Чума. Записки бунтаря (сборник) Камю Альбер
В полдень, как по мановению волшебного жезла, наполняются все рестораны. А уже через несколько минут у двери топчутся маленькие группки людей, которым не хватило места. От зноя небо постепенно тускнеет. А в тени огромных маркиз чающие еды ждут своей очереди на улице, которую вот-вот растопит солнце. Рестораны потому так набиты, что они во многом упрощают проблему питания. Но не снимают страха перед заражением. Обедающие долго и терпеливо перетирают приборы и тарелки. С недавнего времени в витринах ресторанов появились объявления: «У нас посуду кипятят». Но потом владельцы ресторанов отказались от всякой рекламы, поскольку публика все равно придет. К тому же клиент перестал скупиться. Самые тонкие или считающиеся таковыми вина, самые дорогие закуски – с этого начинается неистовое состязание пирующих. Говорят также, что в одном ресторане поднялась паника: один из обедающих почувствовал себя плохо, встал из-за столика, побледнел и, шатаясь, поспешно направился к выходу.
К двум часам город постепенно пустеет, в эти минуты на улицах сходятся вместе пыль, солнце, чума и молчание. Зной без передышки стекает вдоль стен высоких серых зданий. Эти долгие тюремные часы переходят в пламенеющие вечера, которые обрушиваются на людный, стрекочущий город. В первые дни жары, неизвестно даже почему, на улицах и вечерами никого не было. Но теперь дыхание ночной свежести приносит с собой если не надежду, то хоть разрядку. Все высыпают тогда из домов. Стараются оглушить себя болтовней, громкими спорами, вожделеют, и под алым июльским небом весь город, с его парочками и людским говором, дрейфует навстречу одышливой ночи. И тщетно каждый вечер какой-то вдохновенный старец в фетровой шляпе и в галстуке-бабочке расталкивает толпу со словами: «Бог велик, придите к нему»; все, напротив, спешат к чему-то, чего они, в сущности, не знают, или к тому, что кажется им важнее Бога. Поначалу, когда считалось, что разразившаяся эпидемия – просто обычная эпидемия, религия была еще вполне уместна. Но когда люди поняли, что дело плохо, все разом вспомнили, что существуют радости жизни. Тоскливый страх, уродующий днем все лица, сейчас, в этих пыльных, пылающих сумерках, уступает место какому-то неопределенному возбуждению, какой-то неуклюжей свободе, воспламеняющей весь город.
И я, я тоже, как они. Да что там! Смерть для таких людей, как я, – ничто. Просто событие, доказывающее нашу правоту!»
Это сам Тарру попросил доктора Риэ о свидании, упомянутом в его дневнике. В вечер условленной встречи Риэ ждал гостя и глядел на свою мать, чинно сидевшую на стуле в дальнем углу столовой. Это здесь, на этом самом месте, она, покончив с хлопотами по хозяйству, проводила все свое свободное время. Сложив руки на коленях, она ждала. Риэ был даже не совсем уверен, что ждет она именно его. Но когда он входил в комнату, лицо матери менялось. Все то, что долгой трудовой жизнью было сведено к немоте, казалось, разом в ней оживало. Но потом она снова погружалась в молчание. Этим вечером она глядела в окно на уже опустевшую улицу. Уличное освещение теперь уменьшилось на две трети. И только редкие слабенькие лампочки еще прорезали ночной мрак.
– Неужели во время всей эпидемии так и будет электричество гореть вполнакала? – спросила госпожа Риэ.
– Вероятно.
– Хоть бы до зимы кончилось. А то зимой будет совсем грустно.
– Да, – согласился Риэ.
Он заметил, что взгляд матери скользнул по его лбу. Да и сам Риэ знал, что тревога и усталость последних дней не красят его.
– Ну как сегодня, не ладилось? – спросила госпожа Риэ.
– Да нет, как всегда.
Как всегда! Это означало, что новая сыворотка, присланная из Парижа, оказалась, по-видимому, менее действенна, чем первая, и что цифры смертности растут. Но по-прежнему профилактическую вакцинацию приходится делать только в семьях, где уже побывала чума. А чтобы впрыскивать вакцину в нужных масштабах, необходимо наладить ее массовое производство. В большинстве случаев бубоны упорно отказывались вскрываться, они почему-то стали особенно твердыми, и больные страдали вдвойне. Со вчерашнего дня в городе зарегистрировано два случая новой разновидности заболевания. Теперь к бубонной чуме присоединилась еще и легочная. И тогда же окончательно сбившиеся с ног врачи потребовали на заседании у растерявшегося префекта – и добились – принятия новых мер с целью избежать опасности заражения, так как легочная чума разносится дыханием человека. И как обычно, никто ничего не знал.
Он посмотрел на мать. Милый взгляд карих глаз всколыхнул в нем сыновнюю нежность, целые годы нежности.
– Уж не боишься ли ты, мать?
– В мои лета особенно бояться нечего.
– Дни долгие, а меня никогда дома не бывает.
– Раз я знаю, что ты придешь, я могу тебя ждать сколько угодно. А когда тебя нет дома, я думаю о том, что ты делаешь. Есть известия?
– Да, все благополучно, если верить последней телеграмме. Но уверен, что она пишет так, только чтоб меня успокоить.
У двери продребезжал звонок. Доктор улыбнулся матери и пошел открывать. На лестничной площадке было уже темно, и Тарру походил в сером своем костюме на огромного медведя. Риэ усадил гостя в своем кабинете у письменного стола. А сам остался стоять, держась за спинку кресла. Их разделяла лампа, стоявшая на столе, только она одна и горела в комнате.
– Я знаю, – без обиняков начал Тарру, – что могу говорить с вами откровенно.
Риэ промолчал, подтверждая слова Тарру.
– Через две недели или через месяц вы будете уже бесполезны, события вас обогнали.
– Вы правы, – согласился Риэ.
– Санитарная служба организована из рук вон плохо. Вам не хватает ни людей, ни времени.
Риэ подтвердил и это.
– Я узнал, префектура подумывает об организации службы из гражданского населения с целью побудить всех годных мужчин принять участие в общей борьбе по спасению людей.
– Ваши сведения верны. Но недовольство и так уж велико, и префект колеблется.
– Почему в таком случае не обратиться к добровольцам?
– Пробовали, но результат получился жалкий.
– Пробовали официальным путем, сами почти не веря в успех. Им не хватает главного – воображения. Потому-то они и отстают от масштабов бедствия. И воображают, что борются с чумой, тогда как средства борьбы не подымаются выше уровня борьбы с обыкновенным насморком. Если мы не вмешаемся, они погибнут, да и мы вместе с ними.
– Возможно, – согласился Риэ. – Должен вам сказать, что они подумывают также о привлечении на черную работу заключенных.
– Я предпочел бы, чтобы работу выполняли свободные люди.
– Я тоже. А почему, в сущности?
– Ненавижу смертные приговоры.
Риэ взглянул на Тарру.
– Ну и что же? – сказал он.
– А то, что у меня есть план по организации добровольных дружин. Поручите мне заняться этим делом, а начальство давайте побоку. У них и без того забот по горло. У меня повсюду есть друзья, они-то и будут ядром организации. Естественно, я тоже вступлю в дружину.
– Надеюсь, вы не сомневаетесь, что я лично соглашусь с радостью, – сказал Риэ. – Человек всегда нуждается в помощи, особенно при нашем ремесле. Беру на себя провести ваше предложение в префектуре. Впрочем, иного выхода у них нет. Но…
Риэ замолчал.
– Но эта работа, вы сами отлично знаете, сопряжена со смертельной опасностью. И во всех случаях я обязан вас об этом предупредить. Вы хорошо обдумали?
Тарру поднял на доктора спокойные серые глаза:
– А что вы скажете, доктор, о проповеди отца Панлю?
Вопрос этот прозвучал так естественно, что доктор Риэ ответил на него тоже вполне естественно:
– Я слишком много времени провел в больницах, чтобы меня соблазняла мысль о коллективном возмездии. Но знаете ли, христиане иной раз любят поговорить на эту тему, хотя сами по-настоящему в это не верят. Они лучше, чем кажутся на первый взгляд.
– Значит, вы, как и отец Панлю, считаете, что в чуме есть свои положительные стороны, что она открывает людям глаза, заставляет их думать?
Доктор нетерпеливо тряхнул головой:
– Как и все болезни мира. То, что верно в отношении недугов мира сего, верно и в отношении чумы. Возможно, кое-кто и станет лучше. Однако когда видишь, сколько горя и беды приносит чума, надо быть сумасшедшим, слепцом или просто мерзавцем, чтобы примириться с чумой.
Риэ говорил, почти не повышая голоса. Но Тарру взмахнул рукой, как бы желая его успокоить. Он улыбнулся.
– Да, – сказал Риэ, пожав плечами. – Но вы мне еще не ответили. Вы хорошенько все продумали?
Тарру удобнее устроился в кресле и потянулся к лампе.
– А в Бога вы верите, доктор?
И этот вопрос прозвучал тоже вполне естественно. Но на сей раз Риэ ответил не сразу.
– Нет, но какое это имеет значение? Я нахожусь во мраке и стараюсь разглядеть в нем хоть что-то. Уже давно я не считаю это оригинальным.
– Это-то и отделяет вас от отца Панлю?
– Не думаю. Панлю – кабинетный ученый. Он видел недостаточно смертей и поэтому вещает от имени истины. Но любой сельский попик, который отпускает грехи своим прихожанам и слышит последний вздох умирающего, думает так же, как и я. Он прежде всего попытается помочь беде, а уж потом будет доказывать ее благодетельные свойства.
Риэ поднялся, свет лампы сполз с его лица на грудь.
– Раз вы не хотите ответить на мой вопрос, – сказал он, – оставим это.
Тарру улыбнулся, он по-прежнему удобно, не шевелясь, сидел в кресле.
– Можно вместо ответа задать вам вопрос?
Доктор тоже улыбнулся.
– А вы, оказывается, любите таинственность, – сказал он. – Валяйте.
– Так вот, – сказал Тарру. – Почему вы так самоотверженно делаете свое дело, раз вы не верите в Бога? Быть может, узнав ваш ответ, и я сам смогу ответить.
Стоя по-прежнему в полутени, доктор сказал, что он уже ответил на этот вопрос и что, если бы он верил во всемогущего Бога, он бросил бы лечить больных и передал их в руки Господни. Но дело в том, что ни один человек на всем свете, да-да, даже и отец Панлю, который верит, что верит, не верит в такого Бога, поскольку никто полностью не полагается на его волю, он, Риэ, считает, что, во всяком случае, здесь он на правильном пути, борясь против установленного миропорядка.
– А-а, – протянул Тарру, – значит, так вы себе представляете вашу профессию?
– Примерно, – ответил доктор и шагнул в круг света, падавшего от лампы.
Тарру тихонько присвистнул, и доктор внимательно взглянул на него.
– Да, – проговорил Риэ, – вы, очевидно, хотите сказать, что тут нужна гордыня. Но у меня, поверьте, гордыни ровно столько, сколько нужно. Я не знаю, ни что меня ожидает, ни что будет после всего этого. Сейчас есть больные и их надо лечить. Размышлять они будут потом, и я с ними тоже. Но самое насущное – это их лечить. Я как умею защищаю их, и все тут.
– Против кого?
Риэ повернулся к окну. Вдалеке угадывалось присутствие моря по еще более плотной и черной густоте небосклона. Он ощущал лишь одно – многодневную усталость и в то же самое время боролся против внезапного и безрассудного искушения исповедоваться перед этим странным человеком, в котором он, однако, чувствовал братскую душу.
– Сам не знаю, Тарру, клянусь, сам не знаю. Когда я только еще начинал, я действовал в известном смысле отвлеченно, потому что так мне было нужно, потому что профессия врача не хуже прочих, потому что многие юноши к ней стремятся. Возможно, еще и потому, что мне, сыну рабочего, она далась исключительно трудно. А потом пришлось видеть, как умирают. Знаете ли вы, что существуют люди, не желающие умирать? Надеюсь, вы не слышали, как кричит умирающая женщина: «Нет, нет, никогда!» А я слышал. И тогда уже я понял, что не смогу к этому привыкнуть. Я был еще совсем юнец, и я перенес свое отвращение на порядок вещей как таковой. Со временем я стал поскромнее. Только так и не смог привыкнуть к зрелищу смерти. Я больше и сам ничего не знаю. Но так или иначе…
Риэ спохватился и замолчал. Он вдруг почувствовал, что во рту у него пересохло.
– Что, так или иначе?.. – тихо переспросил Тарру.
– Так или иначе, – повторил доктор и снова замолчал, внимательно приглядываясь к Тарру, – впрочем, такой человек, как вы, поймет, я не ошибся?.. Так вот, раз порядок вещей определяется смертью, может быть, для Господа Бога вообще лучше, чтобы в него не верили и всеми силами боролись против смерти, не обращая взоры к небесам, где царит молчание.
– Да, – подтвердил Тарру, – понимаю. Но любые ваши победы всегда были и будут только преходящими, вот в чем дело.
Риэ помрачнел.
– Знаю, так всегда будет. Но это еще не довод, чтобы бросать борьбу.
– Верно, не довод. Но представляю себе, что же в таком случае для вас эта чума.
– Да, – сказал Риэ. – Нескончаемое поражение.
Тарру с минуту пристально смотрел на доктора, потом поднялся и тяжело зашагал к двери. Риэ пошел за ним. Когда он догнал его, Тарру стоял, уставившись себе под ноги, и вдруг спросил:
– А кто вас научил всему этому, доктор?
Ответ последовал незамедлительно:
– Человеческое горе.
Риэ открыл дверь кабинета, а в коридоре сказал Тарру, что тоже выйдет с ним, ему необходимо заглянуть в предместье к одному больному. Тарру предложил его проводить, и доктор согласился. В самом конце коридора им встретилась госпожа Риэ, и доктор представил ей гостя.
– Познакомься, это мой друг, – сказал он.
– Очень рада с вами познакомиться, – проговорила госпожа Риэ.
Когда она отошла, Тарру оглянулся ей вслед. На площадке доктор тщетно попытался включить электричество. Лестничные марши были погружены во мрак. Доктор решил, что это действует новый приказ об экономии электроэнергии. Но впрочем, кто знает. С недавних пор все как-то разладилось и в городе, и в домах. Возможно, это был просто недосмотр привратников, а большинство наших сограждан сами уже ни о чем не заботились. Но доктор не успел додумать этой мысли, так как за спиной у него прозвучал голос Тарру:
– Еще одно замечание, доктор, пусть даже оно покажется вам смешным: вы абсолютно правы.
Риэ пожал плечами, хотя в темноте Тарру не мог видеть его жеста.
– Откровенно говоря, я и сам не знаю. Но вы-то, вы знаете?
– Ну-ну, – бесстрастно протянул Тарру, – я человек ученый.
Риэ остановился, и шедший за ним следом Тарру споткнулся в темноте на ступеньке. Но удержался на ногах, схватив доктора за плечо.
– Стало быть, по-вашему, вы все знаете о жизни? – спросил доктор.
Из темноты донесся ответ, произнесенный все тем же спокойным тоном:
– Да, знаю.
Только выйдя на улицу, они сообразили, что уже поздно, очевидно, около одиннадцати. Город был тихим, в нем все смолкло, кроме шорохов. Где-то очень далеко раздался сигнал «скорой помощи». Они сели в машину, и Риэ завел мотор.
– Зайдите-ка завтра в лазарет, – сказал он, – вам надо сделать предохранительный укол. Но чтобы покончить с этим и прежде чем вы ввяжетесь в эту историю, вспомните, что у вас только один шанс из трех выпутаться.
– Такие подсчеты не имеют никакого смысла, и вы сами, доктор, это прекрасно знаете. Сто лет назад во время чумной эпидемии в Персии болезнь убила всех обитателей города, кроме как раз одного человека, который обмывал трупы и ни на минуту не прекращал своего дела.
– Значит, ему выпал третий шанс, вот и все, – сказал Риэ, и голос его прозвучал неожиданно глухо. – Но ваша правда, мы еще не слишком осведомлены насчет чумы.
Теперь они ехали по предместью. Автомобильные фары ярко сверкали среди пустынных улиц. Доктор остановил машину. Закрывая дверцу, он спросил Тарру, желает ли тот зайти к больному, и Тарру ответил, что желает. Их лица освещал только отблеск, шедший с ночного неба. Внезапно Риэ дружелюбно расхохотался.
– Скажите, Тарру, – спросил он, – а вас-то что понуждает впутываться в эту историю?
– Не знаю. Очевидно, соображения морального порядка.
– А на чем они основаны?
– На понимании.
Тарру повернул к дому, и Риэ снова увидел его лицо, только когда они уже вошли к старику астматику.
На следующий же день Тарру взялся за работу и создал первую добровольную дружину, по образцу которой скоро должны были создаваться и другие.
В намерение рассказчика отнюдь не входит придавать слишком большое значение этим санитарным ячейкам. Правда, большинство наших сограждан, будь они на месте рассказчика, поддались бы искушению преувеличить роль этих дружин. Но рассказчик скорее склонен поддаться искушению иного порядка, он считает, что, придавая непомерно огромное значение добрым поступкам, мы в конце концов возносим косвенную, но неумеренную хвалу самому злу. Ибо в таком случае легко предположить, что добрые поступки имеют цену лишь потому, что они явление редкое, а злоба и равнодушие куда более распространенные двигатели людских поступков. Вот этой-то точки зрения рассказчик ничуть не разделяет. Зло, существующее в мире, почти всегда результат невежества, и любая добрая воля может причинить столько же ущерба, что и злая, если только эта добрая воля недостаточно просвещена. Люди – они скорее хорошие, чем плохие, и, в сущности, не в этом дело. Но они в той или иной степени пребывают в неведении, и это-то зовется добродетелью или пороком, причем самым страшным пороком является неведение, считающее, что ему все ведомо, и разрешающее себе посему убивать. Душа убийцы слепа, и не существует ни подлинной доброты, ни самой прекрасной любви без абсолютной ясности ведения.
Вот почему, одобряя создание наших санитарных дружин, возникших по почину Тарру, следует сохранять объективность. Вот почему рассказчик не намерен выступать в роли чересчур красноречивого рапсода и воспевать добрую волю и героизм, хотя вполне отдает им должное. Он и в дальнейшем останется историком растерзанных и непримиримых сердец наших сограждан, ибо такими нас сделала чума.
Не так уж велика заслуга тех, кто самоотверженно взялся за организацию санитарных дружин, они твердо знали, что ничего иного сделать нельзя, и, напротив, было бы непостижимым, если бы они не взялись. Эти дружины помогли нашим согражданам глубже войти в чуму и отчасти убедили их, что, раз болезнь уже здесь, нужно делать то, что нужно, для борьбы с ней. Ибо чума, став долгом для нескольких людей, явила собою то, чем была в действительности, а была она делом всех.
И это очень хорошо. Но ведь никому же не придет в голову хвалить учителя, который учит, что дважды два – четыре. Возможно, его похвалят за то, что он выбрал себе прекрасную профессию. Скажем так, весьма похвально, что Тарру и прочие взялись доказать, что дважды два – четыре, а не наоборот, но скажем также, что их добрая воля роднит их с тем учителем, со всеми, у кого такое же сердце, как у вышеупомянутого учителя, и что, к чести человека, таких много больше, чем полагают, по крайней мере рассказчик в этом глубоко убежден. Правда, он понимает, какие могут воспоследовать возражения, главное из них, что эти люди, мол, рисковали жизнью. Но в истории всегда и неизбежно наступает такой час, когда того, кто смеет сказать, что дважды два – четыре, карают смертью. Учитель это прекрасно знает. И вопрос не в том, чтобы знать, какую кару или какую награду влечет за собой это рассуждение. Вопрос в том, чтобы знать, составляют ли или нет дважды два четыре. Тем из наших сограждан, которые рисковали тогда жизнью, приходилось решать первое – чума это или не чума, и второе – нужно или не нужно бороться с ней.
Многие оранские новоявленные моралисты утверждали, что, мол, ничего сделать нельзя и что самое разумное – это стать на колени. И Тарру, и Риэ, и их друзья могли возразить на это кто так, кто эдак, но вывод их всегда диктовался тем, что они знали: необходимо бороться теми или иными способами и никоим образом не становиться на колени. Все дело было в том, чтобы уберечь от гибели как можно больше людей, не дать им познать горечь бесповоротной разлуки. А для этого существовало лишь одно средство – побороть чуму. Сама по себе эта истина не способна вызвать восхищение, скорее уж она просто логична.
Вот почему вполне естественно, что старик Кастель вложил всю свою веру и всю свою энергию в производство сыворотки здесь, на месте, из имеющихся под рукой материалов. И они с Риэ надеялись, что сыворотка, изготовленная из культур микроба, которым был поражен город, окажется более действенной, нежели сыворотка, полученная со стороны, ибо местный микроб слегка отличался от чумной бациллы, вернее, от классического ее описания. Кастель рассчитывал получить первую партию сыворотки в ближайшие же дни.
Именно поэтому также вполне естественно, что Гран – вот уж действительно личность не героическая – стал в эти дни как бы административным центром дружин. Часть дружин, созданных Тарру, взяла на себя работу по оказанию превентивной помощи в перенаселенных кварталах. Члены дружины пытались внедрить здесь необходимую гигиену, вели учет чердаков и подвалов, еще не прошедших дезинфекции. Остальные држины помогали непосредственно врачам – выезжали с ними по вызовам на квартиры, обеспечивали перевозку больных и даже со временем при отсутствии специального персонала сами водили машины «скорой помощи» или фургоны для перевозки трупов. Все это требовало статистического учета, который и взял на себя Гран.
С известной точки зрения рассказчик склонен считать, что Гран даже в большей степени, чем Риэ или, скажем, Тарру, являлся подлинным представителем того спокойного мужества, какое вдохновляло дружины в их работе. Он сказал «да» не колеблясь, с присущей ему доброй волей… Только он попросил, чтобы его использовали на несложной работе, для сложной он уже стар. Между восемнадцатью и двадцатью часами его время в распоряжении доктора. И когда Риэ горячо поблагодарил его, он даже удивился: «Это же не самое трудное. Сейчас чума, ну ясно, надо с ней бороться. Ах, если бы все на свете было так же просто!» И он возвращался к своей недописанной фразе. Иногда вечерами, когда статистические подсчеты были кончены, Риэ беседовал с Граном. Мало-помалу к этим вечерним беседам они привлекли и Тарру, и Гран с явным удовольствием открывал свою душу перед двумя приятелями. А они с неослабевающим интересом следили за кропотливыми трудами Грана, которые он не бросил даже в разгар чумы. В конце концов это стало для них обоих своего рода разрядкой.
«Ну как амазонка?» – нередко спрашивал Тарру. И Гран с вымученной улыбкой всякий раз отвечал одними и теми же словами: «Скачет себе, скачет!» Как-то вечером Гран сообщил, что он окончательно убрал эпитет «элегантная» применительно к своей амазонке и что отныне она будет фигурировать как «стройная». «Так точнее», – пояснил он. В другой раз он прочел своим слушателям первую фразу, переделанную заново: «Однажды, прекрасным майским утром, стройная амазонка на великолепном гнедом коне скакала по цветущим аллеям Булонского леса».
– Ведь правда, так лучше ее видишь? – спросил он. – И потом, я предпочел написать «майским утром» потому, что «утро мая» отчасти замедляет скок лошади.
Затем он занялся эпитетом «великолепный». По его словам, это не звучит, а ему требуется термин, который с фотографической точностью сразу обрисовал бы роскошного коня, существующего в его воображении. «Откормленный» не пойдет, хоть и точно, зато чуточку пренебрежительно. Одно время он склонялся было к «ухоженный», но эпитет ритмически не укладывался во фразу. Однажды вечером он торжествующе возвестил, что нашел: «гнедой в яблоках». По его мнению, это, не подчеркивая, передает изящество животного.
– Но так же нельзя, – возразил Риэ.
– А почему?
– Потому что в яблоках – это тоже масть лошади, но не гнедая.
– Какая масть?
– Не важно какая, во всяком случае, в яблоках – это не гнедой.
Гран был поражен до глубины души.
– Спасибо, спасибо, – сказал он, – как хорошо, что я вам прочел. Ну, теперь вы сами убедились, как это трудно.
– А что, если написать «роскошный»? – предложил Тарру.
Гран взглянул на него. Он размышлял.
– Да, – наконец проговорил он, – именно так!
И постепенно губы его сложились в улыбку.
Через несколько дней он признался друзьям, что ему ужасно мешает слово «цветущий». Так как сам он нигде дальше Орана и Монтелимара не бывал, он приступил с расспросами к своим друзьям и требовал от них ответа – цветущие ли аллеи в Булонском лесу или нет? Откровенно говоря, ни на Риэ, ни на Тарру они никогда не производили впечатления особенно цветущих, но убедительные доводы Грана поколебали их уверенность. А он все дивился их сомнениям. «Лишь одни художники умеют видеть!» Как-то доктор застал Грана в состоянии неестественного возбуждения. Он только что заменил «цветущие» на «полные цветов». Он радостно потирал руки. «Наконец-то их увидят, почувствуют. А ну-ка, шапки долой, господа!» И он торжественно прочел фразу: «Однажды, прекрасным майским утром, стройная амазонка неслась галопом на роскошном гнедом коне среди полных цветов аллей Булонского леса». Но прочитанные вслух три родительных падежа, заканчивающих фразу, звучали назойливо, и Гран запнулся. Он удрученно сел на стул. Потом попросил у доктора разрешения уйти. Ему необходимо подумать на досуге.
Как раз в это время – правда, узналось об этом позже – на работе он стал проявлять недопустимую рассеянность, что было воспринято как весьма прискорбное обстоятельство, особенно в те дни, когда мэрии с меньшим наличным составом приходилось справляться со множеством тяжелейших обязанностей. Работа явно страдала, и начальник канцелярии сурово отчитал Грана, заметив, что ему платят жалованье за то, что он выполняет работу, а он ее как раз и не выполняет. «Я слышал, – добавил начальник, – что вы на добровольных началах работаете для санитарных дружин в свободное от службы время. Это меня не касается. Единственное, что меня касается, – это ваша работа здесь, в мэрии. И тот, кто действительно хочет приносить пользу в эти ужасные времена, в первую очередь обязан образцово выполнять свою работу. Иначе все прочее тоже ни к чему».
– Он прав, – сказал Гран доктору.
– Да, прав, – подтвердил Риэ.
– Я действительно стал рассеянным и не знаю, как распутаться с концом фразы.
Он решил вообще вычеркнуть слово «Булонский», полагая, что и так все будет понятно. Но тогда во фразе стало непонятно, что приписывается «цветам», а что «аллеям». Он подумывал было написать: «Аллеи леса, полные цветов». Но тогда лес получался между существительным и прилагательным, и эпитет, который он сознательно отрывал от существительного, торчал, как заноза. Но что правда, то правда, в иные вечера вид у него был еще более утомленный, чем у Риэ.
Да, Грана утомили эти поглощавшие его с головой поиски нужного слова, но тем не менее он не прекращал делать подсчеты и собирать статистические данные, необходимые санитарным дружинам. Каждый вечер он терпеливо вытаскивал свои карточки, выводил кривую и изо всех сил старался дать по возможности наиболее точную картину. Нередко он заходил к Риэ в лазарет и просил, чтобы ему выделили стол в каком-нибудь кабинете или в приемной. Потом располагался со своими бумагами, совсем так, как у себя за столом в мэрии, и спокойно помахивал листком, чтобы поскорее высохли чернила, не замечая, что воздух вокруг словно бы сгущался от запаха дезинфицирующих средств и самой болезни. В такие часы он честно старался выкинуть из головы свою амазонку и делать только то, что положено.
И если люди действительно хотят, чтобы им давали некие возвышенные примеры и образцы, которые обычно именуют героическими, и если уж так необходимы нашей истории свои герои, рассказчик предлагает вниманию читателя совсем незначительного и бесцветного героя, у которого только и есть что сердечная доброта да идеал, на первый взгляд смехотворный. Таким образом, каждый получает свое: истина – то, что ей положено по праву, два, умноженные на два, – свою вечную четверку, а героизм – второстепенное и от века полагающееся ему место, как раз «за» и никогда не «перед» требованием всеобщего счастья. Да и нашей хронике благодаря этому придается вполне определенный характер, какой и должен быть у любого рассказа о подлинных фактах, предпринятого с добрыми чувствами, то есть с чувствами, которые ни слишком явно плохи, ни слишком экзальтированы в дурном театральном смысле этого слова.
Таково по крайней мере было мнение доктора Риэ, когда он читал газеты или слушал по радио слова призыва и ободрения, которые слал зачумленному городу мир, лежащий вовне. Одновременно с помощью, посылаемой по суше или по воздуху, радиоволны или печатное слово каждый божий день обрушивали на город, отныне такой одинокий, потоки трогательных или восторженных комментариев. И всякий раз самый стиль и тон их, эпический или риторический, выводил доктора из себя. Конечно, он понимал, что эти знаки внимания вовсе не притворство. Но они могли выражать себя только на том условном языке, которым люди пытаются выразить то, что связывает их с человечеством. И язык этот не мог быть применим к незначительным каждодневным трудам, скажем, того же Грана, поскольку не мог дать представления о том, что значил Гран в разгар эпидемии.
Иной раз в полночь, среди великого молчания опустевшего ныне города, доктор, ложась в постель для короткого сна, настраивал радиоприемник. И из дальних уголков земли, через тысячи километров незнакомые братские голоса пытались неуклюже выразить свою солидарность, говорили о ней, но в то же самое время в них чувствовалось трагическое бессилие, так как не может человек по-настоящему разделить чужое горе, которое не видит собственными глазами. «Оран! Оран!» Напрасно призыв этот перелетал через моря, напрасно настораживался Риэ, вскоре волна красноречия разбухала и еще ярче подчеркивала главное различие, превращавшее Грана и оратора в двух посторонних друг другу людей. «Оран! Да, Оран!» «Но нет, – думал доктор, – есть только одно средство – это любить или умереть вместе. А они чересчур далеко».
Прежде чем перейти к рассказу о кульминации чумы, когда бедствие, собрав в кулак все свои силы, бросило их на город и окончательно им завладело, нам осталось еще рассказать о тех отчаянных, бесконечных и однообразных попытках, которые предпринимали отдельные люди, такие, как Рамбер, лишь бы вновь обрести свое счастье и отстоять от чумы ту часть самих себя, какую они упрямо защищали против всех посягательств. Таков был их метод отвергать грозившее им порабощение, и, хотя это неприятие внешне было не столь действенное, как иное, рассказчик убежден, что в нем имелся свой смысл и оно свидетельствовало также при всей своей бесплодности и противоречиях о том, что в каждом из нас живет еще гордость.
Рамбер бился, не желая, чтобы чума захлестнула его с головой. Убедившись, что легальным путем покинуть город ему не удастся, он намеревался, о чем и сообщил Риэ, использовать иные каналы. Журналист начал с официантов из кафе. Официант кафе всегда в курсе всех дел. Но первый же, к кому он обратился, оказался как раз в курсе того, какая суровая кара полагается за подобные авантюры. А в одном кафе его приняли без дальних слов за провокатора. Только после случайной встречи с Коттаром у доктора Риэ дело сдвинулось с мертвой точки. В тот день Риэ с Рамбером говорили о бесплодных хлопотах, предпринятых журналистом в административных учреждениях. Через несколько дней Коттар столкнулся с Рамбером на улице и любезно поздоровался с ним, с недавних пор при общении со знакомыми он был особенно обходителен.
– Ну как, по-прежнему ничего? – осведомился Коттар.
– Ничего.
– Да разве можно рассчитывать на чиновников? Не затем они сидят в канцеляриях, чтобы понимать людей.
– Совершенно верно. Но я пытаюсь найти какой-нибудь другой ход. А это трудно.
– Еще бы, – подтвердил Коттар.
Но оказалось, ему известны кое-какие обходные пути, и на недоуменный вопрос Рамбера он объяснил, что уже давным-давно считается своим в большинстве оранских кафе, что там у него повсюду друзья и что ему известно о существовании организации, занимающейся делами такого рода. Истина же заключалась в том, что Коттар, тративший больше, чем зарабатывал, был причастен к контрабанде нормированных товаров. Он перепродавал сигареты и плохонькие алкогольные напитки, цены на которые росли с каждым днем, и уже сколотил себе таким образом небольшое состояние.
– А вы в этом уверены? – спросил Рамбер.
– Да, мне самому предлагали.
– И вы не воспользовались?
– Грешно не доверять ближнему, – благодушно произнес Коттар, – я не воспользовался потому, что я лично не хочу отсюда уезжать. У меня на то свои причины.
И после короткого молчания добавил:
– А вас не интересует, какие именно причины?
– По-моему, это меня не касается, – ответил Рамбер.
– В каком-то смысле правильно, не касается. А с другой стороны… Ну, словом, для меня одно ясно: с тех пор как у нас чума, мне как-то вольготнее стало.
Выслушав слова Коттара, Рамбер спросил:
– А как связаться с этой организацией?
– Дело трудное, – вздохнул Коттар, – идите со мной.
Было уже четыре часа. Под тяжело нависшим раскаленным небом город пекся, как на медленном огне. Витрины магазинов были прикрыты шторами. На улицах ни души. Коттар с Рамбером свернули под аркады и долго шагали молча. Был тот час, когда чума превращалась в невидимку. Эта тишина, эта мертвенность красок и движений в равной мере могли быть приметой и оранского лета, и чумы. Попробуй угадай, чем насыщен неподвижный воздух – угрозами или пылью и зноем. Чтобы постичь чуму, надо было наблюдать, раздумывать. Ведь она проявляла себя лишь, так сказать, негативными признаками. Так, Коттар, у которого были с нею особые контакты, обратил внимание Рамбера на отсутствие собак – в обычное время они валялись бы у порога, судорожно ловя раскрытой пастью горячий воздух, в поисках несуществующей прохлады.
Они прошли Пальмовым бульваром, пересекли Оружейную площадь и очутились во Флотском квартале. Налево кафе, выкрашенное в зеленую краску, пыталось укрыться под косыми шторами из плотной желтой ткани. Очутившись в помещении, оба одинаковым жестом утерли взмокшие лбы. Потом уселись на складных садовых стульчиках перед столиком, крытым железным листом, тоже выкрашенным зеленой краской. В зале не было ни души. Под потолком гудели мухи. Облезлый попугай, сидевший в желтой клетке, водруженной на колченогий прилавок, уныло цеплялся за жердочку. По стенам висели старые картины на батальные сюжеты, и все вокруг было покрыто налетом грязи и густо оплетено паутиной. На всех столиках и даже под самым носом Рамбера лежали кучки куриного помета, и журналист никак не мог понять, откуда бы взяться тут помету, но вдруг в темном углу что-то зашевелилось, завозилось и, подрагивая на голенастых лапах, в середину зала вышел роскошный петух.
С его появлением зной, казалось, еще усилился. Коттар снял пиджак и постучал по столику. Какой-то коротышка, путаясь в длинном не по росту синем переднике, вышел из заднего помещения, заметив Коттара, поклонился еще издали и направился к их столику, по пути отшвырнув петуха свирепым пинком ноги, и под негодующий клекот кочета спросил у господ, чем может им служить. Коттар заказал себе стакан белого и осведомился о каком-то Гарсиа. По словам официанта-карлика, Гарсиа уже несколько дней в их кафе не появлялся.
– А вечером он, по-вашему, придет?
– Поди знай, – ответил официант. – Вам же известно, в какие часы он бывает.
– Да, но, в сущности, дело терпит. Я только хотел познакомить его с моим приятелем.
Официант вытер взмокшие ладони о передник.
– Мсье тоже делами занимается?
– Ясно, – ответил Коттар.
Карлик шумно втянул воздух:
– Тогда приходите вечером. Я мальчика за ним пошлю.
На улице Рамбер спросил, о каких делах шла речь.
– Понятно, о контрабанде. Они провозят товары через городские ворота. И продают их по высоким ценам.
– Чудесно, – сказал Рамбер. – Значит, у них есть сообщники?
– А как же!
Вечером штора кафе оказалась поднятой, попугай без умолку трещал что-то в своей клетке, а вокруг железных столиков, сняв пиджаки, сидели посетители. Один из них, лет тридцати, в сбитом на затылок соломенном канотье, в белой рубашке, распахнутой на бурой груди, поднялся с места при появлении Коттара. Лицо у него было с правильными чертами, сильно загорелое, глаза черные, маленькие, на пальцах сидело несколько перстней, белые зубы поблескивали.
– Привет, – сказал он, – пойдем к стойке, выпьем.
Они молча выпили, угощали по очереди все трое.
– А что, если выйдем? – предложил Гарсиа.
Они направились к порту, и Гарсиа спросил, что от него требуется. Коттар сказал, что он хотел познакомить с ним Рамбера не совсем по их делу, а по поводу того, что он деликатно назвал «вылазкой». Зажав сигарету в зубах, Гарсиа шагал, не глядя на своих спутников. Задавал вопросы, говорил о Рамбере «он» и, казалось, вообще не замечал его присутствия.
– А зачем? – спросил он.
– У него жена во Франции.
– А-а!
И после паузы:
– Чем он занимается?
– Журналист.
– При ихнем ремесле язык за зубами держать не умеют.
Рамбер промолчал.
– Он друг, – сказал Коттар.
Снова они зашагали в молчании. Наконец добрались до набережной, вход туда был перекрыт высокими воротами. Но они направились прямо к ларьку, где торговали жареными сардинками, далеко распространявшими аппетитный аромат.
– Вообще-то, – заключил Гарсиа, – это не по моей части, этим Рауль занимается. А его еще найти надо. Дело сложное.
– Значит, он скрывается? – взволнованно осведомился Коттар.
Гарсиа не ответил. У ларька он остановился и впервые поглядел в лицо Рамберу.
– Послезавтра в одиннадцать часов на углу, у таможенной казармы в верхней части города.
Он сделал вид, что уходит, но вдруг повернулся к своим собеседникам.
– Расходы будут, – сказал он.
Прозвучало это как нечто само собой разумеющееся.
– Ясно, – поспешил согласиться Рамбер.
Когда несколько минут спустя журналист поблагодарил Коттара, тот весело ответил:
– Да не за что. Мне просто приятно оказать вам услугу. И к тому же вы журналист, при случае сквитаемся.
А еще через день Рамбер с Коттаром шли по широким улицам, не знавшим зелени и тени, к верхней части города. Одно крыло казармы превратили в лазарет, и перед воротами стояла толпа: кто надеялся, что его пропустят внутрь, хотя посещения были строжайше запрещены, кто хотел навести справку о состоянии больного, забывая, что сведения почти всегда запаздывают. Так или иначе, увидев эту толпу и беспрерывное хождение взад и вперед, Рамбер понял, что, назначая свидание, Гарсиа учел эту толчею.
– Странно все-таки, – начал Коттар, – почему вам так приспичило уехать? Ведь сейчас в городе творятся интересные вещи.
– Только не для меня, – ответил Рамбер.
– Ну ясно, все-таки известный риск есть. Но в конце концов и до чумы риск был, попробуйте-ка перейти бойкий перекресток.