинством!»

Его популярность и распространенность в китайском обществе стала такой, что в начале 2010-х годов он зазвучал, наконец, и с высших партийных и государственных трибун.

Китай – это государство всех китайцев.

Его громада, влияние и энергия стоит за каждым из них, где бы и в каком бы плачевном виде он сегодня ни находился.

И забывать это – значит обрекать себя на весьма существенные, неожиданные, излишние, но в данном случае целиком и полностью заслуженные неприятности.

* * *

С конце 90-х в силу роста коммерциализации в Китае (сначала в туристических районах, а с середины 2000-х и в остальных[24]) появилось невиданное до того[25] явление – обман иностранных туристов. Проявлялось это обычно, конечно, не в привычных для наших рынков (особенно с гостями из Закавказья) прямом обсчете и обвесе покупателя, но в завышении цены (даже после ожесточенного и по-китайски изматывающего торга) и, особенно, пересортице, позволяющей торговцу «в случае чего» объяснить подсовывание более дешевого товара простым недопониманием или, на худой конец, непредумышленной ошибкой. (Надо отметить, что при всей изощренности своих навыков китайские торговцы крайне неохотно идут на прямой обман, предпочитая добиваться согласия покупателя на заведомо невыгодные для него условия; вероятно, это связано не только с культурными и профессиональными традициями, но и со страхом перед правоохранительными органами и боязнью лишиться «чистой» работы продавца.)

В середине 2000-х годов на рынке одного из южных городов континентальной части Китая, являющегося центром внутрикитайского туризма, но почти не известного иностранцам, сопровождающий одного из авторов данной книги заинтересовался выставленными образцами китайской каллиграфии.

Это удивительно утонченное искусство, захватывающее души десятков миллионов китайцев, но, к сожалению, трудно доступное для сторонних наблюдателей, не принадлежащих к китайской культуре. Сопровождающий оказался тонким ценителем этого искусства и всерьез заинтересовался одной из работ.

Когда продавец назвал ее цену – эквивалент двух тысяч долларов (в окрестностях этого города, благо район, за пределами туристических мест, был беден, за такие деньги, наверное, можно было купить, по крайней мере, небольшой дом) – потенциальный покупатель, у которого таких денег, разумеется, не было даже теоретически, с улыбкой ответил, что, если работа подлинная (то есть принадлежит перу мастера-каллиграфа, а не является простой копией), то она, конечно, стоит таких денег.

На что продавец, оценив квалификацию покупателя, очень серьезно спросил: «А это кому – ему или тебе?»

Смысл вопроса заключался в том, что иностранца можно обмануть и беспощадно «кинуть» на деньги, да еще и предложив сопровождающему помочь в обмане за долю в полученной прибыли (надо отметить, что такие предложения поступали нашим сопровождающим почти постоянно, но они воздерживались от их принятия, ограничиваясь приглашением в первую очередь к «своим» торговцам, – которые, правда, обычно отличались хорошим качеством товаров и умеренными ценами[26]).

Обмануть же «своего», всучив ему копию работы по цене подлинника, представляется серьезным проступком, идти на который (да еще по отношению к искренне интересующемуся предметом человеку) просто нельзя.

Поэтому, если бы сопровождающий всерьез выразил желание купить заинтересовавшую его работу, она была бы продана ему по цене копии.

Интересно, что сопровождавший рассказал эту историю с плохо скрываемой гордостью за национальное чувство не просто самых обычных китайцев, но еще и занимающихся мелкой розницей торгашей. При этом сам сопровождающий не только не испытывал патриотических чувств по отношению к китайскому государству, но был настроен почти диссидентски. Он по собственному почину рассказывал об «имеющихся недостатках» и проблемах даже там, где коллега из России и не подозревал об их существовании, так что порой приходилось просто одергивать его, заставляя переключаться на стандартное описание туристических достопримечательностей. В Пекине же этот сопровождающийся наотрез отказался вместе с российскими гостями посещать мавзолей Мао Цзэдуна, в резкой форме выразив свое недоумение по поводу желания гостей сделать это, а когда последние все-таки настояли на своем, проводил россиян на входе и встретил на выходе, не желая заходить внутрь.

И даже этот человек, весьма критически относящийся к современному ему китайскому государству и обществу, испытывал при виде этнической солидарности китайцев радость, которой не мог не поделиться с иностранными туристами, только что едва не ставшими жертвой этой солидарности!

Одной из фундаментальных основ этнической солидарности китайцев, мало понятной для представителей иных культур, и в особенности Запада, является полное отсутствие презрительного отношения к обычным, рядовым труженикам со стороны представителей образованных слоев, – по крайней мере, их старшего и среднего поколения.

Попадаясь на удочку мошенников, выражая негодование назойливостью торговцев, возмущаясь необязательностью или ленью обслуживающего персонала мы почти всегда наряду с полным сочувствием со стороны китайских коллег сталкивались с их попытками (часто весьма неуклюжими) защитить и оправдать в наших глазах часто совершенно неведомых им лентяев или жуликов.

Нам рассказывали о тяжелой жизни простых людей, о необразованности, влекущей за собой неорганизованность и разгильдяйство, о материальных и климатических трудностях и даже (правда, один только раз) о том, что развитие туризма в данном регионе призвано не столько удовлетворять вкусы туристов, сколько создать рабочие места для местных жителей с тем, чтобы выращивание наркотиков перестало быть для них единственным способом заработка, и за него стало возможным, наконец, карать по всей строгости китайских законов (то есть, расстреливать).

Ни единого раза мы не услышали из уст китайских интеллигентов прямого осуждения своих соотечественников, стоящих ниже их по социальной лестнице, даже в тех случаях, когда они заслуживали не то что порицания, но и серьезного уголовного наказания.

Причина этого, насколько можно судить, в масштабной кампании перевоспитания интеллигенции, проведенной Мао Цзэдуном в ходе «культурной революции».

В ее ходе китайскую интеллигенцию не обвиняли в каких бы то ни было преступлениях и не репрессировали каким-то специальным образом, а просто переселяли в сельскую местность и принуждали жить с крестьянами (положение которых было в то время ужасающим) одной жизнью.

Побывав в прямом смысле слова в шкуре простого крестьянина, целое поколение китайских интеллигентов прониклось глубочайшим, пожизненным уважением к тому «простому народу», на терпении и трудолюбии которого стоял тогда и стоит сейчас китайский колосс. Значительная часть китайской интеллигенции передало это чувство своим детям.

В результате китайский интеллектуальный класс представляется едва ли не единственным интеллектуальным классом мира, не считающим необразованных, «простых» людей своей страны, – даже тех, кто ведет без всякого преувеличения растительное существование, – «быдлом»[27] и полностью свободным от презрения к ним.

Здесь нет никакого сюсюканья, никакого заискивания, никакого преувеличения реальных способностей и возможностей китайских крестьян и ремесленников, никакого мистического бреда в стиле «народа-богоносца». Уважающие обычных китайцев образованные люди вполне способны организовывать их жесточайшую эксплуатацию, принимать решения, наносящие им серьезнейший ущерб, или просто со спокойным цинизмом игнорировать их интересы.

Но при всем этом образованная часть китайского общества испытывает глубокое уважение и даже, более того, почтение к китайскому народу – даже при всех его хорошо видимых и отлично сознаваемых недостатках.

Реальное, не на словах, а на деле единство интеллигенции с народом, этот посмертный и, скорее всего, совершенно непредумышленный подарок Мао стал исключительно серьезным фактором если и не монолитности, то, во всяком случае, единства – и, соответственно, конкурентоспособности китайского общества.

Разумеется, историческое удаление от шокового опыта маоистского «перевоспитания», а также широкое распространение западных стандартов образования ведет к ослаблению этого чувства. Значительная часть нынешних 30-летних китайских менеджеров, специалистов и аналитиков по своему восприятию обычных тружеников близки к западным сверстникам.

Это естественно: никакой результат разового воздействия, пусть даже и очень глубокого, не бывает вечным.

Но пока еще он сохраняется, и в ближайшее десятилетие основная часть китайской интеллигенции и в целом образованной части китайского общества все еще будет сохранять, хоть и остаточное, но безусловное уважение к обычному необразованному труженику (и даже спекулянту). Это уважение качественно усиливает не видимую со стороны и являющуюся поэтому «скрытым резервом», но исключительно важную для понимания его возможностей и перспектив этническую солидарность китайского общества.

Глава 2

Влияние истории на национальный характер

Национальный характер каждого народа несет на себе отпечаток пройденного им исторического пути: в этом он подобен отдельной личности, представляющей собой сплав генетически заложенных в ней черт и собственных усилий, запечатленных в ее биографии.

В этом отношении китайцы не отделимы от всего остального человечества – с той лишь существенной поправкой, что в силу большей длительности их исторического пути и влияние его на национальный характер (или, с другой стороны, раскрытие национального характера в истории народа) представляется значительно более существенным.

Эта тема представляет собой колоссальный социопсихологический и культурологический интерес; огромный массив соответствующей информации должен быть предметом отдельного специализированного исследования. В рамках данной работы, имеющей преимущественно практическую направленность, авторы ограничиваются лишь отдельными чертами, представляющимися им наиболее важными именно с практической точки зрения.

2.1. Органичность государственности

Китайский народ является единственным из живущих в настоящее время на Земле, который не заимствовал свою государственность у соседей, но сам придумал, выносил и выстрадал ее и является ее носителем без каких бы то ни было существенных исторических разрывов.[28]

Маньчжурское завоевание было именно традиционным в древней истории нашествием варваров, не принесших своей культуры, но с восторгом воспользовавшихся завоеванной, ставших в итоге ее пленниками и полностью переработанных ею.

Обладание собственным, самостоятельно выработанным, выстроенным и выстраданным государством представляется огромным преимуществом, значимость которого хронически недооценивается именно в силу его уникальности. Между тем самостоятельное формирование собственного государства позволяет обеспечить его максимальное соответствие национальной культуре и особенностям национальной психологии, сделав его взаимодействие с народом наиболее гармоничным и потому эффективным с точки зрения развития общества.

Разумеется, это ни в коей мере не означает какого-то особенного гуманизма государства или его демократичности; скорее даже наоборот – с учетом низкого уровня развития производительных сил во время его формирования, не предусматривающей какой бы то ни было свободы индивидуума или, как минимум, не нуждающейся в ней.

Государство по своей природе и по объективно присущим ему свойствам не является не только нянькой народа, как полагают социалисты всех сортов, но и его слугой, в чем по традиции либеральной антироялистской пропаганды конца XVIII века до сих пор убеждены некоторые современные демократы.

Государство – это особый не только и даже не столько управленческий, сколько социокультурный и во многом хозяйственный организм, создаваемый народом на определенной, достаточно высокой ступени его развития не только для реализации, но прежде всего для выработки (и лишь затем формулирования) его коллективных интересов.

Более того: неотъемлемой функцией государства является последующее навязывание этих коллективных интересов отдельным личностям и общностям (как производственным, так и политическим, и территориальным), образующим этот народ, и превращение последнего за счет этого в нацию, – то есть народ, овладевший историей, познавший при помощи собственного государства свои долгосрочные исторические интересы и овладевший таким образом своим историческим предназначением.

Из этого следует со всей очевидностью и неизбежностью, что государство, даже если оно исторически выросло изнутри народа, служит ему и является его плотью от плоти и костью от кости, по самой своей функциональной природе не только не является его органической частью, но и неминуемо, при любом уровне демократичности и законности, в силу самой своей природы и самого своего предназначения является для него внешним источником насилия и принуждения.

Государство – это вынесенный вовне и наделенный самостоятельностью орган общества, принуждающий его к осознанию, восприятию и реализации его долгосрочных интересов, в том числе и в прямом противоречии индивидуальным, частным и потому хорошо осознаваемым интересам его отдельных составных частей.

Таким образом, противоречие между государством и народом, государством и обществом с неизбежностью вытекает из самой природы и неотъемлемых исторических функций государства. Тем ценнее его социокультурная близость к обществу, позволяющая по-китайски, максимально сгладить это противоречие и сделать взаимодействие государства с объективно противостоящим ему обществом и народом наиболее целостным и гармоничным.

Конечно, чрезмерная близость государства к обществу, избыточная солидарность с ним может привести к своего рода рабской зависимости от него, к потаканию низменным или, по крайней мере, сиюминутным и частным интересам отдельных элементов общества.

Очень часто выступающее под привлекательным прикрытием гуманизма и демократии[29], такое подчинение общего частному и отход под соответствующими благовидными предлогами от незыблемых в своей беспощадности принципов справедливости (которая представляется порой самым жестоким принципом из всех, существующих на свете) неминуемо становится фатальным для управляющей системы, каковой является государство.

Однако в нашем случае, насколько можно судить, в общем и целом, со всеми хорошо известными, в том числе и весьма длительными, отклонениями и исключениями, эта угроза преодолевается полнотой и целостностью восприятия, характерными для китайской культуры. Они позволяют эффективно и последовательно отграничивать частные интересы от общих – с вполне закономерным и, более того, совершенно необходимым принесением первых в жертву последним.

* * *

Высокая значимость обладания собственным, всецело выросшим из культуры данного общества и прочно укорененным в ней социальным механизмом наиболее наглядно, как представляется, видна на примере такого инструмента, как демократия.

О значимости для участия в глобальной конкуренции, обусловленной порождаемой этим инструментом эффективностью, свидетельствует его превращение в, по определению еще Линкольна, «гражданскую религию» современной западной цивилизации, достаточно прочно вытеснивший из соответствующей ниши регулирования повседневной и, во многом, политической жизни традиционные религии.

Не то что посягательство, но даже любое выражение сомнения (в особенности обоснованного) в отношении той ли иной демократических догм вызывает жесткую (в том числе и стихийную общественную) реакцию со стороны глубоко убежденных в своей толерантности и, более того, светскости людей, вполне сравнимую с реакцией исламских фундаменталистов на карикатуры, высмеивающие пророка Мухаммеда, или еврейских активистов – на сомнения в масштабах Холокоста.

И вот этот исключительно значимый для современного общества инструмент принципиально отличается у народов, заимствовавших его у разного рода «старших братьев», с одной стороны, и у народов, самостоятельно придумывавших и мучительно рожавших его, с другой.

Вторые отличаются от первых не обязательно лучшей практикой правоприменения (в США она значительно хуже, чем, например, в Германии или Японии), но, как правило, существенно более низким качеством писаных законов. Общеизвестно, что, например, с точки зрения формальных демократических стандартов Конституция США значительно хуже конституций большинства государств Южной Америки, – при несопоставимо более высоком уровне реальной демократии и защиты прав человека. Причина представляется вполне очевидной: заимствовать (пусть даже сугубо формально) всегда проще, чем придумывать самому; в последнем случае корявости, шероховатости и внутренние нестыковки практически неизбежны. Однако непрерывно продолжающееся напряженное осознание и переосмысление цели, на которую направлено использующееся средство, и реальный, а не фиктивно-демонстративный характер этой цели, обеспечивает, само собой разумеется, качественно большую эффективность этого средства.

Принципиальным отличием обществ, самостоятельно создавших свою демократию, от заимствовавших ее является, как ни парадоксально, неполнота этой демократии, ограниченность действия демократических инструментов и институтов, – по крайней мере, на высшем уровне.

В полисах Древней Греции эта ограниченность заключалась в распространении демократии почти исключительно на глав семейств, обладавших собственностью и способных держать в руках оружие; в Венеции – в маленькой темной комнатке в роскошном Дворце Дожей, где собирался Совет Десяти, первый в истории орган государственной безопасности, зорко следивший за политической ситуацией и обладавший практически никак не ограниченной властью даже над самыми богатыми и влиятельными гражданами.

В Великобритании это уникальный институт королевской семьи, неформально являющийся ключевым бизнесменом не только страны, но и всей Империи (в том числе и после ее разрушения), и обладающий влиянием (как сугубо моральным, так и административным, политическим и даже финансовым), достаточным для нейтрализации практически любых демократических процедур, включая даже блокирование принятия нежелательных судебных решений.

Наконец, в США это «теневое государство», включающее в себя спецслужбы, политические машины обеих партий, профессиональных лоббистов и перетекающих из государства в бизнес и обратно топ-менеджеров, – зародыш и предтеча сегодняшнего глобального управляющего класса, эффективно использующего демократические процедуры в качестве инструмента вполне откровенного и лишь слегка маскирующегося тоталитаризма.

Резюмируя, можно зафиксировать: созданная самостоятельно, в соответствии с собственными внутренними потребностями, выстраданная демократия отличается от выученной наизусть наличием теневых встроенных механизмов, которые позволяют при необходимости даже убивать руководителей страны, но не дают им совершать действия, неприемлемые для общественной элиты или ставящие под угрозу долгосрочные интересы общества.

Указание на это обычно вызывает у адептов демократической «гражданской религии» категорическое отрицание; предъявление же доказательств ведет либо к агрессии, либо (у разумной части аналитиков) к вынужденному признанию в несовершенстве демократии или ее преходящем кризисе. Правда, они всеми силами стараются тактично умолчать, что, в конечном счете, этот преходящий кризис восходит еще к временам Аристотеля, справедливо бичевавшего современный тип демократии как «охлократию» – разрушительную для общества власть низменных инстинктов и сиюминутных частных интересов.

Практика показывает: чтобы защититься от них, самостоятельно создавшее демократию общество вырабатывает непубличные, внутренние механизмы, которые не пропагандируются и даже скрываются от постороннего глаза, – как из необходимости защищать от чрезмерного внимания конкурентов свои управляющие центры, так и в силу их вопиющего противоречия сияющему демократическому идеалу.

Поэтому народы, не рождающие демократию сами, а заимствующие ее у более удачливых соседей, как правило, даже не подозревают о неотъемлемо присущей ей неполноте и несовершенности: подобно туземцам колонизируемых стран, они не видят разницы между работающими часами и пустым циферблатом со стрелками, но без часового механизма.

Заимствованная демократия так же близка к самостоятельно рожденной и выращенной, как самолеты и целые аэропорты, заботливо сплетенные из тростника в рамках разного рода карго-культов, – к настоящим. Особенно ярко мы видим это на опыте даже не столько провалившихся попыток в рамках исламского мира (при реально, хоть и странным для нас образом, работающей демократии в Исламской республике Иран), сколько постсоциалистической демократизации стран Восточной Европы, – именно в силу ее формальной успешности.

Заимствующие демократию народы не создают у себя соответствующих страховочных механизмов, из-за чего их демократия оказывается неэффективной и, в конечном итоге, беззащитной перед разнообразными соблазнами (в том числе любезно предлагаемыми народами, построившими свою демократию самостоятельно). Неэффективность заимствованной демократии оборачивается, в конечном счете, поражением в глобальной конкуренции, – в том числе с теми, кто предоставил соответствующую модель демократии в качестве «сияющего образца».

Таким образом, скрытый характер механизмов, оперативно компенсирующих внутренне присущие и, по-видимому, объективные, неустранимые недостатки демократии, сам по себе является важным фактором конкурентной борьбы: заимствующие демократию попросту не подозревают об их существовании и необходимости и потому, пытаясь использовать механизм без его важнейшего самокорректирующего элемента, обрекают себя на неэффективность и тем самым – на поражение в глобальной конкуренции.

Они живо напоминают при этом нынешних «молодых менеджеров», твердо вызубривших, «как» надо осуществлять те или иные предписанные им действия, но не имеющих ни малейшего представления о том, «почему» и «зачем» их вообще надо совершать.

* * *

Государство – несравнимо более масштабная и объемлющая система, чем современная западная демократия, являющаяся отнюдь не универсальной ценностью, но оптимальной формой его существования во вполне определенных и совершенно точно преходящих исторических обстоятельствах.

Соответственно, описанные выше необходимые, но не разглашаемые внутренние «секреты», встроенные «маленькие темные комнатки», в общем – непубличные инструменты собственной корректировки несравнимо более важны для его функционирования и играют в нем значительно большую роль, чем та, которую мы рассмотрели только что на локальном и частичном по сравнению с ним примере демократии.

Тем важнее для эффективности и, соответственно, конкурентоспособности государства его органичность, его соответствие культуре и обществу, от имени которых оно выступает на мировой арене и развитию которых служит. А максимальный уровень такой органичности и соответствия вполне естественно достигается тем народом, который не заимствовал свою государственность со стороны, а создал ее самостоятельно, в соответствии с собственными идеалами и потребностями.

Весьма ярко и убедительно это проявляется в попытках решения проблемы, получившей в современной аналитике название «парадокса спецслужб».[30]

Дело в том, что любое общество, регулируя свою деятельность с помощью публично принимаемых им законов, сталкивается с необходимостью решения проблем, которые законами по самой своей природе решены быть не могут.

Прежде всего, это быстро возникающие и при этом столь же быстро создающие для общества неприемлемые опасности проблемы, требующие незамедлительных действий в ситуации отсутствия времени для предварительного принятия соответствующих законов.

Вторая категория объединяет разнородные проблемы, которые не могут решаться публично в связи с неприемлемостью единственно возможных методов их решения для общественной морали (помимо необходимого, но абсолютно аморального шпионажа, к ним относится, например, массовая этническая преступность со стороны представителей архаичных культур в относительно гуманных обществах).

Указанные две категории проблем (для отдельных исторических ситуаций их может быть и больше) создают универсальные ограничения для практического применения принципов «правового государства» и, соответственно, создают объективную, постоянную и в принципе не поддающуюся устранению потребность всякого значимого государства в неправовом, «специальном» регулировании общественных процессов.

Вполне логично, что занимающиеся ими структуры так и называются «специальными». Их парадокс заключается в том, что, объективно находясь вне законодательного и общественного регулирования, они сами определяют для себя границы своей компетенции – и, разумеется, как всякий управленческий организм, стремятся расширить их до абсурда или, как минимум, до заведомо неприемлемых и вредных для общества масштабов.

Любая крайность в урегулировании «парадокса спецслужб» вредна: чрезмерно плотная постановка их под общественный или хотя бы гражданский контроль делает их абсолютно беспомощными и не способными выполнять свои базовые функции (как это, насколько можно понять, произошло в Советском Союзе, где КГБ фактически находился под контролем ЦК КПСС).

Освобождение же от внешнего контроля приводит к подмене спецслужбами структур государственного управления, что создает склонный к насилию и часто откровенно криминальный политический режим, как правило, не способный к организации поступательного общественного развития.

Удерживание спецслужб в зоне «золотой середины», позволяющей сочетать инициативность и самостоятельность со службой общественным, а не собственным узковедомственным интересам, осуществляется созданием достаточно сложных, тонких и во многом неформальных институтов. (Примерами таких институтов могут служить регулярные отчеты руководства спецслужб перед своими же бывшими начальниками или сослуживцами, заседающими в закрытых парламентских комиссиях, а также в целом нормы поведения средств массовой информации, параметры режима секретности, характер подчиненности руководителей спецслужб и методы управления ими со стороны высшего руководства страны.)

Естественно, сложность таких институтов делает категорически необходимым наиболее полный учет культурной специфики: при недостаточности такого учета (например, из-за механического копирования институтов, действующих в рамках иной культуры) они просто не смогут выполнять свои функции.

Китайская система контроля за спецслужбами, несмотря на всю слабость формальной демократии (в ее западном понимании), работает, насколько мы можем судить, весьма эффективно. Это представляется еще одной иллюстрацией того, что китайская государственность органично вырастает из китайской культуры и не является для нее чем-то внешним и тем более чужеродным.

2.2. Стратегический характер управления

Органичность государства для национальной культуры проявляется не только в относительной гармоничности государственных институтов, не воспринимающихся обществом как что-то чужеродное, оторванное от него и враждебно ему противостоящее (даже когда эти неприятные особенности на самом деле имеют место).

То, что китайский народ сам вырастил свое государство, сделало это государство близким ему и, более того, обеспечил историческую преемственность даже тогда, когда официально она прямо отрицалась или, как сейчас, не признавалась «по умолчанию» (напомним, что сегодняшняя Китайская Народная Республика формально не является правопреемником китайского государства, существовавшего до 1949 года, – так же, как Советский Союз формально не был правопреемником Российской империи).

Длительность непрерывной письменной истории, наличие довольно широкого образованного слоя (в виде, прежде всего, чиновничества) и развитость государственности создали предпосылки для достаточно массовых размышлений над событиями прошлого, извлечения из них разнообразных уроков и их достаточно тщательной систематизации.

Длительные периоды раздробленности на различные государства позволяли сопоставить действенность тех или иных социальных механизмов, методов управления и принципов организации не просто на практике, но и в прямой конкуренции между собой, в том числе в военной. Существенно, что эта проверка проводилась многократно, как в разнообразных, так и в сопоставимых условиях, обеспечивая, по сути дела, постановку и изучение результатов множества разнообразных социальных экспериментов.

Хотя эти эксперименты и носили стихийный характер, обеспечиваемый ими опыт был бесценным, а в силу сохранения письменной истории и длительности периодов раздробленности (да и в формально едином государстве характер управления в различных провинциях, как правило, существенно отличался) – и весьма значительным по своему объему.

Естественное в условиях развитой государственности изучение, систематизация и осмысление накопленного опыта управления и социальных технологий в целом дает колоссальный культурный результат. Осмысленное наследие Древней Греции, в которой наличие множества долин в горах также способствовало развитию в разных городах-полисах различных сталкивавшихся между собой политических культур и социальных механизмов, оплодотворило (через Рим и Византию) всю будущую европейскую и, шире, западную цивилизацию. Точно так же осмысленное наследие Древнего Китая оплодотворило китайскую цивилизацию, в том числе и современную.

Вместе с тем характер стихийного осмысления обществом своего исторического наследия принципиально отличается на Востоке и на Западе в силу глубокого различия двух типов общественных культур.

Западное мышление носит (почему так сложилось – крайне интересная, но совершенно безбрежная и, главное, отдельная от настоящей работы тема) преимущественно материалистический характер. В природе оно обращает внимание, прежде всего, на образующие материю частицы, в общественной жизни – на отдельную личность. Западное мышление отливает свой исторический опыт в форму четких институтов, в настоящее время – институтов демократии (правда, в настоящее время в силу общего кризиса человечества они изживают себя, не предлагая взамен ничего привлекательного для отдельного индивида).

Восточное мышление,[31] напротив, более идеалистично: в природе обращает внимание преимущественно на энергию (что позволяет достигать успехов в медицине, но не дает заниматься механикой и потому тормозит по сравнению с Западом развитие технологий на достаточно раннем этапе), а в обществе – на коллективы, то есть социальные механизмы самых различных типов. В силу своей направленности восточное мышление отливает свой исторический опыт не в институты (включая жестко формализованные законы), а в традиции, то есть размытые и слабо формализованные нормы общежития, ориентированные на достижение не индивидуальной выгоды (и общественного блага именно как максимально возможной при данных условиях совокупности индивидуальных выгод), но коллективной гармонии (причем в идеале не внутри одного только общества, но и гармонии этого общества с природой).

Переработка своего исторического опыта при помощи столь специфичной (для нас, разумеется) общественной культуры способствует выработке стратегического мышления, инстинктивно стремящегося к максимально широкому объятию жизни, учета как можно большего количества факторов и процессов для обеспечения своего развития как части всеобщей гармонии (а в наиболее удачном случае – и как способа ее достижения).

Эта стратегичность мышления является весьма существенным конкурентным преимуществом Китая перед Западом. Как отмечали многие ученые, предприниматели и чиновники, работавшие с китайцами, последние, как правило, не отличались быстротой или оригинальностью мышления. Однако, имея привычку продумывать со всех сторон и как будто заново даже вполне тривиальные ситуации, они часто обнаруживали возможности, мимо которых проходили их более поверхностные и энергичные европейские коллеги.

С другой стороны, понимая в силу стратегичности мышления главное в каждый отдельно взятый момент времени, китайские руководители привыкли концентрировать все силы именно на этом главном, не отвлекаясь на второстепенные вопросы. В результате их деятельность сопровождается часто большими диспропорциями и погрешностями, но главные для себя задачи они решают быстро и хорошо.

Принципиально важно, что главное для них отнюдь не обязательно является главным для их подчиненных и тем более для сторонних наблюдателей. Поэтому поведение китайских руководителей иногда кажется иррациональным для тех, кто ошибается в оценке их мотиваций и приоритетов (простейший пример – восприятие иностранными современниками «культурной революции»).

«Они отнюдь не скородумы, но мыслят и действуют очень системно», – таково общее впечатление от китайских руководителей самого разного уровня и в самых разных сферах.

Возможно, играет свою роль и жесткая конкуренция, существующая внутри китайского общества просто в силу его масштабов. Для того, чтобы занять руководящую должность, сопоставимую с должностью своего европейского коллеги, китаец должен победить значительно большее число своих потенциальных соперников и, соответственно, обладать, как минимум, значительно большими конкурентными способностями, – хотя и с учетом глубокого отличия организации конкуренции в Китае от конкуренции на Западе.

Существенно, что стратегичность и системность поведения буквально «в крови» и у обычных китайцев, не сделавших карьеры. Вероятно, эта особенность национальной культуры имеет, прежде всего, исторические причины: крайняя тяжесть повседневных и массовых условий жизни требовала от многих поколений подряд не только энергии и упорства, но и продуманности действий и, более того, выработки и неукоснительной реализации жизненных стратегий.

Недаром именно в Китае традиционные для всех народов притчи оказались отлиты в уникальной форме «стратагем», в предельно емкой форме выражающих те или иные стратегии поведения. Это не отдельно взятые принципы поведения, обычные для пословиц и поговорок (вроде «не плюй в колодец – пригодится воды напиться» или «не имей сто рублей, а имей сто друзей: деньги отнимут, а друзья останутся»), а именно методология длительных действий в различных ситуациях.

Можно предположить, кстати, что именно в силу тактического характера западного и стратегического характера восточного мышления на Западе достигали успеха, как правило, выдающиеся стратеги, а в Китае, скорее, тактики: и те, и другие сталкивались с относительно низким уровнем конкуренции, так как обладали дефицитными для своих обществ качествами.

2.3. Прагматизм: подлинная религия китайского народа

Народ, сам создавший свое государство, обычно находит свои собственные, оригинальные социальные технологии его поддержания и развития, в которых (в силу важности государственного организма для общества) ярко и концентрированно выражаются особенности его культуры.

В истории Китая таким символом национальной специфики представляется прием на чиновничьи должности по результатам экзаменов.

Стоит напомнить, что не только в боярской допетровской России, но и на «просвещенном Западе» государственные должности столетиями распределялись, как правило, на основании принципов знатности и лишь в лучшем случае – личной преданности (и дай бог, если главе государства, а не одного из многих грызущихся кланов). С развитием рыночных отношений должности стали продаваться – и этот метод «отбора» с незначительными модификациями продержался во многих развитых (и даже лидирующих в тогдашнем мире) странах вплоть до конца XIX века, – с более или менее катастрофическими последствиями.

На этом фоне «отсталый» средневековый Китай выглядит недосягаемым мировым лидером в области управленческих и в целом социальных технологий.

«Жертвы ЕГЭ» привыкли обращать внимание на вполне современную прозрачность, публичность и объективность средневековой китайской экзаменационной процедуры (намного превышающая по этим критериям, скажем, современную аттестацию российских государственных служащих), то есть на качества, наиболее рекламируемые либеральными реформаторами в настоящее время.

Однако не менее важным представляется то, что экзамены на высокие должности проводились на территории императорского дворца, а часто и в присутствии императора, что придавало им сакральный характер. Таким образом, процедура проверки знаний (правда, начетнический и оторванный от жизненных нужд характер такого обучения превращал экзамены в способ проверки не столько самих знаний, сколько способности упорно учиться) не только была необходима для назначения на государственную должность, но и являлась, по сути дела, священнодействием.

Впрочем, с учетом значимости государства вообще и качества государственного управления в частности для жизни общества, вызывает недоумение не столько обычай древних китайцев, сколько то, что остальные современные государства, будучи уже хорошо знакомы с ним, так и не последовали китайскому примеру.

Экзамены на государственную должность в средневековом Китае представляются подлинным символом и высшим выражением прагматизма, берущего свое даже в, по сути дела, кастовой системе.

Однако самым удивительным для современного наблюдателя в этих экзаменах является даже не их сакральный характер, а то, что наряду с конкретными знаниями проверялась, например, способность кандидатов писать стихи.

Мы знаем, что практически все китайские поэты древности, чьи произведения дошли до нашего времени, по основному роду своей деятельности были чиновниками, – и, оказывается, это было элементом государственной политики: самый хороший управленец просто не мог подняться выше определенного уровня, если не умел писать стихи![32]

Это представляется отнюдь не отступлением от принципов прагматизма, но лишь иллюстрацией той исключительной важности, которое китайская культура придает задаче достижения и поддержания гармонии.

Если рассматривать государственное управление по-европейски, как способ удовлетворения насущных потребностей общества, слишком сложных или масштабных для его самодеятельных действий, экзамен на стихосложение кажется бессмысленной блажью, нелепой прихотью канувших в Лету самодуров.

Однако в том-то и дело, что в рамках китайской культуры любая человеческая деятельность имеет смысл лишь как способ достижения гармонии, лишь как путь к ней, – и государственное управление отнюдь не является исключением из этого всеобъемлющего правила. А, раз государство должно нести в мир гармонию, непосредственно заниматься этим делом могут лишь чиновники, способные понимать и самостоятельно создавать ее, – что и проверяется в ходе соответствующего экзамена.

Таким образом, стремление к гармонии носит не наносной характер, это не формальный ритуал и не часть аттракциона для тогда еще не существовавших туристов, но квинтэссенция народного духа Китая.

Другое дело, что, как и всякая квинтэссенция, она прячется глубоко в повседневности, не только пронизывая ее, но и размываясь ею, не существуя почти нигде «в чистом виде», – и стремление китайца к вселенской гармонии вряд ли поможет вам в коммерческом споре с ним или просто в ситуации столкновения интересов, в которой вы очевидным образом слабее.

Да и вне конфликтов чрезмерное внимание к китайской культуре и ее символам, отвлекающее от повседневных проблем и тем более мешающее эффективно решать их, вряд ли будет понято обычными китайцами.

«Конфуций и Лаоцзы хороши только для богатых иностранцев», – бросят вам в сердцах. И будут правы, ибо насаждение гармонии на символическом уровне ничего не стоит без повсеместных ежеминутных усилий по ее практическому претворению в жизнь, – а велеречивые философствования этим усилиям только мешают. Строго говоря, схожая ситуация наблюдается и в России: многие безупречно культурные, духовные и патриотичные люди теряют самообладание при виде расплодившихся бездельников, способных лишь бессмысленно и бесплодно разглагольствовать о «духовности», «патриотизме», «народе-богоносце» и «великой русской культуре».

Глубину и всеобщность китайского прагматизма, пронизывающего все поры общественной и личной жизни, весьма убедительно характеризует практическое отсутствие в обществе религии в традиционном смысле этого слова. Ее место занимают, по сути дела, различные своды практических правил, норм поведения и уважения старших, интегрированных в конфуцианстве и, в меньшей степени, в даосизме, которые представляют собой все тот же, избавленный от всех излишеств, выкованный и отшлифованный веками прагматизм, пусть даже и завернутый в привлекательную обложку мудрости.

Оборотной стороной этого является крайняя утилитарность, проявляющаяся практически во всех сферах жизни.

Многие европейцы чувствовали себя неуютно, когда понимали, что живущие в условиях перенаселения китайцы не просто едят все, что в принципе съедобно, но и потребляют все, что в принципе поддается потреблению, не испытывая никаких сантиментов, никакой неловкости и неуверенности в будущем.

Китайцы без тени сомнения используют все, что можно использовать, – в том числе и друг друга, и тем более носителей иных культур.

И вы можете быть самым уважаемым партнером, – и, пока вы нужны, вы будете купаться в лучах признания, уважения и даже искреннего восхищения.

А потом, если вы утратите свое значение для ваших партнеров, вас просто съедят (разумеется, не в физическом смысле слова: социализм оставил свой след, и Китай – это совсем не демократичная Африка, освободившаяся сначала от колонизаторов, а затем и от цивилизации), и обижаться вам будет не на кого. Ведь все, что не может приносить пользу одним способом, должно приносить пользу другим способом.

Восхищаясь китайским прагматизмом и порождаемой им эффективностью, ежась от китайской утилитарности, помните, что главная стратегическая задача практически любого сотрудничества (и в особенности в случае Китая) – это не переместиться из-за общего стола в тарелку.

В рамках китайской культуры, сформированной на протяжении тысячелетий чудовищными лишениями и неимоверно тяжелым трудом, этот переход будет сопровождаться минимумом сдерживающих остальных едоков сентиментальностей.

Правда, этот же самый часто пугающий прагматизм исключительно полезен вам, если вы хорошо делаете свое дело и приносите значимый вклад в общий котел. Осознав это, большинство китайцев будут дружелюбными и предупредительными, с удовольствием и уважением будут советоваться с вами, даже если вы будете много ниже их по рангу.

Поскольку деньги остаются главным мерилом успеха, именно прагматизм стремительно размывает те традиции и особенности, о которых пойдет речь ниже, именно он привел к появлению и ведет сейчас к стремительному расширению слоя европеизированных китайцев, готовых и способных работать даже вместо обеда, с охотой отвечающих на звонки не то что вечером, но и ночью, детально выполняющих свои контрактные обязательства, идущих вам навстречу в спорных вопросах ради сохранения (не говоря уже о расширении) сотрудничества и заранее, без каких бы то ни было намеков информирующих вас о всех возможных проблемах и задержках.

2.4. Стойкость и упорство

Одной из наиболее поразительных особенностей китайской культуры является практически полное отсутствие такого разрушающего и парализующего человека чувства, как отчаяние.

Не будет преувеличением утверждать, что оно попросту неведомо современным китайцам. Потерпев поражение, испытав крушение всех надежд, на горьком опыте убедившись в беспочвенности и тщетности своих чаяний, китаец испытывает лишь печаль и только в самых серьезных случаях (связанных, например, со смертью близких ему людей) – скорбь.

Отчаяние буквально ампутировано из души современного китайца и, вероятно, это связано прежде всего с историей китайского народа. В стране, где людей вырезали целыми уездами, если вообще не провинциями, а Мао Цзэдун, кажущийся нам людоедом, выглядел на фоне своих предшественников (да и многих современников) как подлинный гуманист, – люди, способные предаваться отчаянию вместо непрерывной исступленной борьбы за выживание, просто не имели шанса оставить после себя потомство, – по крайней мере, жизнеспособное.

Страницы: «« 12

Читать бесплатно другие книги:

Учебник предназначен для школьников, студентов и широкого круга лиц, впервые приступающих к изучению...
35 лет назад на смену советской пропаганде, воспевавшей «чистые руки» и «горячие сердца» чекистов, п...
В этой книге читатель продолжит путешествие по ментально-духовному Огненному Миру, наполненному «суб...
Практические указания махатм, советы и знаки Великих Учителей, изложенные Еленой Рерих на основе ее ...
Практические указания махатм, советы и знаки Великих Учителей, изложенные Еленой Рерих на основе ее ...