Канцлер Соротокина Нина

– Мне нужны ваши дипломатические каналы, – уточнил барон.

– Я не могу предоставить вам свою дипломатическую почту. Мои отношения с Россией и так оставляют желать лучшего. В Берлине должны это понимать, – голос посла зазвенел от негодования.

– Тише, сэр… Мы ведь служим одному делу. Это мы еще обговорим…

– А при чем здесь Сакромозо?

– Это наш адресат в Кенигсберге и Мемеле. Правда, шифровки мы посылаем не на его имя, а на Торговый дом Альберта Малина. Письма чаще идут не цифирные, а в виде иносказания. Так что вашей дипломатической почте ничего не угрожает… Не желаете бренди, сэр? В такую с-собачью погоду…

Погода действительно испортилась, по крыше кареты барабанил негромкий дождь.

– Спасибо, я не пью бренди, – поморщился Вильямс. – Куда вас отвезти, господин барон?

– Я потом скажу… – Блюм достал большую плоскую фляжку, впрочем, в его кукольных ручках и бокал показался бы бочкой, отвинтил крышку и влил бренди себе прямо в горло. Прополоскав рот, он спрятал фляжку в карман. – Продолжим?..

Дождь невыносимо томительно стекал по стенке кареты, мокрые листья в свете фонаря вспыхивали резким, блестящим светом. От этого начинала болеть голова, а пестрый барон все говорил… говорил…

Почтовый день

Письмо на подносе Никита увидел сразу, как только открыл глаза. Рукой Гаврилы была сделана приписка: «читать незамедлительно, второй день ждет». В этой приписке угадывались иносказательная обида старого камердинера, а также желание поучать тридцатилетнего барина, словно мальчишку из Пажеского корпуса. Поучать-то поучал, но кувшин с квасом поставить не забыл. Никита приник к кружке.

После вчерашней попойки голова гудела как растревоженный улей. Стоит изба безугольна, живут люди безуемны, отгадка: пчелы. Изба безугольна угрожала расколоться надвое. Пили в хорошей мужской компании по случаю получения Алешкой корабля. Корабль стоял в Кронштадтской гавани и требовал некоторой починки. Принимавший фрегат старпом деликатно заметил, что пить-то рановато, шут его знает, удастся ли его починить… Но старпому дружно заткнули рот. Главное, чтобы был капитан, а он налицо.

Моряки дымили трубками и вели хорошие разговоры. Говорили о славе русского флота, о гениальности и просчетах Петра Великого, о недавней мемельской победе, о величии русского характера. При таких разговорах вино замечательно идет, Никита и не заметил, сколько бутылок, а вернее сказать, сколько ящиков они опорожнили.

Однако будем читать «незамедлительно», еще распоряжается, старый черт. Письмо было от московской тетушки Ирины Ильинишны, которая, впрочем, давно жила не в Москве, а в усадьбе ее второго, ныне покойного мужа. Усадьба эта находилась верстах в семидесяти от Петербурга. Как только Никита увидел ее витиеватую роспись, у него еще больше испортилось настроение. Живут, кажется, совсем рядом, но никогда не видятся. Уж наверняка Ирина Ильинишна приезжала в столицу, но визитом не радовала и к себе не звала. Тем не менее письма писала и неизменно просила денег. Ему не жалко, пошлет с оказией, но противно знать: деньги просятся не от нужды, тетка была сейчас не беднее, чем он, а от желания как можно больше взять «сомнительного» племянника.

Однако это письмо разительно отличалось от всех прочих. Денег на этот раз тетушка не просила, а с самых первых строк начала горевать, что не может приехать в Петербург по причине болезни. (А чего бы это вам приезжать, милая тетушка? Болейте себе на здоровье!) Вместо себя тетушка высылала некую даму, судя по описанию – ханжу. Оная дама должна была сопровождать некую девицу, которую Никита должен был (одни долги!) принять на жительство в своем дому.

Никита решил, что тетушка определенно тронулась умом, а сам он после пьянки потерял возможность что-либо соображать. Он еще раз попил квасу, потом долго тряс головой, как отбивающийся от мух бык. Только после этого он приступил к повторному чтению письма. Со второй попытки кое-что прояснилось. Девица оказалась племянницей тетушки по первому мужу. Имя у девицы было уникальное – Мелитриса, это же надо – сподобил Господь… Та-ак, дальше… Оной Мелитрисе выпала несказанная удача: Их Императорское Величество призывает ее ко Двору. Девица бедна, живет у родственной старухи и никогда не могла бы рассчитывать на подобное счастье, если б отец ее, полковник Репнинский, не пал смертью храбрых в битве при Гросс-Егерсдорфе. Далее тетушка просила принять девицу и сопровождающую ее даму у себя в дому и помочь вступить Мелитрисе на ту сказочную тропу, кою уготовила ей судьба.

Никита в себя не мог прийти от изумления. Интересно, как это тетка все себе представляет и как он будет им помогать? Он попытался было представить Мелитрису. Какой может быть родственница тетушки? Унылая, расчетливая, худая, как палка, над ушами эдакие букельки… Бестелесный фантом немедленно рассыпался, уступив место жалости. Не слишком ли большую плату потребовала судьба у бедной девочки: гибель отца за призрачное счастье жить при дворце. Первый муж тетушки был Репнинский, это он определенно помнит. Отец девушки, видимо, приходился братом покойному, а теперь после смерти героя на плечи тетушки ложится забота о сироте. Зачем Ирине Ильинишне бедная родственница, если ее можно спихнуть на племянника. Никита понял, что ему все это очень не нравится, даже под ребрами заныло. Может, это сердце? Надо будет порасспросить Гаврилу, что означает такая боль.

Ладно, пусть едут, потом разберемся. Пора начинать день. Никита уже хотел крикнуть слугу, но тот явился сам, неся на подносе еще одно письмо, вернее записку, небрежно сложенную.

– Это еще что?

– Мальчишка давеча принес. Дело, говорит, спешное.

Записка была написана по-немецки и, видимо, впопыхах, листок был какой-то дрянной, испачканный то ли сажей, то ли черной краской. Перевод записки звучал бы так: «Ваше сиятельство! Всемилостивейший князь Никита Григорьевич! Пишу вам в величайшем смятении, потому что нахожусь под домашним арестом. А виной тому, что воспрепятствовал добровольно отдать жрицу души моей русским супостатам. К стопам припадаю и, зная вашу всегда ко мне доброту, только на вашу помощь надеюсь. Страждущий невинно Мюллер».

Никита опять припал к кружке. Лицо загадочной, миловидной Анны возникло перед его глазами. Уж не ее ли Мюллер называет жрицей души? И о каких супостатах идет речь? Здесь тебе не бесстрастное тетушкино послание, не худосочная девица, вызывающая в мыслях что-то эдакое из гербария, а живая, прекрасная женщина, попавшая в беду. Надо ехать немедленно!

Гаврила в сенях воздевал руки и вопил что-то про стынувший завтрак. Никита успел прихватить со стола непочатую бутылку с квасом. Коляска уже стояла у подъезда. Пить квас прямо из бутылки при наших дорогах до чрезвычайности затруднительно. Стекло угрожающе било по зубам. Вот ведь гадость какая – жажда! Как в пустыне, честное слово! И чем больше пьешь, тем больше хочется. А может, он заболел? Надо бы справиться у Гаврилы, при каких болезнях жажда не утоляется. Мысли об ущербном здоровье никак не мешали Никите думать о предстоящей встрече со служанкой Мюллера. Право, даже сердце стучит, как у мальчишки перед свиданием. И все эдак романтично! Его позвали, и он полетел… распушил павлиний хвост старый холостяк.

У дома художника сидел немолодой солдат. Видно, он сам вынес табурет в палисад, расположил его в тенечке под кустом пыльных георгинов и теперь в полном благодушии курил трубку. При появлении Никиты он неловко встал.

– К арестанту желаете? – он захихикал и повел загорелой жилистой шеей, показывая всем своим видом, что история, прошедшая давеча в этом доме, крайне его забавляет и никак не стоит серьезного к себе отношения. – Извольте… – он отворил перед Никитой дверь.

Мюллер сидел на лавке, вытащенной на середину комнаты. При появлении князя Оленева он встал и даже сделал неопределенный жест, намереваясь пойти навстречу гостю, но ноги его совсем не держали, и он тяжело плюхнулся на лавку. Слезы, до этого высохшие, опять потекли из незакрытых очками глаз и растеклись по обширным щекам подобно майским ручьям на пригорке.

Никита ожидал увидеть в мастерской следы если не погрома, то драки, но оказалось, что «невинно страждущий» пытался воспрепятствовать только словами и размахиванием рук. Однако даже при столь малом сопротивлении супостаты разбили ему очки, пару бокалов и гипсовую голову Аполлона. Никита огляделся, надеясь увидеть Анну.

– Увели, увели девочку… Убийцы, охальники!..

– Почему ее увели?

– Я знаю, кто это написал! – возопил Мюллер, грозя пальцем. – Это Карл Ладхерт. Он уверяет, что он гравер, но он не художник, а завистник и вор. Он был здесь на прошлой неделе. И все ужом вертелся, – Мюллер поджал губы и вытянул шею, передразнивая неведомого Ладхерта. – «Уступи мне Анну… Зачем тебе такая дорогая модель?» Можно подумать, что ему, прощелыге, она по карману! А Анна, невинная душа, только смеялась. Ох, как она смеялась, господин Оленев! В ямочках на ее щечках, право слово, стекалось солнце. Бедное, бедное дитя…

Несколько обалдевший Никита слушал этот монолог не перебивая. Ясно было, что если не дать Мюллеру высказаться, они никогда не доберутся до сути. Но художник и не собирался давать толковые объяснения. С ямочек на щеках он перешел на шейку, «изгибистую как стебель лилии», с шейки перескочил на ножку: «да разве грубых башмаков она достойна? Мягкий сафьян и по ковру, по ковру…»

– Куда увели Анну? – рявкнул, теряя терпение, Никита.

– В тюрьму. В Калинкинский приказ.

– Быть не может!

Никита ожидал всего чего угодно, только не этого. Дело оказалось куда более сложным, чем он мог предположить.

Калинкинский дом, наводивший ужас на многих представительниц прекрасного пола, возник в Петербурге после того, как государыня именным приказом закрыла скандальное заведение знаменитой Дрезденши. Предприимчивая немка в свое время организовала дом свиданий, куда хаживали клиенты из самых лучших домов города, причем не только мужья, но и жены. Заведение называлось «Модная лавка». Но людям рот не заткнешь. До слуха государыни стали доходить пикантные подробности, а потом и скандальные, прямо-таки срамные дела. Осиное гнездо вывели в одночасье. Немку выслали в ее родной Дрезден, а в Петербурге учинили особую комиссию, заседавшую в Калинкинском дому. Целью этой комиссии была борьба с проституцией, причем не только на улицах, но и в домашних условиях. Государыня решила пресечь всякую внебрачную связь. А потом потекли доносы.

Радетелей о нравах не наказывали, поэтому каждый второй донос был ложным. Слова «услали в Калинкинскую комиссию» стали нарицательными и воспринимались обывателями не столько с насмешкой, сколько с состраданием. Никита сразу понял, что имел в виду несчастный Мюллер, проклиная товарища по художественному цеху. Что руководило Карлом Ладхертом? Месть, зависть?.. Никита вдруг смутился, как юный гардемарин. Ведь он и сам в свои тридцать с гаком с удовольствием вспоминал прекрасную Анну. Как легко оболгать чистого человека. Но люди грешны… Вдруг?.. Он искоса взглянул на взволнованного Мюллера.

– Донос вашего Карла имел под собой какую-нибудь почву? – уклончиво осведомился Никита, не мог же он спросить напрямик, была ли Анна его любовницей.

– Вот именно… почву… Это вы правильно подметили! – возопил несчастный художник. – Только в мыслях держал я ваять с нее красоту и любил, как родную дочь.

«Ох, хитришь, старик, – подумал Никита. – Что не получилось у тебя ничего, в это я охотно верю. Но чтоб только в мыслях держал и все такое прочее… Я на вашего брата художника насмотрелся. Народ ушлый, возраст для вас не помеха». Он хотел сказать, что если девица чиста, то большой беды для нее не будет. Подержат и выпустят. Вопрос только в том, сколько ее продержат… но не сказал. Не хотелось вслух обсуждать чистоту Анны.

– Чем я могу помочь?

– О, князь, вы знаете, что такое быть немцем в России! Farbe halten!

Фраза эта уже стала расхожей и означала: молчи, когда унижают. Никита понимающе кивнул.

– Зачем сидит здесь этот солдат? Как долго он будет здесь сидеть? – продолжал взывать Мюллер.

– Очевидно, до особого распоряжения. Тюрьма вам не грозит.

Мюллер быстро закивал.

– О, ваше сиятельство, никогда не поймешь, что у русских на уме. Помогите мне уехать из России. Это трудно! Это страшная волокита, особенно если нет поручителя. Я должен трижды, – его пальцы подтвердили эту цифру, – дать объявление в «Санкт-Петербургских Ведомостях» о своем отъезде, дабы имеющие на меня долги могли явиться по указанному адресу. Только после этого я могу хлопотать о паспорте.

– А как же Анна?

– Я возьму ее с собой, – быстро сказал Мюллер. – Если удастся. А если нет… Такова судьба. Мой девиз: «в опасности успей скрыться!»

«Да ты еще и трус, приятель!» – обиделся за Анну Никита.

– Но чтобы оправдать свой девиз, – бодро продолжал художник, – я должен хлопотать, вы не поверите, князь… в трех местах: в Коллегии иностранных дел, в Адмиралтействе и в полиции. Я должен заплатить городу пошлину за три года! Отчего русские так любят цифру три? Я разорен, разорен! – и Мюллер заплакал навзрыд.

«Старый сатир! Счастье, что ты не успел совратить невинную девицу. Тебе бы об этом плакать!» – злоба так и душила Никиту. Но он знал, об этом можно думать, но нельзя говорить вслух. Мюллер и впрямь достоин жалости. Всем известно, как тяжело иностранцам уезжать из России. Он и сам не раз видел, как ходили по улицам гонцы от городской управы и под барабанный бой оповещали списки иностранцев, желающих оставить Петербург. А ну как задолжал в зеленной лавке или при покупке дров?

– Что делать с тобой, мы еще придумаем, – строго сказал Никита. – Когда увели Анну?

– Вчера вечером.

– Ее не обижали?

– Как же не обижали, если обозвали «девкой»? Но она держала себя как леди. Ни одной слезинки! Только и бросила: «Поберегите мои вещи». А у нее вещей-то – одна шляпная коробка с бельем.

«Девушке надо помочь…» – с этой мыслью Никита оставил дом Мюллера. В коляске на глаза попалась наполовину опорожненная бутылка с квасом. Странно, жажда его уже не мучила. Его мучил другой вопрос: к кому обратиться за помощью? Конечно, он сразу подумал о Корсаке. И тут же отбросил эту мысль. У Алешки нет таких связей. Вот если бы здесь был Белов, он наверняка бы дал толковый совет. Уж наверное, Анна не первая, кто попал в подобную ситуацию. И тут он ударил себя по лбу. Как он не подумал об этом сразу? Иван Иванович Шувалов – вот кто сможет ему помочь. Правда, он фаворит, а Никита взял себе за правило ни о чем никогда не просить приближенных императрицы. Но он ведь не за себя попросит. Он хочет заступиться за оклеветанную невинность! Шувалов-младший – добрейший человек. Он может убедить высокий суд в том, что Анна невиновна.

И Оленев велел кучеру поворотить коляску к апартаментам Шувалова.

Камергер Шувалов

Новый дом Ивана Ивановича Шувалова находился на углу Невской перспективы и Садовой улицы. Государыня посетила этот дом и нашла его прелестным. Великая княгиня Екатерина, желая угодить, добавила, что хозяин вложил в постройку весь свой вкус. Однако в своем кругу Екатерина дала волю языку: «Чего-чего, а вкуса у Ивана Ивановича никогда не было. Снаружи этот особняк похож на манжетки из алансонского кружева, весь в резьбе и завитушках, а что делается внутри, я и не говорю! Там каждая завитушка вопит: «Мой хозяин богат!» Фрейлины и статс-дамы молодого Двора тут же подхватили остроту. Ах, как им хотелось самим переступить порог этого дома! «Вы слышали, кабинет в нем отделан чинарой и был покрыт до самого потолка лаком… Но хозяину не понравился цвет, и он велел покрыть дерево безвкусной резьбой. Хи-хи-хи… резьбу потом посеребрили…. а картины на стенах все больше копии…»

Когда Екатерина познакомилась с Иваном Ивановичем Шуваловым, он ей понравился, это уже потом их отношения испортились. Описывая в своих мемуарах их первые встречи в Ораниенбауме, она украсила лестные отзывы о нем словечком «очень»: вежлив, внимателен, хорош собой, бледен. Юному пажу было восемнадцать лет. Он всегда ходил с книгой под мышкой, скрывая от окружающих заглавие, словно опасаясь, что чья-то бесцеремонность смоет картинки, явившиеся его воображению после прочтения этой книги. Великая княгиня тоже любила читать. Нимало не сумляшись, она пишет, что укрепила Шувалова в этой склонности (ей было тогда 16 лет), объяснив ему, сколь важно в жизни стремиться к образованию. Более того, она была уверена, причем совершенно искренне, что способствовала его будущей карьере, обратив на Ивана Ивановича внимание его двоюродных братьев – Петра и Александра Шуваловых, бывших любимцами Елизаветы.

Но старшим Шуваловым ничего не надо было объяснять, «сами были с усами». Оба они в молодости состояли при дворе Елизаветы, а потом своей решительностью и верностью помогли ей занять трон. Судьба наградила Петра Ивановича маленькой, некрасивой, веселой и чрезвычайно ловкой супругой Маврой Егоровной, в девичестве Шепелевой. Мавра Егоровна сумела занять при Елизавете место, которое было выше старшего чина в табели о рангах. Она была чесальщицей пяток, то есть находилась день и ночь при императрице, знала все ее тайны, нашептывала в царское ушко все дворцовые сплетни. Мавра Егоровна была незаменимая. Она и использовала случай, чтобы показать государыне умного и красивого родственника.

В селе Знаменском, что на пути из Москвы в монастырь Св. Саввы, ждали прибытия государыни. Предполагалось, что она только заглянет в имение хозяина Знаменского – Федора Николаевича Голицына, дабы отдохнуть по дороге на богомолье. Но где отдых, там и обед, а обед с государыней, хоть и постный, всегда праздник. Родня и гости Голицына образовали живой коридор, под ноги Елизавете бросали полевые цветы и только что срезанные влажные розы. И красивый Иван Иванович бросал, щеки его пылали…

– А вот наш двоюродный брат… очень умный и достойный молодой человек, – шепнула Мавра Егоровна Елизавете.

Государыня задержала на юноше рассеянный взгляд.

– Ну что ж… возьмем его с собой. Пусть помолится…

Елизавета только улыбнулась умному пажу, а по дворцу уже поползли слухи. Предположения высказывались самые смелые – неужели Разумовский Алексей Григорьевич потерпит рядом с собой фаворита, неужели Бестужев – враг Шуваловых, допустит еще большего возвышения этого семейства? Иван Иванович не сделал никаких усилий, чтобы оправдать шепоток придворных. Все как-то случилось само собой, а более всего стараниями Мавры Егоровны.

Через три месяца после богомолья в честь св. Саввы, уже в Воскресенском монастыре, что прозывался Новым Иерусалимом, государыня объявила о произведении пажа Ивана Шувалова в камер-юнкеры. Двор перевел дух, самые смелые предположения оправдались. Государыне было сорок, новому фавориту двадцать два. Осенний день был ясным, погожим, кленовые рыжие листья в сочетании с зелеными изразцами, которыми были украшены и храмы, и монастырская ограда, вызывали в памяти шедевры живописи, где все гармония, все красота. Ах, как празднично было вокруг, какие добрые у всех лица, как милостива и прекрасна была государыня!

Предсказания дворцовых острословов, что этот круглолицый, тихий красавец только «временный каприз», не сбылись. Иван Иванович занял прочное место при дворе Елизаветы, а в последние годы ее жизни, когда она много болела и редко появлялась на людях, Иван Иванович, не занимая никакой крупной должности (просто камергер), был едва не единственным сановником, имеющим свободный доступ к Елизавете.

Никиту Оленева с графом Шуваловым тоже свел случай. Лет пять назад он был представлен Ивану Ивановичу, но встреча эта ничем не была окрашена, обычная, дворцовая ритуальность, раскланялись и напрочь забыли друг о друге.

Вторая их встреча произошла за границей, а именно в Венеции, в театрике, где давали только что написанную несравненным Карло Гольдони «Трактирщицу». Гольдони был любимцем города, представление все время прерывалось овациями и хохотом. Никита смеялся больше всех. После представления уже на выходе его остановил стройный, роскошно одетый молодой человек.

– Вы русский?

– Да.

В зале уже гасили свечи, и в полутьме Никита никак не мог вспомнить, кто этот вельможа и откуда он его знает. Внимательные глаза, высокий лоб, на лице выражение приязни и легкой грусти, которую не могли развеять даже проделки веселой трактирщицы. И еще брови, красиво очерченные, пушистые, что называется «соболиные», до которых хотелось дотронуться пальцем, как до хорошей кисточки, прежде чем взять на нее краску – Никита уже вспомнил и хотел приветствовать нечаянного собеседника полным титулом, но тот сам представился с улыбкой.

– Мы встречались… дома. Иван Иванович Шувалов.

Никогда бы они не сошлись так близко в России. Венеция – особый город, да и город ли? Этот плавающий в Адриатике остров с каналами, дворцами и храмами казался не созданием рук человеческих, но самого Творца, его капризом, его счастливой и доброжелательной улыбкой.

Венеция в ту пору была второй столицей Европы, только Париж мог разделить с ней свою славу. Но Париж был городом просвещения, энциклопедий и ученых разговоров, а Венеция – вечным карнавалом, театральными подмостками, на которые не зрителями, а лицедеями стекались лучшие люди Европы, богачи, авантюристы, женолюбы, шулеры, чародеи и ценители прекрасного. Вооружившись масками, Никита и его новый друг ходили в театры, слушали в женских монастырях, преобразованных в музыкальные школы – консерватории, несравненное пение на музыку Скарлатти, Гассе и Галуппи, по вечерам их гондола бороздила Большой канал, в казино Ридотто они заправски метали банк, а потом пили в уличном кафе белое вино и шербет. И не было собора, которого бы они не посетили; любовь к Тициану и Карпаччо внесла в их дружбу особый, яркий мазок. За границей сословные различия у русских стушевываются, они словно подняты над местным обществом тем, что являются представителями великой державы. Где бы за границей ни был русский, он, хоть и ругает дома отечество самыми черными словами, здесь становится спесив необычайно. Об этом тоже было говорено под низким звездным венецианским небом.

Однако время, отпущенное фавориту для заграничного вояжа, кончилось. Были заказаны муранские зеркала, отобраны и сторгованы картины для галереи Ее Величества. Никита принадлежал себе, а не государству, но Иван Иванович уговорил его поехать домой, увлекая мечтой о создании в отечестве Академии художеств.

По мере приближения к границе отношения между новоиспеченными приятелями менялись. Нельзя сказать, чтобы они стали прохладнее. Иван Иванович был по-прежнему мил и прост в обращении с Никитой, но оба чувствовали, что словно бы разъезжаются в разные координаты по вертикали. Иван Иванович поднимался в то высоко, куда занесла его судьба. А Никита шаг за шагом спускался к тому скромному положению, которое занимал он по своей охоте и воле. Происходило это как бы само собой, но если здесь уместно произнести слово «инициатива», то она шла от Никиты. Он ни в чем не заискивал перед Иваном Ивановичем. Боже избавь, он не стал называть приятеля «ваше сиятельство», он без усилий и намека на обиду спустил простоту их отношений до какой-то новой, видимой ему планки, да там и остался.

Иван Иванович этого словно бы и не заметил, хочешь так – пожалуйста, значит, тебе так удобнее. Сословно они были равны. Никита хоть и князь, но незаконнорожденный, усыновленный, конечно, при гербах, наследник, но… он-то знал: как недоношенные дети, будь они потом хоть богатырского сложения и недюжинного ума, не могут увериться, что провели в утробе матери положенный срок, так и незаконный… Шувалов был из местнопоместных, захудалых. Став фаворитом, он мог получить любой чин, нацепить на грудь любой орден, но он предпочел остаться всего лишь камергером и кавалером двух орденов: Александра Невского и польского Белого Орла, который попал к нему случайно.

Эти отношения сохранились у них и в России. Никита, хоть Шувалов был моложе его на два года, относился к фавориту как к старшему. Да и как же иначе? В свои тридцать Иван Иванович был не только фаворитом и меценатом, но куратором и основателем Московского университета, Ломоносов, слава о котором гремела, был его другом, драматург Сумароков – частым гостем. Шувалов относился к Никите бережно, и беседы у них были весьма откровенные, хотя они не могли часто видеться.

Последний раз Никита видел Шувалова месяц назад, да и то мельком. Иван Иванович находился почти неотлучно при особе государыни, а та любила проводить лето за городом – в Царском или Петергофе. По дороге к Шувалову Никита решил, что оставит графу записку с просьбой о неотлагательной встрече. Однако Иван Иванович был дома и принял его незамедлительно.

Встреча произошла в том самом резном кабинете, о котором злословили фрейлины Екатерины. В комнате был полумрак, граф сидел у горящего камина и выглядел очень по-домашнему.

– Здравствуй, друг мой! Извини за вид. Я болен. Лекарь говорит – простуда и добавляет еще кучу терминов, а я думаю – ипохондрия на меня напала, – рука его поднялась с подлокотника кресла и тут же безжизненно упала.

Иван Иванович и впрямь выглядел неважно, камзол мят, кружева, с которых сполз крахмал, не стояли торчком, а словно льнули к запястью. Правда, болезненный румянец на щеках хозяина можно было приписать камину, в комнате стояла тропическая жара. Обделенные климатическим теплом, русские от своей широкости отапливают свои жилища как никто в мире.

Никита еще раньше разгадал слабость Ивана Ивановича – он любил болеть. А болезнь сразу ввергала его в черную меланхолию. Но Никита подозревал, что все его простуды, сухие колики, флюсы и прочая гадость начинались у него как раз с меланхолии, а по-русски говоря – с тоски. Иной затоскует – пить начнет, смотришь – и полегчало, ну а если у тебя организм алкоголя не приемлет, то перебарывай ипохондирю побочной хворью. Что-то в Венеции он не был подвержен заболеваниям с подобным диагнозом.

Из-за шкафа выбежал, бряцая по паркету коготками, маленький белый пудель, на шее у него был замысловато повязанный бант из шелка салатового цвета, такой же бантик, только поменьше, украшал кончик хвоста. Пуделек подбежал к Никите и радостно тявкнул.

– Ах, какая милая собачка, – вежливо произнес Никита.

– Я бы не сказал. Разве это собака? Бутоньерка. Подарок великой княгини. Кто-то из ее английского семейства ощенился.

– И как его зовут?

Шувалов рассмеялся.

– Разве ты не знаешь, что всех белых пуделей зовут Иванами Ивановичами? Левушка Нарышкин говорит, что этот, – он указал на собачку, – может стоять на задних лапках, ходит, как человек, и любит банты светлых тонов.

– Так это Нарышкин принес собаку?

– Он… Только что ушел.

Лев Нарышкин пользовался особой славой при дворе. В царствование Анны Иоанновны ему непременно присвоили бы звание дворцового шута, при этом он бы получил и фавор и оклад. Мягкие времена Елизаветы наградили его только кличкой Арлекин. Он был очень неглуп, знал все дворцовые сплетни и обладал истинно комическим талантом, мог рассмешить любого, если имел такое намерение. Рассказывая о каком-то событии, он болтал без умолку, словно получая удовольствие от самого процесса говорения, слог его был красочен, с метафорой, с ссылкой на древних, которых он цитировал без всякой натуги, при этом у слушателя сама собой возникала мысль – а не дурачат ли его?

Анекдот с английским пуделем, которого подарил Екатерине муж, тоже был красочно пересказан Левушкой Нарышкиным. Просто за пудельком ухаживал ее истопник Иван Ушаков, и все стали по имени этого Ушакова так звать собачку. Пуделек был превеселый, несколько нервный, общий баловень. Ему сшили одежду светлых тонов. Светлые тона любила государыня и ее фаворит. Что ж, еще не такое бывает – просто совпадение, но скоро о пудельке по кличке Иван Иванович стал говорить весь Петербург. Статс-дамы и фрейлины Екатерины поспешили тоже обзавестись белыми пудельками – и все Иваны Ивановичи. Слух о новой моде дошел до государыни и страшно ее разозлил. Она дала взбучку во дворце и назвала этот поступок дерзким. Дело с трудом замяли, но сейчас, видно, оно стало работать по другому кругу. Уж на что Никита был далек от Двора, но и он понял, что подарок Екатерины неспроста, или она хочет отомстить за что-то Шувалову, или объявить ему открытую войну. Уж не это ли причина неожиданной меланхолии?

– Ну что смотришь? Глаза, как пуговицы, – обратился Шувалов к пудельку, тот нерешительно тявкнул. – Вид у тебя не из умных, но дареному Ивану Ивановичу в зубы не смотрят!

Никита с радостью подумал, что чувство юмора у хозяина дома по-прежнему присутствует. Оленева давно поразило наблюдение – при дворе начисто отсутствует именно чувство юмора. И мужчины, и женщины при обсуждении сплетен, дел политических, интриг и истинно добрых поступков, ведь и такое случается, всегда предельно серьезны. Каждое мельчайшее событие – как была одета на балу государыня, куда мушку прилепила, сколько бокалов шампанского изволила вкусить – обсуждалось с почти библейской значимостью и серьезностью. В моде были подозрительность, ревность, показная набожность и такая же показная любовь к государыне. Шувалов был в этом породистом стаде приятным исключением.

– Да, забыл сказать. Спасибо за картину, – продолжал Шувалов. – Я выбрал море. Там замечательно выписан берег и мужская фигура, хоть ее почти и не видно, полна такой грусти… У нее такая беззащитная спина. А воду никто не умеет писать… Море на картинах, если оно волнуется, то эдакий барашек… если спокойно, то мрамор…

Никита закивал головой. Шувалов давал ему возможность перейти к задуманному разговору.

– А ведь я к вам с просьбой, ваше сиятельство…

– Не надо «сиятельства», давай, брат, как в Венеции, – он заговорщицки улыбнулся.

– Иван Иванович, я пришел вас просить за безвинно пострадавшего человека. Он имеет отношение к художнику, продавшему вам картину.

– И кто же сей человек? – Шувалов сразу стал серьезен.

– Это женщина, иностранка. Она простого звания, но судьба ее, поверьте, ужасна.

– При чем здесь звание? Наш долг заботиться о каждом христианине, – он болезненно улыбнулся, – да и не только о христианине.

Никита с готовностью кивнул.

– Месяц или около того, я точно не знаю, молодая особа Анна Фросс нанялась в служанки к художнику Мюллеру. А теперь – донос. Ее забрали в Калинкинский дом.

Иван Иванович коротко взглянул на Никиту и тут же отвел глаза, он понял щекотливость просьбы. Вздохнул, постучал пальцами по столу.

– Спрашивать тебя о том, есть ли основания для подобного доноса, я не буду. Ты, как говорится, свечи не держал. Но вообще это ужасно! – воскликнул он с сердцем. – Мы, русские, всегда бросаемся из одной крайности в другую. Я слышал рассказы об этих несчастных. Их посылают после проверки, которая оскорбительна и всегда не в их пользу, в шпалерные мастерские или в ткацкие. И заметьте, мужчин если и привлекают к ответственности, то никогда не наказывают. Дело для них кончается назидательными разговорами. Этот Мюллер молод?

– Старик. Он хочет бежать из России.

– Мы несправедливы к иностранцам. Сами зовем их в Россию, а потом либо забываем о них, либо наказываем варварски. Напишите мне вот здесь фамилию девицы. Я сегодня же подумаю, что с этим делать…

– Такие случаи решает сама государыня, – деликатно напомнил Никита.

– Ах, только не сейчас. Не будем беспокоить Их Величество подобными мелочами. Я обращусь к брату Александру Ивановичу.

Никита внутренне передернулся. Как он забыл о всемогущем брате – главе Тайной канцелярия? Никита привык думать, что от этого государственного органа нельзя ждать ничего хорошего, однако другого выхода не было.

Помолчали…

– Я вынужден беспокоить вас еще одной просьбой, – с трудом сознался Никита. – Она, правда, совсем другого свойства. Речь идет о дочери полковника Репнинского. Как мне стало известно, государыня соблаговолила назначить ее своей фрейлиной. Девица в некотором смысле моя дальняя родственница. Меня просят содействовать… нет, вернее, приютить ее у себя, покуда ее примут во дворце. Так могу ли я сразу по приезде оной девицы уведомить вас…

Шувалов весело расхохотался, видно, от разговора с Никитой ему здорово полегчало.

– Экий ты князь влюбчивый. Вокруг тебя так и порхают женщины. Я помню твой визит в Венеции к некой даме. Она тоже была в некотором смысле… нет, не родственница, соотечественница. После этого визита на тебе лица не было.

– Лицо-то как раз было, – хмуро сказал Никита, – а облик потерял.

– Теперь ты просишь сразу за двух девиц. Я, конечно, сделаю все, что могу, но боюсь, что участие в этих особах тебе даром не пройдет. Две девицы хуже двух зайцев, потому что не ты за ними будешь гнаться, а они за тобой.

– Я понимаю… я, должно быть, смешон, но как же быть? Коли просят…

– Характер надо менять, чтоб меньше просили, – подытожил Шувалов. – А теперь пошли, перекусим, что ли…

Калинкинский дом

Просьба Ивана Ивановича двоюродному брату Александру Ивановичу была скромной: «смягчить участь несчастной» – не более. Кажется, что для главы Тайной канцелярии подобная просьба звучала как сущий пустяк, пальцем пошевели, все само собой исполнится. Но это было не так. Будь подследственная воровкой или убийцей, присужденная к жестокому наказанию, здесь можно было придумать много способов, как облегчить участь, – дело Божье. Но если особа безнравственна, уличена в зазорной связи, если потеряла она женский или девичий стыд и если за столь позорное поведение присудят ей не четвертование, не виселицу и не огонь, а всего лишь прядильню или шпалерную фабрику, то как можно помышлять об еще меньшем наказании? Куда уж тут смягчать?

Александр Иванович не был ханжой. Он просто знал, что Калинкинский двор курирует через духовника своего Федора Дубянского сама государыня.

Протоиерей Дубянский, муж святой и разумнейший, в свое время все сделал, чтобы осиное гнездо разврата – дом Дрезденши – было разорено. По настоянию все того же Дубянского учинили комиссию, дабы разыскивать гулящих девиц, а также «потворенных баб», кои молодых жен «с чужими мужьями сваживают». Александр Иванович двумя руками голосовал за нравственность, а то, что с разгромом дома Дрезденши он потерял лучших своих осведомительниц, так об этом знает только он сам и пара чиновников из Тайной канцелярии.

Сейчас Дубянский редко появлялся в Калинкинской деревне, и недосуг ему, и не по чину разбираться со всякой мелюзгой, но своих людей и в охране, и в комиссии имел множество. Словом, обо всех делах был осведомлен. Государыня любила иногда послушать из чистых уст подробный рассказ о том, как именно согрешила некая «А» или «Б» и как порок был наказан.

Что там ни говори, а просьбу Ивана Ивановича нельзя оставить безответной. «Ты мне – я тебе», – этот девиз на Руси был всегда непременным правилом и соблюдался свято.

«Тьфу ты, незадача, – подумал Александр Иванович с раздражением, – хоть бы устно… нет, запиской известил. Написал, а потом небось забыл вовремя переслать. И валялась сия бумажонка на столе, чтоб кто-нибудь из грамотеев ненароком глаза туда и запустил. Тьфу на тебя! Как зовут прелестницу-то? Ага… Анна… арестована по доносу…»

Александр Иванович вздохнул. Он уже понял, что потащится в Калинкину деревню сам. Если возникнет вдруг необходимость объясниться с государыней, то он всегда может отговориться, что искал-де свидетеля или снимал допрос по побочному делу.

Путь в Калинкинский двор был не близкий. Александр Иванович велел заложить экипаж и отправился в дорогу в самом дурном расположении духа.

– Приведите арестованную Анну Фросс.

Служитель с поклонном удалился. Шувалов отметил про себя, что тот, не переспрашивая, сразу понял, кого надо привести. Народу в Калинкинском дворе было обычно немало, и прежде, чем найти нужную персону, приходилось долго объяснять, кто да зачем. Видно, здесь знали Анну Фросс, и уж, конечно, не без помощи любезного Ивана Ивановича.

Следственная комната, лекарская, палаты для девиц, которые по примеру тюрем назывались темницами, хоть света в них было предостаточно, все это размещалось в бывшем помещичьем доме некоего Калинкина. Усадьба отошла в казну в счет долгов, была она шибко неказиста, но подвернулась весьма кстати. Дом был обставлен на скорую руку, как бы временно, но с твердой уверенностью, что сейчас они примут первых «пропащих девиц», совершат медицинский досмотр и праведный суд, отправят осужденных, куда след, а там и обустроятся, приведут все в надлежащий порядок. Но всякий знает, ничего нет на свете более постоянного, чем временные неурядицы. Мебелишка как была дрянной, такой и осталась, полы еще более защелявили, окна за год не удосужились помыть, вот только портретом государыни обзавелись, так и сияет на радость подданным.

Парадный портрет императрицы во всех регалиях и короне занимал всю стену над шатким столом. Одного взгляда на портрет было достаточно, чтобы понять – художник полная бездарность. Каждый камешек на ордене, каждый волосок и фестончик на платье были выписаны очень прилежно, и от этой прилежности особенно раздражительно было видеть непохожесть копии на оригинал.

В те времена Елизавету Петровну писали много и часто. Портрет государыни должен висеть в Сенате, Синоде, в коллегиях, а так же на почтах, полицейских управлениях и прочая, прочая всего государства Российского. Писать портреты приглашали из-за границы известных художников. Особое место занимал француз Каравак. Еще в сорок третьем, в начале царствования Елизаветы, он получил большой заказ: написать двенадцать парадных портретов для русских посольств в иностранных государствах. Каравак был посредственный художник. Он растиражировал по России и Европе несколько слащавый, мало похожий на себя не обаятельный образ государыни, зато скипетр, держава, муаровая лента через плечо и орден Св. Екатерины были выписаны ярко, смело и с полным изяществом.

Ясное дело, Калинкинские палаты украшала очередная подделка под Каравака. Елизавета на полотне была тучна, роскошна, лицом туповата, груди, прости Господи, как спелые яблоки, готовы были выкатиться из платья. Эдакой дебелой не страной править, а на подушках с любовником возлежать! Да и возлежит! – пискнул внутренний, чрезвычайно трезвый пакостный голосишка. Подумалось, хоть дом этот и есть судилище, все равно он по сути своей бордель, поскольку ни судьи, ни стража не делают в нем погоду, а собранные вместе прелестницы даже дыханием своим испускают в воздух особые бесстыдные миазмы. Где-то далеко, за многими стенами, вдруг весело запел женский голос, и в этот же момент Александру Ивановичу показалось, что Елизавета Петровна игриво подмигнула ему подробно нарисованным глазом, словно и ее, царственную, притащили в эти палаты на суд по эротическому делу.

Шувалов отвернулся, по щеке его пробежал нервный тик. Внутренний голос был призван к порядку и уполз в необозримые дали явно пристыженный. И не может быть человеческое лицо такого, как на картине, цвета. «Ложь?» – заверил себя Александр Иванович, пытаясь вернуть душевное настроение.

Скрипнула дверь. Пыльный, бьющий из окна солнечный луч скрестился с тем, что проник через дверь из залитого светом коридора, и в перекрестье лучей возникла девушка. Лица ее он не увидел, только контур – очень стройная шея, волосы, убранные под чепец, с трудом в нем умещались, одна вьющаяся прядь зависла над ухом. Девушка сделала шаг вперед, дверь закрылась, и Александр Иванович увидел, что прядь совершенно золотая, попросту говоря, рыжая, а лицо – во-она как бывает! – имеет тот же самый молочно-розовый цвет, что на портрете государыни. Сейчас он понял, что это была нежнейшая розовость, какая бывает по ранней весне у цветущего миндаля где-нибудь в горах Италии.

«Ах Ванька, ах негодник! – с грустью подумал Шувалов. – У тебя, братец, дело есть – фавор! Ты за этим делом перед всей семьей в ответе. Ты государыню обожать должен, а не слюни перед красавицей распускать!» Александру Ивановичу было невдомек, что Иван Шувалов никогда не видел Анну Фросс и вообще к такого сорта прелестям был равнодушен. Он любил в Елизавете власть, могущество, ум и доброту, а ножка и бюст – дело десятое.

– Ты знаешь, кто я? – строго спросил Шувалов девицу.

– О, мой господин, я не говорю по-русски, я приехала из Гамбурга, – быстро, извиняющимся тоном сказала Анна и сделала книксен.

Александр Иванович повторил свой вопрос по-немецки. На этом благозвучном и благородном языке и протекала их дальнейшая беседа. Девица смотрела в глаза собеседника без страха и смущения, видно, ее никак не пугал шрам, безобразивший щеку Шувалова.

– В сей стране меня называют великим инквизитором, – важно сказал Шувалов, однако взгляд его потеплел.

Анна всплеснула ресницами, судорожно прижала руки к груди и, как подрубленная, упала на колени. На нежной, склоненной шейке золотился пушок, ленты на чепце были фиолетовые.

Взять бы ее в дом на должность полуночницы. Легкая, как эльф, как эфир, будет пробегать она по загородному дому, что на островах, и менять свечи в тяжелых шандалах. И чепец пусть снимет, и волосы – золотой водопад, пусть струятся по спине, по груди… А супружница на острова чтоб ни ногой! Склоненная головка дрогнула, видно, она ждала какой-то реакции на свой искренний, смиренный жест.

– Встань, милая, – в голосе Александра Ивановича прозвучали ласковые нотки. – Поведай мне, зачем ты приехала в Россию и какие такие дела и помыслы привели тебя в этот дом. Будь откровенна, – он погрозил пальцем. – Любую ложь мне легко проверить.

– Извольте, ваше высокопревосходительство, – Анна вскочила с колен. – Мне легко говорить с вами, потому что я чиста, – она подняла глаза к небу и перекрестилась, не истово, не фанатично, а жестом полным изящества и потому весьма убедительным.

Разговор их был долгим и, прямо скажем, не для чужих ушей. «Честна, вне всяких сомнений, честна, – отмечал про себя Александр Иванович, – благонравна, скромна… И того у нее не отнимешь, что умом изрядна…» Временами главе Тайной канцелярии казалось, что в Калинкинском доме стены имеют уши, а потому он переходил на шепот. Анна смотрела на него серьезно и кивала в подобающих местах. «Мы тебя спрячем, – думал Александр Иванович. – Мы тебя так спрячем, что не только братец Иван – никто к тебе не сможет подступиться».

– Будь готова, милая… Сегодня же к вечеру за тобой придут. Смело иди за оным господином. Служителей здешних я предупрежу.

Ну вот, съездил, и не без пользы. На обратной дороге Александр Иванович опять подумал, что хорошо бы иметь Анну в качестве разливательницы чаю. В конце концов на супругу Екатерину Ивановну можно и цыкнуть. Но что дочь скажет? И опять же – зять… У этой Анны дощечка на лбу, а на той дощечке записано, что не для разливания чаю, а для любования и рукосуйства держат при себе немолодые мужи.

Екатерина Ивановна (в девичестве Костюрина, рода незнатного) была мала ростом, худа, застенчива, но, в отличие от многих, совершенно не боялась собственного мужа. Она имела странное обыкновение – на балах, во время прогулок вдруг впадать в глубокую задумчивость, замирая при этом и телом, и взглядом. За эту ее особенность другая Екатерина, их высочество великая княгиня, прозвала госпожу Шуйскую Соляной столб. Кличка прижилась. Вот так всегда, хотят отомстить мужу, а отыгрываются на ней. Александру Ивановичу доносили, что с подачи все той же Екатерины при Дворе злословили, мол, мадам Тайная канцелярия бережлива не в меру, проще сказать – жадна, нижние юбки носит слишком узки, на целое полотнище уже, чем полагается, на манжеты экономит кружева, а головные ее уборы похожи на прошлогодние гнезда.

Он совсем было забыл о прелестной Анне, а затужил о напрасно обиженной супруге. Потом мысли его опять соскользнули на великую княгиню. Тяжела его служба. Иногда против воли, ведь совсем не любопытен и не сплетник, должен он узнавать тайны людей. Чужие тайны давят… Ну, скажите на милость, зачем ему знать о тесной дружбе между Екатериной и английским послом Вильямсом? Ответ прост. У великой княгини любовь с Понятовским, а юный полк состоял на службе у англичан. Но это было летом пятьдесят пятого… Сейчас Понятовский сам посол, а с Англией мы вот-вот порвем дипломатические отношения. Зачем великой княгине в этой ситуации продолжать дружить с Вильямсом?

И вот ведь какая незадача. Ходят упорные слухи (сам, правда, за руку никого не поймал), что оный Вильямс ссудил великую княгиню деньгами. Иначе как бы она расплатилась с портнихой, ювелиром, да и лошади ныне дороги, а главное, и это точно известно, Екатерина выплатила последние долги за маменьку свою, беспутную Иоганну, которую без малого десять лет как выслали из России.

Однако он строг к великой княгине. Она умна, весела, иногда очаровательна. А что взятки берет (Вильямсу, конечно, сказала, что в долг), так кто их не берет? Этому приятному занятию она в России выучилась. Плохо, конечно, что взятки дает воюющая с нами держава.

Александр Иванович вздохнул… потом задремал, опершись головой о стеганую обивку кареты. Надо бы велеть сюда подушки положить. Где ж спать, как не в карете… Ночью все бессонница мучит, а здесь так сладко засыпаешь. И красавица Анна подает чай на расписном подносе…

Как и было условлено, вечером в Калинкинский дом прибыл за Анной Фросс молоденький подпоручик и препроводил ее в дом престарелой графини Гагариной. А еще через неделю графиня с ласковой улыбкой спросила:

– Я слышала, ваш отец был аптекарем?

Анна потупилась.

– А мать акушеркой?

Анна сделала книксен.

– Возблагодарите Господа, душа моя. Судьба к вам сказочно благосклонна.

Далее графиня возвела очи горе и сообщила, что Анна назначается помощницей акушерки к особе ее высочества великой княгини Екатерины Алексеевны, что завтра же ей надлежит вступить в должность, а именно неотступно наблюдать за беременной и жить вкупе с акушеркой при особе великой княгини неотлучно.

Канцлер

Шестнадцать лет Бестужев доказывал всем и каждому, что Англия – друг России, а Франция – враг, поскольку желает видеть Россию слабой, водит дружбу с Османской Портою, э… да что говорить! Теперь дожили: воюем с Пруссией и Англией, а в Петербург явился собственной персоной французский посол маркиз Лопиталь, бывший ранее послом в Неаполе.

Говорят, что, желая перещеголять Шетарди, посол шесть месяцев готовился к поездке в Россию. Шесть месяцев и четыреста тысяч ливров оказались достаточными, чтобы окружить себя неслыханной роскошью. Русская публика приняла посла и его свиту с восторгом. Да и как не ликовать, если законодатели мод, галанты и лучшие в мире кавалеры опять украсят своим присутствием русские гостиные, будут танцевать, острить, играть по крупной и рассказывать дочкам про далекий Париж, выясняя с осторожными маменьками между делом вопрос о приданом.

Особенного успеха добился сам Лопиталь, мужчина обходительный, умный, бога-а-тый и вообще красавец.

– Ду-ур-ры! – заходился от негодования Бестужев. – Вот ужо скрутит вашего любимца подагра, так и увидите, сколь галантен ваш пятидесятилетний кавалер! Все молодятся! А богатства у него – одни долги! Он еще в Неаполе проворовался…

Бестужев мог и дальше продолжать список пороков нового посла. Война вдохнула свежие силы в работников «черного кабинета», с необычайным рвением и добросовестностью они расшифровывали депеши иностранных послов, выписывая из них не только стратегические сведения, но и малые пустяки, подробности, цена которых иногда превосходила политические сведения.

А политические сведения были таковы: в каждой депеше, переведенной с языка цифр, иностранные послы писали, что кредит канцлера очень упал.

Не впервой Алексею Петровичу читать эту фразу. Все семнадцать лет на все лады твердили голоса: свергнуть, уничтожить, сейчас самое время… кредит Бестужева упал как никогда. Но он всегда мог победить своих врагов, не брезгуя для этого ничем. Цель оправдывает средства – этот лозунг иезуитов был ему близок и понятен.

Другое дело сейчас… Не только умом, интуицией, кожей Бестужев ощущал, что шипение этих лисиц, как ни горько, соответствует действительности: он потерял прежнее значение и политическое влияние не только в Европе, но и дома, в России. И не приезд французского посла тому виной. Посол Лопиталь только последняя капля. Власть у Бестужева отнимали постепенно, пядь за пядью… Шуваловы – вот его основные враги. Петр – главный делец и интриган, Александр – служба сыска и милейший Иван Иванович, любимец Елизаветы. Эта троица возымела желание сама править Россией. Вице-канцлер Воронцов (о, ничтожество!) только игрушка в их руках. Объединившись, они добились того, что канцлер сам порвал с Англией и, скрепя сердце, подписал союз с Францией.

А теперь сидит в пустом доме, слушает дождь и пьет в одиночестве. Можно, конечно, кликнуть, прибегут. Да рожи никакие не хочет он видеть, никому не верит – все предатели! Кого, вы думаете, назначил Воронцов русским послом в Париж? Ну не насмешка ли это судьбы? Братца, умнейшего и гнуснейшего, послали во Францию – Михайлу Бестужева.

Пользуясь случаем, скажем несколько слов о Михайле Петровиче, поскольку он был невольным участником наших прежних повествований. Из заговора Лопухиных Михайло Бестужев вышел чист, только жену потерял навечно. Презирая родину, что подвергла его душевным страданиям, он уехал за границу, желая найти там покой. Но жизнь есть жизнь, и в пятьдесят восемь лет со всем пылом страсти Михайло Петрович влюбился в красавицу графиню Гаугвиц. И, о чудо! – она согласилась на брак. Из Дрездена немедленно полетело письмо в Петербург. В письме Бестужев дал полный отчет о своей свадьбе и стал ждать ответа.

Ответ не замедлил поступить. Слова государыни взялся пересказывать брат Алексей Петрович. Форма была категорической: Михайло Петрович не может вступить в брак, понеже законная жена его Анна Гавриловна и поныне живет под Якутском, посему он есть двоеженец, а графиня Гаугвиц не более чем сожительница! Далее следовал поток писем как с той, так и с другой стороны. Михайло вопил, что он за жену не ответчик, что он чист перед Россией, что он заклинает Их Величество!.. и так далее. В ответ он получал бесстрастные и полные ханжеского достоинства письма канцлера: «Образумься, беспутный брат, ты не юноша, как не стыдно!»

Только в 1752 году Елизавета признала брак Михайлы Петровича и позволила ему с женой приехать в Россию. При первом же удобном случае Михайло Бестужев объявил при Дворе, что приложит все силы, чтобы свергнуть с его поста интригана и проходимца – родного брата. Надо сказать, что он только подрыл пьедестал, на котором стоял канцлер, а от судьбы за это получил новое наказание – графиня Гаугвиц, законная жена его, умирала теперь от чахотки.

Канцлер потянулся к столу, чтобы поставить пустой бокал, но не дотянулся, бокал упал на ковер и разбился вдребезги. Ну и пусть его. Вот так он сокрушит врагов своих! Алексей Петрович неловко встал, хотел потянуться, но суставы предательски хрустнули, вдруг заныло плечо до самого локтя. «Много писал сегодня, – утешил он себя мысленно, но тут же усмехнулся: – Лукавишь, Алексей батькович, не в усталости дело… и не в вине. Вино только бродит в крови, поднимает со дна жизненную силу».

Чуть прихрамывая, он подошел к зеркалу: тьфу ты, гадость какая! Он смолоду не отличался красотой, но если придать лицу серьезность, оно как бы сразу хорошело, намечалась глубокая, умная складка на переносье, в небольших, ярких глазах светилось что-то… эдакое, зоркость, цепкость. Ум в глазах не скроешь, а вот улыбка его никогда не красила. Как ни старался он иногда изображать веселость, улыбающееся лицо его походило на оскал сатира либо на усмешку палача, что торжествует над своей жертвой. А сейчас при серьезном выражении лица он похож не на государственного мужа, а на… барбоса злобного, вот на кого. Пить надо меньше, батенька канцлер! Улыбнуться зеркалу он не решился, не хотелось лишний раз видеть свои гнилые зубы.

– Надобно действовать… – строго сказал канцлер зеркалу и опять сел за стол, но бутылку отодвинул, взял лист бумаги.

Прошли те времена, когда он в молодой запальчивости, еще пятидесяти ему не было, мог говорить: «Главное для меня – благосостояние России, мое благополучие – дело второе!» Сейчас он стар и мудр. Россия как стояла, так и будет стоять, а у него жизнь прошла, почти прошла. И пока еще в его власти устроить, чтобы последние годы жизни – может, ему еще двадцать лет Господь сподобил жить! – так вот, чтобы эти годы он прожил в почете и славе. Не надо говорить, что он власть любит без памяти, не в этом дело. Просто он понимает, что жить при таком количестве врагов можно либо на верхушке пирамиды, то есть канцлером, либо у ее подножья – то бишь в тюрьме али в ссылке.

Пока здравствует императрица Елизавета Петровна, у него достанет сил, чтоб повлиять на нее и сохранить за собой место канцлера, хоть это и трудно. Пока жива… но ведь больна, и серьезно. Лекари толкуют шепотком про трудный женский возраст, де, переживет она его и окрепнет душой и телом. А если не переживет? Старость подкрадывается к человеку в разном возрасте, но и слепому видно, что государыня в свои сорок восемь лет – старуха.

Он быстро перекрестился, словно кто-то стоял за спиной и подслушивал его мысли. А все отчего? Ела много, спала не вовремя, танцевала без устали, веселилась без удержу… Хотя от этого рано не стареют, видно, здесь рука Господня, что шлет на Россию болезни без счету.

Умрет государыня, кто займет трон русский? Петр Федорович с супругой великой княгиней Екатериной Алексеевной. Но Петр пьяница и недоумок, не удержать ему бразды правления…

Великую княгиню Бестужев не любил. Пятнадцатилетней девочкой приехала она, тогда Софья Ангальт-Цербстская, чтобы вступить в брак с наследником престола, чтобы самой родить наследника, дабы не прервалась нить Романовых. Еще тогда, двенадцать лет назад, Бестужев был против этого брака. В политических видах он предлагал на это место совсем другую кандидатуру. Однако государыня настояла… теперь пожинает плоды!

Ближайшее знакомство с великой княгиней не изменило к ней отношения Бестужева. Он считал ее некрасивой, неискренней, распущенной, а главное, игрушкой в руках матери Иоганны Елизаветы Цербстской, авантюристки, известной всей Европе, и благодетеля их дома ненавистного Фридриха Прусского. Сколько сил приложил канцлер, дабы урезонить юную интриганку и заставить заняться тем, чем положено заниматься матери наследника престола. Екатерина плакала и не подчинялась. Бестужев настаивал и негодовал. Теперь Екатерина Алексеевна выросла. И менее зрячим людям, чем Бестужев, становились видны ее достоинства. Она была умна, общительна, книги формировали ее миропонимание, в ней чувствовалась сила и европейский лоск, а уж при сравнении с наследником Петром Федоровичем ее можно было уподобить звезде, сияющей рядом с лучиной.

Бестужев не любил великую княгиню ровно столько, сколько это было полезно для дал государственных и собственных. Екатерина первой обернулась в сторону канцлера, простив ему все его прегрешения. Она поднялась над своей неприязнью, оценив этого человека и не желая иметь его своим врагам.

Бестужев это быстро понял, он все понимал. Ясно ему было также, что пора прекратить ссориться с кланом Шуваловых, надо подписывать с ними мировую. В силу вступают новые отношения, и в этом нет никакой мистики. Просто Елизавета больна, а это значит, что время молодого Двора наступило.

Теперь главный вопрос в том, кто наследник. С 1743 года считалось, а именно тогда привезли в Москву Петра Федоровича, что наследник – он. Но за четырнадцать лет государыня хорошо узнала цену своему племяннику. Ему бы на подмостках в шутовской короне выступать и веселить публику. Там бы ему и успех, и слава. А Россией править – оборони Господь…

Невестку Екатерину Алексеевну государыня не любит за спесь, гордость, ум, в конце концов за то, что не хочет плясать ни под чью дудку. Однажды молодой Двор так раздразнил и обидел государыню, что она приказала привезти на смотрины шлиссельбургского заточенца, семнадцатилетнего принца Ивана, что сидит всю жизнь под замком в крепости. Одного взгляда на несчастного принца было достаточно, чтобы понять – он не способен править государством, дикий несчастный человек. Грамоте знал, но темница отняла у него здоровье и ясность ума. Можно только представить, так тяжела была для государыни эта встреча. Происходила она в подвале дома Александра Шувалова. Дом этот часто использовался для нужд Тайной канцелярии. Людская молва даже утверждала, что в его подвалах пытали людей. Бестужев знал, что это вранье, но не перечил. Народ должен уважать свой главный орган – Тайную канцелярию.

К встрече с Иваном Бестужев не был допущен, но знал о ней из уст самой государыня. Она легко объяснила, почему Алексею Петровичу не след появляться в шуваловском подвале – чтобы не привлекать к событию внимания, чтоб сохранить дело в тайне. В этом был резон, Бестужев с пониманием отнесся к словам государыни. Это было год назад, тогда Елизавета чувствовала себя не в пример лучше.

А что теперь? Был еще один претендент на русский трон – малолетний Павел Петрович. Может, это совсем не подходящая кандидатура, но то, что она будет обсуждаться, Бестужев не сомневался и терпеливо ждал, когда государыня поднимет этот разговор. И вдруг Иван Иванович, походя, случайно встретив канцлера в коридорах дворца, сказал, что-де появилась у государыни-матушки новая мысль – назначить наследником малолетнего Павла.

Бестужев помертвел. «А как же родители?» – хотел возопить, но сработала давняя привычка, промолчал, даже бровью не повел. Попробуй пойми здесь, нечаянно сказал об этом Шувалов или сознательно, но то, что государыня сама не посоветовалась об этом с канцлером, глубоко уязвило его и огорчило. Кредит твой, Алексей Петрович, пал…

А Иван Иванович бросил фразу, улыбнулся красивым ртом, чуть наморщил лоб, вот, мол, какие мысли не дают спать государыне, и удалился, листая книгу. И всегда-то у младшего Шувалова под рукой книга, в кармане он ее, что ли, носит, чтоб достать при случае, углубиться рассеянно в чтение и уйти от важного разговора и докучливых вопросов.

Если Павла – на трон, то регентами – Шуваловых, а его, Бестужева, – на свалку. Канцлер быстро макнул перо в чернильницу и написал: «Ваше Высочество! Припадаю к стопам Вашим, моля о незамедлительной встрече в связи с событиями чрезвычайными». Записка была написана твердой рукой, и только росчерк, который он поставил вместо подписи, давал возможность предположить, что автор пребывает либо в подпитии, либо в бешенстве.

Написал… А везти кому? Самому надо ехать… Но в Ораниенбаум дорога не близкая, это раз, а главное, появление там самого канцлера будет слишком заметно и для многих подозрительно. А попади эта писулька кому-нибудь в руки, потом беды не оберешься. Бестужев смял бумагу, потом распрямил ее ладонью и порвал на мелкие клочки.

Он сделает все не так. На радость Двору и государыне он устроит бал в честь выигранной под Гросс-Егерсдорфом баталии. Для этих целей отлично подойдет его Каменноостровский дворец. Бал он устроит не очень людный, но драгоценный – для узкого круга лиц, и чтоб все самого лучшего качества и фейерверк с полной затратой, чтоб вензели государыни ракеты в воздухе чертили. На этот бал; дабы отрапортовать патриотический дух, конечно, явится молодой Двор. Кстати, не забыть послать приглашение Понятовскому.

Мысль о бале развеселила канцлера. Удивлю-ка я столицу. Все считают, что канцлер скуп, а он всегда говорил: не скуп, а занят… А сейчас в честь победы да и расщедрился. Вот на балу-то он с великой княгиней все и обсудит.

Бал на Каменном острове

Супруга Анна Ивановна, урожденная Беттенгер, сказала:

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Волчья морда с грустными глазами, вся в инее, раздвинув края палатки, просунулась внутрь....
«Ситка Чарли достиг недостижимого. Индейцев, которые не хуже его владели бы мудростью тропы, еще мож...
«Рыбачьему патрулю ни разу не удалось задержать Большого Алека. Он хвастался, что никто не сумеет по...
«– Вы… как это говорится… лентяй! Вы, лентяй, хотите стать моим мужем? Напрасный старанья. Никогда, ...
«Из того, что я рассказывал о греках-рыбаках, не следует думать, что все они были преступниками. Отн...
«Залив Сан-Франциско так огромен, что штормы, которые на нем свирепствуют, для океанского судна подч...