Орикс и Коростель Этвуд Маргарет
О Снежный человек, чем мы можем помочь тебе? Кроткие улыбки, вежливое удивление, изумленное дружелюбие.
Не обращайте внимания, скажет он тогда. Они не могут ему помочь — только не они.
Дует холодный ветер; простыня волглая; его трясет. Вот если б здесь был термостат. Может, ему удастся развести маленький костер, прямо тут, на дереве.
— Спать! — приказывает он себе. Толку ноль. Снежный человек долго мечется, ворочается и чешется, потом спускается с дерева, чтобы взять из тайника бутылку со скотчем. Света звезд хватит, чтобы он нашел свои сокровища на ощупь. Он уже не раз совершал прогулки по этому маршруту: первые полтора месяца, убедившись, что можно расслабиться и спать по ночам, он каждую ночь напивался вдрызг. Не самое зрелое и мудрое решение, это правда, но, с другой стороны, зачем ему в таких условиях мудрость и зрелость?
Так вот, каждая ночь была для него вечеринкой, вечеринкой на одного. Каждую ночь имелся запас, когда Снежный человек находил очередную алкогольную заначку поблизости, в заброшенных домах плебсвилля. Сначала он прочесал все окрестные бары, потом рестораны, потом дома и трейлеры. Он пил микстуру от кашля, лосьон для бритья, чистящие средства; за деревом собралась целая батарея пустых бутылок. Иногда попадалась трава, и ее он тоже употреблял; нередко она оказывалась отсыревшей или беспонтовой, но ему удавалось покайфовать и от нее. Не нашлось ни кокаина, ни крэка, ни героина — видимо, все это было вколото в вены и вынюхано раньше, в последнем пароксизме carpe diem;[13] что угодно, только бы уйти от реальности — при данных обстоятельствах. Повсюду валялись пустые контейнеры от «НегиПлюс», незаменимые, когда нужна оргия в режиме нон-стоп. К счастью, эта публика не успела вылакать все спиртное, хотя во время поисков он не раз видел, что кто-то здесь уже побывал, оставив только битое стекло. Наверное, невообразимая вакханалия продолжалась, а потом не осталось в живых никого, некому веселиться.
Внизу темно, как у негра под мышкой. Снежному человеку пригодился бы заводной фонарик. Надо смотреть в оба. Он, спотыкаясь, ощупью бредет в нужном направлении, изучая землю — не появятся ли злобные белые земляные крабы, которые выползают из нор по ночам — эти твари кусаются так, что мало не покажется, — и, сделав крюк через кусты, он наконец обнаруживает бетонный тайник, треснувшись о него ногой. Ругаться нельзя, мало ли кто бродит рядом, в темноте. Он открывает тайник, наугад роется там и достает свою треть бутылки скотча.
Он берег этот скотч, боролся с искушением закатить пирушку, хранил ее как талисман — пока он помнит, что она есть, время тянется не так мучительно долго. Наверное, больше скотча он не найдет. Он изучил все что можно в радиусе одного дня ходьбы от дерева. Но Снежного человека одолевает безрассудство. Зачем копить, хранить на черный день. Зачем ждать? Что стоит его жизнь, кому какая разница? Конец, конец, огарок догорел![14] Он уже сыграл свою роль в эволюции, как и предполагал сука Коростель. Он спас детей.
— Коростель, сука! — не выдержав, орет он.
Зажав бутылку в одной руке, слепо шаря другой, он возвращается к дереву. Чтобы залезть наверх, понадобятся обе руки, и он завязывает бутылку в простыню. Наверху он садится на своей платформе, глотает скотч и воет на звезды — Уууу! Уууу! — пока снизу не начинает подвывать хор.
Глаза блестят? Он слышит частое дыхание.
— Здравствуйте, мои пушистые друзья, — окликает он. — Кто желает быть лучшим другом человека? — В ответ раздается жалобное повизгивание. Это худшее, что есть в волкопсах: они все еще похожи на собак, ведут себя как собаки, ставят уши торчком, скачут и играют, словно щенки, виляют хвостами. Подманивают, а потом набрасываются. Немного потребовалось, чтобы свести на нет пятьдесят тысяч лет дружбы человека с псовыми. Что касается обыкновенных собак, у них не было ни единого шанса: волкопсы убили и съели всех, в ком проявлялись рудименты одомашнивания. Снежный человек видел, как волкопес подошел к тявкающему пекинесу, дружелюбно обнюхал ему зад, потом перегрыз горло, встряхнул, точно швабру, и убежал с обмякшим тельцем в зубах.
Поначалу вокруг бродили удрученные домашние животные, отощавшие, хромые, с тусклой свалявшейся шерстью, озадаченным взглядом умоляя, чтоб их взял к себе человек, любой человек. Дети Коростеля их не устраивали, собакам подозрителен был их запах — какие-то фрукты на ножках, особенно на закате, когда включался репеллент, гормон цитрусового масла, — да и самим Детям Коростеля заводить собак было неинтересно, так что те сконцентрировались на Снежном человеке. Пару раз он почти сдался — сложно сопротивляться их заискиванию, их жалостливому скулежу, но он не мог позволить себе их кормить; в любом случае, проку от них никакого.
— Пан или пропал, — сказал он им. — Простите, ребята. — Он отгонял их камнями, чувствуя себя последним дерьмом, и больше они не возвращались.
Вот дурак. Он дал им пропасть задаром. Надо было их съесть. Или взять одну и натаскать на кроликов. Или его защищать. Или как-то.
Волкопсы не умеют лазить по деревьям, и это хорошо. Если они расплодятся и станут чересчур навязчивы, ему придется прыгать по лианам, как Тарзану. Это смешно, и он смеется.
— Вам нужно только мое тело! — кричит он им. Потом осушает бутылку и кидает ее вниз. Визг, суета: ракетную дипломатию они по-прежнему уважают. Но сколько это будет продолжаться? Волкопсы умные, скоро поймут, что он беззащитен, и начнут охоту. И тогда он никуда пойти не сможет — по крайней мере, туда, где нет деревьев. Им останется только выманить его на открытую местность, окружить и убить. С помощью острых палок и камней особо ничего не добьешься. Еще один пистолет-распылитель по правде нужен.
После того как волкопсы уходят, Снежный человек ложится на спину на своей платформе и сквозь тихо шуршащую листву смотрит на звезды. Они вроде близко, но ведь на самом деле далеко, так далеко. Их свет устарел на миллионы, миллиарды лет. Послания без отправителя.
Время идет. Ему хочется что-нибудь спеть, но в голову ничего не приходит. Старая музыка возникает внутри, затихает — слышна только перкуссия. Может, он бы вырезал себе флейту из какой-нибудь ветки, стебля или еще чего, только бы найти нож.
— Свети, звезда, гори, свети, — говорит он. А дальше? Вылетело из головы.
Луны нет, сегодня лунная темень, но она все равно где-то там и сейчас, наверное, всходит над горизонтом, большой невидимый каменный шар, гигантский ком гравитации, мертвый, но могущественный, притягивает море. Соки земные сосет. Человеческое тело на девяносто восемь процентов состоит из воды, заявляет книга у него в голове. Мужской голос, голос энциклопедии, Снежный человек декламатора не знает и не знал. Оставшиеся два процента — это минералы; наиболее важным из них является железо в крови и кальций, который входит в состав зубов и костей скелета.
— Да кому какая, на хрен, разница? — спрашивает Снежный человек. Его совершенно не волнует железо в его крови и кальций в костях, он устал быть собой, он хочет стать кем-нибудь другим. Отдать все клетки, добыть хромосомный трансплантант, обменять свою голову на чужую, внутри которой все лучше, добрее и прекраснее. Его тела касаются пальчики, скажем, пальчики с овальными ногтями, крашеными — спелая слива, или кармазин, или розовый лепесток. Хочу посметь, хочу суметь. Хочу я знать, чего хотеть. Пальцы, рот. Тупая тяжелая боль просыпается у основания позвоночника.
— Орикс, — говорит он. — Я знаю, что ты здесь. — Он повторяет ее имя. И это даже не настоящее имя, которого он никогда не знал; это только слово. Мантра.
Иногда ему удается вызвать ее дух. Сначала она бледна и призрачна, но если вновь и вновь повторять ее имя, может, она скользнет в его тело и будет с ним в его плоти, и его ласкающая рука будет ее рукой. Но она всегда неуловима, ее не поймать. Сегодня так и не материализовалась, и он снова один, в темноте, жалкий, хнычущий, дрочащий уродец.
= 6 =
Орикс
Снежный человек внезапно просыпается. Кто-то его коснулся? Но рядом никого, ничего.
Полный мрак, звезд не видно. Должно быть, из-за облаков.
Он ворочается, кутается в простыню. Он дрожит — это все ночной ветер. Скорее всего, он еще пьян, порой так сразу и не скажешь. Он смотрит в темноту, размышляет, когда же наступит утро, надеется, что ему удастся вновь заснуть.
Где-то ухает сова. Яростная вибрация, близко и далеко одновременно, как самая низкая нота перуанской флейты. Может, сова охотится? На кого?
Он чувствует, как Орикс плывет к нему по воздуху, будто на крыльях из мягких перьев. Вот она приземляется, устраивается; она очень близко, вытянулась на боку, кожа к коже. Орикс чудесным образом умещается на платформе, хотя платформа невелика. Будь у него свечка или фонарик, он увидел бы Орикс, ее изящный силуэт, бледное свечение во тьме. Протянуть руку и коснуться ее — но тогда она исчезнет.
— Это был не секс, — говорит он. Орикс молчит; не верит ему, он чувствует. Она грустит: он забирает у нее знание, силу. — Это был не просто секс. — Мрачная улыбка; так-то лучше. — Ты же знаешь, я люблю тебя. Только тебя. — Она не первая, кому он это говорит. Зря он так тратил эти слова в прошлой жизни, зря использовал их как инструмент, клин, ключ, что открывает женщин. Когда он наконец чувствует то, о чем говорит, слова фальшивы, ему стыдно их произносить. — Да нет, честное слово, — говорит он Орикс.
Нет ответа. Она и в лучшие времена не была чересчур общительной.
— Скажи мне одну вещь, — говорил он, когда еще был Джимми.
— Спроси, — отвечала она.
И он спрашивал, а она отвечала: «Я не знаю. Я забыла», или «Я не хочу тебе про это рассказывать», или «Джимми, ты плохой, это не твое дело». Однажды она сказала:
— У тебя в голове полно картинок, Джимми. Откуда они берутся? Почему ты думаешь, что на всех картинках — я?
Ему казалось, что он понял ее замкнутость, ее уклончивость.
— Ладно, — сказал он, гладя ее волосы. — Это была не твоя вина.
— Что «это», Джимми?
Сколько времени он склеивал ее из обрывков, что собирал и бережно хранил. Была версия Коростеля, была версия Джимми, куда романтичнее, и была ее собственная версия, совсем иная и ни капли не романтичная. Снежный человек прокручивает в голове эти три истории. Наверное, были и другие: версия ее матери, версия человека, который купил Орикс, версия человека, который купил ее у того человека, версия третьего покупателя — самого ужасного, из Сан-Франциско, лицемерного мастера запудривания мозгов; но Джимми этих историй никогда не слышал.
Орикс была такая хрупкая. Филигранная, думал он, представляя себе кости внутри ее маленького тела. У нее было треугольное лицо — большие глаза, маленький рот — лицо осы, богомола, сиамской кошки. Кожа — бледнейшего оттенка слоновой кости, гладкая и прозрачная, будто старый дорогой фарфор. Глядя на нее, сразу видишь — у этой прекрасной, хрупкой, некогда бедной женщины была трудная жизнь, но полы в этой жизни она не мыла.
— Ты когда-нибудь мыла полы? — однажды спросил Джимми.
— Полы? — она задумалась. — У нас не было полов. А когда я попала туда, где были полы, мыла их не я. — Только одно про те времена, когда полов не было, сказала она, — земляные полы каждый день подметались. Это очень важно, потому что люди спали на земле и сидели там, когда ели. Никто не хотел валяться в объедках. Никто не хотел, чтобы у него завелись блохи.
Когда Джимми было семь, а может, восемь или девять лет, родилась Орикс. Где именно? Сложно сказать. Далеко, в другой стране.
Но там была деревня, сказала Орикс. Вокруг деревья, рядом поля — может, рисовые чеки. В хижинах вместо крыш — какой-то тростник (пальмовые листья?), хотя в самых богатых хижинах — жестяные крыши. В Индонезии, в Мьянме? Нет, сказала Орикс, хотя точно не знала. Не Индия. Вьетнам? — гадал Джимми. Камбоджа? Орикс изучала ногти на руках. Это неважно.
Она не помнила языка, на котором разговаривала в детстве. Она была слишком мала, чтобы сохранить его, тот давний язык: все слова улетучились из головы. Но он был не тот, что в городе, куда ее вначале привезли, или другой диалект, потому что она училась говорить по-другому. Это она помнит: неуклюжесть слов на языке, ощущение, что она совсем глупая.
Деревня — это такое место, где все очень бедные и куча детей, сказала Орикс. Она сама была маленькая, когда ее продали. У матери было много детей, в том числе два старших сына, которые скоро смогли бы работать в поле, и это очень хорошо, потому что отец болел. Все кашлял и кашлял, и кашель сопровождает все ранние воспоминания Орикс.
Что-то с легкими, догадался Джимми. Разумеется, наверняка они все курили как одержимые, когда появлялась возможность купить сигареты: курение притупляло восприятие. (Он поздравил себя с этой догадкой.) Жители деревни сказали, что отец болеет из-за плохой воды, плохой судьбы, злых духов. Было в недугах что-то постыдное, никто не хотел измараться в чужой болезни. Поэтому отца Орикс жалели, но притом осуждали и избегали. Жена ухаживала за ним в молчаливом негодовании.
И все же колокола звонили. Читались молитвы. Сжигались на костре маленькие идолы. Но напрасно — отец умер. Все в деревне знали, что дальше будет: если в семье нет мужчины, который трудится в поле, сырье для жизни следует брать из других источников.
Орикс была одной из младших, о ней часто забывали, но вдруг все изменилось. С ней носились, ее больше кормили, ей сшили красивый синий жакет, другие женщины помогали, хотели, чтобы Орикс была красивая и здоровая. Уродливые или покалеченные дети, или не очень умные, или те, кто неважно говорил, — такие стоили меньше, их вообще могли не купить. Возможно, деревенским женщинам тоже придется продавать детей, и если сейчас помочь, в будущем можно рассчитывать на помощь.
В деревне эти сделки никогда не назывались «продажей». В разговорах о них подразумевалось обучение. Детей учили зарабатывать на жизнь в большом мире — такой вот был предлог. Кроме того, если дети останутся в деревне, что их ждет? Особенно девочек, говорила Орикс. Разве что выйдут замуж, нарожают новых детей, которых тоже продадут. Продадут или в реку бросят, и они поплывут к морю, потому что еды не хватало.
Однажды в деревню пришел человек. Тот же самый, что и всегда. Обычно он приезжал на машине, которая подпрыгивала на грунтовке, но в тот раз шли дожди и дорогу размыло. В каждой деревне был такой человек, который время от времени пускался в опасное путешествие из города, — нерегулярно, однако слухи доходили в деревню задолго до его появления.
— Какой город? — спросил Джимми.
Но Орикс только улыбнулась. Когда она про это рассказывает, хочется есть, сказала она. Джимми, дорогой, может, позвонишь и закажешь пиццу? Грибы, артишоки, анчоусы, без пепперони.
— А ты пиццу будешь? — спрашивала она.
— Нет, — отвечал Джимми. — Почему ты не отвечаешь?
— А почему ты спрашиваешь? Мне все равно. Я об этом не думаю. Это давно было.
Тот человек — сказала Орикс, изучая пиццу, будто паззл, и вытаскивая грибы, которые любила съедать первыми, — приводил с собой еще двоих, слуг, они тащили винтовки, чтобы защищаться от бандитов. На нем была дорогая одежда, и, если не считать пыли и грязи — по пути в деревню все покрывались пылью и грязью, — он был чистый и ухоженный. Носил часы, блестящие позолоченные часы, на которые он часто смотрел, поддергивая рукав; для жителей деревни эти часы были гарантией качества. Может, часы даже из настоящего золота были. Некоторые люди говорили, что так и есть.
Этого человека не считали преступником, совсем нет, — его считали достойным бизнесменом, который не жульничает (или почти не жульничает) и платит наличными. К нему относились с уважением и всячески выказывали гостеприимство: никому не хотелось с ним ссориться. А вдруг он больше не приедет? Вдруг семье понадобится продать ребенка, а он не купит, потому что его обидели в прошлый раз? Он был их деревенским банком, страховой компанией, добрым богатым дядюшкой, единственным амулетом от плохой судьбы. И нуждались в нем все чаще: погода стала странная и непредсказуемая — слишком много дождей или слишком мало, слишком ветрено, слишком жарко — и от этого страдали посевы.
Тот человек много улыбался и называл деревенских мужчин по именам. Произносил небольшую речь, всегда одну и ту же. Он хочет, чтобы все были счастливы, говорил он. Он хочет, чтобы все стороны были довольны. Не хочет никаких обид. Он ведь всегда пытается войти в их положение, забирает глупых и капризных детей, которые для него обуза, только чтобы помочь деревне. Если у них есть претензии, если им не нравится, как он ведет дела, пускай они скажут. Но претензий не было, хотя люди ворчали у него за спиной — мол, он никогда не платит больше обещанного. Однако за это и уважали: значит, он свое дело знает, а дети попадут в надежные руки.
Всякий раз, приезжая в деревню, человек с золотыми часами забирал с собой нескольких детей, чтобы они продавали туристам цветы на городских улицах. Очень простая работа, с детьми будут хорошо обращаться, уверял он матерей, он не мерзавец и не жулик, он не сутенер. Детей будут кормить, им дадут безопасный ночлег, им будут платить, и часть денег они смогут отсылать домой, если захотят. Их выручка — процент от заработанного минус плата за жилье и еду. (В деревню никогда не присылали никаких денег. И все знали, что этого не случится.) За обучение детей он заплатит их отцам или вдовствующим матерям хорошие, как он говорил, деньги; и впрямь хорошие, если учесть, к чему привыкли местные. Матери на эти деньги смогут дать оставшимся детям жизнь получше. Так они говорили друг другу.
Впервые услышав эту историю, Джимми пришел в бешенство. То были его бешеные дни. Дни, когда он вел себя как дурак, если дело касалось Орикс.
— Ты не понимаешь, — сказала Орикс. Она все ела пиццу в постели, запивала ее колой и заедала картошкой-фри. Она уже доела грибы и приступила к артишокам. Тесто она никогда не ела. Говорила, что чувствует себя очень богатой, если может позволить себе выбросить еду. — Так многие поступали. Такова была традиция.
— Идиотская традиция, — сказал Джимми. Он сидел в кресле у кровати и смотрел, как она розовым кошачьим язычком облизывает пальцы.
— Джимми, ты плохой, не ругайся. Хочешь пепперони? Ты говорил, чтобы не клали, а они все равно положили. Наверное, не расслышали.
— Идиотский — это не ругательство. Это красочное описание.
— Все равно, по-моему, не надо так говорить. — Теперь она ела анчоусы — она всегда оставляла их на потом.
— Я б его убил.
— Кого? Хочешь колу? Я одна все не выпью.
— Того человека, про которого ты рассказывала.
— А ты бы, Джимми, предпочел, чтобы все от голода умерли? — Орикс рассмеялась своим тихим журчащим смехом. Этого смеха Джимми боялся больше всего — этот смех скрывал веселое презрение. От него по коже бегали мурашки: холодный ветер на озере под луной.
Разумеется, его ярость выплескивалась на Коростеля. Джимми ломал мебель: то были дни ломки мебели. Вот что сказал Коростель:
— Джимми, смотри на вещи реалистичнее. Неограниченно растущая популяция не может существовать, потребляя минимальное количество пищи. Homo sapiens явно не способен отрезать себе снабжение. Человек — один из немногих видов, который при сокращении ресурсов не ограничивает размножение. Другими словами, и дело именно в этом, — чем меньше мы едим, тем больше ебемся.
— И как ты это объяснишь? — спросил Джимми.
— Воображение, — ответил Коростель. — Люди воображают собственную смерть, чувствуют ее приближение, и одна мысль о ее неизбежности становится афродизиаком. Собаки или кролики ведут себя иначе. Или птицы, к примеру, — в неурожайные годы откладывают меньше яиц или вообще не спариваются. Всю энергию тратят на то, чтоб остаться в живых и дождаться более благоприятных времен. А человек надеется оставить свою душу в ком-то другом, в новой версии себя, и жить вечно.
— Значит, мы обречены, потому что надеемся?
— Можно называть это надеждой. А можно отчаянием.
— Но без надежды мы тоже обречены, — сказал Джимми.
— Только как личности, — бодро заметил Коростель.
— Ну пиздец.
— Джимми, когда ты повзрослеешь?
Это Джимми уже слышал, и не раз.
Человек с наручными часами оставался в деревне на ночь вместе со слугами и винтовками, ел, а затем пил с деревенскими. Он целыми пачками раздавал сигареты, золотые и серебряные пачки, еще в целлофановой обертке. Утром он осматривал детей и задавал вопросы — не болеют ли, не озорничают ли? Еще проверял их зубы. У детей должны быть хорошие зубы, говорил он, потому что им придется много улыбаться. Затем он выбирал, отдавал деньги и прощался, а деревенские вежливо кивали и кланялись. Обычно он забирал трех или четырех детей; если больше, он бы не справился. И это означало, что он выберет лучших. То же самое он делал и в остальных деревнях на своей территории. Все знали, что у него хороший вкус и здравые суждения.
Наверное, очень плохо, если тебя не выбирали, говорила Орикс. Отбракованным детям жилось хуже, они теряли свою ценность, их меньше кормили. Но ее выбрали первой.
Иногда матери плакали, и дети тоже плакали, но матери говорили детям, что там, куда те едут, все очень хорошо, они помогают семьям, пускай идут с этим мужчиной и делают все, что он говорит. Матери говорили, что дети немного поработают в городе, все станет чуть лучше и дети смогут вернуться. (Дети никогда не возвращались.)
Все всё понимали и прощали, если и не смирялись. Но когда мужчина уходил, матери, продавшие детей, были опустошены и печальны. Словно то, что они сделали сами (никто не заставлял их, никто не угрожал), случилось против их воли. И словно их обманули, словно цена была слишком низкая. Почему они не потребовали больше? И все-таки, убеждали себя матери, у них не было выбора.
Мать Орикс одновременно продала двух детей — не только потому, что нуждалась. Она решила, что они двое друг друга поддержат. Вторым ребенком был мальчик, на год старше Орикс. Мальчиков покупали реже, чем девочек, но платили за них столько же.
(Орикс восприняла эту двойную продажу как свидетельство материнской любви. У Орикс не было картинок этой любви. Не было историй. Она скорее верила в нее, чем помнила.)
Человек сказал, что делает матери Орикс большое одолжение, покупая ее сына, потому что с мальчиками больше проблем, они не слушаются и чаще убегают, а кто заплатит ему за неприятности? К тому же этот мальчик непослушный, с первого взгляда понятно, а еще у него почернел один передний зуб, отчего он смахивает на преступника. Но он знает, как ей нужны деньги, а он благородный человек, он заберет у нее мальчика.
Птичья песня
Орикс сказала, что не помнит, как они добирались в город, но некоторые вещи помнит. Будто картинки на стене, на белой штукатурке. Как заглядывать в чужие окна. Похоже на сон.
Человек с часами сказал, что его зовут Дядя Эн и все они должны называть его именно так, иначе у них будут большие неприятности.
— Эн как имя, или Н как инициал? — спросил Джимми.
— Не знаю, — ответила Орикс.
— Ты видела, как оно пишется?
— В нашей деревне читать никто не умел, — сказала Орикс. — Джимми, открой рот. Последний кусочек.
Снежный человек вспоминает и почти ощущает вкус. Пицца, потом пальцы Орикс во рту.
А потом банка с колой покатилась по полу. А потом была радость, радость, хваткой удава сдавившая тело.
О ворованные тайные пикники. О восторг. О ясная память, о чистая боль. О бесконечная ночь.
Этот человек, продолжала Орикс в ту ночь или в другую, — этот человек сказал, что с сегодняшнего дня будет им дядей. Теперь, когда деревня скрылась из виду, он улыбался гораздо меньше. Надо идти очень быстро, сказал он, леса вокруг кишат дикими зверями с красными глазами и большими острыми зубами, и если дети убегут в лес или будут идти медленно, звери придут и разорвут их на части. Орикс очень испугалась и хотела взять брата за руку, но у нее не было такой возможности.
— Это были тигры? — спросил Джимми.
Орикс покачала головой. Не тигры.
— А кто? — спросил Джимми. Он думал, таким образом получит подсказку, привязку к месту. Проверит ареалы обитания — может, получится.
— Эти звери никак не назывались, — сказала Орикс, — но я знала, какие они.
Сначала они шли гуськом вдоль разбитой дороги, по высокой обочине, остерегаясь змей. Человек с винтовкой впереди, потом дядя Эн, потом брат Орикс, потом еще двое проданных детей — обе девочки, обе старше Орикс, — а потом она. Замыкал процессию второй человек с винтовкой. Они остановились пообедать — ели холодный рис, который им дали с собой в деревне, — а потом зашагали дальше. У реки мужчина с винтовкой взял Орикс на руки и перенес через реку. Она такая тяжелая, сказал он, придется в воду бросить, а там ее рыбы съедят. Но это была шутка. Он пахнул потом, дымом и какими-то духами или бриллиантином в волосах. Вода ему доходила до колен.
Потом садилось солнце, светило Орикс в глаза — видимо, они шли на запад, решил Джимми, — и она очень устала.
Солнце спускалось все ниже, запели и закричали птицы, невидимые, скрытые меж ветвей и лиан: хриплое карканье, свист и четыре чистые ноты подряд, будто колокольчик. Эти птицы всегда пели на закате и на восходе, когда солнце вот-вот появится над горизонтом; сейчас их песни утешили Орикс. Знакомые песни, часть привычного мира. Она представила, что одна птица — та, у которой голос, как колокольчик, — это дух ее матери, который послан в теле птицы присматривать за Орикс, и дух говорил ей: Ты вернешься.
В деревне, сказала Орикс, некоторые люди умели отсылать свой дух еще до смерти. Все об этом знали. Любой мог научиться, старухи учили, и ты мог летать повсюду, видеть, что произойдет в будущем, передавать послания и являться людям во сне.
Птица пела и пела, а потом смолкла. Солнце резко село, стало темно. В ту ночь они спали в сарае. Наверное, там держали скот — так в сарае пахло. Писать пришлось в кустах, всем вместе, шеренгой, а один человек с винтовкой их стерег. Взрослые развели костер, сидели вокруг, болтали и смеялись, сарай наполнялся дымом, но Орикс было все равно, потому что она уснула. Джимми спросил, где они спали — на земле, в гамаках или на раскладушках, но Орикс ответила, что это не имеет значения. Брат был рядом с ней. Раньше он не обращал на нее внимания, но теперь ему хотелось быть поближе.
На следующее утро они снова шли и наконец пришли туда, где дядя Эн оставил машину — ее охраняли несколько человек. Маленькая деревня: меньше и грязнее той, где родилась Орикс. Женщины и дети смотрели на них из-за дверей, но не улыбались. Одна женщина начертила в воздухе знак, чтобы отогнать злых духов.
Дядя Эн проверил, не пропало ли что из машины, заплатил тем, кто ее охранял, и распорядился, чтобы дети залезли внутрь. Орикс раньше никогда не была в машинах, и ей не понравился запах. Не солнцекар, а на бензине, совсем не новая машина. Один охранник вел машину, дядя Эн сидел рядом с ним, а второй охранник и четверо детей ютились сзади. Дядя Эн был не в духе и приказал детям вопросов ему не задавать. Дорога ухабистая, в машине жарко. Орикс затошнило, она подумала, что сейчас ее вырвет, но потом задремала.
Наверное, они ехали очень долго: машина остановилась, когда опять стемнело. Дядя Эн и человек, который вел машину, зашли в приземистый дом — наверное, гостиница, — второй охранник улегся на переднем сиденье и вскоре захрапел. Дети спали сзади — как могли. Задние двери были заперты, и дети не могли выбраться, не потревожив человека на переднем сиденье, а они боялись его разбудить, потому что он мог подумать, будто они хотят убежать. Ночью кто-то описался. Орикс чувствовала запах, но это была не она. Утром их отвели за дом к выгребной яме. Большая свинья наблюдала за детьми, пока те сидели на корточках.
Еще несколько часов езды по ухабам, а потом они затормозили перед воротами. Дядя Эн сказал двум солдатам, что дети — его племянницы и племянник: их мать умерла, и он забрал детей с собой, они будут жить у него дома, с его семьей. Он снова улыбался.
— Много у вас племянников, как я погляжу, — ухмыльнулся солдат.
— Да уж, такова моя горькая судьба, — ответил дядя Эн.
— И их матери вдруг все взяли и умерли.
— Как ни прискорбно.
— Мы не уверены, что вам стоит верить, — сказал второй солдат, тоже ухмыляясь.
— Ладно, — сказал дядя Эн. Он вытащил Орикс из машины. — Как меня зовут? — спросил он, нависнув над ней улыбающимся лицом.
— Дядя Эн, — ответила она. Солдаты засмеялись, дядя Эн тоже. Потрепал Орикс по плечу и сказал ей, чтобы залезла в машину, пожал руки солдатам, сначала сунув руку в карман, и солдаты распахнули ворота. Когда машина тронулась, дядя Эн дал Орикс карамельку в форме лимона. Орикс немного ее пососала, а потом вынула изо рта и оставила на потом. Карманов у нее не было, поэтому она зажала конфету в липкой руке. Ночью грустная Орикс лизала собственную ладошку.
Дети по ночам плакали — потихоньку. Про себя. Они боялись: их неизвестно куда везут, их увозят из знакомой жизни. А еще, сказала Орикс, они лишились любви — если допустить, что любовь у них была. Зато у них появилась цена: они стали чужим доходом. Наверное, они это чувствовали — чувствовали, что чего-то стоят.
Разумеется (сказала Орикс), цена — не замена любви. Любовь нужна каждому ребенку, она каждому человеку нужна. Сама Орикс предпочла бы материнскую любовь — любовь, в которую по-прежнему верила, любовь, что птицей следовала за ней по джунглям, дабы Орикс не было страшно и одиноко. Но любовь — штука ненадежная, она появляется и исчезает, так что хорошо иметь цену: люди, которые хотят на тебе заработать, по крайней мере, будут тебя кормить и не станут бить слишком сильно. К тому же полно людей, у которых нет ни любви, ни цены, а одно из двух — лучше, чем ничего.
Розы
Город оказался хаосом: полно людей, машин, вони, рева и малопонятного языка. Дети были потрясены: будто их окунули в котел с кипятком — будто город причинял им физическую боль. Но у дяди Эн уже был опыт в таких делах: он обращался с детьми, точно с кошками, он дал им время привыкнуть. Он отвел их в комнатенку в трехэтажном доме, под самой крышей, с решетками на окне — можно смотреть, но невозможно выбраться, — а затем постепенно стал выводить на улицу, поначалу недалеко и всего на час. В комнате жили пять других детей, было тесно, однако нашлось место для матрасов — по одному на ребенка, и ночью весь пол был застелен матрасами, на которых они спали. Потрепанные и грязные матрасы пахли мочой, но первое, чему научились новенькие, — аккуратно сворачивать матрасы по утрам.
От других, более опытных детей они многое узнали. Во-первых, дядя Эн всегда за ними следит, даже если кажется, будто их оставили в городе совсем одних. Дядя Эн всегда знает, где они: подносит к уху свои блестящие часы, и они ему рассказывают, потому что в них живет тоненький голосок, который знает всё. Это хорошо: значит, кроме дяди Эн, их никто не обидит. С другой стороны, дядя Эн узнает, если ты плохо работаешь, или пытаешься сбежать, или оставить себе туристские деньги. Тогда тебя накажут. Помощники дяди Эн тебя побьют, и у тебя будут синяки. А еще они прижигают сигаретами. Некоторые дети говорили, что их уже наказывали, и очень гордились: у них были шрамы. Если будешь делать это слишком часто — лентяйничать, воровать, убегать, — тогда тебя продадут кому-нибудь, кто, как утверждалось, будет гораздо хуже дяди Эн. Или убьют тебя и выкинут в мусорную кучу, и всем будет наплевать, потому что никто не узнает, где ты.
Орикс говорила, что дядя Эн свое дело знал: насчет наказаний дети охотнее поверят другим детям, а не взрослым. Взрослые угрожали наказать и не наказывали, а дети говорили о том, что могло бы случиться. Или о том, чего боялись. Или о том, что уже случилось с ними или с другими знакомыми детьми.
Через неделю после того, как Орикс с братом появились в комнате с матрасами, трех детей постарше куда-то увезли. Они поехали в другую страну, объяснил дядя Эн. Называется Сан-Франциско. Их увезли, потому что они плохо себя вели? Нет, сказал дядя Эн, это награда за то, что они вели себя хорошо. Если будете вести себя как следует, тоже когда-нибудь туда поедете. Орикс никуда не хотела ехать, только домой, но «дом» в ее голове уже расплывался. Она по-прежнему слышала, как дух матери твердит: Ты вернешься, но голос становился все тише и невнятнее. Он больше не походил на звон колокольчика — скорее на шепот. Вопрос, а не утверждение; вопрос без ответа.
Орикс, ее брата и еще двух новеньких девочек взяли в город, чтобы они посмотрели, как другие дети продают цветы. Розы — красные, белые и розовые: их покупали рано утром на цветочном рынке. Со стеблей срезались шипы, чтобы никто не укололся. Дети ошивались у входа в самые дорогие отели — еще неплохо возле банков, где меняют иностранные деньги, и дорогих магазинов — и следили за полицейскими. Если полицейский подходит или пристально смотрит на тебя, нужно быстро сматываться. Продавать цветы туристам без особого разрешения не позволялось, а разрешения стоили слишком дорого. Но волноваться не о чем, сказал дядя Эн: полицейские всё знают, просто делают вид, что не в курсе.
Если видишь иностранца — особенно когда с ним иностранная женщина, — подходишь, протягиваешь розы и улыбаешься. Нельзя пялиться на их странные прически и водянистые глаза, нельзя смеяться. Если иностранец берет цветы и спрашивает, сколько они стоят, улыбаешься еще шире и протягиваешь руку. Если они с тобой разговаривают и задают вопросы, притворись, что не понимаешь. Это легко. Туристы всегда платили больше — иногда гораздо больше, — чем стоили эти розы.
Деньги кладешь в маленькую сумочку, пришитую под одеждой, — от карманников и уличных мальчишек, невезучих, у них ведь нет доброго дяди Эн, который о них заботится. Если кто-нибудь — особенно мужчина — возьмет тебя за руку и попробует куда-нибудь увести, выдерни руку. Если будет держать слишком крепко — сядь на тротуар. Это сигнал для помощников дяди Эн или для него самого. Нельзя садиться в машины и заходить в отели. Если мужчина тебя об этом попросит, как можно быстрее расскажи все дяде Эн.
Дядя Эн дал Орикс новое имя. Все дети получали новые имена. Им сказали забыть старые имена, и дети вскоре забыли. Теперь Орикс звали СюСю. Она хорошо продавала розы. Такая маленькая и хрупкая, такая трогательная. Ей дали платье, которое было ей велико, и в нем она походила на куклу-ангелочка. Другие дети любили Орикс, потому что она была самая маленькая. Они по очереди спали рядом с ней; ее передавали из рук в руки.
Кто перед ней устоит? Мало кто из туристов. У нее была идеальная улыбка — не нахальная, не агрессивная, а робкая, смущенная улыбка ребенка, который ни на что не рассчитывает. В этой улыбке не было ни злобы, ни обиды, ни зависти — лишь обещание искренней благодарности. «Какая милая», — бормотали иностранные дамы; их кавалеры покупали и дарили им розы, тоже становясь милыми, а Орикс клала деньги в сумочку под платьем на груди и чувствовала себя в безопасности, потому что продала сколько нужно.
С ее братом все было иначе. Ему не везло. Он не хотел продавать цветы, как девчонка, и не любил улыбаться, а когда улыбался, получалось только хуже, потому что у него почернел один зуб. Поэтому Орикс брала розы, которые оставались у брата, и пыталась их продавать. Сначала дядя Эн не возражал — деньги есть деньги, — но потом сказал, что Орикс не должны слишком часто видеть в одних и тех же местах, иначе люди от нее устанут.
Ее брату придется найти другое занятие. Его продадут. Дети постарше качали головами: его продадут сутенеру, говорили они, сутенеру, который предлагает мальчиков волосатым белым туристам, или бородатым черным туристам, или жирным желтым туристам, всяким мужчинам, которые любят мальчиков. Они в деталях описывали, что эти мужчины будут с ним делать; смеялись. Он будет «мальчик-арбузадик», вот как таких мальчиков называют, говорили они. Замечательный задик, снаружи твердый и круглый, внутри мягкий и сладкий — для тех, кто заплатит. А может, он будет работать курьером, мотаться по улицам, на побегушках у жуликов, а это очень тяжелая работа и очень опасная, потому что другие мошенники вполне могут тебя убить. А может, курьером и арбузадиком одновременно. Да, наверняка.
Орикс видела, как застывает и мрачнеет лицо брата, поэтому не удивилась, когда он сбежал. Может, его поймали и наказали — она не знала. И не спрашивала, потому что вопросы — теперь она понимала, — до добра не доведут.
Однажды к Орикс подошел мужчина, взял ее за руку и сказал, что она должна пойти с ним в отель. Она застенчиво ему улыбнулась, и посмотрела в сторону, и ничего не сказала, только выдернула руку и пожаловалась дяде Эн. А дядя Эн сделал удивительную вещь. Если тот мужчина снова подойдет, сказал он, иди с ним в отель. Он захочет отвести ее в номер, сказал дядя Эн, и пускай она идет. Делай все, о чем этот человек попросит, но бояться не надо, дядя Эн за ней присмотрит и ее заберет. Ничего плохого с ней не случится.
— Я буду арбуз? — спросила она. — Девочка-арбузадка? — Дядя Эн рассмеялся и спросил, где Орикс набралась таких слов. Нет, сказал он. Ничего такого не будет.
Назавтра человек появился и спросил, не хочет ли она получить денег, гораздо больше, чем за эти ее розы. Длинный волосатый белый человек с сильным акцентом, но слова Орикс разобрала. И в этот раз пошла с ним. Он взял ее за руку, и они поднялись на лифте — это было самое страшное, крохотная комната, двери закрыты, а когда открываются, ты уже в другом месте, а дядя Эн ничего ей про это не говорил. Она чувствовала, как сильно колотится сердце.
— Не бойся, — сказал мужчина, решив, что Орикс боится его. Наоборот: это он ее боялся, у него тряслись руки. Он отпер дверь, они зашли в номер, потом он запер дверь. Лилово-золотая комната, а в центре — гигантская кровать, кровать для гигантов. Мужчина попросил Орикс снять платье.
Орикс послушалась и сделала, как просили. Она примерно понимала, что он еще от нее захочет, — другие дети уже все знали о таких вещах и спокойно их обсуждали, смеялись. За то, что нужно этому человеку, люди платят кучу денег, и в городе были специальные места, куда такие люди могли пойти, но некоторые туда не хотели, они там на виду, им стыдно, они по дурости желали все устроить сами, и этот был из таких. Орикс знала, что сейчас мужчина снимет с себя всю одежду или только часть; он так и поступил. Он явно был доволен, когда увидел, что Орикс смотрит на его пенис — длинный и волосатый, как и этот человек, и чуть изогнут — будто маленький локоть. Потом человек опустился на колени, и его лицо оказалось прямо перед ней.
Какое у него было лицо? Орикс забыла. Помнила уникальность его члена, а уникальности лица не помнила.
— У него было такое лицо, как будто совсем никакого не было, — сказала она. — Мягкое, как клецка. И большой нос, как морковка. Длинный белый членонос. — Она засмеялась, прижав ладони ко рту. — Не как у тебя, Джимми, — прибавила она на случай, если Джимми смутился. — У тебя прекрасный нос. Очень красивый, поверь мне.
— Я тебе не сделаю больно, — сказал мужчина. У него был такой жуткий акцент, что Орикс чуть не захихикала, но она знала, что хихикать не полагается. Она застенчиво улыбнулась, а человек взял ее руку и положил себе на член. Довольно мягко положил, но Орикс видела, что человек сердится. Сердится и очень спешит.
А потом в комнату неожиданно ворвался дядя Эн — как? Наверное, у него был ключ, может, ему дал ключи кто-то из отеля. Дядя Эн схватил Орикс, обнял, назвал своим маленьким сокровищем и заорал на мужчину, который очень испугался и нащупывал свою одежду. Он запутался в штанах и заскакал на одной ноге, что-то пытаясь объяснить, и Орикс стало его жалко. Потом человек отдал дяде Эн деньги, много денег, все, что были в бумажнике, и дядя Эн унес Орикс из комнаты на руках, словно дорогую вазу, по-прежнему бормоча и хмурясь. Но на улице засмеялся, пошутил про то, как мужчина прыгал, запутавшись в штанах, и похвалил Орикс, а потом спросил, не хочет ли она снова поиграть в эту игру.
Такая у нее появилась игра. Ей было немного жаль этих мужчин; дядя Эн говорил, что они это заслужили, им еще повезло, что он не звонит в полицию, но Орикс все равно переживала, что участвует в этом. В то же время ей нравилось. Она чувствовала себя очень сильной оттого, что мужчинам казалось, она беспомощная, а беспомощной она не была. Это они беспомощные — скоро им придется мямлить слова извинения с этим ужасным акцентом и прыгать по роскошному номеру на одной ноге с голым задом, волосатым или гладким, любой формы и размера; мужчины будут прыгать, а дядя Эн ругаться. Иногда они плакали. А что касается денег, мужчины выворачивали карманы, опустошали бумажники, отдавали дяде Эн все и благодарили, что он согласился взять. Они не хотели сидеть в тюрьме, особенно в этом городе, где тюрьмы совершенно не похожи на отели, а суда ждешь целую вечность. Они хотели побыстрее сесть в такси, нырнуть в самолет, улететь в небо и никогда не возвращаться.
— Маленькая СюСю, — говорил дядя Эн, опуская Орикс на землю возле отеля. — Ты у меня просто умница! Хотел бы я на тебе жениться. Пойдешь за меня замуж?
Тогда Орикс не могла получить ничего более похожего на любовь и была счастлива тем, что есть. Но что надо ответить: да или нет? Орикс знала, что это не настоящее предложение, просто шутка: ей всего пять лет, ну, может, шесть или семь, она не могла выйти замуж. К тому же другие дети говорили, что у дяди Эн есть взрослая жена, которая в другом месте живет, и другие дети тоже есть. Его настоящие дети. Они ходят в школу.
— Можно я послушаю твои часы? — спросила Орикс, застенчиво улыбаясь. Вместо того чтобы, имела в виду она. Вместо того чтобы выходить за тебя замуж, вместо того чтобы отвечать на твой вопрос, вместо того чтобы становиться твоим настоящим ребенком. Тогда он засмеялся громче и приложил часы к ее уху, но никакого тоненького голоска она не расслышала.
Джаз Деткилэнда
Однажды к ним пришел другой человек, которого они раньше не видели — высокий и тощий, выше дяди Эн, рябой, в одежде не по размеру, — и сказал, что все они пойдут с ним. Дядя Эн продал свой цветочный бизнес, сказал этот человек; цветы, продавцов цветов и все остальное. Дяди Эн нет, он переехал в другой город. Теперь высокий человек будет главным.
Примерно год спустя Орикс сказали — одна из девочек, что сначала жила в комнате с матрасами, а потом опять возникла в новой жизни Орикс, в киножизни, — эта девочка сказала, что человек им наврал и все было совсем не так. На самом деле дядю Эн нашли с перерезанным горлом — он плавал в городском канале.
Эта девочка видела его. Нет, не так — она сама его не видела, но знала кого-то, кто видел. Дядя Эн, совершенно точно. Живот раздулся, как подушка, лицо опухло, но это все равно был дядя Эн. Голый — наверное, кто-то забрал одежду. Может, другой какой человек, не тот, кто убил, а может, именно он, трупу одежда ни к чему, да еще такая хорошая. Часов на дяде Эн тоже не было.
— И денег не было, — сказала та девочка и засмеялась. — Нет карманов, нет и денег.
— В городе были каналы? — спросил Джимми. Может, так он вычислит, что это был за город. В те дни ему хотелось узнать как можно больше — про Орикс, про те места, где она жила. Хотелось найти каждого, кто причинил ей боль, каждого, кто заставил ее плакать, и покалечить их всех. Он истязал себя мучительным знанием: любой добела раскаленный факт загонял себе под ногти. Чем больнее ему, тем больше — Джимми не сомневался — он ее любил.
— Да, там были каналы, — ответила Орикс. — Фермеры и садовники по ним в город приплывали. Привязывали свои лодки и торговали прямо с причалов. Очень красиво, если смотреть издали. Столько цветов. — Она поглядела на Джимми. Она почти всегда знала, о чем он думает. — Но каналы есть во многих городах, — сказала она. — И реки. Реки — очень полезная вещь, туда можно скидывать мусор, трупы, новорожденных детей и дерьмо. — Орикс не нравилось, когда он ругался, но она время от времени использовала плохие слова, как сама их называла, потому что его это шокировало. И если она принималась ругаться, выяснялось, что у нее богатый запас бранных слов. — Не переживай так, Джимми, — прибавила она уже мягче. — Это было очень давно. — Чаще всего она будто хотела защитить его от собственного образа — от прошлой себя. Чтобы он видел в ней только лучшее. Ей нравилось сиять.
Дядя Эн закончил жизнь в канале. Ему не повезло. Не заплатил нужным людям или, может, мало заплатил. Или они пытались купить его бизнес и его не устроила цена. Или, может, дядю Эн сдали его же помощники. Все что угодно могло произойти. А может, несчастный случай, незапланированное убийство, может, всего лишь ограбление. Дядя Эн был неосторожен, вышел из дома без охраны. Хотя неосмотрительным дядю Эн не назовешь.
— Я плакала, когда узнала, что с ним случилось, — сказала Орикс. — Бедный дядя Эн.
— Почему ты его защищаешь? — спросил Джимми. — Он же таракан, червяк мерзкий!
— Я ему нравилась.
— Ему деньги нравились!
— Разумеется, Джимми, — сказала Орикс. — Всем нравятся деньги. Но он мог со мной сделать что-нибудь похуже, а он не сделал. Я плакала, когда узнала, что он погиб. Плакала, плакала, никак не могла перестать.
— Что похуже? Что может быть хуже?
— Джимми, ты слишком переживаешь.
Детей вывели из комнаты с серыми матрасами, и Орикс больше никогда ее не видела. С большинством детей, которые там жили, Орикс тоже не встречалась. Их разделили, одни пошли в одну сторону, другие — в другую. Орикс продали человеку, который снимал кино. С киношником поехала она одна. Он сказал ей, что она очень красивая девочка, и спросил, сколько ей лет, но она не знала, что ответить. Он спросил, хочет ли она сниматься в кино. Она никогда не видела кино и не знала, хочет ли в нем сниматься, но человек спрашивал так, словно подарок обещал, и она ответила «да». Она уже разбиралась, когда от нее ожидается «да».
Человек повез ее куда-то на машине, где сидели другие девочки, три или четыре, Орикс их раньше не видела. Они переночевали в доме, в большом доме. Дом для богатых, обнесенный высокой стеной, с битым стеклом и колючей проволокой поверху. Они вошли в дом через ворота. А внутри густо пахло богатством.
— Как это — пахло богатством? — спросил Джимми, но Орикс не смогла объяснить. Просто учишься отличать «богатство». В доме пахло, как в лучших отелях из тех, где Орикс довелось побывать: разной вкусной едой, деревянной мебелью, лаком и мылом, все вперемешку. Где-то рядом, наверное, росли цветы, цвели кусты или деревья, потому что цветами тоже пахло. На полу лежали ковры, но дети по ним не ходили, ковры были в большой комнате, а дети прошли мимо и заглянули в дверь. Синий, розовый, красный — очень красиво.
Их привели в комнату возле кухни. Может, кладовка — или раньше была кладовка: пахло рисом и мешками из-под риса, а самого риса не было. Детей накормили — лучше, чем обычно, сказала Орикс, дали курицы — и сказали не шуметь. А потом заперли. В доме были собаки, они лаяли во дворе.
Назавтра нескольких детей увезли на грузовике, в кузове. Там уже сидели две девочки, маленькие, как Орикс. Одну только что привезли из деревни, она скучала по семье и много плакала, беззвучно, пряча лицо. Их подняли в кузов грузовика и заперли, в кузове было темно и жарко, хотелось пить, а писать приходилось прямо в грузовике, потому что он не останавливался. Правда, где-то наверху было окошко, и воздух в кузов все же попадал.
Наверное, прошло всего несколько часов, но детям показалось, что гораздо больше, потому что было жарко и темно. Когда они доехали, их передали другому человеку, а грузовик уехал.
— А на грузовике были надписи? — Джимми взял след.
— Да. Красная надпись.
— И что там было написано?
— Откуда мне знать, — укоризненно ответила Орикс.
Джимми почувствовал себя идиотом.
— А картинка была?
— Да, картинка была, — ответила Орикс через некоторое время.
— Какая?
Орикс задумалась.
— Попугай. Красный попугай.
— Летящий или сидящий?
— Джимми, ты такой странный!
Джимми вцепился в этого попугая, как в спасательный круг. Всегда о нем помнил. Иногда попугай являлся ему во сне — загадочный, полный таинственных значений, символ вне контекста. Наверное, брэнд, логотип. Джимми искал в сети Попугая, компанию «Попугай», корпорацию «Попугай», Красного Попугая. Нашел Алекса, попугая с пробковым орехом, который говорил «А теперь я улетаю», но от Алекса никакого толку — он другого цвета. Джимми хотел, чтобы красный попугай стал звеном между тем, что рассказывала Орикс, и так называемым реальным миром. Хотел пройтись по улице, вылезти в сеть, и — эврика: вот он, красный попугай, код, пароль, и многое наконец прояснится.
Здание, где снимали кино, находилось в другом городе или в другой части того же города, потому что город был очень большой, сказала Орикс. Комната, где жили девочки, была в том же здании. Они почти не выходили на улицу, разве что на плоскую крышу, когда кино снималось там. Некоторые из тех, кто приходил в это здание, хотели во время съемок находиться на крыше. Они хотели, чтоб их видели, и в то же время хотели спрятаться, а крышу окружала стена.
— Может, они хотели, чтоб их увидел Бог, — сказала Орикс. — Как думаешь, Джимми? Может, они перед Богом выпендривались? Мне так кажется.
У каждого имелись идеи, что должно быть в фильме. Такой или сякой фон — стулья или деревья, иногда нужны были веревки и крики, иногда туфли на каблуке. Порой они говорили: «Делайте как я сказал. Я плачу…» — или что-нибудь в этом духе, потому что в фильмах у всего была цена. У каждого кивка, цветка, предмета, жеста. Если люди придумывали что-то новенькое, начиналось обсуждение, сколько это будет стоить.
— Вот так я узнала главное в жизни, — сказала Орикс.
— И что же ты узнала? — спросил Джимми. Ему не стоило есть пиццу и тем более курить траву: его слегка мутило.
— Что у всего есть цена.
— Не у всего. Так не бывает. Не купишь время. Не купишь… — Он хотел сказать «любовь», но умолк. Чересчур слащаво.
— Да, купить не можешь, но цена все равно есть, — сказала Орикс. — Она у всего есть.
— У меня нету, — Джимми пытался шутить. — У меня нет цены.
Ошибся, как всегда.
Сниматься в кино, сказала Орикс, значит делать что говорят. Если хотят, чтобы ты улыбалась, надо улыбаться. Если хотят, чтобы ты плакала, надо плакать. Что бы ни требовали, все выполнялось беспрекословно: девочки боялись не выполнять. Они делали что говорят со всеми мужчинами, которые приходили, а иногда эти мужчины делали что-нибудь с ними. Это называлось снимать кино.
— Что-нибудь? Какое что-нибудь? — спросил Снежный человек.
— Ты знаешь, — ответила Орикс. — Ты видел. У тебя фотография есть.
— Я только это и видел, — ответил Снежный человек. — Только один, где ты снималась.
— Скорее всего, ты и другие видел. Просто не помнишь. Я могла выглядеть иначе, в другой одежде, в других париках, делать совсем другие вещи.
— Какие другие? Что они тебя заставляли делать?
— Эти фильмы, они все одинаковые, — сказала Орикс. Она вымыла руки и теперь красила ногти, изящные овальные ногти, такие безупречные. Персиковый лак подходит к цветастому халату. Ни единого пятнышка. Потом она покрасит ногти на ногах.
Детям было не так скучно сниматься в кино, как заниматься тем, чем они все остальное время занимались, — то есть практически ничем. Они смотрели мультики на старом DVD-плейере в соседней комнате — какие-то звери гонялись за мышками и птичками и никак не могли их поймать, — или причесывали и заплетали друг другу волосы, или ели и спали. Иногда приходили другие люди, чтобы снимать другие фильмы. Взрослые женщины, женщины, у которых уже была грудь, и взрослые мужчины — актеры. Детям разрешали смотреть, как снимают эти фильмы, при условии, что они не будут мешать. Хотя иногда актеры возражали, потому что девочки хихикали над их членами — такими большими, а потом вдруг совсем маленькими, — и тогда детей отправляли в комнату.