Диктатор Харрис Роберт
– Не важно, – согласился Марк Туллий. – Такой поступок продемонстрирует твою решимость продолжать политику Цезаря – политику поборника народа: плебсу наверняка это понравится. А когда Антоний выступит против тебя – а он должен выступить, – люди увидят в нем и своего противника тоже.
Октавиан медленно кивнул.
– Неплохая идея. Может, ты отправишься со мной?
Цицерон засмеялся:
– Нет, я удаляюсь в Грецию, чтобы изучать философию.
– Жаль.
После обеда, когда гости готовились уходить, я нечаянно услышал, как Октавиан сказал оратору:
– Я говорил серьезно. Я бы оценил твою мудрость.
Но мой друг покачал головой:
– Боюсь, моя верность принадлежит другим – тем, кто сразил твоего приемного отца. Но если когда-нибудь появится возможность твоего примирения с ними… Ну, в таком случае, в интересах государства, я сделаю все возможное, чтобы тебе помочь.
– Я не возражаю против примирения. Мне нужно мое наследство, а не месть.
– Могу я передать им это?
– Конечно. Для того я это и сказал. До свиданья. Я напишу тебе.
Они пожали друг другу руки, и Октавиан шагнул на дорогу. Был весенний вечер, еще не совсем стемнело, и дождь прекратился, но в воздухе все еще чувствовалась влага. К моему удивлению, на другой стороне дороги молча стояли в голубом полумраке больше сотни солдат. Когда они увидели Октавиана, то устроили тот самый грохот, который я слышал на похоронах Цезаря, колотя мечами по щитам в знак приветствия: оказалось, это ветераны диктатора, участвовавшие в галльских войнах и поселившиеся неподалеку на земле Кампании.
Октавиан подошел к ним вместе с Агриппой, чтобы поговорить. Цицерон немного понаблюдал за этим, после чего нырнул обратно в дом, чтобы его не заметили.
Когда дверь была заперта, я спросил Цицерона:
– Зачем ты убеждал его отправиться в Рим? Уж наверняка последнее, чего ты хочешь – это поддержать еще одного Цезаря?
– Отправившись в Рим, он доставит проблем Антонию. Он раздробит их группировку.
– А если его авантюра увенчается успехом?
– Не увенчается. Октавиан – милый мальчик, и я надеюсь, что он выживет, но он не Цезарь – ты только посмотри на него!
Тем не менее перспективы Октавиана интересовали Цицерона достаточно сильно, чтобы он отложил свой отъезд в Афины. Вместо этого он возымел смутную идею присутствовать на заседании Сената, которое Марк Антоний созывал первого июня. Но когда ближе к концу мая мы появились в Тускуле, все советовали Марку Туллию не ездить туда. Варрон прислал письмо, в котором предупреждал, что Цицерона убьют. Гирций согласился с этим, сказав:
– Даже я не еду, а ведь никто никогда не обвинял меня в неверности Цезарю. Но на улицах слишком много старых солдат, быстро выхватывающих мечи, – вспомните, что случилось с Цинной.
Тем временем Октавиан прибыл в город целым и невредимым и прислал Цицерону письмо:
От Гая Юлия Цезаря Октавиана Марку Туллию Цицерону – привет.
Я хочу, чтобы ты знал, что вчера Антоний наконец согласился повидаться со мною в своем доме – том, который прежде был домом Помпея. Он заставил меня прождать больше часа – глупая тактика, которая, по-моему, демонстрирует скорее его слабость, чем мою. Для начала я поблагодарил его за то, что он присмотрел ради меня за собственностью моего приемного отца, предложил забрать из нее любые безделушки, какие он пожелает взять на память, но попросил немедленно передать мне остальное. Я сказал, что мне нужны деньги, чтобы безотлагательно выплатить наличные тремстам тысячам граждан в соответствии с завещанием отца, и попросил, чтобы остаток моих расходов покрылся ссудой из государственной казны. Еще я рассказал о намерении выставить свою кандидатуру на свободное место трибуна и попросил предъявить различные указы, которые, как заявляет Антоний, были обнаружены в бумагах отца.
Он ответил с великим негодованием, что Цезарь не был царем и не завещал мне контроль над государством, поэтому он не обязан отчитываться передо мной в своих государственных делах. Что касается денег, то трофеи отца, по его словам, вовсе не были так велики и он оставил государственную казну пустой, так что оттуда нечего взять. Что же до моего трибуната – то моя кандидатура была бы незаконной, и об этом не может быть и речи.
Он думает, что, раз я молод, он может меня запугать. Он ошибается. Мы расстались в плохих отношениях. Однако народ и солдаты моего отца оказали мне настолько же теплый прием, насколько холодный оказал Антоний.
Цицерон восхитился враждой между Марком Антонием и Октавианом и показал письмо нескольким своим знакомым:
– Видите, как львенок дергает старого льва за хвост?
Он попросил меня отправиться ради него к первому июня в Рим и сообщить, что произойдет на заседании Сената.
Как всех нас и предупреждали, я нашел Рим полным солдат, по большей части ветеранов Цезаря, которых Антоний призвал в город, чтобы те служили ему личной армией. Они стояли за углами улиц угрюмыми, голодными группами, запугивая всех, кто, с их точки зрения, мог оказаться богатым. В результате в Сенате собралось очень мало людей, и не нашлось никого достаточно храброго, чтобы противостоять самому дерзкому предложению Марка Антония: он сказал, что у Децима следует отобрать должность губернатора Ближней Галлии, а ему, Антонию, следует присудить обе галльские провинции вкупе с командованием над тамошними легионами на следующие пять лет – именно то сосредоточие власти в одних руках, которое вывело Цезаря на дорогу к диктаторству.
И, как будто этого было недостаточно, Антоний объявил также, что вызвал домой три легиона, базирующиеся в Македонии, которые Цезарь планировал использовать в парфянской кампании, и опять-таки сам принял командование над ними. Долабелла, против ожидания, не возражал, потому что должен был получить Сирию, тоже на пять лет, а от Лепида откупились, отдав ему пост верховного понтифика, прежде принадлежавший Цезарю.
А под конец, поскольку все эти назначения оставили Брута и Кассия без провинций, которых те ожидали, Антоний устроил так, чтобы им взамен предложили пару старых постов уполномоченных по зерну, учрежденных Помпеем: одно – в Азии, другое – в Сицилии. При этом они вообще не должны были обладать властью. Это было сильным унижением: вот и надейся после этого на примирение!
Законопроекты были одобрены полупустым Сенатом, и Антоний на следующий день отнес их на форум, чтобы за них проголосовал народ.
Погода по-прежнему стояла суровая, а на середине процедуры даже разразилась гроза – это было такое ужасное предзнаменование, что собравшихся должны были тут же распустить. Но Марк Антоний был авгуром и заявил, что не видел никаких молний, после чего постановил, что голосование должно продолжаться – и к наступлению сумерек получил, что хотел.
Октавиана нигде не было видно.
Когда я повернулся, чтобы покинуть собрание, то увидел, что из носилок за происходящим наблюдает Фульвия. Она вымокла под дождем, но как будто не обращала на это внимания, настолько была поглощена апофеозом своего мужа. Я сделал мысленную заметку предупредить Цицерона, что женщина, которая до сих пор была для него лишь помехой, только что стала куда более опасным врагом.
На следующее утро я пошел повидаться с Корнелием Долабеллой. Он отвел меня в детскую и показал внука Цицерона, малыша Лентула, который только что научился делать несколько нетвердых шагов. Прошло уже больше пятнадцати месяцев со смерти Туллии, однако Долабелла все еще не отдал ее приданое. По просьбе Марка Туллия я затронул данную тему («Сделай это вежливо, имей в виду: я не могу позволить себе его оттолкнуть», – напутствовал меня мой друг). Но Публий Корнелий тут же меня прервал:
– Боюсь, об этом не может быть и речи. Вместо этого ты можешь дать ему полное и окончательное возмещение долгов, которое стоит куда дороже денег.
И он бросил через стол внушительный юридический документ с черными ленточками и красной печатью.
– Я назначаю его своим легатом в Сирии, – добавил Долабелла. – Скажи ему, пусть не беспокоится – он ничего не должен делать. Но это означает, что он может покинуть страну с почетом, и гарантирует ему неприкосновенность в течение следующих пяти лет. Передай ему мой совет: он должен убраться как можно скорее. Дела с каждым днем идут все хуже и хуже, и мы не можем отвечать за его безопасность.
С тем я и вернулся в Тускул и устно изложил Цицерону, который сидел в саду рядом с могилой Туллии, послание его зятя. Он внимательно изучил ордер на свое легатство.
– Итак, сей маленький клочок бумаги стоил мне миллион сестерциев? Он и вправду воображает, что, если я помашу им перед лицом какого-нибудь неграмотного полупьяного легионера, это помешает тому воткнуть меч мне в горло?
Цицерон уже слышал о случившемся в Сенате и на собрании народа, но захотел, чтобы я продекламировал свои конспекты звучавших там речей. Когда я закончил, он спросил:
– Значит, противодействия не было?
– Никакого.
– А ты вообще видел Октавиана?
– Нет.
– Нет… Конечно, нет… Да и с чего бы тебе его видеть? У Антония есть деньги, легионы и консульство, а у Октавиана нет ничего, кроме заимствованного имени. Что же касается нас, мы даже не осмеливаемся показаться в Риме… – Он в отчаянии ссутулился, прислонившись к стене. – Я скажу тебе кое-что, Тирон, только это между нами: я начинаю желать, чтобы мартовские иды никогда не случались.
На седьмой день июня Брут с Кассием должны были держать семейный совет в Антии, чтобы решить, какие дальше предпринять шаги. Цицерона пригласили присутствовать, и он попросил меня сопровождать его.
Мы вышли рано, спустились с холмов, едва встало солнце, и по болотистой земле направились к побережью. Поднимался туман. Я помню кваканье лягушек-быков и крики чаек. Марк Туллий же почти не разговаривал.
Перед самым полуднем мы добрались до виллы Брута. Это был прекрасный старый дом на самом берегу со ступенями, вырезанными в скале, которые вели вниз, к морю. Ворота охранял сильный караул из гладиаторов, группа бойцов патрулировала окрестности, а еще несколько отрядов виднелись на берегу – думаю, всего там было около сотни вооруженных людей.
Брут вместе с остальными ожидал в крытой галерее, полной греческих статуй. У него был напряженный вид, и его знакомое нервное притоптывание ногой бросалось в глаза сильнее, чем когда-либо.
Он рассказал, что уже два месяца не выходит из дома – это было удивительно, учитывая, что он являлся городским претором и ему не полагалось находиться вне Рима больше десяти дней в году. Во главе стола сидела его мать, Сервилия, а также присутствовали его жена Порция и сестра Терция – жена Гая Кассия. Наконец, там был Марк Фавоний, бывший претор, известный под прозвищем Обезьяна Катона благодаря близости к дяде Брута. Терция объявила, что Кассий скоро прибудет.
Цицерон предложил, чтобы я заполнил время ожидания детальным отчетом о недавних дебатах в Сенате и на народном собрании, после чего Сервилия, которая до сего момента не обращала на меня никакого внимания, перевела на меня свои свирепые глаза и сказала:
– О, так это твой знаменитый шпион?
Она была Цезарем в женском платье – лучше я не могу ее описать: быстро соображающая, красивая, надменная, твердая, как скала. Диктатор наделил ее щедрыми дарами, включавшими поместья, конфискованные у врагов, и огромные драгоценности, отобранные им в завоеваниях, однако, когда сын Сервилии организовал его убийство и ей доставили весть об этом, ее глаза остались сухими, как драгоценные камни, которые подарил ей бывший возлюбленный. И в этом она тоже была похожа на Гая Юлия. Она внушала Цицерону легкий благоговейный трепет.
Запинаясь, я справился с расшифровкой своих записок, все время сознавая, что Сервилия пристально на меня смотрит. В конце она сказала с превеликим отвращением:
– Уполномоченный по сбору зерна в Азии! И ради этого был убит Цезарь – чтобы мой сын мог стать торговцем зерном?
– И все равно я думаю, что он должен принять это назначение, – сказал Цицерон. – Это лучше, чем ничего, – и уж определенно лучше того, чтобы оставаться здесь.
– По крайней мере, в последнем пункте я с тобой согласен, – отозвался Брут. – Я не могу больше прятаться от людских глаз. С каждым днем я все больше теряю уважение. Но – Азия? Нет, что мне на самом деле нужно – так это отправиться в Рим, чтобы делать то, что всегда делает городской претор в такое время года: организовать Аполлоновы игры[82] и показаться римскому народу.
Его выразительное лицо было полно муки.
– Ты не можешь отправиться в Рим, – ответил Марк Туллий. – Это слишком оасно. Послушай, потерю остальных из нас более или менее можно пережить, но не твою, Брут, – твое имя и твоя слава делают тебя великим объединяющим лозунгом свободы. Мой тебе совет – прими назначение, проводи вдали от Италии, в безопасности, благородную общественную работу и ожидай благоприятных событий. Все меняется, а в политике все меняется всегда.
В этот миг появился Кассий, и Сервилия попросила Цицерона повторить то, что он только что сказал. Но если Брута напасти превратили в благородного страдальца, то Кассия они привели в ярость, и он начал стучать кулаком по столу:
– Я не для того пережил бойню в Каррах и спасся в Сирии от парфян, чтобы стать сборщиком зерна в Сицилии! Это оскорбление!
– Ну, и что же ты тогда будешь делать? – спросил Марк Туллий.
– Покину Италию. Взойду на корабль. Отплыву в Грецию.
– Греция, – заметил Цицерон, – скоро станет порядком многолюдной, в то время как в Сицилии, во-первых, безопасно, во-вторых, ты исполнишь свой долг, как добрый сторонник конституционного правления, а в-третьих, будешь ближе к Италии, чтобы воспользоваться благоприятными возможностями, когда они появятся. Ты должен быть нашим великим военачальником.
– Какого рода возможностями?
– Ну, например, Октавиан все еще может доставить Антонию всевозможные неприятности.
– Октавиан? Это одна из твоих шуточек! Куда больше вероятность того, что он набросится на нас, чем затеет ссору с Антонием.
– Вовсе нет… Я видел мальчика, когда тот был на Неаполитанском заливе, и он вовсе не так дурно настроен по отношению к нам, как ты думаешь. «Мне нужно мое наследство, а не месть», – вот его собственные слова. Он – настоящий враг Антония.
– Тогда Антоний его раздавит.
– Но сперва ему придется раздавить Децима, и вот тогда начнется война – когда Антоний попытается отобрать у него Ближнюю Галлию.
– Децим, – горько проговорил Кассий, – человек, который подвел нас больше любого другого. Подумайте только, что мы могли бы сделать с теми двумя его легионами, если б он привел их в марте на юг! Но теперь уже слишком поздно: македонские легионы Антония превосходят его в численности два к одному.
Упоминание о Дециме Бруте как будто прорвало плотину. Обвинения хлынули из уст всех сидящих за столом, особенно из уст Фавония, по мнению которого Децим должен был предупредить всех, что он упомянут в завещании Цезаря:
– Это восстановило против нас людей больше всего остального!
Цицерон слушал, расстраиваясь все сильнее. Он вмешался, чтобы сказать, что нет смысла плакать над прошлыми ошибками, но не смог удержаться и добавил:
– Кроме того, если уж говорить об ошибках, не беспокойтесь о Дециме: семена нашего нынешнего затруднительного положения были посеяны, когда вы не смогли созвать совещание Сената, не смогли сплотить людей вокруг нашего дела и не смогли перехватить власть в республике.
– Нет, право слово, я никогда не слышала ничего подобного! – воскликнула Сервилия. – Чтобы не кто-нибудь, а ты обвинял других в недостатке решимости!
Оратор бросил на нее сердитый взгляд и тут же замолчал. Щеки его горели – то ли от ярости, то ли от смущения. Вскоре совещание закончилось.
В моих записях отражены только два решения. Брут и Кассий скрепя сердце согласились хотя бы рассмотреть возможность того, что примут назначения уполномоченными по зерну, но только после того, как Сервилия объявила в своей сверхсамоуверенной манере, что позаботится, чтобы решение Сената было сформулировано в более лестных выражениях. Кроме того, Брут нехотя согласился, что для него поездка в Рим невозможна и что его преторианские игры поневоле должны быть организованы в его отсутствие.
В остальном совещание закончилось полным провалом, потому что больше ничего так и не было решено. Как Цицерон объяснил Аттику в письме, продиктованном по дороге домой, теперь «каждый сам за себя»: «Я обнаружил корабль разваливающимся на куски, вернее, обнаружил его рассеянные обломки. Ни плана, ни мыслей, ни методов. Поэтому, хотя раньше у меня и имелись сомнения, теперь я все больше преисполняюсь решимости бежать отсюда, и как можно скорее».
Жребий был брошен. Он отправится в Грецию.
Что касается меня, то мне было уже под шестьдесят, и про себя я решил, что для меня пришло время оставить службу у Цицерона и провести остаток дней одному. Я знал по его разговорам, что он не ожидает нашего расставания. Мой друг полагал, что мы станем делить виллу в Афинах и вместе писать философские труды, пока один из нас не умрет от старости. Но я больше не мог вынести необходимости покинуть Италию. Здоровье мое было неважным, и, как бы я ни любил Марка Туллия, я устал быть просто придатком его мозга.
Меня ужасала необходимость сказать ему об этом, и я все откладывал и откладывал роковой момент. Цицерон предпринял своего рода прощальное путешествие по югу Италии, говоря «до свиданья» всем своим имениям и заново переживая старые воспоминания, до тех пор пока мы, наконец, не добрались до Путеол в начале июля – или квинтилия, как мой друг до сих пор демонстративно называл этот месяц. Осталась последняя вилла, которую он хотел посетить, у Неаполитанского залива в Помпеях, и он решил проделать оттуда морем первый этап своего путешествия: проплыть вдоль побережья до Сицилии, а после пересесть на торговый корабль в Сиракузах. Оратор рассудил, что плыть из Брундизия будет слишком опасно, поскольку македонские легионы должны появиться там в любую минуту.
Для перевозки всех его книг, прочего имущества и домочадцев я нанял три десятивесельные лодки. Марк Туллий отвлекся от мыслей о путешествии, которого так страшился, пытаясь решить, за какое литературное произведение мы должны взяться, пока будем в море. Он работал над тремя трактатами одновременно, переходя от одного к другому в соответствии с тем, к чему влекли его прочитанные труды или настроение: «О дружбе», «Об обязанностях» и «О добродетели». Этими произведениями он закончил бы свой грандиозный проект изложения греческой философии на латыни и в то же время превращения ее из набора абстракций в принципы, которыми можно руководствоваться по жизни.
– Интересно, станет ли это для нас благоприятной возможностью написать нашу версию «Топики» Аристотеля? – спросил он меня. – Давай посмотрим правде в лицо: что могло бы быть полезнее в это время хаоса, чем научить людей пользоваться диалектикой, чтобы приводить резонные аргументы? Произведение могло бы иметь форму диалога, как «Беседы»: ты играешь одну роль, я – другую. Как думаешь?
– Друг мой, – сказал я нерешительно, – если я могу тебя так называть, я уже некоторое время хотел с тобой поговорить, но не был уверен, как это сделать.
– Звучит зловеще! – нахмурился оратор. – Лучше продолжай. Ты снова заболел?
– Нет, но я должен сказать, что решил не сопровождать тебя в Грецию.
– А…
Марк Туллий пристально и, как мне показалось, очень долго смотрел на меня. Его челюсть слегка двигалась, как часто бывало, когда он пытался найти нужное слово. В конце концов он спросил:
– И куда ты вместо этого отправишься?
– На ферму, которую ты так милостиво мне подарил.
Тут голос моего друга стал очень тихим:
– Понятно. И когда ты хочешь это сделать?
– В любое удобное для тебя время.
– Чем скорее, тем лучше?
– Мне не важно, когда.
– Завтра?
– Если желаешь, могу и завтра. Но в этом нет необходимости. Я не хочу причинять тебе неудобств.
– Значит, завтра.
И с этими словами Цицерон вернулся к чтению своего Аристотеля.
Поколебавшись, я задал ему еще один вопрос:
– Ничего, если я одолжу из конюшен молодого Эроса и маленькую повозку, чтобы перевезти свои пожитки?
Не поднимая глаз, оратор ответил:
– Конечно. Возьми все, что тебе нужно.
Я оставил его в покое и провел остаток дня и вечер, пакуя свои вещи и вынося их во внутренний двор.
Цицерон не появился к обеду, и на следующее утро о нем тоже не было ни слуху, ни духу.
Молодой Квинт, который надеялся получить место в администрации Брута и оставался с нами, пока его дядя пытался организовать ему рекомендации, сказал, что Марк Туллий уехал спозаранку, чтобы посетить старый дом Лукулла на острове Нисида. Он утешающе положил руку мне на плечо:
– Дядя попросил передать тебе – «до свиданья».
– И больше ничего не сказал? Только «до свиданья»?
– Ты же знаешь, какой он.
– Я знаю, какой он. Не будешь ли ты так добр сказать ему, что я вернусь через день-другой, чтобы как следует с ним попрощаться?
Настроение у меня было подавленное, но решительное. Я не собирался отступать от задуманного.
Эрос отвез меня на ферму. Это было недалеко, всего две или три мили, но расстояние показалось мне гораздо более длинным: я как будто переехал из одного мира в другой.
Работавший на ферме надсмотрщик и его жена не ожидали меня так скоро, но тем не менее были как будто бы рады меня видеть. Одного из рабов позвали из сарая, чтобы он отнес мой багаж в дом. Коробки с моими книгами и документами отправились прямиком на верхний этаж, в комнату под стропилами, которую я еще в первый визит сюда выбрал для своей маленькой библиотеки.
В комнате, закрытой ставнями, было прохладно. Как я и просил, тут соорудили полки – грубые и простые, но меня это не заботило, – и я сразу принялся распаковываться. В одном из писем Цицерона к Аттику есть замечательная строка, в которой он описывает свой переезд в дом и говорит: «Я расставил свои книги, и теперь у моего дома есть душа». Именно это я и чувствовал, опустошая коробки. А потом, к своему удивлению, в одной из коробок обнаружился оригинал манускрипта «О дружбе». Я озадаченно развернул его, думая, что, может, захватил его по ошибке, но увидел, что Цицерон дрожащей рукой написал вверху цитату из текста – о том, как важно иметь друзей. Мне стало ясно, что это его прощальный дар: «Если человек возносится на небеса и смотрит вниз на все устройство Вселенной и на красоту звезд, чудесный вид не приносит ему радости, если ему приходится смотреть на это одному. Однако если бы имелся кто-нибудь, кому можно было бы описать это зрелище, оно наполнило бы его восхищением. Природа не терпит одиночества».
Я выждал два дня, прежде чем вернуться на виллу в Путеолах, чтобы как следует попрощаться с Марком Туллием: мне нужно было убедиться, что моя решимость достаточно сильна и переубедить меня не удастся. Но управляющий сказал, что Цицерон уже отбыл в Помпеи, и я тут же вернулся на ферму. С моей террасы открывался широкий вид на весь залив, и я часто стоял там, вглядываясь в необъятную голубизну, протянувшуюся от туманных очертаний Капри до самого мыса Мизенум[83], и гадал, не находится ли мой друг на одном из мириадов виднеющихся там судов.
Но потом меня постепенно затянула рутинная жизнь на ферме. Близилось время сбора винограда и оливок, и, несмотря на свои поскрипывающие колени и мягкие руки книжного человека, я надел тунику и соломенную шляпу с широкими полями и работал вместе с остальными, поднимаясь с рассветом и отправляясь в постель, когда день угасал, – слишком вымотанный, чтобы думать.
Мало-помалу узоры прежней жизни начали тускнеть в моей памяти, как узоры оставленного на солнце ковра. Во всяком случае, мне так казалось.
У меня не было причин покидать свою ферму, кроме одной: там не было ванны. Хорошая ванна – вот то, о чем я скучал больше всего, не считая бесед с Цицероном. Я терпеть не мог мыться лишь холодной водой из горного источника и поручил построить купальню в одном из амбаров. Но это можно было сделать только после сбора урожая, поэтому каждые два или три дня я уезжал в одну из общественных бань, встречавшихся повсюду вдоль побережья. Я перепробовал много таких заведений – в самих Путеолах, в Баколи и в Байях, – пока наконец не решил, что баня в Байях лучше всех прочих благодаря природной горячей сернистой воде, которой славилась та округа. Клиентура там была утонченной: в нее входили вольноотпущенники сенаторов с вилл неподалеку, и я был знаком с некоторыми из них. Совершенно невольно я начал собирать последние римские сплетни.
Я выяснил, что игры Юния Брута прошли успешно: средств на них не пожалели, хотя сам претор там и не присутствовал. Для такого случая Брут собрал сотни диких зверей и, отчаянно нуждаясь в шумном одобрении народа, отдал приказ, чтобы все звери до последнего пошли на сражения и охоты. Были также музыкальные представления и пьесы, в том числе «Терей»[84], трагедия Акция[85], полная упоминаний о преступлениях тиранов: очевидно, пьесу встретили понимающими аплодисментами.
Но, к несчастью для Брута, его игры, хоть и щедрые, быстро затмило еще более пышное представление, которое Октавиан дал сразу после них в честь Цезаря. То было время знаменитой кометы, хвостатой звезды, ежедневно появлявшейся за час до полудня – мы видели ее даже в сверкающих солнечных небесах Кампании – и наследник Гая Юлия объявил, что это не что иное, как сам Цезарь, возносящийся на небеса. Мне сказали, что это произвело огромное впечатление на ветеранов убитого диктатора, и репутация и известность юного Октавиана начали стремительно взмывать вверх вместе с кометой.
Спустя некоторое время после тех событий я как-то лежал после полудня в бане – в горячем бассейне на террасе, выходящей на море, – и ко мне присоединились несколько человек. Вскоре я понял по их разговорам, что они – служащие Кальпурния Пизона. В Геркулануме, милях в двадцати отсюда, у Пизона был настоящий дворец, и, полагаю, эти люди решили прервать свое путешествие из Рима, чтобы закончить его на следующий день. Я не подслушивал нарочно, но глаза мои были закрыты, и они могли подумать, что я сплю. Как бы то ни было, я быстро сложил воедино обрывки сенсационных сведений о том, что Пизон, отец вдовы Цезаря, напрямую атаковал Антония в Сенате, обвинив его в воровстве, подлоге и измене, а также в том, что цель Антония – еще одно диктаторство и что он направляет народ на дорогу второй гражданской войны.
– Да, больше ни у кого в Риме не хватает храбрости такое сказать – теперь, когда наши так называемые освободители или прячутся, или бежали за границу, – проговорил один из служащих Пизона – и я с внезапной острой болью подумал о Цицероне, которому очень бы не понравилось, что с места поборника свободы его вытеснил не кто-нибудь, а Пизон.
Я подождал, пока они уйдут, прежде чем выбраться из бассейна. Помню, что, размышляя об услышанном, я подумал: надо бы послать сообщение Марку Туллию. Я уже двинулся к тому месту в тени, где стояли столы, когда появилась женщина, несшая стопку свежевыстиранных полотенец. Не скажу, что я сразу ее узнал – прошло почти пятнадцать лет с тех пор, как я ее видел, – но, сделав несколько шагов мимо, я остановился и оглянулся. Она сделала то же самое. И вот тут я ее узнал! Это была та самая рабыня, Агата, которую я выкупил на свободу, прежде чем отправиться в изгнание с Цицероном.
Это история Марка Туллия, а не моя, и уж точно не история Агаты. Тем не менее жизни нас троих переплелись, и, прежде чем вновь вернуться к главной теме своего повествования, я уделю некоторое внимание Агате. Полагаю, она его заслуживает.
Я познакомился с нею, когда ей было семнадцать и она была рабыней в банях громадной виллы Луция Лициния Лукулла в Мизенуме. Ее вместе с родителями, теперь уже покойными, захватили в плен в Греции и привезли в Италию в числе военных трофеев Лукулла. Красота, нежность и тяжелое положение этой девушки тронули меня. В следующий раз я увидел ее в Риме: она была одной из шести домашних рабов, вызванных свидетелями на суд над Публием Клодием, чтобы подтвердить утверждение Лукулла, что его бывший шурин Клодий совершил в Мизенуме инцест и адюльтер с его, Луция Лициния, бывшей женой. После этого я мельком видел Агату еще раз, когда Цицерон посетил Лукулла перед тем, как отправиться в изгнание. Тогда мне показалось, что в душе она сломлена и полумертва.
У меня имелись небольшие сбережения, и в ту ночь, когда мы бежали из Рима, я отдал эти деньги Аттику, чтобы он мог ради меня выкупить Агату у хозяина и дать ей свободу.
Много лет я продолжал высматривать ее в Риме, но так ни разу и не увидел.
Ей было тридцать шесть, и для меня она была все еще красива, хотя по ее лицу с морщинками и худым рукам я понял, что ей до сих пор приходится тяжко работать. Казалось, она была смущена и тыльной стороной руки то и дело отбрасывала назад выбившиеся пряди седых волос. После нескольких неловких любезных фраз наступило тяжелое молчание, и я вдруг понял, что говорю:
– Прости, что отрываю тебя от работы, – у тебя будут проблемы с хозяином бани.
– В этом отношении проблем не будет, – ответила моя давняя знакомая, впервые рассмеявшись. – Хозяйка – я.
После этого мы начали разговаривать более непринужденно. Она рассказала, что, получив свободу, пыталась найти меня, но, конечно, к тому времени я уже находился в Фессалонике. В конце концов, Агата вернулась к Неаполитанскому заливу: это место она знала лучше других, и оно напоминало ей Грецию. Благодаря опыту в домашнем хозяйстве Лукулла она не испытывала недостатка в работе надзирательницы местных горячих бань. Спустя десять лет богатые клиенты, торговцы из Путеол, устроили ее на это место, и теперь баня принадлежала ей.
– Но все это благодаря тебе, – сказала Агата. – Как я могу отблагодарить тебя за твою доброту?
«Веди хорошую жизнь, – всегда говорил Цицерон, – научись тому, что добродетель – единственная предпосылка для счастья».
Сидя рядом с Агатой на скамье на солнцепеке, я чувствовал, что у меня есть доказательство по меньшей мере этой части его философии.
Мое пребывание на ферме продлилось сорок дней.
На сорок первый, в канун праздника Вулкана, я под вечер работал в винограднике, когда один из рабов окликнул меня и показал на тропу. По колеям, подпрыгивая, двигался экипаж в сопровождении двадцати верховых. Процессия поднимала столько пыли в летнем солнечном свете, что казалось, будто она плывет по золотистым облакам.
Повозка остановилась рядом с домом, и из нее вылез Цицерон.
Думаю, в глубине души я всегда знал, что он будет меня искать. Судьбой мне было предназначено никогда не сбежать от бывшего хозяина.
Я пошел к нему, сдернув с головы соломенную шляпу и поклявшись про себя, что он ни под каким предлогом не уговорит меня вернуться с ним в Рим. Я шептал себе под нос:
– Я не буду слушать… Я не буду слушать… Я не буду слушать…
Когда Марк Туллий повернулся ко мне, чтобы поздороваться, я сразу понял по мерному покачиванию его плеч, что он в великолепном настроении. От недавнего понурого уныния не осталось и следа.
Знаменитый оратор подбоченился и расхохотался при виде того, как я выгляжу.
– Я оставил тебя одного на месяц – и посмотри, что случилось! Ты превратился в призрак Катона Старшего!
Я позаботился о том, чтобы сопровождающим Цицерона людям дали подкрепиться, а мы с ним тем временем пошли на затененную террасу и выпили прошлогоднего вина, которое, как он заявил, было вовсе недурно.
– Какой вид! – воскликнул он. – Какое место, чтобы человек жил тут на закате дней! Собственное вино, собственные оливки…
– Да, – осторожно ответил я, – меня оно полностью устраивает. Я отсюда ни ногой. А каковы твои планы? Что произошло в Греции?
– А, ну… Я добрался до Сицилии, а потом подул южный ветер и дул до тех пор, пока не пригнал нас обратно в гавань. Тут я начал задумываться – не пытаются ли боги сказать мне кое-что? Потом, пока мы торчали в Регии в ожидании улучшения погоды, я услышал о потрясающей атаке на Антония, которую предпринял Пизон. Ты, должно быть, слышал об этой истории даже здесь. После пришли письма от Кассия и Брута, в которых говорилось, что Антоний явно начинает сдавать: им, в конце концов, все-таки предложили провинции, и он написал им о своей надежде, что они вскоре смогут приехать в Рим. Антоний созвал совещание Сената первого сентября, и Брут разослал письма всем бывшим консулам и преторам, прося, чтобы те присутствовали. Поэтому я сказал себе: неужели я и вправду собираюсь убежать от всех этих событий, когда все еще есть шанс? Неужели я войду в историю как трус? И вот что я скажу тебе, Тирон: как будто густой туман, окутывавший меня месяцами, внезапно исчез, и я абсолютно ясно увидел, в чем состоит мой долг. Я развернулся и тем же путем поплыл обратно. Оказалось, что Брут находится в Велии, готовый поднять парус, и он практически встал на колени, чтобы меня поблагодарить. Под его правление отдали провинцию Крит, а Кассий получил Кирену.
Я не смог удержаться от замечания, что эти провинции едва ли являются достаточной компенсацией за Македонию и Сирию, которые были назначены им по жребию.
– Конечно же, нет, – ответил Цицерон, – вот почему они и решили не обращать внимания на Антония и его незаконные указы и отправиться прямиком в те провинции, которые с самого начала были им предназначены. В конце концов, у Брута есть приверженцы в Македонии, а Кассий был героем Сирии. Они поднимут легионы и станут сражаться за республику против узурпатора. Нас окрылил совершенно новый дух – белоснежное и возвышенное пламя.
– А ты отправляешься в Рим?
– Да, на собрание Сената, которое состоится через девять дней.
– Тогда, сдается, из вас троих тебе досталось самое опасное задание.
Оратор отмахнулся:
– Ну и что самое худшее со мной может случиться? Я умру. Очень хорошо: мне за шестьдесят, я пробежал свои бега. И это, по крайней мере, будет хорошая смерть, именно такая, которая, как ты знаешь, является высшей целью хорошей жизни.
Он вдруг подался вперед и спросил:
– Скажи, как по-твоему, я выгляжу счастливым?
– Да, – признал я.
– Это потому что я понял, застряв в Регии: наконец-то я поборол свой страх смерти! Философия – наша с тобой совместная работа – сделала это для меня. О, я знаю, что ты и Аттик мне не поверите! Вы подумаете, что в душе я все то же робкое существо. Но я говорю правду.
– И, по-видимому, ты ожидаешь, что я поеду с тобой?
– Нет, вовсе нет – наоборот! У тебя есть ферма и твои литературные занятия. Я не хочу, чтобы ты и дальше рисковал собой. Но наше предыдущее расставание было неподобающим, и я не мог проехать мимо твоих ворот, не исправив это.
Марк Туллий встал и широко раскинул руки.
– До свидания, старый друг! Словами не передать мою благодарность. Надеюсь, мы снова встретимся.
Он прижал меня к себе так крепко и так надолго, что я почувствовал сильное и ровное биение его сердца, а потом отодвинулся и, помахав на прощание рукой, пошел к своему экипажу и своим телохранителям.
Я наблюдал, как он уходит, наблюдал за его знакомыми жестами: вот он расправил плечи, поправил складки туники, машинально протянул руку, чтобы ему помогли сесть в экипаж… Я огляделся по сторонам, посмотрел на свой виноград и оливковые деревья, на своих коз, овец и цыплят, на свою каменную стену… Внезапно все это показалось мне маленьким миром – очень маленьким.
– Подожди! – крикнул я вдогонку Марку Туллию.
XVI
Если б Цицерон умолял меня вернуться с ним в Рим, я, вероятно, отказался бы, но именно его готовность отправиться без меня в последнее в своей жизни великое приключение задело мою гордость и заставило побежать за ним вдогонку. Конечно, его не удивило, что я передумал, – мой друг слишком хорошо меня знал. Он только кивнул и сказал, чтобы я собрал то, что потребуется для путешествия, да побыстрей.
– Нам нужно до темноты проделать немалый путь.
Я собрал во дворе свой маленький штат домочадцев, пожелал им удачи со сбором урожая и сказал, что вернусь как можно скорее. Управляющий с женой и рабы ничего не знали о политике и о Цицероне и выглядели озадаченными. Они выстроились в ряд, чтобы понаблюдать, как я уезжаю, но когда позже, перед тем как ферма должна была скрыться из виду, я повернулся, чтобы помахать им, они уже вернулись на поля.
У нас ушло восемь дней, чтобы добраться до Рима, и каждая миля пути была чревата опасностью, несмотря на охрану, которую дал Цицерону Брут. Угроза всегда была одна и та же: старые солдаты Цезаря, которые поклялись выслеживать тех, кто повинен в его убийстве. Тот факт, что Марк Туллий ничего не знал заранее о готовящемся покушении, их не волновал – впоследствии он оправдывал случившееся, и этого хватало, чтобы в их глазах он выглядел виновным. Наш путь лежал через плодородные равнины, отданные под фермы ветеранам Цезаря, и, по крайней мере, дважды нас предупреждали о засаде впереди (один раз – когда мы проезжали через город Аквинум, и второй раз, вскоре после этого, – во Фрегаллах), так что нам приходилось останавливаться и ждать, пока очистят дорогу.
Мы видели сожженные виллы, выжженные поля и убитый скот, а один раз – даже тело, висящее на дереве с табличкой «Предатель» на груди. Демобилизованные легионеры Цезаря небольшими шайками рыскали по Италии, как делали это в Галлии, и мы слышали много историй о грабежах, изнасилованиях и других зверствах.
Всякий раз, когда Цицерона узнавали обычные граждане, они стекались к нему, целовали ему руки и умоляли избавить их от террора.
Но нигде обожание простых жителей не проявлялось сильнее, чем возле ворот Рима. Мы добрались туда за день до того, как должен был собраться Сенат. Марка Туллия приветствовали даже теплее, чем после его возвращения из изгнания. Было столько делегаций, прошений, приветствий, рукопожатий и принесения благодарственных жертв богам, что у него ушел почти целый день на то, чтобы пересечь город и добраться до своего дома.
Если говорить о репутации и славе, то, думаю, теперь он стал самой выдающейся личностью в государстве. Все его великие соперники и современники – Помпей, Цезарь, Катон, Красс, Клодий – погибли жестокой смертью.
– Они приветствуют меня не столько как личность, сколько как воспоминание о республике, – сказал мне мой друг, когда мы наконец вошли в дом. – Я не льщу себе – я просто последний ее оплот. И, конечно, демонстрация поддержки мне – безопасный способ протеста против Антония. Интересно, как он относится к сегодняшнему излиянию чувств? Наверное, ему хочется меня раздавить.
Один за другим лидеры противодействия Антонию в Сенате взбирались вверх по склону, чтобы засвидетельствовать Цицерону свое почтение. Их было немного, но двоих я должен отметить особо. Первым был Публий Сервилий Ватия Исаврик, сын старого консула, недавно умершего в возрасте девяноста лет: ярый приверженец Цезаря, он только что вернулся из Азии, где занимал пост губернатора. Этот неприятный и высокомерный человек жестоко завидовал Марку Антонию, захватившему ведущее положение в государстве. Второго оппонента Антония я уже упоминал – Луция Кальпурния Пизона, отца вдовы Цезаря, который первым возвысил голос против нового режима. Этот сутулый бородатый старик с желтоватым лицом и очень плохими зубами был консулом во времена изгнания Цицерона, и они с оратором много лет ненавидели друг друга, но теперь оба еще больше ненавидели Антония, что сделало их друзьями – по крайней мере в политике. Появлялись и другие, но эти двое значили больше всех, и они в один голос предупредили Марка Туллия, чтобы тот на следующий день держался подальше от Сената.
– Антоний приготовил тебе ловушку, – сказал Пизон. – Он планирует предложить завтра резолюцию насчет необходимости новых почестей в память о Цезаре.
– Новых почестей! – вскричал Цицерон. – Да этот человек – уже бог! Какие еще почести ему нужны?
– Будет предложено, чтобы каждый народный праздник благодарения в дальнейшем включал в себя жертвоприношение в честь Цезаря. Антоний потребует, чтобы ты высказал свое мнение. Собрание будет окружено ветеранами Цезаря. Если ты поддержишь предложение, твое возвращение к общественной жизни рухнет, не начавшись, – все толпы, которые приветствовали тебя сегодня, станут глумиться над тобой, как над ренегатом. Если же ты воспротивишься предложению, то не доберешься до дома живым.
– Но, если я откажусь присутствовать, я буду выглядеть трусом. И какое же это умение вести за собой других?
– Пошли сообщение, что ты слишком устал после путешествия, – посоветовал Исаврик. – Ты ведь стареешь. Люди поймут.
– Никто из нас туда не пойдет, – добавил Пизон, – несмотря на то, что Антоний прислал нам вызов. Мы выставим его тираном, которому никто не станет повиноваться. Он будет выглядеть дураком.
Это не было тем героическим возвращением к общественной жизни, какое планировал Цицерон, и ему не хотелось прятаться дома. И все-таки он увидел мудрость сказанных ему слов и на следующий день послал Марку Антонию письмо, ссылаясь на усталость в объяснение того, почему не будет присутствовать на заседании.
Антоний пришел в ярость. Если верить Сервилию Сульпицию, подробно рассказавшему обо всем Марку Туллию, он угрожал перед Сенатом послать отряд мастеровых и солдат к дому Цицерона, чтобы выбить дверь и притащить того на собрание. Однако Антоний все же воздержался от крайних мер – правда, лишь потому, что Долабелла заметил, что Пизон, Исаврик и некоторые другие тоже не пришли и их всех вряд ли было возможно согнать на заседание. Дебаты продолжались, и предложение Антония почтить Цезаря было принято, но лишь по принуждению.
Цицерон оскорбился, услышав, что сказал Антоний. Он настоял на том, чтобы на следующий день пойти в Сенат и произнести речь, несмотря на риск:
– Я вернулся в Рим не для того, чтобы прятаться под одеялами!
Между ним и другими противниками Марка Антония сновали гонцы, и в конце концов все согласились присутствовать на заседании вместе, рассудив, что Антоний не осмелится перебить их всех.
На следующее утро под прикрытием телохранителей они двинулись фалангой от Палатина – Цицерон, Пизон, Исаврик, Сервий Сульпиций и Вибий Панса. Гирций не присоединился к ним, потому что и в самом деле был болен. Вся эта компания прошла прямо через приветствующую их толпу до храма Конкордии в дальнем конце форума, где должен был собраться Сенат. Корнелий Долабелла ожидал на ступеньках со своим курульным креслом[86]. Он подошел к Марку Туллию и объявил, что Антоний болен и что он, Долабелла, будет председательствовать вместо него.
Цицерон засмеялся:
– Сейчас вокруг ходит столько болезней – похоже, все государство больно! Эдак люди поймут, что Антоний таков, как все задиры: ему не терпится раздавать удары другим, но он терпеть не может получать их сам.
Долабелла холодно ответил:
– Надеюсь, сегодня ты не скажешь ничего такого, что подвергнет риску нашу дружбу: я примирился с Антонием, и любые нападки на него буду расценивать как нападки на самого себя. Напоминаю также, что дал тебе место легата среди моих служащих в Сирии.
– Да, хотя, вообще-то, я бы предпочел вернуть приданое моей дорогой Туллии, знаешь ли, – отозвался оратор. – А что касается Сирии – ну, мой юный друг, мне бы следовало туда поспешить, иначе Кассий может оказаться в Антиохии раньше тебя.
Публий Корнелий сердито уставился на него.
– Вижу, ты отринул свою обычную приветливость. Очень хорошо, но будь осторожен, старик. Игра становится более грубой.