День независимости Форд Ричард
Собственно говоря, она может верить, что мой ответ окажется важным для нее, объяснит, почему одни пути были выбраны, а другие отвергнуты: «То была пора моей жизни, в которую мне посчастливилось уцелеть» или «Это и объясняет, почему я покинула Нью-Джерси и подыскала работу среди туземцев Паго-Паго».
– Ну что же, – говорю я, поскольку Салли заслуживает честного ответа, – это ведь все условно. Думаю, смысл таков: я вижу в ком-то достаточно того, что мне нравится, я создаю из этой его части целостного человека, а затем стараюсь удержать его рядом с собой.
– И какое отношение это имеет к любви?
Она смотрит на меня с напряженным вниманием, почти с мольбой, что, полагаю я, может и обнадеживать.
– Ну, нам придется согласиться, что именно такой и была – или осталась – любовь. Хотя, возможно, это слишком узкое определение.
(Впрочем, я так не думаю.)
– Да уж, – говорит Салли. Рыбацкое суденышко коротко гудит в океанской тьме.
– Мне не хочется преувеличивать, – говорю я. – После развода я пообещал себе никогда не жаловаться на жизнь. А отказ от преувеличений дает уверенность, что и сам я не сделаю ничего, заслуживающего жалоб.
Именно это я пытался объяснить нынче утром Джо, с его расплющенным шортами членом. Без всякого успеха. (Хотя что может значить такая неудача для того, кто за один день дважды обманулся в своих ожиданиях?)
– Но от твоих узких взглядов на любовь тебя, наверное, можно и отговорить, нет? Может быть, ты как раз это и подразумевал, сказав, что был бы рад ошибиться.
Произнося это, Салли встает, вновь воздевает руки, в одной из которых винный бокал, несколько раз поворачивает корпус налево-направо. Что одна ее нога короче другой, совсем не заметно. Росту в ней пять футов десять дюймов. Почти как у меня.
– Не думаю.
– Да, пожалуй, это будет непросто. Потребуются какие-то необычные средства.
Она смотрит на пляж, где только что разожгли запрещенный костер, на этот миг сделавший ночь сладостной и веселой. Я же из внезапно охватившего меня резкого чувства неловкости – а также из преданности и преклонения перед ее щепетильностью – поддаюсь искушению обнять ее сзади, прижать к себе и с чувством поцеловать, и это получается у меня лучше, чем в прошлый раз. Кожа ее, уже не влажная под халатом (я отмечаю, что надет он на голое тело), слаще сладкого. Однако руки Салли остаются вяло висеть по бокам. Никакого ответа не следует.
– По крайней мере, тебе не нужно волноваться о том, как снова довериться жизни. Хотя дерьмо это все, мои умирающие старики никогда его не обсуждают. У них на это времени нет.
– Доверие, оно для птичек, – говорю я, по-прежнему обнимая ее. Вот ради таких мгновений я и живу, ради вспышек псевдоинтимности и удовольствия, вскипающего, когда ты его не ждешь. Они чудесны. Правда, я не уверен, что мы достигли по этой части великих успехов, а жаль.
– Ладно, – говорит Салли, выпрямляясь, раздраженно отталкивая мои прискучившие руки, и, не обернувшись ко мне, направляется к двери. Теперь ее хромота становится заметной. – Доверие, оно для птичек. Как верно. Впрочем, к этому все и шло.
– Вообще-то, я бы поел, – говорю я.
Она покидает веранду, хлопнув сетчатой дверью.
– Так заходи, поешь любимых плюшек. Тебе еще ехать и ехать, прежде чем ты уляжешься спать.
Звуки ее шагов удаляются, и я остаюсь один в теплом море запахов, смешанных с дымом костра, ароматом жареного мяса, столь совершенно подходящего к празднику. По соседству кто-то включает радио, сначала громко, потом убавляет звук. Радиостанция из Нью-Брансуика, передающая вокальный джаз. Поет Лайза, и сам я на минуту уплываю, как дым, вместе с музыкой. «Разве не романтично? Музыка в ночи… Тени, сдвигаясь, творят старинное волшебство… Слышу игру ветерка… Ты создана для любви… Разве не романтично?»
Мы ужинаем за круглым дубовым столом под яркой потолочной лампой, сидя по обе стороны от вазы с лиловыми ирисами и белыми глициниями и от плетеного рога изобилия, извергающего летние овощи; разговор у нас идет беспорядочный, оживленный, несколько сбивчивый. Это, понимаю я, прелюдия к расставанию, воспоминание о происходивших между нами томных и серьезных беседах, касавшихся частностей любви, которые уже попали под запрет, исчезли, как дым, унесенный морским ветерком. (Полицейские успели приехать и увезти любителей костров в кутузку, едва компания заявила, что пляж принадлежит Господу Богу.)
В свете свечи Салли выглядит воодушевленной, синие глаза ее влажны и поблескивают, черты чудесного, покрытого загаром заостренного лица смягчились. Мы поддеваем вилками булочки и болтаем о фильмах, которых не видели, но хотели бы посмотреть (у меня это «Власть луны» и «Уолл-стрит», у нее – «Империя солнца» и, быть может, «Мертвец»); говорим о возможной панике на соевом рынке, которая начнется теперь, когда дожди покончили с засухой на Среднем Западе; обсуждаем различие между «засухой» и «сушью»; я рассказываю о Маркэмах, Мак-Леодах и моих сложных отношениях с ними, что каким-то образом приводит нас к разговору о негре-журналисте, который застрелил человека, вторгшегося в его двор, а это подталкивает Салли к признанию, что она носит в сумочке пистолет – здесь, в Саут-Мантолокинге, – хоть и уверена, что тот в конечном счете станет орудием ее убийства. Недолгое время я рассказываю о Поле, отмечая, что, насколько мне известно, к огню его не тянет, животных он не мучает и в постель не писается, и говорю о моей надежде на то, что осенью он поселится у меня.
Затем я (поддавшись непонятному порыву) перехожу к делам текущим. Сообщаю, что два года назад в США было построено 2036 торговых центров, нынешние же показатели до этого «не дотягивают», многие большие проекты приостановлены. Заявляю, что не вижу, как это результаты выборов смогут сказаться на рынке недвижимости, в ответ Салли напоминает, какими были учетные ставки в год двухсотлетия (8,75 %), когда я – это уже мое напоминание, – тридцатиоднолетний, жил на Хоувинг-роуд, а она толкла джерсийскую чернику в вишневой водке, чтобы украсить полученной смесью бисквитный торт. И в попытке увести разговор от слишком недавнего прошлого рассказываю, как дедушка Баскомб, проиграв в карты семейную ферму в Айове, вернулся поздней ночью домой, съел на кухне большую чашу какой-то ягоды, а после вышел на переднюю веранду и застрелился.
Я заметил, однако, что во время ужина мы с Салли часто и подолгу смотрим друг дружке в глаза. А один раз, варя кофе (у нее поршневая эспрессо-машина), она украдкой бросила на меня взгляд, словно бы признававший, что теперь мы знаем друг друга намного лучше, что рискнули стать еще ближе, вот только веду я себя странно, а то и нелепо, как будто могу вскочить вдруг со стула и начать декламировать Шекспира на «поросячьей латыни» или наигрывать задним проходом «Янки Дудл».
Впрочем, около десяти мы возвращаемся в наши капитанские кресла, зажигаем новую свечу, допиваем кофе и вновь обращаемся к «Раунд-Хиллу». Салли собрала свои густые волосы в узел на затылке, и мы затеяли обсуждение нашего личного самовосприятия (я вижу в себе персонажа по преимуществу комического; Салли – «координатора», хотя время от времени она, по ее словам, обращается в «темную и беспощадную обструкционистку». Я этого ни разу не замечал). Во мне она видит, говорит Салли, нечто странно священническое, а это худшее, что я могу вообразить, поскольку священники суть обладающие наименьшим самосознанием, наиболее невежественные, нерешительные, изолированные и разочарованные люди на свете (второе место занимают политики). Я решаю не обращать на это высказывание Салли внимания или, по крайней мере, отнестись к нему как к завуалированному комплименту, который означает, что и я тоже своего рода координатор, каковым я, конечно, и был бы, если б умел. Я говорю, что вижу в ней красавицу с хорошей головой на плечах, неотразимую и не падкую на лесть – в том смысле, о котором я уже говорил, – и все это чистая правда. (Никак не могу прийти в себя после ее заявления, что я похож на священника.) Затем мы беремся за тему сильных чувств и того, что они могут оказаться важнее любви. Я уверяю (не знаю почему, не такая уж это и чистая правда), что переживаю дьявольски хорошую пору, подразумевая Период Бытования, о котором уже было сказано, хоть и в ином контексте. Я вполне допускаю, что настанет время, когда мне трудно будет припомнить эту часть моей жизни в подробностях – к Салли сие не относится, – что иногда ощущаю себя обитающим по ту сторону любви, но такова жизнь, и тревожиться тут не о чем. Я говорю также, что легко представляю себя обратившимся под конец жизни в «дуайена» риелторов Нью-Джерси, сварливого стреляного воробья, который забыл больше, чем знали когда-либо люди помоложе. (В Отто Швинделла, но только без «Пэлл-Мэлл» и пучков волос в ушах.) А Салли доверительно сообщает мне, улыбаясь, о ее надеждах на то, что я смогу совершить что-то запоминающееся, и на миг я снова задумываюсь, не заговорить ли мне о запонках морского пехотинца и общей их связи со всякими запоминающимися свершениями, или, может быть, упомянуть Энн, чтобы не создалось впечатление, будто я не способен на это или что само существование Энн есть упрек Салли, – да ничего подобного. Однако решаю не делать ни того ни другого.
Мало-помалу в голосе Салли проступает все нарастающая интонация серьезности, глубинная горловая хрипотца, которую я слышал и прежде, как раз в подобные нынешнему хорошо сложившиеся вечера с мерцанием сдвоенных язычков желтого пламени, когда летний жар спадает, а в сетчатую наружную дверь время от времени ударяет какая-то ночная козявка; интонация, сама по себе говорящая: «Давай подумаем о несколько большей прямоте, от которой нам станет хорошо, и скрепим этот вечер актом простой доброты и желания». Уверен, и мой собственный голос обрел такую же шероховатость.
Да только в самом низу моего живота (и ее, сколько я понимаю) возникает давно знакомое беспокойство, возбуждение, порожденное неотвязной мыслью, и каждый из нас ждет, что выскажет ее другой, – важную мысль, которая мигом обратит сладко вздыхающее желание в пригоршню праха. А именно: оба мы, исходя из личных своих оснований, решили, что видеться больше не будем. (Впрочем, «решили» – слово неверное. Согласились, допустили, неохотно признали – приблизительно так.) Столько всего произошло между нами – на пожизненное утешение хватит, да еще и останется. Но чего-то все же недостает, и как только ты понимаешь это, говорить становится не о чем (или не становится?). И мы оба подтверждаем сие вышеупомянутой горловой хрипотцой и словами, которые действительно произносит Салли: «Тебе пора ехать, малыш». Она улыбается мне сквозь мерцание свечи – так, точно гордится нами или за нас. (А чем гордиться-то?) Салли давно уж сняла с рук бирюзовые браслеты, сложила их стопочкой на столе и, пока мы беседовали, передвигала ее туда-сюда, точно играя с доской «уиджа». Когда я встаю, она начинает снова нацеплять их.
– Надеюсь, у Пола все сложится хороню, – говорит она, улыбаясь.
Часы в коридоре отбивают 22.30. Я оглядываюсь вокруг, словно отыскивая вблизи себя другие, однако оба мы сознаем сейчас время с точностью почти до минуты.
– Да, – отвечаю, – я тоже.
И, подняв, как она недавно, руки вверх, потягиваюсь и зеваю.
– Хочешь, я кофе сварю?
– Спящим я лучше веду машину, – отвечаю я и усмехаюсь – дурак дураком.
После чего с топотом ухожу по коридору, мимо зеленой охранной панельки – могла бы и покраснеть.
Салли следует за мной на расстоянии футов в десять, неторопливо, прихрамывая, из чего следует, что идет она босиком. Открыть выходную дверь она предоставляет мне.
– Ну ладно.
Я поворачиваюсь к ней. Она по-прежнему улыбается футах в восьми от меня, не меньше. А я не улыбаюсь. Пока я шел к двери, мне захотелось, чтобы меня попросили остаться, встать пораньше, выпить кофе и помчать в Коннектикут после ночи прощаний и, возможно, повторного рассмотрения моего дела. Я закрываю глаза и поддельно покачиваюсь, изображая: Надо же, а спать-то мне хочется сильней, чем я думал, возможно, я представляю опасность и для себя, и для других. Однако я слишком долго ожидал того, что должно было со мной случиться, и если теперь попрошу о приюте, Салли наверняка позвонит в Нептьюн, в «Кэбот-Лодж», и снимет для меня номер. Я даже мою прежнюю комнату обратно получить не могу. Визит сюда приобрел сходство с показом дома, в прихожей которого я оставляю визитную карточку – и ничего больше.
– Я правда рада, что ты заглянул, – говорит Салли. Боюсь, она может даже сказать: «Карточку положи вон туда» – и с этим вытолкать меня из двери, в которую я месяцы тому назад вошел, никому не желая зла. Обхождение похуже, чем с Уолли.
Однако она этого не говорит. Она подходит ко мне, стискивает выше локтей короткие рукава моей рубашки – теперь мы смотрим глаза в глаза, – крепко, без смущения целует меня и выдыхает – так слабо, что и свечу не погасила бы:
– Ну, всего.
– Всего, – отвечаю я, пытаясь подделать ее искусительный шепот, а вдруг получится «Здравствуй»? Сердце колотится.
Однако я уже обратился в историю. Выхожу из двери, спускаюсь по ступенькам. По бетонному, осыпанному песком пляжному променаду, сквозь слабые запахи жареного мяса, вниз по осыпанным песком ступеням, к Асбери-стрит, на другом, освещенном конце которой течет по Океанской авеню процессия счастливых любовников. Заползаю в мою «краун-вик», но, включив двигатель, вытягиваю шею, чтобы осмотреть темные машины, стоящие по обеим сторонам улицы, в надежде углядеть в одной из них другого мужика, кто он ни есть, если он есть, сидящего в своей военной форме на страже, ожидая, когда я уберусь, а он сможет вернуться по моим следам и получить законно принадлежащее мне место в доме и сердце Салли.
Но никакого соглядатая различить мне не удается. Кошка перебегает от одной череды припаркованных машин к другой. На одной из веранд Асбери-стрит помигивает лампочка. В большинстве домов горит свет, мягко гудят телевизоры. Ничто, ничто не внушает подозрений, думать мне не о чем, и нечему задержать меня здесь хоть на секунду. Я выворачиваю руль, сдаю машину назад, бросаю быстрый взгляд на мое пустое окно и врубаю мотор на полную.
6
Вдоль по чернильно-черному побережью, в мертворожденную, пропахшую океаном ночь, окна открыты, чтобы не дать мне заснуть. Штат садов, Ред-Банк, Матаван, Чиз-квейк, крутой подъем на мост через Раритан, к сеточке желтоватых огней Бриджтауна за ним.
Пробки, разумеется, вселенские. Некоторые американцы отправляются в летние увеселительные поездки лишь по ночам, когда «двигателю дышится легче», «копов поменьше» и «на заправках скидку делают». Развязка у Одиннадцатого съезда кишит красными тормозными огнями: прокатные машины, трейлеры, пикапы, микроавтобусы, прицепы, роскошные жилые автофургоны сбились там в кучу, их водителям не терпится попасть в какое-то место, которое не может ждать до утра, – в новый дом в Баррингтоне, в снятую на выходные хижину на озере Мемфремейгог, к подножию горы Уайтфейс, на семейную встречу в шале преуспевшего больше прочих старшего брата. Во всех машинах детишки, и все визгливые. Вот набитый под завязку дом на колесах, к багажнику прикручены свернутые спальники, все треклятое семейство стянуто ремнями безопасности так, что еле дышит.
Ну и к тому же сейчас самое начало месяца: сроки аренды кончаются, контракты закрываются, наступает время платежей. За окнами выстроившихся в очередь к развязке машин видны осунувшиеся лица водителей, озабоченных мыслями о том, оплачен ли такой-то чек, не звонит ли сейчас кто-то из оставшихся дома в полицию, сообщая, что вся мебель украдена, дверь взломана, кто-то влез без спросу в гараж, а номер удалявшейся по тихой пригородной улочке машины записан. Отпуск – событие не обязательно праздничное.
Стоит ли говорить, что как раз копов-то здесь пруд пруди. Впереди, на развязке, посверкивают синие мигалки, я приближаюсь к ним, оплачиваю дорожную пошлину и устремляюсь к Картерету, а за ним – к факелам нефтеперегонных заводов и охладительным ваннам Элизабета. Похоже, «Раунд-Хилла» я выпил на один бокал больше, чем следовало, и теперь щурюсь, вглядываясь в мерцающие огоньки, в стрелки «ДЕРЖИТЕСЬ ЛЕВЕЕ», горящие там, где в свете прожекторов трудятся меняющие дорожное покрытие ночные рабочие, – уплаченный нами дорожный налог работает и здесь.
По-умному, мне следовало, разумеется, просто-напросто запихать Салли в машину, запереть дом, включить сигнализацию и приступить к осуществлению новой стратагемы спасения гибнущей любви, тем паче что я точно знаю: какое решение ни прими, час спустя все обязательно сложится ему вопреки. После того как проходишь в жизни неразличимую, но критически важную точку (а при моем возрасте я прошел ее наверняка), от большинства твоих новейших решений в скором времени остается пшик, и в конечном счете ты делаешь то, что проще всего, черт его подери, или то, к чему питаешь наибольшую склонность. (На деле первое может перемешиваться со вторым и оборачиваться кучей бед.) В то же самое время тебе становится все трудней и трудней верить, что ты способен контролировать происходящее, строго придерживаясь принципов или дисциплины, – хоть каждый из нас и уверяет, что способен на это, и очень, очень старается. Проезжая мимо Ньюаркского аэропорта, я проникаюсь уверенностью, что Салли бросила бы все и поехала со мной, стоило мне лишь попросить. Как отнеслась бы к этому Энн – другой вопрос. Пол, не сомневаюсь, счел бы отличным. Он и Салли могли бы поладить и вступить в тайный сговор против меня, и кто знает, чем обернулось бы это для нас троих. Для начала мне не пришлось бы дышать сейчас в одиночку загаженным выхлопами машин и трубами металлургических заводов воздухом вентиляционного ствола, по которому я направляюсь к пустым простыням бог весть какого мотеля в бог весть каком штате.
Важная истина относительно моей повседневной жизни такова: я сохраняю изрядную маневренность, и потому мое личное время и местонахождение существенного значения не имеют. Когда бедная милая Клэр Дивэйн пришла в «Фазаний луг» на трехчасовую встречу со своей судьбой и попала под циркулярную пилу неудачи, мгновенно сработала целая сеть тревожных сигналов и страдальческих вскриков, свидетельств любви, привязанности, чести, – от севера до юга, от побережья до побережья. Самый жиг ее расставания с человеческой сущностью был сейсмически зарегистрирован всеми, с кем она соприкасалась. Если же в один прекрасный день я возьму да произведу в моих обычных обязанностях и делах полный поворот кругом – поеду в Трентон и ограблю там круглосуточный магазинчик или совершу заказное убийство, а затем улечу в Карибу, провинция Альберта, и там утоплюсь голышом в болоте, – никто и не заметит, что моя жизнь изменилась из ряда вон выходящим образом, и даже отсутствия моего не обнаружит. Пройдет несколько дней, возможно, недель, прежде чем кто-нибудь взволнуется на мой счет. (Это не означает в точности, что я не существую, – всего лишь что не существую в достаточной мере) И потому, если бы я не приехал завтра на встречу с сыном или появился бы с Салли, как последним провокационным добавлением к нашей команде, – да даже если бы появился в компании толстомясой циркачки или с коробкой плюющихся кобр под мышкой – все заинтересованные лица сделали бы из этого выводы самые минимальные, отчасти стремясь максимально сохранить личную свободу и маневренность, отчасти потому, что никто так уж пристально приглядываться ко мне per se[49] не стал бы. (Но это, разумеется, отвечает моим желаниям – неспешному характеру моей одинокой жизни в тисках Периода Бытования, – хотя может также означать, что laissez-faire не равнозначно независимости.)
Однако, что касается Салли, ответственность за события нынешнего вечера я беру на себя. Поскольку, несмотря на все мои прочие успешные трансформации, я все еще должен научиться хотеть по-настоящему. Ибо стоит мне провести с ней больше одного дня – переваливая Зеленые горы, или уютно устроившись на большом супружеском ложе в «Колониальной таверне», что стоит на поле сражения под Геттисбергом, или просто спокойно любуясь, как сегодня, огнями буровых вышек и траулеров Атлантики, – я всегда думаю одно и то же: почему я тебя не люблю? – что мгновенно заставляет меня пожалеть ее, а затем и себя, а это ведет к горечи и сарказму или просто к вечерам вроде нынешнего, когда оскорбленные чувства прикрываются внешними ухищрениями (далеко не достигающими, впрочем, чувств глубоких).
А досаждает мне в Салли то – в отличие от Энн, которая все еще начальственно надзирает за всем, до меня относящимся, просто потому, что она жива и остается частью нашей неотменимой истории, – что Салли вообще ни за чем не надзирает, ничего не предполагает и, по существу, не обещает сделать хоть что-нибудь отдаленно на это похожее (признаваясь, впрочем, что я ей нравлюсь). А если принять во внимание неотделимость супружества от зубодробительного, холодного, но также и уютного страха, твердящего, что спустя недолгое время от меня ничего не останется – лишь я, химически соединенный с другим человеком, – мои отношения с Салли основаны на предположении, что я остаюсь только самим собой. Навсегда. Один только я и в дальнейшем буду отвечать за все, в чем принял участие; и никакой тебе приятственной «химии» или синхронистичности, на которые я могу опереться, никакого «другого человека», только я и мои поступки, она и ее поступки, каким-то образом соединившиеся, – а это, разумеется, еще и страшнее.
Тут и кроется источник чувства, которое мы испытывали, сидя на темной веранде: мы оба не ждем ни каких-либо событий, ни перемен. И то, что могло показаться поверхностными, ритуальными действиями и обменом ритуальными чувствами, на деле не было ни поверхностным, ни ритуальным, а было реальными действиями и честными чувствами – не пустотой, ни-ни. Это и есть то, что мы действительно ощущали нынче вечером: простое присутствие именно в этом времени, поодиночке и вдвоем. И ничего тут дурного нет. Если угодно, можете назвать наши «отношения» Периодом Бытования совместного пользования.
А что мне следует предпринять, вполне очевидно. Просто «достучаться» до Салли, сделать понятным и ясным, что мне нравится в ней (дьявольски многое), уступить тому, чего стоит хотеть, принять предлагаемое, заменить не имеющий ответа вопрос «Почему я тебя не люблю?» на лучший, позволяющий дать ответ: «Как могу я любить тебя?» Хотя, если я преуспею, это будет, наверное, означать возобновление жизни с той, плюс-минус, точки, к которой меня привел бы сейчас счастливый брак, – если бы я был способен продержаться в нем достаточно долгое время.
Миновав съезд 16В и оставив за спиной стадион «Гигантов», я пересекаю реку Хакенсак и сворачиваю на стоянку «Винс Ломбарди»[50], чтобы заправиться, отлить, прояснить с помощью кофе голову и прослушать поступившие на мой телефон сообщения.
«Винс» – небольшой красного кирпича павильон в стиле «Колониального Уильямсберга», парковка его забита в эту ночь автомобилями, туристическими автобусами, домами на колесах, пикапами – моими соперниками с развязки. Толпа пассажиров и водителей, распугивая морских чаек, ошалело бредет к нему под тошнотворно оранжевыми фонарями, неся сумки для подгузников, термосы и прихваченные из машин мусорные мешки; все эти люди помышляют о пакетах с гамбургерами, атрибутиках «Гигантов», придуманных для розыгрышей презервативах, напоминают себе, что надо будет, уходя, заглянуть ненадолго в зальчик, где выставлены вещи, которые были свидетелями славных дней великого человека – сначала в «Шести гранитных плитах»[51], затем во главе «Пэкерса» («победа или смерть»), а еще позже – в роли пожилого руководителя возродившихся «Скинзов». Конечно, Винс родился в Бруклине, но тренерскую работу начинал в школе Святой Цецилии расположенного в этих краях Энглвуда, почему стоянка и названа его именем. (Такие сведения застревают в памяти человека, который занимался спортивной журналистикой.)
Воспользовавшись наступившим у бензоколонок временным затишьем, я первым делом заправляюсь, затем паркую машину на самом далеком от павильона краю стоянки, среди дальнобойных фур и пустых автобусов, и направляюсь к залу, переполненному, как универмаг перед Рождеством, но также и странно сонному (вылитое казино стародавнего Вегаса в четыре утра), с темным закутом позванивающих игровых автоматов, длинными очередями за гамбургерами и хот-догами и с семействами, которые прохаживаются по залу, полубессознательно, или сидят, препираясь, за пластмассовыми, заваленными бумажным сором столиками. Никаким 4 июля тут и не пахнет.
Я заглядываю в смахивающую на пещеру мужскую уборную, где писсуары омываются, как только ты закончишь, сами собой, а на стенах нет, что вполне разумно, фотографий Винса. Отстаиваю очередь к «Только эспрессо» и направляюсь с бумажным стаканчиком к череде телефонов, захваченных, как обычно, двадцатью дальнобойщиками в клетчатых рубашках и с большими бумажниками на цепочке. Каждый стоит, прислонясь к стене подвесной полукабинки и воткнув в свободное ухо палец, и болтает с далеким собеседником.
Дождавшись, когда один из них подтянет джинсы и удалится с видом человека, только что завершившего загадочный половой акт, я приступаю к делу – звоню на мой автоответчик, которого не слышал с трех часов дня, почти девять часов, и начинаю перебирать сообщения. (Трубка еще сохраняет стойкое тепло ладони дальнобойщика, равно как и запах лаймового одеколона, каким орошается мужская уборная, – аромат, который многие женщины сочли бы приемлемым и для себя.)
Первое сообщение (из десяти!) – от Карла Бимиша: «Фрэнк, да. Ну вот. Маленькие Фрито Бандитос[52] только что проехали мимо. CEY 146. Запиши на случай, если они меня прикончат. На сей раз заднее сиденье занимал третий мексиканец. Я позвонил шерифу. Беспокоиться не о чем». Щелчок.
Второе сообщение снова от Джо Маркэма: «Послушайте, Баскомб. Пропади все пропадом. 259-6834. Позвоните. Зональный код 609. Мы здесь заночуем». Щелчок.
Третье сообщение свелось просто к щелчку брошенной трубки – несомненно, Джо взбеленился, но не нашел слов.
А вот четвертое было от Пола, пребывавшего в состоянии буйной веселости. «Босс? Але, Босс?» Далеко не совершенная имитация рочестерского выговора. На втором плане – чей-то визгливый смех. «Хочешь, чтобы тебя отодрали, заползи в куриную задницу и жди!» Смех становится громче – возможно, это подружка Пола, неуправляемая Стефани Дерридер, возможно – Кларисса Баскомб, его сообщница. «Хорошо-хорошо. Подожди». И Пол приступает к исполнению нового эстрадного номера. Новость не из лучших. «Ты насекомое, паразит, червяк! Это доктор Рекция. Доктор Хью Дж. Рекция, звоню, чтобы сообщить результаты ваших анализов. Хорошего мало, Фрэнк. Онкология воспроизводит онтогенез». Что это означает, он знать не может. «Гав, гав, гав, гав, гав». Да, плохо дело, хоть оба они и покатываются от хохота. Слышится звон монеты, упавшей в щель телефона-автомата. «Следующая остановка “Черный Лес”. Мне кусочек торта, пожааалста. Гав, гав, гав, гав, гав. Пусть будет два, доох-тур». Я слышу, как Пол роняет трубку, как они уходят, хихикая. И жду, жду и жду их возвращения (как будто они и сейчас там и я смогу поговорить с Полом, как будто все не было записано куда больше часа назад). Однако они не возвращаются, запись останавливается. Плохой звонок, и, что о нем думать, я решительно не понимаю.
Пятое сообщение – от Энн (напряженный, деловой тон, таким разговаривают с водопроводчиком, неправильно соединившим трубы): «Пожалуйста, позвони мне, Фрэнк. По моему личному номеру: 203 526-1689. Это важно. Спасибо». Щелчок.
Шестое сообщение, снова Энн: «Фрэнк. Пожалуйста, позвони. В любое время, где бы ты ни был. 526-1689». Щелчок.
Седьмое сообщение, трубка опять брошена.
Восьмое сообщение, Джо Маркэм: «Мы уезжаем в Вермонт. Вали в жопу, говнюк. Пидор! Хотел нас…» Щелчок! Скатертью дорога.
Девятое сообщение, снова Джо (какой сюрприз): «Мы уже едем в Вермонт. Так что, засунь это сообщение себе в жопу». Щелчок.
Десятое сообщение, Салли: «Привет. – Долгая пауза, она собирается с мыслями, потом вздох. – Я могла бы этим вечером вести себя и получше. Просто… Не знаю. – Пауза. Вздох. – Но… прости меня. Я хочу, чтобы ты был здесь, даже если ты не хочешь. Хочу, хочу, хочу. Давай… ммм… Ладно. Позвони, как вернешься домой. Может, я тебя навещу. Всего». Щелчок.
Если не считать последнего, необычно неприятный для 23.50 набор сообщений.
Я набираю номер Энн, она сразу берет трубку.
– Что происходит? – спрашиваю я, встревоженный куда сильнее, чем можно судить по моему голосу.
– Извини, – отвечает она тоном, в котором нет и тени извинений. – Тут у нас сегодня все пошло вверх дном. У Пола немного съехала крыша, и я подумала, вдруг ты сможешь приехать пораньше и увезти его, но все уже уладилось. Ты где?
– У «Винса Ломбарди».
– Что еще за сфинкс?
– Стоянка невдалеке от развязки.
Вообще говоря, она когда-то заглядывала в здешние «удобства». Не один год назад, конечно.
– Я могу поспеть часа за два, – говорю я. – Что случилось?
– О. Они с Чарли поругались в эллинге насчет того, как следует покрывать лаком ялик Чарли, а как не следует. И Пол ударил Чарли в челюсть уключиной. Он, может, и не хотел этого, но сбил Чарли с ног. Почти сбил.
– С ним все в порядке?
– В порядке. Кости целы.
– Я про Пола!
Корректирующая пауза.
– Да, – говорит Энн. – С ним тоже. Он уходил на время, но около девяти вернулся домой – позже установленного судом часа. Он тебе не звонил?
– Оставил сообщение.
Нет нужды вдаваться в подробности: собачий лай, истерический смех. (Быть великим значит быть не понятым.)
– Он был очень зол?
– Нет, он показался мне просто сильно возбужденным. По-моему, с ним была Стефани.
Мы с Энн держимся одного мнения о Стефани, а именно: их химии несовместимы. На наш взгляд, если бы родители Стефани отправили ее в военную школу – быть может, в Теннесси, – это пошло бы девочке на пользу.
– Он очень расстроен. А чем, я, по правде сказать, не знаю.
Энн отпивает что-то из бокала, в котором позвякивают кубики льда. Переехав в Коннектикут, она сменила свой привычный напиток, отказавшись от бурбона (который пила, будучи моей женой) в пользу «буравчика» с водкой вместо джина, – Чарли О’Делл, судя по всему, истинный мастер по приготовлению этого коктейля. В последнее время считывать настроения Энн мне стало намного труднее, в чем, сколько я понимаю, назначение развода и состоит. Впрочем, что касается вопроса «почему именно сейчас?», задаваемого применительно к Полу, я считаю, что любой наугад взятый день содержит уйму основательных причин для «отъезда крыши». У Пола, в частности, их предостаточно. Меня удивляет, что и все мы не прощаемся с нашими крышами намного чаще.
– Как Клари?
– Все хорошо. Сегодня ночует в его спальне. Сказала, что будет за ним присматривать.
– Девочки, насколько я понимаю, взрослеют быстрее мальчиков. А как Чарли? Он уже успел правильно навощить ялик?
– У него сильно опухла челюсть. Послушай, извини. Все улажено. Так куда ты собираешься его повезти, я снова забыла?
– По «Залам славы» бейсбола и баскетбола. – Неожиданно идея начинает казаться мне немыслимо глупой. – Хочешь, я ему позвоню?
У моего сына отдельный телефонный номер, он – настоящий коннектикутский подросток.
– Просто приезжай и забери его, как было задумано. – Она уже нервничает, ей не терпится закончить разговор.
– Ты-то как?
Мне вдруг приходит в голову, что я не видел ее уже несколько недель. Не так чтобы очень долго, но долго. И по какой-то причине это выводит меня из себя.
– Все хорошо. Прекрасно, – устало отвечает она, избегая личного местоимения.
– Под парусом часто ходишь? Утренние туманы видела?
– Что означает твой тон?
– Не знаю. – Я и вправду не знаю. – Просто мне от него легче становится.
Повисает телефонное молчание. Перезвон игровых автоматов, лязг столовых приборов за стойкой гамбургерной усиливаются, облекают меня со всех сторон. Еще один дальнобойщик – клетчатая рубашка, синие джинсы, волнистые волосы и толстый бумажник на цепи – стоит в ожидании между телефонами и залом, поглядывая то на пачку документов в своей руке, то – с ненавистью, как будто я его личную линию занял, – на меня.
– Скажи мне что-нибудь правдивое, – прошу я Энн. Понятия не имею почему, но голос мой звучит интимно и взывает к ответной интимности.
Впрочем, я знаю, какое выражение появилось на ее лице. Она закрыла глаза, а потом открыла, но уже глядя совершенно в ином направлении. Приподняла подбородок, чтобы посмотреть на лакированный потолок или еще какую-то изысканную, sui generis[53] в архитектурном смысле деталь комнаты, которую занимает. Губы Энн наверняка сложены в непреклонную тонкую линию. Я, право же, рад, что не вижу этого выражения, потому как, увидев, онемел бы, точно прогулявший занятия школьник.
– Вообще-то мне совершенно неинтересно, что ты хотел этим сказать, – ледяным тоном сообщает она. – У нас с тобой не дружеский разговор. Всего лишь необходимый.
– Мне просто захотелось услышать от тебя что-нибудь важное, или интересное, или идущее от самого сердца. Вот и все. Ничего личного.
На самом-то деле я пытаюсь нащупать следы ее ссоры с Чарли, о которой сказал мне Пол. Что может быть невиннее?
Энн не отвечает. И потому я добавляю скудноватое:
– Я вот могу сказать тебе кое-что интересное.
– Но не идущее от самого сердца? – сварливо осведомляется она.
– Ну…
Рот я, разумеется, открыл, не зная, какие произнесу слова, какие взгляды провозглашу или подкреплю, какое условие человеческого существования размещу под моим крошечным микроскопом. Это пугает. Но ведь такова участь каждого – мы учимся стоять, обучаясь ходить. (Дес-позиция, дес-позиция и дес-позиция.)
А едва не сказал я вот что: «Я собираюсь жениться». Мне удалось каким-то образом затормозить сразу после «я». Правда, я надумал произнести эти слова лишь потому, что они извещают о некоем значительном поступке, и единственная причина, по которой умолк (не считая того, что ничего я не собираюсь), состоит в том, что они покончили бы с моей ответственностью за нашу историю, а потом пришлось бы еще выдумывать кучу «последующих» событий и потрясающих поворотов судьбы, благодаря которым я смог сорваться с крючка. К тому же я рисковал попасться на вранье и стать жалким в глазах детей, у которых и так уж хватает сомнений на мой счет.
Бедный дальнобойщик все еще ест меня глазами. Рослый, широковатый в бедрах малый с впалыми скулами и бусинками ввалившихся глаз. Наверное, еще один приверженец лаймового одеколона. Браслет на его часах, замечаю я, сделан из позолоченных и сцепленных ушек, дергая за которые открывают пивные банки. Он постукивает по циферблату и произносит одними губами: «Я опаздываю». В ответ и я произношу одними губами какую-то несуразицу и поворачиваюсь к маленькой затхлой полукабинке, отделяющей меня от прочих человеческих существ.
– Ты еще там? – раздраженно осведомляется Энн.
– Ммм. Да. – Сердце ни с того ни с сего заколотилось снова. Я смотрю на мой невыпитый кофе. – Я думал о том, – говорю я, все еще ощущая некоторое замешательство (возможно, я не совсем протрезвел), – что, разведясь, ты полагаешь, будто все изменилось, многое отброшено. Но по-моему, ни черта не отбрасывается, а еще и добавляется много чего, новое бремя. Так человек и узнает пределы, которые ему поставлены, и разницу между не могу и не стану. При этом он может также обнаружить в себе некоторую циничность.
– Должна тебе сказать, я совершенно не понимаю, о чем ты толкуешь. Ты что, пьян?
– Может быть. Но сказанное мной все равно остается истиной.
У меня начинает подергиваться правое веко – в такт продолжающему отбивать «бим-бом» сердцу. Сам себя запугал.
– Ну как знать, – говорит Энн.
– Ты ощущаешь себя женщиной, когда-то побывавшей замужем? – Я поглубже втискиваюсь в мой металлический телефонный гробик ради той тишины, какую в нем можно обрести.
– Я не ощущаю себя побывавшей замужем, – еще раздраженнее отвечает Энн. – Я была замужем. Давно. За тобой.
– Восемнадцатого исполнится семь лет, – говорю я, и сразу по спине моей словно стекает струйка ледяной воды – это осознание того, что я и вправду разговариваю с Энн. Ведь чаще всего я с ней не разговариваю, просто слушаю ее записанный автоответчиком голос, хоть мысли о ней и вертятся все время в моей голове. Меня так и подмывает сказать ей, какое это странное чувство, – а вдруг так я смогу уговорить ее вернуться ко мне? Да, но что потом? И тут что-то вдруг громыхает, да так, что я едва не выпрыгиваю из моей обувки. Бум-бум-бум-дзинь-дзинь-дзинь! Хряяяяясь! Кто-то сорвал в адовой нише игровых автоматов за залом сенсационный джек-пот. Другие игроки – похожие на привидений, одурманенные, судя по их виду, наркотиками подростки – подбираются поближе к счастливцу, посмотреть.
– Я вот начинаю ощущать не то, что ощущал прежде, – говор я под этот шум.
– То есть? Ты уже не понимаешь, что значит чувствовать себя женатым?
– Ну да. Что-то в этом роде.
– А это потому, что ты не женат. Тебе следовало бы жениться. Тогда и нам всем стало бы легче.
– Что, быть женой старикана Чарли так уж приятно, а?
Хорошо все же, что я не выпалил, будто собираюсь жениться. Ведь тогда и разговора этого не было бы.
– Да, вот именно. И он не старикан. И это не твое дело. Так что не задавай мне таких вопросов и даже, будь добр, не думай о них. Ты все равно не услышишь от меня, что это ничего не значит. – Снова молчание. Лишь звякают кубики, стакан опускется на какую-то твердую поверхность. – Моя жизнь касается только меня, – говорит Энн, проглотив свою выпивку, – и дело не в том, что я не могу обсуждать ее, я просто не стану. Это не предмет для обсуждения. Все это только слова. И может быть, ты-то и есть самый большой циник на свете.
– Надеюсь, что нет, – отвечаю я, и мне кажется, что физиономия моя вновь расплывается в идиотской улыбке.
– Тебе стоило бы вернуться к сочинению рассказов, Фрэнк. Ты слишком рано их бросил. – Я слышу, как там, где она находится, а обилие возможностей горячит мой мозг, выдвигается и задвигается какой-то ящик. – Тогда твои персонажи говорили бы, что тебе требуется, и все складывалось бы превосходно. Во всяком случае, для тебя. Правда, на самом деле ничего не происходило бы, но ведь тебе это и нравится.
– Думаешь, это то, чего я хочу?
Конечно, что-то очень похожее на эту мысль и усыпило меня сегодня у Салли.
– Ты хочешь, чтобы все выглядело идеально и все были довольны. И хочешь, чтобы выглядело равнялось было. А от этого попытка угодить любому обращается в проявление трусости. Ничего тут нового нет. Не понимаю, почему я даю себе труд говорить об этом.
– Потому что я тебя попросил.
Сказанное ею есть скрытая лобовая атака на Период Бытования.
– Ты просил сказать тебе что-нибудь правдивое. А сказанное мной попросту очевидно.
– Или заслуживает доверия. Такое меня тоже устраивает.
– Я хочу лечь спать. Можно? Ты не против? У меня был тяжелый день. И я не хочу спорить с тобой.
– Да мы и не спорим.
Снова выдвигается и задвигается ящик. За моей спиной, где-то у сувенирного магазина, некий мужчина орет: «Я притормозил, чтобы пивка хлебнуть» – и хохочет, точно адский дух.
– У тебя все берется в кавычки, Фрэнк. И нет ничего по-настоящему надежного. При каждом нашем разговоре мне кажется, что весь он написан тобой. Даже мои реплики. Это ужасно. Нет? Или печально?
– Нет – если они тебе нравятся.
– Ишь ты… – произносит Энн так, словно за ее окном полыхнул в безграничной тьме яркий свет, растрогав ее удивительным блеском, на миг взволновав ее душу. – Наверное, – говорит она – похоже, удивленная. – Знаешь, я совсем засыпаю. Пора ложиться. Ты меня окончательно вымотал.
И это самые интимные слова, с какими Энн обратилась ко мне за многие годы! (Представить себе не могу, что ее на них вдохновило.) Хотя куда печальнее всего, что представляется ей печальным, оказывается то, что, услышав их, я не нахожу никаких ответных слов и даже не могу написать для нее ни единой реплики. Сближение, пусть и малое, пусть и на срок одного удара сердца, есть просто еще одна разновидность писательства.
– Утром приеду, – бодро обещаю я.
– Отлично, отлично, – соглашается Энн. – Это будет отлично, милый. (Оговорка, конечно.) Пол будет рад тебя видеть.
И она кладет трубку, даже не дав мне попрощаться.
Многие путники уже покинули «Винс» и опять устремились в ночь, набравшись бодрости на два новых часа езды, под конец которых их сморит сон или перехватит полиция. Неодобрительно взиравший на меня дальнобойщик разговаривает теперь с другим представителем своего племени, также одетым в клетчатую рубашку (зеленую, какие продают только на стоянках грузовиков). Второй малый – гигант с огромным пивным пузом, красными подтяжками, головой, поросшей короткой свиной щетиной, и гротескных размеров серебряной с золотом пряжкой победителя родео на ремне, который не позволяет джинсам сползти ниже его крошечных, я уверен, причиндалов. Оба покачивают головами, с отвращением глядя на меня. Ясно, что их дело поважнее моего – им надо позвонить по номеру 900, дабы выяснить, кто из их любимых шлюх обслуживает сейчас стоянку Би-Пи на 17-м шоссе, к югу от Сафферна. Не сомневаюсь, и тот и другой – республиканцы, и, похоже, из всех звонящих они выбрали меня, решив, что такого запугать будет проще всего.
Я же, растревоженный Энн, решаю позвонить Джо Маркэму, поскольку не сомневаюсь, что его слова об отъезде – чистый блеф и сейчас они с Филлис флегматично сидят перед телевизором и смотрят баскетбол, которого им так не хватало в Айленд-Понде.
Я звоню в мотель и довольно долго жду, прежде чем мне отвечает девушка, мной явно разбуженная «Сонная Лощина» она произносит как «Съемная Лучина».
– По-моему, уехали, – говорит она слабеньким певучим голоском. – Я видела, около девяти, по-моему, как они вещи в машину грузили. Сейчас я им позвоню.
Трубку мгновенно снимает Джо.
– Здравствуйте, Джо, это Фрэнк Баскомб, – говорю я. – Простите, что не позвонил раньше. Возникли кое-какие семейные проблемы, нужно было их разгрести. (Мой сын врезал по морде уключиной муженьку своей мамы, а потом стал лаять, как померанский шпиц, – пришлось всем нам отступить на прежние позиции.)
– Как по-твоему, кто это звонит? – говорит Джо, злорадно, надо полагать, глядя на Филлис, которая, вне всяких сомнений, поглощает в чрезмерных количествах хлопья «Прингле», сидя рядом с ним в топком свете телевизора. Я слышу в трубке удар гонга, голос, тараторящий что-то по-испански. По-видимому, Маркэмы смотрят транслируемый из Мексики бокс, он-то, наверное, и привел Джо в бойцовское настроение. – Я вроде как сказал вам, что мы отсюда уматываем.
– Я надеялся застать вас до отъезда, узнать, нет ли у вас вопросов. Вдруг вы какое-нибудь решение приняли. Могу перезвонить утром, если вам так удобнее.
На то, что Джо, обращаясь к моему автоответчику, назвал меня говнюком и пидором, я решил внимания не обращать.
– Мы уже нашли другого риелтора, – презрительно сообщает Джо.
– Ну, я показал вам в наших местах все дома, какие знаю. И дом Хаулайхена стоит того, чтобы о нем подумать. Как только за него примутся другие агентства, все быстро переменится. Так что, если он вам нравится, самое время сделать предложение.
– Вы разговариваете сами с собой, – насмешливо заявляет Джо. Бутылка звякает о край стакана, потом другого. «Давай, давай, давай», – надменно произносит он, обращаясь, надо думать, к Филлис.
– Дай я с ним поговорю, – просит она.
– Нечего тебе с ним разговаривать. Что еще вы мне хотите сказать? – спрашивает Джо, и я слышу, как трубка проезжается по его дурацкой бородке. – Мы смотрим бои. Сейчас последний раунд. После него мы уедем.
О предположительном «другом риелторе» Джо уже забыл.
– Я просто хотел убедиться, что с вами все в порядке. Когда вы звонили мне, голос у вас был немного взволнованный.
– Это было триста пятьдесят лет назад. Завтра у нас встреча с новым человеком. Шесть часов назад мы могли бы сделать предложение. А теперь не станем.
– Ну, возможно, поговорить с кем-то еще – это хорошая на данном этапе стратегия, – говорю я, надеюсь, безмятежно.
– Хорошая. Рад, что вам нравится.
– Если я смогу оказаться чем-то полезным для вас и Филлис, вы мой номер знаете.
– Знаю. Ноль. Ноль, ноль, ноль, ноль, ноль, ноль.
– И 609 впереди. Не забудьте передать Филлис, что я желаю ей счастливого пути.
– Баскомб посылает тебе сердечные приветы, дорогая, – язвительно сообщает Джо.
– Дай мне поговорить с ним, – слышу я ее голос.
– Слово из трех букв, последняя «т».
– Вовсе необязательно вести себя как подонок, – говорит она. – Он сделал все, что мог.
– Ты хочешь сказать, что он жопа с глазами? – спрашивает Джо, наполовину прикрыв трубку ладонью, чтобы я слышал, как он меня назвал, а он мог бы потом заявить, что не знал об этом, мог говорить любые гадости и затем отрицать это. После определенной точки, которую я, пожалуй, уже прошел, перестаешь обращать внимание на таких мудаков.
В общем и целом Маркэмы оказались примерно в том положении, какое я представлял себе утром: пережили период испытания огнем, во время которого им пришлось иметь дело с собственными представлениями о себе, и вышли из него совершенно растерянными. Теперь они будут блуждать в тумане, пока не надумают принять хоть какое-нибудь решение, – тут-то мне с ними и хотелось бы поговорить. Однако я позвонил рано, они все еще пребывают в состоянии бестолковости и только выглядят исполненными решимости. Если бы я подождал до завтра, оба уже сидели бы в смирительных рубашках, готовые двигаться дальше, тем паче что справедливое в отношении Маркэмов справедливо и в отношении каждого из нас (и является признаком зрелости): вы можете бесноваться, крушить мебель, напиться, расколотить вашу «нову», разбить в кровь кулаки о стену жалкого жилья, в котором временно поселились, но в конечном итоге исходной ситуации изменить не сумеете и все равно вынуждены будете принять решение, которое принимать не хотели, да еще и сделаете это ненавистным вам образом – тем самым, из-за которого вы, собственно, и бесновались и устраивали психопатические фейерверки.
Иными словами, возможности выбора ограничены. Правда, Маркэмы слишком долго просидели в безмозглом Вермонте (собирали ягоду, наблюдали за оленями, ткали освященными временем способами ткань для пошива своих одежд), чтобы об этом знать. В определенном смысле я оказал им услугу куда более значительную, чем может показаться с первого взгляда, – устроил для них «испытание реальностью».
– Фрэнк? – Филлис все же получила трубку. На втором плане начинается стук и скрежет мотельной мебели, точно Джо и ее в машину грузит.
– Все еще здесь, – отвечаю я, думая, что надо будет позвонить Салли. Ясно же, что я могу убедить ее прилететь завтра утром в Брэдли, где мы с Полом прихватили бы ее по пути в «Баскетбольный зал славы», а потом покатили бы в Куперстаун как семья новейшей разновидности: разведенный отец, сын, живущий в другом штате и проходящий через период душевной бури и натиска, и овдовевшая подруга отца, к которой он питает значительную, хоть и двойственную привязанность и на которой может жениться – если выяснится, что иначе ему не видать ее как своих ушей. Пол счел бы все это вполне отвечающим духу нашего времени.
– Мне кажется, мы с Джо пришли к единому мнению о том, что с нами происходит, – говорит Филлис. У меня складывается впечатление, что разговор требует от нее физических усилий, как будто ее запихали в стенной шкаф или ей приходится протискиваться между двумя большими валунами. Я воображаю ее одетой в розовый бабушкин халат – руки округляются выше локтей, на ногах, возможно, носки, которые оберегают их от непривычных дуновений кондиционера.
– Это прекрасно.
Дзынь, дзынь, дзынь-динь. Дети за игровыми автоматами набирают большие очки в «Последней битве самураев». «Винс» больше похож на торговый центр в маленьком городе, чем на спортивный мемориал, коим он наполовину является.
– Мне жаль, что вся ваша работа пошла прахом, – говорит Филлис, каким-то образом и не без труда освобождаясь от того, что ей мешало. Возможно, в последние минуты они с Джо баловались армрестлингом.
– Поругаться мы с вами еще успеем, – весело отвечаю я.
Уверен, Филлис хочется изложить свои и Джо сложные соображения, заставившие их пересесть из одной лодки в другую на самой середке реки. Впрочем, я готов выслушать эту жалостную историю уже потому, что, покончив с ней, Филлис в тот же миг почувствует себя несчастной. Если вы – клиент наподобие Маркэмов, то есть глуповатый и упрямый, действовать по собственному разумению – наихудший для вас вариант; гораздо легче, безопаснее и удобнее позволить платному профессионалу вроде меня давать вам советы, тем более что каждый из них сопровождается оговоркой. «Но только если вы сочтете это правильным решением», – обычно говорю я. Я все еще продолжаю живо воображать, как Салли прилетит, чтобы встретиться со мной; в уме моем складывается отчетливая картинка: Салли с сумкой в руке резво взбегает по трапу маленького самолета.
– Джо сказал, Фрэнк, что просто-напросто видит, как он стоит на подъездной дорожке, давая интервью репортеру местного телевидения, – смущенно продолжает Филлис. – А ему это делать не хочется, во всяком случае, в доме Хаулайхена.
Должно быть, я уже успел изложить Джо мою теорию касательно того, как нам следует видеть себя со стороны и как научиться получать удовольствие от этой картины, поскольку теперь он выдает ее за плод своей фирменной мудрости. Джо, судя по всему, вышел из комнаты.
– Интервью о чем? – спрашиваю я.
– Это неважно, Фрэнк. Важна ситуация в целом.
За стеклянными дверьми на освещенную оранжевыми фонарями парковку въезжает большой, зеленый с золотом туристический автобус, на боку которого размашистыми, рукописными буквами выведено слово «Эврика». Я видел такие, пока ехал по Штату садов к Салли. Обычно они набиты пьяными вдребадан канадосами, которые направляются в Атлантик-Сити, чтобы поиграть в «Замке Трампа». Они катят туда прямым ходом, приезжают в час ночи, проводят за игрой сорок восемь часов, не прерываясь (еда и напитки бесплатные), а после снова садятся в автобус и спят на всем пути до Труа-Ривьера, прибывая туда ко времени, которое позволяет им провести вторую половину понедельника на работе. Таково их представление о приятном отдыхе. Я предпочел бы убраться отсюда до того, как вся их орава ввалится в «Винс».
Должен сказать, однако, что Филлис выиграла раунд, каким-то образом убедив Джо в том, что это он – злобный, прижимистый, не склонный к компромиссам старый болван – отмахнулся от дома Хаулайхена.
– И еще мы думаем, – продолжает бубнить Филлис, – и тут я совершенно согласна с Джо, что нам не следует исходить из соображений экономии, которая все равно себя не оправдает.
– Вы о какой экономии говорите? – спрашиваю я.
– Об экономии на жилье. Если мы не купим его сейчас, позже все может измениться к лучшему.
– Что ж, тут вы правы. Никто не способен дважды войти в одну и ту же реку, – вяло соглашаюсь я. – Хотя, мне интересно, вы уже решили, где будете жить, когда начнутся занятия в школе?