Кутузов Михайлов Олег
Чаплиц послал донесение об этом Чичагову и Ланжерону, а сам собрал свои войска, разбросанные между деревнями Брили, Веселово и Зембинским дефиле, к Брилям. Он заботился только о дороге на Минск, а дорогу на Вильну оставил без внимания. На Зембинской болотистой дороге тянулась на несколько верст гать с десятками длинных мостов, делавших дорогу труднопроходимой. Если бы Чаплиц догадался все поджечь, французам, даже переправившимся через Березину, было бы невозможно спастись.
Прошел день. Чаплиц не получил от Чичагова никакого ответа, зато Ланжерон вторично приказывал идти с дивизией к Борисову. И Ланжерон и Чичагов не придали сообщениям Чаплица никакого значения.
Чаплиц, видя готовящуюся переправу, мог бы на свой страх и риск остаться с дивизией у Брилей, но не захотел брать на себя лишнюю ответственность. Он пошел к Борисову, оставив против Студенки слабый отряд генерала Корнилова, решив: "Начальству должно быть виднее, что надо делать!"
Бездарный, но самоуверенный адмирал Чичагов и исполнительный, но глупый генерал Чаплиц оказались той "звездой" Наполеона, которая засияла ему в Березине.
При Березине окончилась судьба великой армии, заставлявшей трепетать Европу. Она перестала существовать в военном отношении, ей не оставалось другого способа для спасения, как бегство.
Шамбре
К вечеру 14 ноября был закончен второй мост, предназначенный для артиллерии, ее парков и обоза. Этот мост делали из более толстых бревен и настилали не досками, а круглым лесом.
В течение ночи и следующего дня шла беспрерывная переправа боеспособных частей и артиллерии под прикрытием сильной сорокапушечной батареи на высоком правом берегу у Студенки.
Толпы безоружных и обозы с награбленным в Москве добром, с которым никак не желали расстаться многие солдаты, их жены и любовницы, разбогатевшие жадные маркитанты, везшие десятки телег с дорогой даровой поклажей, — все они еще не успели подойти к Студенке.
Мосты, сделанные на козлах, ломались по нескольку раз в день. Возницы мчались по ним вскачь, козлы постепенно углублялись в илистое дно. На мосту образовывались впадины и ухабы, бревна настила выпирали вверх, козлы расшатывались и подламывались. Движение приостанавливалось на несколько часов, пока неутомимые понтонеры не исправляли повреждения.
15 ноября в полдень переправился сам Наполеон со свитой и штабом в сопровождении гвардии.
Императорскую квартиру устроили в одном лье от реки, в маленькой деревне Занивье. Переправившиеся раньше войска дивизии Удино растаскали на костры все занивские хатенки. Уцелела только одна: в ней помещался штаб. Эту хату заняли под квартиру императора, хотя в ней уже не было крыши: солома, стропила и слеги давно исчезли.
Наполеон приказал генералу Эбле хоть приблизительно прикинуть, сколько понадобилось бы дней для того, чтобы переправить все армейские и частные обозы, скопившиеся на берегу у Студенки.
— Понадобилось бы не менее шести дней, государь, — ответил Эбле.
— Их все надо сжечь на месте! — не выдержал Ней.
Наполеон молчал, думая о чем-то. Прекрасно знавший своего любимого властелина и опытный придворный угодник, маршал Бертье понял мысли Наполеона: ему не хотелось бы расстаться с "трофеями", вернуться в Европу с пустыми руками. Ему хотелось бы, чтобы новые тысячи солдат, которых он поставит под свои знамена, знали бы, что трудности похода вознаграждаются богатейшей добычей. Он колебался. Бертье понял его мысли и стал рьяно возражать прямодушному простаку Нею.
Решено было не жечь обоз — все равно приходилось ждать подхода частей корпуса Виктора. Маршал Виктор дрался с Витгенштейном, который наконец-то рискнул двинуться вперед.
До вечера 15 ноября давки на мостах не было, переходили только боевые части. Но поздно вечером к Студенке докатились первые волны моря беглецов с их несметным обозом. Грабители хотели не только уйти от справедливого мщения русского народа, но и увезти с собой награбленное.
Повозки, телеги, кареты, коляски, фуры подъезжали к мостам в тридцать — сорок рядов. Все пространство между мостами и тем местом, где стояла несчастная деревня Студенка, по бревнышку раскатанная французами для постройки мостов, оказалось покрытым повозками, людьми и лошадьми.
В ночь рискнули переправляться через Березину очень немногие, большинство отложило переправу до утра.
А утром 16 ноября на обоих берегах Березины загремели пушки: от Борисова шел Витгенштейн, а по правому берегу Чичагов. Оба они прозевали переправу Наполеона и теперь старались наверстать упущенное.
На правом берегу Наполеон уже сосредоточил почти всю свою армию: корпус Удино, гвардию и остатки корпусов Нея, вице-короля и Даву. На левом осталась для охраны еще не переправившихся обозов и беглецов одна дивизия Жерара из корпуса Виктора с двумя бригадами конницы, да у Борисова застряла следовавшая у Виктора в арьергарде 3-я дивизия генерала Партуно.
В полдень русские батареи стали уже обстреливать мосты. Снаряды падали в гущу столпившихся обозов, создавая панику. На мостах образовались заторы — ломались колеса, падали загнанные лошади, стояла страшная давка. Но короткий ноябрьский денек быстро пролетел, выстрелы стихли, поток едущих прекратился.
Наполеон не двигался никуда из Занивок — он ждал подхода последней дивизии Партуно: теперь каждый боеспособный солдат был для него на вес золота.
Ночью переправился с сорока орудиями и тремястами повозками своего обоза корпус Виктора. На левом берегу остались только его аванпосты.
Генерал Эбле предупредил расположившихся громадным табором беглецов, чтобы они переправлялись сейчас, потому что утром мосты будут сожжены. Но его предупреждений послушались немногие. Усталость и апатия овладели беглецами. Они были рады, что можно легко разжечь костер из поломанных чужих телег, поджарить любой кусок конины (павшие лошади валялись сотнями), и не думали о завтрашнем дне.
Утром 17-го Наполеон узнал в Занивье неприятную весть: дивизия Партуно сдалась в Борисове русским, окружившим ее со всех сторон. С Партуно сдались генералы ле Камюс и Бланмон. Это был первый случай за всю кампанию, когда капитулировала целая французская дивизия.
В императорской квартире, которая помещалась в одной старой хатенке Занивья, все возмущались и негодовали:
— Так мог поступить только трус!
— Или полная бездарность.
— А кажется, Партуно был неплохой генерал! Однако какая небрежность!
— Не небрежность, а подлость!
— Капитуляция дивизии — позор!
— Поучился бы мужеству у Нея: Ней был тоже окружен, но не сдался же!
— Если генерал не имеет мужества драться, он должен предоставить это дело своим гренадерам! Барабанщик спас бы товарищей от бесчестья, ударив сигнал к атаке. Любая маркитантка спасла бы дивизию, крикнув: "Спасайся, кто может!", вместо того чтобы сдаваться! — кричал в гневе Наполеон.
Он велел отвести аванпосты Виктора и сжечь мосты: ждать было некого.
Когда стали отходить последние солдаты Виктора, среди беглецов поднялась невообразимая паника. Все бросились к мостам. Тысячи разного рода повозок, нагруженных награбленным московским добром, мчались к спускам. Они давили встречавшихся на их пути людей, сталкивались друг с другом, сцепливались постромками. Кучера рубили чужие постромки саблями, другие кучера рубили их же самих, повозки опрокидывались, сшибая и давя пеших. На упавшую повозку налетали следующие. Груды исковерканных повозок, лошадиных и людских тел загромождали подход к мостам и сами мосты. Предсмертные крики, исполненные отчаяния и ужаса, дикая многоязычная ругань, бесполезные мольбы и страшные проклятия висели над холодной рекой. На мостах творилось неописуемое.
Один из мостов провалился. Едущие, идущие сзади не видели этого, напирали, сбрасывая передних в воду, чтобы через минуту быть самим сброшенными туда же.
А с правого берега понтонеры уже подожгли смолистые бревна. Сухое дерево студенских хат быстро загорелось. Черный едкий дым окутал мосты, поплыл над рекой.
Наиболее отчаянные и одержимые протискивались сквозь горы лошадиных туш, опрокинутые повозки и людские трупы и кидались в огонь, надеясь сквозь дым и пламя пробежать на спасительный берег. Многие бросались вплавь.
Те руки, которые убивали, насиловали, грабили, жгли Москву, теперь цеплялись за тонкие льдины, за обледенелые окровавленные устои моста, те люди, которые принесли неисчислимые бедствия русской земле и ее народам, хотели спастись, уйти от заслуженной кары, но гибли в мутных, студеных водах Березины, отомстившей за Двину, за Днепр, за Колочу, за Москву.
И вот уже из-за холмов показались высокие казачьи шапки и острые пики.
"Великая армия", завоевавшая всю Европу, перестала существовать.
Глава шестнадцатая
НА КРЫЛЬЯХ СТРАХА
Он на крыльях победы дерзновенно проник в Россию и на крыльях страха поспешил из нее.
Бошан
Бюллетень заключается, как и многие другие, словами: "Здоровье его величества было в наилучшем состоянии".
Осиротевшие семейства! отрите слезы: Наполеон здравствует.
Шатобриан
После Березины не стало ни центра армии, ни крыльев — все перемешалось: пехота, пушки, кавалерия.
Наполеон еще имел под ружьем двадцать тысяч человек: гвардию, кое-какие остатки армейских дивизий и корпуса Удино и Виктора, не успевшие окончательно утерять дисциплину и порядок. Эти боеспособные части по-прежнему тонули в многотысячной безоружной толпе бродяг, несмотря на то, что в самой Березине и на ее левом берегу у Студенки осталось не менее тридцати тысяч человек.
Только значительно уменьшился обоз, в котором армия Наполеона увозила награбленное в Москве добро.
За Березиной усилились морозы. Стало еще труднее с ночлегом и добычей провианта, тем более что и в Белоруссии в деревнях и лесах наполеоновских солдат ждали крестьянские топоры и вилы и неумолимые казачьи пики.
Казаки не давали Наполеону покоя. С ними ложились и с ними вставали. Слово "казак" подымало лучше трубы и барабана. Неутомимые, вездесущие донцы надоели Наполеону невероятно. Он все ждал, когда же прибудут к нему обещанные Варшавой "польские казаки".
Наполеон надеялся или только притворялся, будто надеется, что в Вильне армия станет на зимние квартиры и солдаты возвратятся под знамена. Он говорил Коленкуру, что в Вильне и Ковне у него большие продовольственные склады, что из Европы идут людские пополнения, и хвастливо заявлял:
— Я за неделю соберу в Вильне больше, чем русские у себя за целый месяц!
Наполеон сильно тревожился, какое впечатление на Францию и всю Европу произведет его отступление из России. Сообщения с Парижем были в последние дни прерваны. Сидя в карете, Наполеон подготавливал очередной, двадцать девятый бюллетень, чтобы заставить Европу думать так, как хочет он, как ему выгодно.
— Я расскажу все, пусть лучше знают подробности от меня, чем из частных писем, — говорил он Коленкуру.
21 ноября, в прекрасный солнечный день, при легком морозце Наполеон прибыл в тихое белорусское Молодечно. В Молодечне беглецы нашли не столько муки и крупы, сколько сена и соломы, но изобилие фуража было ни к чему: лошадей осталось очень немного.
В Молодечне Наполеона ждали четырнадцать эстафет из Парижа и депеши из Варшавы и Вильны. Пока все еще было спокойно: Европа верила в силы и могущество Наполеона.
Но Варшава о "польских казаках" молчала.
Впрочем, Наполеон надеялся, что скоро перестанет вообще видеть казаков. Он собирался уезжать из армии в Париж и осторожно заговорил об этом в Молодечне с наиболее близкими ему из придворных, чтобы узнать их мнение. Первому он сказал своему обер-шталмейстеру. И не из-за того, что в распоряжении Коленкура находились эстафеты, лошади, все хозяйство главной квартиры, а потому, что Арман Коленкур был искренний и прямой человек.
— При нынешнем положении вещей я могу внушить почтение Европе только из дворца Тюильри, — доказывал император Коленкуру.
Коленкур понял Наполеона так: император торопится уехать, чтобы опередить известие об отступлении "великой армии".
Обер-шталмейстер принял сообщение императора спокойно и, как казалось Наполеону, вполне сочувственно.
Тогда Наполеон посвятил в свои планы Дарю.
Трезвый, рассудительный Дарю заметил, что не видит необходимости в отъезде императора: сообщение с Европой восстановлено.
— Я не чувствую себя достаточно сильным, чтобы оставлять между собою и Россией ненадежную Пруссию. Надо успокоить Францию и удержать немцев в повиновении. А чтобы не подвергаться излишним опасностям, надо уезжать немедленно!
Дарю выслушал доводы императора без возражений, но, видимо, остался при своем мнении.
— Кому же, государь, вы доверите армию? — спросил в этот же день Коленкур.
— Неаполитанскому королю или вице-королю, — ответил еще не решивший этого вопроса Наполеон. — Что думаете вы?
— Храбрость неаполитанского короля, безусловно, достойна полного уважения. Все помнят его многочисленные заслуги, но упрекают за то, что Мюрат погубил столь прекрасную кавалерию. Сумеет ли он реорганизовать армию? У него мало воли. Он самоотвержен в атаке, но сейчас не время для атак. Вице-короля ценят и любят больше, — ответил Коленкур.
Наполеон энергично защищал своего шурина, а не пасынка:
— У неаполитанского короля больше блеска, а теперь это нужнее; его ранг не позволяет подчиняться вице-королю. Если во главе армии останется вице-король, Мюрат покинет ее. За неаполитанским королем титул, возраст, репутация. Он внушает больше почтения всем маршалам, чем Евгений. Храбрость тоже кое-что значит, когда имеешь дело с русскими! Наконец, при нем я оставляю принца Невшательского! Бертье — придворный, привыкший к беспрекословному исполнению. Следовательно, в самой форме не будет никаких изменений.
Коленкур понял, что Наполеон не хочет выдвигать пасынка и далек от мысли оставить во главе армии наиболее даровитых маршалов, вроде Даву. Император предпочитал блестящую куклу — Мюрата.
— И нечего откладывать в долгий ящик. Я еду послезавтра из этого… из как его… из Шомона, — сказал Наполеон.
— Из Сморгони, — поправил Коленкур.
— Да, да. И держать все в строжайшем секрете, — приказал император.
Он боялся, как бы солдаты не возмутились его отъездом.
В тот же вечер в Молодечне император предупредил об отъезде начальника штаба. Когда толстый принц Невшательский узнал о том, что Наполеон, который не расставался с ним с Итальянского похода 1796 года, покинет его, послушный, почтительный, ехавший целые версты с непокрытой головой за "арабом" Наполеона Бертье вдруг в первый раз посмел возразить обожаемому монарху.
Наполеон возмутился его неповиновением, стал упрекать шестидесятилетнего принца Невшательского (который плакал и сморкался, как шестилетний ребенок) в неблагодарности: ведь Наполеон так облагодетельствовал его!
— Вам необходимо остаться с неаполитанским королем. Я-то отлично знаю, что вы не годитесь никуда, но другие этого не знают, и ваше имя в армии довольно популярно! Я даю вам на размышление двадцать четыре часа. Или оставайтесь при армии, или уезжайте в свое Гро-Буа и торчите там до смерти, не смея больше показываться мне на глаза! — визгливо, сердито кричал Наполеон, хотя в эту минуту он только притворялся сердитым.
Бертье не ждал даже двадцати четырех минут, он тут же покорно согласился остаться. Положение его было незавидное: он обожал Наполеона, он старался во всем подражать императору. Теперь же вместо Наполеона будет Мюрат. А Бертье, маленький, толстенький, плохо сложенный и некрасивый, никак не похож на Мюрата, если не считать того, что оба они любят женщин.
Здесь же, в Молодечне, во дворце князя Огинского Наполеон окончил и подписал свой знаменитый двадцать девятый бюллетень, в котором не было и намека на паническое бегство "великой армии" из России и на ее громадные потери. Наполеон в бюллетене признавался лишь в том, что французская армия лишилась "значительного числа лошадей в коннице и артиллерии".
О самой особе императора в бюллетене было сказано правдиво:
"Здоровье его величества не оставляет желать ничего лучшего".
Тысячи людей "великой армии" гибли каждый день, но виновник всех этих несчастий, не изведавший ни голода, ни холода, чувствовал себя превосходно: к чужим страданиям и бедам Наполеон был равнодушен.
Через день Наполеон был уже в заснеженной Сморгони.
Коленкур в строжайшем секрете приготовил все для отъезда императора, позаботился о лошадях до Вильны и об эскорте. Наполеон решил кроме слуг взять с собой Коленкура, Дюрока, графа Лобо и необходимого в пути польского капитана Вонсовича. Адъютанты и офицеры императорского двора должны были нагонять его в пути. Эскорту — тридцати гвардейским конноегерям, выбранным маршалом Лефевром из наиболее здоровых и лучших наездников, приказано было сопровождать императора только до Вильны. По Пруссии Наполеон собирался ехать под именем Коленкура, называясь его титулом "герцог Виченский".
И вот настал последний вечер 23 ноября.
Императорская квартира располагалась в помещичьем доме. Гвардия по-прежнему окружала ее, но не так, как случалось на походе, когда император помещался в деревенской хате, а гвардейцы сидели под открытым небом на своих ранцах и дремали, поставив ружья меж колен. В Сморгони армия заняла все ближайшие постройки, и только у помещичьего дома стоял на карауле взвод гвардейцев.
В девять часов вечера император устроил у себя нечто вроде совещания, хотя каждый из участников понимал его театральность.
Наполеон пригласил к себе всех маршалов, находившихся в армии. Пришли Мюрат, Даву, Ней, Бессьер, Лефевр, Мортье, Евгений Богарне. Не было одного Виктора — он командовал арьергардом. Наполеон с небывалой предупредительностью встречал каждого из них, рассыпал любезности и похвалы, старался всячески расположить их в свою пользу.
Пасынок, бывший в натянутых отношениях с Мюратом, попросил Наполеона отпустить его в Италию, но император отказал.
Особенно лебезил Наполеон перед Даву. Увидев его, Наполеон пошел навстречу, спросил, почему его давно не видно, не покинул ли Даву императора.
— Мне казалось, что вы, государь, недовольны мной, — ответил хмурый Даву.
Наполеон наговорил Даву похвал его замечательным полководческим талантам.
Затем приказал Евгению Богарне прочесть двадцать девятый бюллетень, а потом объявил, что сейчас же уезжает в Париж с Коленкуром и Дюроком, и просил всех сказать свое мнение.
Никто не возражал императору, понимая, что это было бы ни к чему.
Наполеон благодарил всех за прекрасные действия во время кампании и постарался оправдаться в своих ошибках.
— Если б я родился на троне, мне было бы легче избежать ошибок. Я поручаю командование армией неаполитанскому королю, — сказал император напоследок. — Надеюсь, что вы будете повиноваться ему, как мне, и среди вас будет полнейшее согласие.
Он радовался в душе, что уезжает, что уже через час не увидит этих тысяч голодных, оборванных, замерзших людей, которых его ненасытная жажда к власти и мировому господству заставила прийти в непреклонную, суровую страну. И от радости Наполеон, никогда не отличавшийся особыми сентиментами, поцеловал каждого из маршалов. После этого поторопился уехать.
Было десять часов вечера. Вызвездило. Стоял крепкий мороз — таких в Париже не случалось. Наполеон в шубе и шапке шмыгнул в поданный к крыльцу дормез. Коленкур сел с ним рядом. Вонсович, Рустан и берейторы Амодрю и Фагальд вскочили на коней: они должны были ехать рядом с дормезом. Эскорт конноегерей давно стоял наготове.
Когда лакей захлопнул дверцу дормеза и сани, легко поскрипывая полозьями по снегу, тронулись с места, Наполеон сказал вслух то, что, видимо, терзало его все дни:
— Я покинул Париж в намерении не идти войной дальше польских границ. Обстоятельства увлекли меня. Может быть, я сделал ошибку, что дошел до Москвы, может быть, я худо сделал, что слишком долго там оставался, но от великого до смешного — один шаг. И пусть меня судит потомство!
Он помолчал несколько минут в раздумье, потом прибавил:
— А собственно говоря, чего мне стоила вся эта история? Какие-то триста тысяч человек. Причем в их числе было столько немцев! — презрительно фыркнул он.
…А в это время к большому костру гвардии, где грелось много старших офицеров, подошел командир батальона гренадер и громко сказал:
— А все-таки разбойник удрал!
— Что, император уехал? Когда?
— Пять минут назад, — ответил угрюмо командир батальона, садясь к огню.
— Бросил армию?
— Да, позорно бросил!
— Ему не впервые: вспомни Египет!
— Сам удрал, а нас оставил на погибель… Это низко! Это подло!
— Что и говорить: беспорядок в лавочке! — попробовал пошутить кто-то.
Но император Наполеон не слыхал этих осуждающих слов — он убегал от справедливого мщения народов России, которых надеялся так легко и быстро поработить.
Глава семнадцатая
ВРАГ ИЗГНАН
Из стихов о войне 1812 года.
- Наполеон все царства поглощал
- И никогда б глотать не утомился,
- Да отчего ж теперь он перестал?
- Безделица: Россией подавился!
Русская армия шла за бегущей армией Наполеона по пятам.
Хотя солдат был одет и обут, но русская армия на каждом биваке оставляла сотни людей больными. А во время ежедневных форсированных переходов по разбитым проселочным дорогам провиантские фуры не всегда поспевали за воинскими частями, и русскому солдату частенько приходилось потуже затягивать пояс.
Кутузов, как опытный военачальник, знал это и на биваке обязательно подъезжал к какому-либо полку, чтобы поговорить и подбодрить людей. Он помнил, как в солдатской песне поется:
- Русский наш народ таков,
- Он на все идти готов,
- Лишь бы было нам дано
- Хлеб, и мясо, и вино.
— Что это вы, братцы, едите? — по-отечески спрашивал он, подъезжая к пехоте на своем тихом белом "мекленбуржце".
— Да вот остатный сухарик размочили в водице, ваше сиятельство.
— А что, хлебушка разве нет?
— Нет, ваше сиятельство, — смущенно, точно провинившиеся в чем-то, отвечали пехотинцы.
— А говядины?
— Никак нет! — уже чуть свободнее говорили служивые.
— А вина?
При магическом слове "вино" обветренные солдатские лица расплывались в улыбке. Солдаты уже хором с мрачной веселостью кричали:
— И вина нет!
Фельдмаршал насупливался и громко, чтоб все слыхали, кричал, грозя кому-то невидимому нагайкой:
— Погодите же вы, провиантские крысы! Я вас всех вздерну на виселицу! — И, обратившись к солдатам, успокаивающе говорил: — Завтра же, ребятушки, вам доставят всего: и хлеба, и мяса, и вина.
— Покорнейше благодарим, ваше сиятельство! — весело отвечали солдаты.
Фельдмаршал светлел. Минутку молчал, а потом подмигивал левым зрячим глазом и говорил вразумительно, не спеша:
— А матушку Расею освободить от злодея надо! Надо добить лютого врага, а то, пока мы будем отдыхать, он унесет ноги…
— Вестимо, надо!
— Да мы что? Мы готовы! — гудели солдаты, окружившие Михаила Илларионовича.
И с привала уходили хоть и не сытыми, но бодрыми. Шли, пересиливая все невзгоды и тяготы, шли с одной мыслью — выгнать врага с родной земли.
И гнали его все дальше, к Березине, где должны были встретить непрошеных гостей менее уставшие, мало сражавшиеся армии Витгенштейна и Чичагова.
А они, Витгенштейн и Чичагов, сплоховали.
Малоталантливый, слабовольный и робкий, Витгенштейн не посмел ударить, как следовало бы, по маршалу Виктору. Путь для Витгенштейна был совершенно открыт, но он боялся, что за Виктором стоит сам Наполеон. Витгенштейн не хотел ставить под удар свою репутацию "спасителя Петербурга".
А совершенно бездарный, хоть и волевой, адмирал Чичагов ушел по глупости с того места, где ему лучше всего следовало бы стоять, поджидая Наполеона.
И Наполеон проскользнул между ними двумя.
Когда в ставке главнокомандующего узнали, что Наполеон перешел через Березину, Кутузов был искренне огорчен.
Михаил Илларионович все время твердо держался одного убеждения: сильного врага, нагло вторгшегося в Россию, надо только выбросить за ее пределы. Незачем жертвовать русскими людьми и непременно добивать его тут же в угоду Англии. Но коль скоро представлялась возможность сообща уничтожить "великую армию" у Березины, следовало воспользоваться ею. И вот теперь такая возможность была позорно упущена.
В штабе главнокомандующего все возмущались глупейшими действиями адмирала Чичагова:
— Эх он, сальная пакля! Зря потерял три дня, двинувшись неизвестно зачем к Шебашевичам. Упустил "барина"!
— Да, господин адмирал изволил хорошо сесть на мель!
— И скажи, как они собрались там все на букву "ч": Чичагов, Чаплиц. Черта только не хватает. Умники! Полководцы!
— Чичагов-то хоть в сражениях на сухом пути когда-нибудь бывал?
— Нет.
— Ну, знаешь: не учась и лаптя не сплетешь…
— А зачем тогда лезть в командование армией?
— Всякому лестно!
— Сказано: як не коваль, той рук не погань! — вставил присутствовавший при разговоре офицеров кутузовский Ничипор.
Среди солдат пошла ходить неизвестно кем пущенная молва:
— Аполиён подкупил адмирала: дал ему десять бочек золота!
Осторожный Михаил Илларионович публично не осуждал императорского любимчика, но наедине с Павлом Андреевичем Резвым обсуждал происшествие.
— Жаль, что я не послал к нему в помощь Карлушу Толя, — говорил Кутузов.
— Думаете, Чичагов послушался бы Карла Федоровича? — спросил Резвой. — Никогда! Капитан Лузгин жаловался: говорит, Чичагов не верит ни советам таких опытных людей, как его начальник штаба Иван Васильевич Сабанеев, ни донесениям разведки, никому. Все хочет сам. Своим разумением!
— Адмирал сотворен по образу и подобию своего дружка, императора Александра Павловича. Одного поля ягодки. Как он будет слушать мнение какого-то Сабанеева, если Сабанеев — русский? Это же не Вейротер и не Вильсон. Они оба, и Александр и Чичагов, презирают нас, русских! — сказал Михаил Илларионович и продолжал, смеясь: — Да на Павла Васильевича-то, собственно, и жаловаться нельзя: он адмирал, с него и спрос невелик. И подумаешь, что он такое сделал? Надо было идти влево, а адмирал пошел вправо, к Шебашевичам… А вот генерал Чаплиц, тот настоящая корова: торчал у Зембина, где по болотам одни гати проложены, где длиннющие мосты, и, уходя, не догадался их сжечь! Не генерал, а мамврийский дуб! — стучал по столу пальцами Михаил Илларионович.
В кутузовском штабе все были возмущены Чичаговым. Один Вильсон, знавший англоманию Чичагова, щадил адмирала. Вильсон распространил всюду нелепую мысль, будто в том, что Наполеону удалось уйти, виноват не кто иной, как… Кутузов.
Михаил Илларионович подъезжал к своей, как он издавна называл, "доброй Вильне". Он любил этот маленький уютный городок, укрывшийся среди зеленых холмов, между которыми бежит широкая, веселая Вилия. Любил узкие средневековые виленские улочки, Острую Браму, гордую Замковую гору, роскошный генерал-губернаторский дворец.
Михаил Илларионович два раза служил в Вильне военным губернатором, жил в ней привольно и нескучно.
И вот он приехал в Вильну в третий раз — главнокомандующим русскими войсками, перед которыми бежали разгромленные остатки "великой армии".
28 ноября войска Чичагова заняли Вильну. Михаил Илларионович попросил адмирала подождать его в городе и, опередив главную армию, приехал на следующий день после взятия Вильны, в восемь часов вечера, в любимый город. У городской заставы Кутузова встретил временный комендант Вильны с казачьим конвоем.
Михаил Илларионович ехал по слабо освещенным виленским улицам, которые еще были загромождены брошенными фурами, разного рода санями, завалены телами павших лошадей и замерзшими человеческими трупами солдат армии Наполеона, валявшимися всюду. На площадях горели костры: мороз был жесток.
В знакомом Михаилу Илларионовичу дворце его ждал адмирал Чичагов. Он был в морском вицмундире, с кортиком и фуражкой в руке. Чичагов, нарочно не надевший для встречи парадного мундира, не расшаркивающийся перед главнокомандующим, старался казаться независимым и гордым. Он понимал, что его карьера сухопутного полководца кончена и нечего зря притворяться.
Чичагов принужденно вежливо (он, так же как и Александр I, не любил Кутузова) отдал фельдмаршалу строевой рапорт и вручил городские ключи, о существовании которых Михаил Илларионович как-то до сих пор и не подумал.
Кутузов же встретил адмирала с подчеркнутой любезностью.
— Поздравляю вас, ваше высокопревосходительство, с одержанными победами над врагом и вместе с сим благодарю вас за ваши распоряжения, — сказал Кутузов.
Фраза имела несколько оттенков. Для простодушных в ней заключалась преувеличенная похвала: какие особенные "победы" одержал адмирал Чичагов? И неужели приказ Чаплицу отойти от Брилей к Борисову можно считать заслуживающим благодарности?
Для скептика же в фразе сквозила насмешка.
Чичагов прижал подбородок к шее и, едва разжимая губы, ответил с плохо скрытой злостью:
— Честь и слава принадлежат вам одному, ваше сиятельство, ибо все, что ни делалось, все, что ни исполнялось, исполнялось буквально во всей силе слова повелений ваших, следовательно, победа и все распоряжения есть ваше достояние!
Михаил Илларионович не стал спорить с адмиралом, а обнял его за талию и повел в каминную. Кутузов мог идти во дворце, закрыв глаза, — так все было знакомо. Даже лакеи остались те же.
— Ваши экипажи с посудой и столовым серебром, захваченные французами в Борисове, отбиты. Я велел их доставить вам, — сказал Кутузов, возвращая адмирала к его борисовским "победам".
— Благодарю вас, — вспыхнул Чичагов. — У меня хватает посуды. Я могу предоставить ее вам, если вы пожелаете давать обеды!
Позор Березины следовал за адмиралом как тень. От этого пятна Чичагову не удалось избавиться до смерти, несмотря на все ухищрения английских друзей оправдать действия Чичагова.
"Я прошлую ночь не мог почти спать от удивления в той же спальне, с теми же мебелями, которые были, как я отсюда выехал, и комнаты были вытоплены для Бонапарте, но он не смел остановиться, объехал город около стены и за городом переменил лошадей", — писал жене на следующее утро из Вильны Михаил Илларионович.
Отправив курьера с донесением и письмами в Петербург, фельдмаршал поехал встречать первые полки главной армии, вступающей в Вильну.
Он остановился на просторной кафедральной площади у величественного собора св. Станислава — здесь должны были проходить полки.
День выдался чудесный — солнечный, тихий. Мороз не сдавал, снег искрился и скрипел под ногами. Михаил Илларионович вылез из саней и стоял, окруженный генералами и адъютантами. Поодаль, у большого костра, жалась кучка любопытных горожан.
Пришедшие в Вильну полки готовились к смотру на площади у ратуши. К ним поскакал адъютант главнокомандующего Дзичканец сказать, что фельдмаршал ждет.
Михаил Илларионович ходил, поглядывая на высокую колокольню собора, на заснеженную Замковую гору с остатками башни Гедимина, потирал уши — мороз был знатный.
И вот от ратуши показалась колонна гренадер. Солдаты шли в разной одежде и обуви: одни в сапогах, другие в валенках, кто в шинели, а кто в полушубке, рядом с форменным, но холодным кивером виднелась какая-нибудь неположенная, но теплая меховая шапка.
Шли быстро и бодро.
Было радостно смотреть на войска, которые уничтожили такого грозного врага. Было приятно сознавать свое превосходство и силу.
— Песенники, вперед! — невольно вырвалось у фельдмаршала.
Из рядов гренадер выбежало десятка два людей. Впереди всех, лихо заломив кивер, у которого не хватало султана, приплясывал курносый молодой гренадер. И вместо привычных солдатских песен:
- Мы, гвардейские солдаты,
- Идем с радостью в поход…
или
- Ах, мы Польшею идем,
- Сами песенки поем…
курносый вдруг завел совершенно иную, неожиданную:
- Весела тогда бываю
- И довольна я судьбой,
- Все на свете презираю,
- Когда миленькой со мной!
И, повторяя припев, курносый гренадер при словах "когда миленькой со мной" задорно указал рукой на стоявшего впереди свиты Кутузова.
Это было так неожиданно просто и сердечно, что Михаил Илларионович рассмеялся.
Смеялась и вся свита.
А песня катилась дальше:
- Как музыка ни играет,
- Забавляя мя собой,
- Но то лучше утешает,
- Что мой миленькой со мной.
И запевала вновь указал рукой на фельдмаршала, а песенники с еще большей удалью и присвистом подхватили слова припева.
— Выдать от меня по полтине на брата! — обернулся Михаил Илларионович к смеющемуся Резвому.
Гренадеры уже поравнялись с собором, и приплясывающий запевала уже не был виден, но песня все гремела:
- То мне служит в утешенье,
- Было б в тягость что одной:
- Разделяет упражненье
- Всегда миленькой со мной!
Встречать истинных победителей было приятно, но совсем не радовала Михаила Илларионовича встреча с "победителем", который всю тяжелую кампанию спокойно просидел в тепле и неге петербургского Зимнего дворца. Александр I, узнав, что Вильна отбита от врага, заторопился из Петербурга к армии — он не доверял Кутузову и хотел взять руководство в свои руки.
Старая неприязнь Александра к Кутузову неоднократно прорывалась в течение всей кампании. Хотя император в рескриптах к Кутузову и подписывался "в прочем пребываю Вам благосклонный", но настоящая благосклонность в отношениях Александра к почтенному полководцу и не ночевала. Александр был недоволен Кутузовым за Москву, за Тарутино, за Малоярославец, за Красный — за все. Александру казалось, что Кутузов всегда делает наперекор ему. Император не желал понимать простой истины: Кутузов радел о благе России, а он, Александр I, о своем престиже и собственной славе.