Чемоданный роман Белоиван Лора

Да, наш с Ангелом диалог длился минуты полторы. Потом меня попросили уйти, разрешив вернуться «часа через четыре». Четыре часа образовались из первоначальных двух недель — я сбила цену, у меня был опыт торговли. Я пришла ровно через сколько надо, опять же споткнувшись о порог и упав на стол. Так что на вопрос, как вы попали в журналистику, я всегда отвечаю: «Я туда вломилась». Вообще не люблю двери, открывающиеся внутрь.

Это был период моего коммерческого успеха. Я спекулировала на базаре обойным клеем и даже смогла позволить себе два пружинных матраса взамен «Известий» и «Труда». Но из магазинов исчезла жратва, а промышленные товары общего пользования переместились на базар. Впрочем, там их тоже было мало. Я покупала бустилат в своем пригородном сельмаге, везла его на базар в город В. и сбывала с прибылью 200 %. Я была единственным покупателем бустилата в поселке и единственным его продавцом на рынке «Вторая Речка». Меня трижды хотели побить за монополизм и раз сто пятьдесят обозвали паршивой спекулянткой.

— Не нравится — мандячьте обои на клейстер, как у нас в деревне городского типа, — отвечала я, за что едва не была бита еще раз пять.

Жизнь моя становилась все сложнее, и я решила устроиться куда-нибудь журналисткой.

Вдобавок подруга Казимирова забыла в электричке копченую колбасу. Я не могла ей простить этого лет пятнадцать, но потом, конечно, простила. Именно из-за потерянной колбасы мне и пришло в голову, что человеку в виде одинокой девушки нужен постоянный заработок с возможностью карьерного роста.

Из всех четырех газет, выпускавшихся в городе В., мне понравилась только одна — Толстый Еженедельник. Он был толстый, еженедельный и интересный. Но, с моей точки зрения, там работали сплошь небожители. Я сразу же сделала предмет своего обожания недосягаемым. «Лора, ты дура, — говорила Казимирова, — иди и едь в редакцию, может, и возьмут».

Я была согласна туда хоть уборщицей, тем более что Казимирова не уточняла. Я думала так: пойду сперва техничкой, а потом проявлю себя с лучшей стороны. Я думала, вот завтра точно поеду и попрошусь. Я думала, что за попроситься на работу уборщицей меня ведь не убьют. Я думала даже похвастаться своим пятилетним уборщицким стажем на судах Дальневосточного морского пароходства. Лишь бы взяли.

Несколько раз я приезжала к зданию «Даль-пресса», обходила здание вокруг и возвращалась домой. «Ну что? — спрашивала квартировавшая у меня в ту пору Казимирова. — Была?» В ответ я говорила плохие слова, и Казимирова, вздыхая, кормила меня чаем.

А потом коллега по базару, торговец паяльниками, забыл на прилавке свежий номер Толстого Еженедельника. Разворот газеты был посвящен читательскому конкурсу короткого рассказа. Для затравки первые байки написали сами небожители. Я прочитала и удивилась дерзкому предчувствию написать лучше. Небо стало значительно ближе: пошел мокрый снег, у меня сперли банку бустилата, и я толкнула дверь Ангела.

— Что вам нужно? — спросил Ангел.

Потом он скажет мне, что я была похожа на психопатку. Конечно: нормальные люди в редакции не приходят. Более того, они даже туда не пишут. Когда я стану работать в Толстом Еженедельнике, у меня появится шанс познакомиться с такими разновидностями психопатов, как Ботаник, Экономист, Гений По Всем Вопросам, Изобретатель, а также Жертва ЦРУ. Последний приходил почему-то по вторникам и жаловался на домашних «жучков» в лампе дневного света. В редакции он тыкал пальцем вверх, поднимал взгляд и с ужасом обнаруживал на потолке дроссель. «Вон! Вон! И у вас!» — кричал псих и убегал.

По словам Ангела, я не вписывалась ни в одну подгруппу. За полторы минуты нашего диалога он трижды хотел попытаться вызвать помощь.

Была ранняя весна, и я совершенно не помню, по каким лужам шастала те самые четыре часа, которые отвел себе Ангел на прочтение трех моих одностраничных рассказиков про пароходство. Я боялась двух вещей: литературного позора и вторичного падения на стол. Пока я страдала по городу ожиданием, у меня промокли ноги до колен. Накануне Казимирова сказала мне, что мои рассказы гораздо лучше тех, что в газете. Не прошло и пятнадцати лет, как я стала доверять ее литературному вкусу.

Я толкнула дверь, споткнулась о порог и упала на стол. Но Ангел даже не засмеялся. Он встал из-за стола, обогнул его и подошел ко мне. Я чувствовала, как в этот момент краснеет моя спина. Ангел был дьявольски прекрасен. Потом я много раз исподтишка разглядывала его и удивлялась чудесам шокового восприятия.

— Вы откуда вообще? Кто вы? — спросил Ангел небесным голосом.

— Человек, — сказала я и выпрямилась.

— А занимаетесь чем? — не отступал Ангел.

— Бустилат продаю, — сделалась я еще прямее.

И тут он произнес лучшие за всю мою предыдущую жизнь слова.

— А вы знаете, что вы талантливы? — сказал Ангел.

Я кивнула и умерла.

За рассказы мне потом дали денег, и мы с Казимировой купили на них ветчину в кооперативе. А Ангел лет через пять навсегда улетел в Спб.

Ну хотя бы не в Мск.

В июльском воздухе пахло японской кухней, японской прозой и японской поэзией, а мертвый Акира Куросава стал почетным жителем города Арсеньев — по решению городской Арсеньевной Думы. И никто не смеялся. Зато поговаривали, что под Арсеньевом очень много грибов, буквально хоть косой коси, а грибы — это вкусная еда с высоким содержанием бесполезных веществ. Я съездила под Арсеньев и набрала грибов. Вернувшись домой с грибами, я их съела, а два натюрморта под названием «Грибы» неожиданно продала в интернете, после чего заплатила за телефон и квартиру, купила нормальной еды и три банки белил титановых — впрок. На этом мы с деньгами опять друг у друга закончились, но тут мне заказали статью про японскую поэзию.

Знаете, каким он парнем был?

Когда ему исполнилось год и 8 месяцев, он сочинил свою первую хокку:

Тпррррр

А-а-а пззззззз

Хэк!

Его родители и вообще вся интеллигентная образованная семья пришли в восторг, и папа побежал в магазин за праздничной едой и запивашками. Пока сидели до утра за столом, Юрик навалил в заводной бульдозер через дверцу и уснул на полу рядом с дистанционным управлением от телевизора. Утром вся семья, наткнувшись на бульдозер и случайно включенный Юриком порноканал, пришла в восторг во второй раз, и папа снова побежал в магазин за праздничной едой и запивашками. Пока он бегал, Юрик сочинил вторую свою хокку:

Ыыыыы

Дай-дай-дай-дай-дай-дай

Агуп, агуп, ы

— и только что вернувшийся из магазина папа побежал туда снова, чтобы всего было впрок.

Третью хокку Юрика специалисты считают танкой. Когда семья уселась за стол разговаривать о японской поэзии и смотреть сквозь фужеры с запивашками на люстру, Юрик, катаясь на вчерашнем бульдозере, продекламировал пятистишье, посвященное матери:

Пекака быст ай-яй-яй

Ука, ука! Быыыыыф,

Быыыыыф биби.

У? Тпрлпффф

Мама, гы

— Переход к антитезе гениальный какой, — заплакала растроганная мать, а отец рефлекторно засобирался в магазин, хотя на столе было всего навалом.

Прошло семь лет, и в семье случилась первая большая утрата — не вернулся из магазина папа, ушедший за праздничной едой и запивашками, когда Юрик сочинил свою третью хокку, полагаемую специалистами танкой. «Горе-то какое», — сказала мама и опять заплакала.

Мальчику объяснили, что его отец работал в открытом космосе вместе с Циолковским, где оба и погибли.

Юрик решил продолжить дело отца и поэтому на вопрос «кем ты будешь, когда вырастешь», неизменно отвечал гениальным трехстишием:

Я

Буду

Космонавтом.

Все смеялись, так как были уверены, что Юрик станет японским поэтом, и только мама плакала, потому что уже все поняла.

— Рева-корова

Дай молока,

Сколько стоит?

Два

Пятака,

— пробубнил однажды Юрик из-под стола свою очередную танку, но на этот раз был бит, потому что ни одной матери не хочется слышать оскорблений от будущего космонавта.

Космонавтом Юрик так и не стал. Японским поэтом тоже.

Ну и хуй с ним.

Впрочем, запах денег, как всегда бывает после их долгого отсутствия, оказался вполне восхитительным. Заказ малознакомого русско-израильского журнала на статью о японской поэзии был дрянью (примерно 30 копеек за знак), но эта дрянь меня крупно выручила. К тому же при конвертации будущих шекелей в доллары, а долларов в рубли я сделала экономическое открытие: оказывается, слово «хуй» стоит почти рубль. И еще почему-то совсем некстати подумалось: вот «еврейский шпион» — как-то странно звучит, а «израильская разведка» — очень даже ничего. Жаль только, что японских поэтов я знала не очень много. Чтобы натянуть статью на свою потребительскую корзину, мне пришлось наскоро сочинить штук пять хокку о любви и назвать их автора, малоизвестного японского поэта, жившего в эпоху Рубоко Шо, именем Хирумицу.

Вообще-то, Хирумицу-сан совсем неплохо говорил по-английски. Японцев, надо сказать, легко понять на слух: это не американцы какие-нибудь, привыкшие глотать фонетику, не жуя. Японцы говорят, спеллингуя. Когда Хирумицу-сан открывал рот, перед моими глазами отчетливо возникали квадратные скобки транскрипции.

Беда была в том, что по телефону я не видела Хирумицева рта.

Вдобавок он ведь меня разбудил. А просыпалась я всегда постепенно. Например, если я спала, а мне снилось, что звонят во входную дверь, я тут же вставала и шла открывать, не задаваясь вопросами вроде «кто бы там мог быть». Раз двадцать в своей жизни я открыла дверь цыганам, тридцать — каким-то незнакомым выпивохам, сорок — многодетным таджикам, пятьдесят — коммивояжерам и без счету — свидетелям Иеговы. Когда же меня будят телефоном, то в течение примерно двух минут я не в состоянии идентифицировать язык, на котором пытается общаться со мной неопознанный собеседник. Сама я в это время молчу, потому что совершенно не помню слов. Однажды, еще когда у меня была постоянная работа, мне позвонил московский шеф, звонка которого я ждала весь день, почему и проснулась мгновенно. Я схватила трубку и деловито сказала в неё: «Лё-лё?»

Хирумицу, тележурналист из Токио, представился: «Рола-сан, иц Хирумицу коллин». Хирумицу вообще был молодец: если в слове имелось несколько «л», то время от времени хотя бы одну он произносил правильно, а если «л» всего одна — то ни к чему озадачиваться местом ее расположения. Рола, так Рола. Другие японцы вообще называли меня «мадам».

Как раз перед его звонком мне приснилось долгожданное дерьмо. Снилось, будто держу на руках небольшую шуструю обезьянку, наложившую мне в ладони полную кучу зеленого пастообразного кала. Я не была виновата в том, что приснилась мне именно обезьянка, мы не выбираем себе сны, к тому же сон был в руку. Я машинально вытерла ее об одеяло, прежде чем схватить телефон.

Хирумицу говорил что-то про деньги. Еще он упомянул какой-то документальный фильм (подробности в имейле, он уже отправлен, Рола-сан прочитает — «иц изи» — и реплаем сообщит, если что-то непонятно). «Иц изи», — ответила я в стопятидесятый раз и полезла в постбокс узнавать, о чем именно только что договорилась с японским коллегой.

Помимо того, что японцы понятно говорят, мне нравятся в них такие деловые качества, как конкретность, обстоятельность и потенциальная подозрительность в парадоксальном альянсе с наивностью. Мне нравилось работать с японцами: они ни разу меня не надули. Да и я их — только дважды, и то они меня сами об этом попросили. Ну, почти.

В том имейле говорилось, что через неделю мне предстоит выступить в роли технического продюсера документального фильма в духе журналистского расследования. Расследовать надлежало детали контрабандного ввоза в Японию огнестрельного оружия из России.

Загадочные «харащникофумачигансы», щекотавшие моё левое ухо при орально-телефонном контакте с Хирумицу, обрели, таким образом, вполне угрожающую конкретику в виде автоматов Калашникова, а про «макарофу» и говорить не приходится. Мне стало плохо. Хирумицу хотел, чтобы я устроила ему интервью с воротилами криминального бизнеса. Именно в этом месте я и сказала ему очередное «иц изи». Неделю до приезда Хирумицу и его оператора я мечтала о том, чтобы форс-мажорные обстоятельства удалили меня вон из город В. Кроме мафии японцы желали отснять интервью с рядовыми перевозчиками контрабандных стволов, которыми те должны были похвастаться перед камерой. Мне хотелось застрелиться длинной очередью из «харащникофу», но я даже приблизительно не знала, где его взять. Успокаивало только медитативное воспоминание об обезьяне, нагадившей мне в руки. Сны про кал, да еще явь об упавших ножиках — единственное, во что я верю из народных примет, а цвет и количество обезьяньего дерьма были многообещающими. За два дня до старта я позвонила знакомому милиционеру из борьбы с наркотиками и предложила ему сто долларов из своего предстоящего гонорара.

— Наехать на кого надо? — понимающе спросил Стас.

— У тебя пистолет есть? — ответила я.

— Ой б ля, — сказал Стас, — погоди, щас приеду.

— Мне очень приятно работать с вами, Рола-сан, — сказал неделю спустя Хирумицу, выставив нам с водителем-переводчиком Валерой отходняк на втором этаже «Бинго-Бонго». — Для вас не существует невозможного. Обычно я расписываю техническое задание на 200 %, с расчетом, что продюсер обеспечит хотя бы 50, и лишь вы, Рола-сан, выполняете все 200.

И я даже не покраснела.

В пять съемочных дней я втиснула все восемь. «Хирумицу-сан, вы же понимаете, что эти серьезные люди не покажут лиц? — Конечно, Рола-сан, мы снимем их со спины». «Хирумицу-сан, вы же понимаете, что серьезные люди не согласятся называть свои имена? — Разумеется, Рола-сан».

Японцы не знали роздыху от криминальных элементов, с готовностью соглашавшихся на интервью: в нашем фильме был задействован весь оперативный состав отдела УБНОН. Милиционеры, исполнявшие роли торговцев оружием, суммарно обошлись мне в пятьсот долларов.

Стас был восхитителен в роли лоховатого стармеха, которого злые бандиты заставили возить в Японию небольшие промышленные партии «Макаров» бакинского производства: зато, что он врезался на своей «королле» в бандитский «прадо» выпуска XXII века. Весь этот дебильный сценарий был написан мною, за что, наверное, мне еще предстоит ответить на вопросы рогато-хвостатых репортеров, организующих брифинги в антураже котлов и раскаленной серы. А Стас мялся, заикался и говорил, что понимает всю гнусность своих курьерских рейсов, но в милицию не пойдет, потому что она продажная. Его рука, которой он оперся на оградку Михаила Ефимовича Свиридова, 1898–1963, дрожала, будто он держал ее на Библии, клянясь, что убил собственную мать только потому, что был сильно голоден (да, господа присяжные заседатели, это правда: идея провести съемку эпизода «Стармех» на заброшенном кладбище Моргородка тоже принадлежала мне).

Обладая некоторым свойством метафоризировать происходящее, я отвлеклась на наших молчаливых свидетелей и поразилась, насколько внимательно они на нас смотрят. Памятники заросли многолетним кладбищенским бурьяном, закрывающим портреты в овальных рамках. Казалось, мертвецы по пояс вылезли из-под земли и подглядывают сквозь траву за нами, чтобы не пропустить главное. Я сделала «брррррррр» и подошла поближе к Михаилу Ефимовичу Свиридову, на глазах которого как раз в этот момент старший механик торгового флота, капитан милиции Стас Турков кивнул японцу, подтверждая, что и сейчас, на кладбище, один экземпляр пистолета Макарова греет его криминальную душу.

Японцы у нас ничему не удивлялись. Их удивило бы скорее какое-нибудь случайное попадание нашего человека в норму. Например, большинство японцев были искренне убеждены, что русские все поголовно знакомы друг с другом, и именно эта уникальная национальная особенность помогает нам сообща работать на мафию. Данная легенда о россиянах как раз и объясняла, почему Хирумицу на карем своем раскосом глазу всучил мне совершенно нереальное техзадание — устроить ему съемки бандитских откровений.

Зря я боялась, что японцы расколют моего «стармеха», как фундук, когда этот видавший виды опер сунул руку за пазуху и неуловимым, годами отработанным движением большого пальца правой руки освободил свой штатный «Макаров» от обоймы — и только потом, только потом! — вынул пистолет на обозрение Хирумицу, оператора Токадо и несчастного Михаила Ефимовича Свиридова, который к тому моменту уже так много знал, что был явно не жилец. Хитроумный Хирумицу ринулся было разглядывать идентификационный номер Стасова ствола, но ушлый ментовский палец предусмотрительно прикрыл циферки. Я облегченно вздохнула и переглянулась с Михал Ефимычем.

Весьма характерен и убедителен был в своей роли и оперуполномоченный Серега Трифонов, сыгравший организатора канала переброски в Японию азербайджанских пистолетов. Как и положено такому солидному бандюку, Серега пришел на встречу с японскими журналистами в дирижерском фраке, взятом напрокат у музыкального двоюродного брата… Тут, справедливости ради, я вступлюсь за собственную честь. Вовсе не все от начала до конца этого документального фильма было чистой воды мистификацией. Были настоящие интервью с колоритным владельцем оружейных магазинов, охранниками разных мастей и законными обладателями карабинов «Сайга». Были съемки города В., вид с Голубиной сопки, милицейских стрельбищ и памятника адмиралу Макарову. Хорошая, в общем, была работа.

Когда я дописывала заказанную евреями псевдоинтеллектуальную хуйню, у меня начался страшный насморк и температура подскочила до 39, и дурацкие мысли лезли из меня вместе с соплями, и душе требовался стакан воды, но подать его было некому, да и пить, как водится, тоже не хотелось. Я страдала стереотипом нестандартного мышления, креном на правое крыло и ненавистью к японской поэзии. Я ненавидела танки, хокки, хайки, город В. и его открыточные рассветы. Я завидовала сдохшим за ночь бабочкам. Однако мне было все-таки лучше, чем стрельцам: те вообще только-только уснули, когда их разбудили на казнь.

А простыла я потому, что в ночь накануне слишком долго болталась в небе. Дело в том, что, гуляя с Банценом над Эгершельдом, я видела две падающие звезды. Над Эгершельдом вообще хорошо видно звезды. Это потому, что Эгершельд — полуостров, и город В. со своими фонарями плетется где-то сзади: можно встать к нему спиной, и он исчезнет совсем. Одна звезда свалилась за остров Русский, вторая упала прямо на мыс Голдобин, и меня какое-то время очень беспокоила судьба Центра слежения за судами. Я загадала два желания: 1) улететь; 2) улететь.

Полетав в небе еще с час, мы с Банценом вернулись домой. Впервые в жизни я успела загадать два желания. И не потому вовсе, что реакция у меня стала лучше, а потому, что звезды падали медленно. Но у меня оставалась еще одна не поведанная звездам прихоть, и я целый час летала кругами над заливом: ждала — может, свалится еще какая звезда, но ни одна больше не скатилась. Хорошего помаленьку; и так две мечты коню под хвост.

А дома незнакомый мужской голос в телефоне попросил меня принять факс с прайсами. Он перезванивал много раз, но мы с ним так и не подружились, хотя проболтали по телефону остаток ночи.

— Здрасьте. Примите факс. Это порт?

— Нет.

— Как это нет?!

Звонок.

— Это порт?

— Нет.

— Ёб твою мать.

Звонок.

— Факс с прайсами, здрасьте.

— Это не порт.

— А что?

Звонок.

— Факс примите?

— С прайсами?

— Да.

— Шлите. Приму.

— А это порт?

— Нет.

Звонок.

— Это порт?

— Да.

— Совсем охуели там.

Да, у меня отросли крылья, — думала я, глядя в рассвет за окном, — а что толку? У чаек они тоже есть. Например, одна, не вписавшись в разворот над морем, накакала мне на окно, и перламутровый чаячий росчерк упал на панораму Босфора. Очень красиво.

2

Ох уж эти мне окна. Окна, за которыми разговаривают ни о чем, варят еду на завтра, устраивают постирушки, раскладывают постель и заводят будильник, чтоб не проспать на работу, после которой снова сюда, к домашней еде «суп», пододеяльникам в цветочек и — к своим, с которыми можно ни о чем, но с которыми тепло и безопасно. Конечно, за некоторыми окнами холодней, чем на улице, а ведь уже почти лето, уже листья на деревьях потемнели, но это не твой город, не твои листья и, что самое скверное, среди всех этих окон нет такого, из которого можешь, отогнув угол шторы, выглянуть на подсвеченную желтыми фонарями улицу. Ты в чужом городе, и чужие окна сладко травят твои глаза, и они начинают слезиться — вечерний конъюнктивит, сопровождающийся комом в горле и соплями в носу.

И когда ты наконец решаешься позвонить по телефону, который тебе дали еще перед отъездом сюда: «Это моя одноклассница, мы с ней не виделись после школы, но иногда переписываемся», — и за каким-то из этих окон берут трубку и говорят: «Ну приезжай», — ты стараешься не обращать внимания на «ну», потому что почти счастлив. Записываешь адрес, номер трамвая и название остановки, и уже через полчаса за твоей спиной греют суп и ставят на стол тарелки, а ты всматриваешься в окно с домашней стороны и, в общем-то, не хочешь в эти минуты никакого супа: суп — это уже эмоциональное излишество. Когда у меня появилось такое окно, я украла у его хозяев две кассеты «Agfa», продала их в бичхоле за девять рублей и выкинула бумажку с телефоном, потому что объяснить, каким образом кассеты переметнулись со стеллажа ко мне в трусы, я не смогла бы даже себе (это теперь я знаю, что украла кассеты из вежливости, просто чтоб не злоупотреблять гостеприимством, а супа раз в неделю все равно было слишком мало для жизни). Впрочем, совсем скоро — даже девять рублей не успели кончиться — мне дали направление на мой первый пароход, где я сразу же объелась котлет и меня рвало ими до шести утра.

Так что когда у меня (спустя пароходство и дядю Борю), владелицы двух собственных зашторенных окон почти в центре города В. и Яхтсмена в рейсе, зазвонил телефон и я услышала текст: «Это Гриша, Тетигалин сын, я тут мичман, меня с Техаса на корабль перевели», — то что я могла сказать? Я сказала: «Приезжай, конечно», — без всяких «ну». Гришу я вспомнила, но меня поразило, что пацана в приспущенных коричневых колготках и с вечным пальцем в носу взяли мичманом на Тихоокеанский флот. С момента нашей последней встречи довольно противный сын тети Гали стал еще противнее. От супа Гриша отказался (в моем доме супа в ту пору и не водилось — в отсутствие морского мужа я вечно жарила себе какие-то гренки). У Гриши была увольнительная на целые сутки, а в кино он уже сходил. Мичману сверхсрочной службы просто захотелось окон вместо иллюминаторов.

В торговом флоте не сильно обожают военных моряков, и военные моряки отвечают торговым полной взаимностью. Более того — и те и другие презирают друг друга, и есть в этом презрении нечто кастовое с переходом в фольклор. Так что питать слишком нежные чувства к Грише я не могла по причинам, близким к религиозной нетерпимости. Это была довольно бредовая картина: на табуретке в моей кухне — мичман Тихоокеанского флота. Вдобавок ко всему, он оказался дурак. Для начала рассказал мне, что хочет утратить свою невинность в первую брачную ночь.

Да, именно так и именно такими словами. К тому моменту, когда я была посвящена в таинства моральных принципов мичмана сверхсрочной службы, на моей плите едва ли успел бы разогреться суп, которого у меня не было.

Постелила я ему возле балкона. С тех пор мичман Гриша стал появляться у меня с регулярностью физиологических недомоганий, только чаще. Поскольку у меня тоже имелись кое-какие моральные (а главное — эстетические) принципы, мичманская невинность могла спать в моей квартире совершенно спокойно. Иногда его визиты действовали на меня так, что мне хотелось оставить ему ключ, а самой отправиться куда-нибудь в овраг и там умереть. Я понимала, что Гриша — это надолго. Очень уж хорошо была известна мне притягательная сила зашторенных окон: две кассеты «Agfa» я не забуду никогда.

Первая туча набежала к моменту возвращения Яхтсмена из рейса. Несмотря на мое тонкое предупреждение, Гриша в этот день все-таки пришел, причем раньше Яхтсмена часа на три. Все три часа я думала, что он вот-вот уйдет, но Гриша принял ванну и остался сидеть в синей майке. Желтая форменная рубаха свисала с моего мольберта, перечеркнутая форменным же галстуком. Классическая сцена под заголовком «А это кто?!», допустимая в теории, на практике оказалась несыгранной, потому что я сразу же сказала: «Это Гриша, сын маминой школьной подруги. — И добавила главное. — Он мичман». Яхтсмен посмотрел на мольберт и сразу понял, что я говорю правду. Но ритуал встречи после трехмесячной разлуки оказался тем не менее существенно исковеркан. Когда заготовленное мною шампанское было разлито по фужерам, мичман поднял свою посуду и произнес: «Ну, за знакомство».

Присутствие Гриши было совершенно некстати не только за столом. Оно изломало реализацию наших с Яхтсменом пошлых планов насчет супружеского долга. Когда мы наконец уложили гостя спать, а сами заперлись в ванной, Гриша постучал туда через пять минут и сообщил, что хочет в туалет.

— Он идиот, сын этот? — спросил муж.

— Да, — ответила я, — не успела тебе сказать.

Но поскольку Гриша состоял не только из глупости, невинности и мичманского кителя, я обязана сказать о нем несколько добрых слов. Например, он никогда не приходил с пустыми руками, а обязательно крал что-нибудь с корабля — стиральный порошок, лампочки, хозяйственное мыло, новенький диэлектрический коврик. В конце концов, человек не виноват в том, что жизнь сделала его мичманом, — думала я, с усилием привыкая к своей новой карме и всякий раз удивляясь, видя в дверном глазке человека в военно-морской форме. Время от времени из нашего с ним родного города звонила тетя Галя и спрашивала, как там Гришанька. Гришанька был нормально, и тетя Галя выносила мне незаслуженную благодарность.

Все кончилось почти уголовно. Когда это произошло, мне снова вспомнились кассеты, но я уже, кажется, говорила, что никогда о них и не забывала.

Как обычно, ничто не предвещало беды. Наоборот: в город В. пришел одноименный ледокол, вставший на причал аккурат под сопкой, на которой находилась наша улица. На этом ледоколе я провела не худший год своей жизни, поэтому с радостью откликнулась на призыв бывших коллег посетить ледокольную сауну и вообще поболтать — мы не виделись лет сто или даже больше. Бывшим коллегам я была очень рада, особенно Машке и Ласточкиной, с которой мы когда-то пели на камбузе романсы, стараясь не бояться мертвого шанхайского консула.

Договорились так: сперва собираемся у меня, я хвастаюсь квартирой (поскольку первая из всех обзавелась в чужом городе В. собственным жильем), потом мы все вместе идем париться в сауне и плавать в ледокольном бассейне, а потом опять возвращаемся ко мне — пить шампанское. В тот момент, когда я живописно рассказывала катавшимся по паласу подружкам про свою карму в лице девственного мичмана, в дверь позвонили, и вскоре перед собранием предстал сам герой. В руках у него был прозрачный пакет, на дне которого валялись хозяйственное мыло и две свеклы.

Конечно, мне надо было настоять, чтобы все посторонние освободили квартиру. То есть сказать Гришане, что сейчас мы уходим и так далее. Но, во-первых, Гришаня уже давно не был посторонним, поэтому выпереть его на том основании, что меня не будет дома, я не могла. А во-вторых, насильно уволочь с собой Светку Савелову, пожелавшую вдруг остаться и смотреть по телевизору «Семнадцать мгновений весны», я не смогла чисто физически, хоть и пыталась. Точно так же я не смогла ее уволочь однажды на рейдовый катер в Гонконге, и мы опоздали на пароход, потому что нажравшаяся в хлам Савелова непременно желала охмурить красивого старпома с австралийского сухогруза, и хотя старпом был явно голубой, Светку этот факт почему-то совершенно не смущал, а вроде даже наоборот — воодушевлял. В итоге голубой австралийский старпом бежал через кухонную дверь рыбного ресторанчика, а мы с этой кретинкой ночевали на Блэк-пире, благо не было дождя. В общем, Савелова осталась, но я была почти спокойная: нажраться ей было нечем, потому что шампанское мы собирались купить только на обратном пути. И когда мы почти тем же саунным составом вернулись через пять часов с шампанским (почему-то мы все тогда только шампанское и употребляли — если не считать дьютифришных джинов), то обнаружили, что пить нам его будет не из чего.

Весь пол моей квартиры — той самой, что мне удалось выменять из пригорода, — был усыпан ровным слоем битого стекла. С потолка свисал клок абажура. В аквариуме плавал горшок с традесканцией. Сорванная с кухонного окна (ох уж мне эти окна!) штора застилала стол. За столом сидела синяя лицом Савелова и судорожно дергала подбородком. При ближайшем рассмотрении фингал у нее оказался только на левом профиле, правый же оставался неповрежденным, лишь косметика по нему растеклась.

Гришани в квартире не было. Все указывало на то, что мичман, попытавшись обесчестить Савелову, жестоко избил ее флотскими ботинками и скрылся от правосудия.

— Он тебя ботинками бил? — спросила Ласточкина. Это, между прочим, был мой вопрос.

— Утюгом, — не сразу, но ответила Савелова.

Как я не заметила утюг, понятия не имею: хоть и был он разбит вдребезги, но узнать его все равно было можно — он лежал кверху пузом на моем изрядно истоптанном брачном ложе. Шнура при утюге не наблюдалось. Шнур я нашла возле балкона.

Потом я долго уговаривала Савелову не писать никаких заявлений. Савелова сперва молчала, пристально глядя на раздавленную свеклу, но в итоге все же кивнула. В конце концов все живы, и даже девичью честь, как выяснилось, ни у кого не отняли. А морда заживет. «Ты понимаешь, Савелова, что я тете Гале ничего сказать не смогу?» Вот после этого вопроса Савелова почему-то и кивнула. Потом мы все, кроме пострадавшей, приводили мое жилье в пристойный вид. Девчонки заметали следы побоища и обещали мне прямо завтра натырить с ледокола тарелок и стаканов. Пострадавшая сидела, приложив к морде холодное дно убитого утюга.

— Да ладно, — сказала я, вынимая из аквариума горшок с цветком, — хер с ними, с тарелками. Утюг вот жалко, новый был.

Треугольную пробоину в стене комнаты заметила Ласточкина. Несмотря на кажущуюся ясность картины, настоящая суть происшествия открылась мне лишь через два дня.

— Я вот утюг принес, — с порога сообщил Гришаня и протянул мне коробку. — Новый, с корабля только что украл.

— Поставь, — сказала я, — на пол.

А дальше произнесла речь. Я говорила про то, что лишь моими виртуозными дипломатическими усилиями Гришаню миновал трибунал. Что Света имела полное право упечь его в темницу, где самое место таким насильникам, как Гришаня (в этом месте Гришаня попытался что-то сказать, но слушать его мне было неинтересно). Что он, Гришаня, втерся в доверие и разбомбил мою квартиру изнутри, как подлый лазутчик-диверсант — тут Гришаня огляделся по сторонам, поэтому я взяла его за китель и подвела к треугольной дыре.

— Вот это что такое, а?

— Утюг отлетел, — сказал Гришаня. — Я его за провод крутил, а он оборвался. Но я ж тебе новый вот принес.

— За каким хуем ты крутил утюг, Гриша?! — возопила я. — За каким хуем, скажи мне!!!

Ответ Гришани упал на мой мозг тяжестью почившего утюга:

— А чего она лезла… Приставала ко мне, как эта… как блядь.

— Это еще не причина женщину утюгом бить, — по инерции сказала я, начиная безнадежно обалдевать.

— Я и не бил, — молвил Гришаня, — я только крутил, чтоб она не подходила. И так по всей квартире гонялась. А утюг оторвался когда, то сперва в стену, а потом в нее попал. А что, сильно ударило?

Я стала стекать на пол, а по дороге вспоминала синий профиль Савеловой, представляя, что было б, если б утюг оторвался сперва ей в башку, и только потом — в стену.

Мозг наконец вместил всю ситуацию, и она кое-как расположилась на полочках моей головы. На самом деле все было очень просто: дура-Савелова до последнего думала, что Гришаня, скачущий от нее по столам и люстрам, шутит и веселится — правда, немного перебарщивает, ну и что.

— Блядь, — это было единственное, что я могла сказать.

— Ну да, я ж и говорю — блядь, — подтвердил Гришаня.

— Заткнись, — попросила я.

Не то чтоб я отказала ему от дома. Вовсе нет. Просто вскоре у Гришани истек срок контракта, и он пришел ко мне советоваться, стоит ли заключать новый или лучше ехать домой. Я посоветовала второй вариант, и Гришаня уехал.

И слава богу. Честно говоря, надоел он мне действительно ужасно. Вдобавок этот его идиотский пунктик про брачную ночь — это ж с ума сойти. Человека вон чуть не убил, невинность свою оберегая. Я ему все-таки сказала тогда:

— Знаешь, — говорю, — Гриша. По-моему, как-то некрасиво получилось. По-моему, если женщина тебя так… ээээ… хочет, не надо сопротивляться. В конце концов, — говорю, — женщина может обидеться…

— Она дура, — сказал Гришаня. — Я ей замуж предлагал, а она так хотела.

Кажется, я тогда опять сползла на пол, хотя точно уже не помню: может, и не сползла.

Заболевая после японской поэзии и заботливо укутывая себя в тряпочки, я захватила с собой на диван чтиво, едва не доконавшее меня. Это была книга о Запретных Мохнатках: «Роман о моряках-дальневосточниках, им же с любовью посвящается», — было написано между картоном обложки и собственно Мохнатками. Слово «бичхол» в романе фигурировало как «Бичхолл», и чистая, без эротики, любовь к морякам чуть не убила меня. Запретная Мохнатка стала настоящей победой над Эросом, чей нефритовый стебель сник, увял и почти рассыпался в прах, но моя ненависть к городу В., как выяснилось, тоже была эротичной, потому что именно после прочтения любовного романа о моряках она перестала на время возбуждать меня. За короткий промежуток отсутствия ненависти я успела посчитать, что моя попытка покинуть город В. — седьмая по счету. Да я бы на его месте уже давно выпнула меня из себя. И окна бы мне забила досками, чтоб не на что было любоваться и скулить. И чаек бы перестреляла. А оставшихся перекрасила бы в ворон-москвичек. «Он вломился в запретную мохнатку», — прочитала я на стр. 83 и чуть не сошла с ума. Это как? Знающие люди сказали мне: это то же самое, что и «ввести свою напряженную плоть во влажное лоно», стр. 67. Какой ужас, думала я, какой ужас. Живут себе где-то в лесах небольшие зверьки запретные мохнатки, никого не трогают, ни на кого не нападают, мирные, в общем, создания. Зачем он вломился в такого? Ну, разорил бы нору, забрал бы орехи, но убивать-то зачем. Бедные запретные мохнатки, и при луне нет им покоя. Хотя, может, им нравится, когда в них вламываются? Как и влажные лоны, запретные мохнатки не очень хорошо изучены зоологами, и мы можем не знать обо всех предпочтениях и повадках этих таинственных животных.

Ну какую же паршивую книгу написал бывший главврач бывшей партийной газеты, думала я, окончательно сваливаясь в температурный бред. В своем предисловии автор признался: «Эта книга, — говорил он, — была написана 30 лет тому назад, но не могла быть издана по понятным причинам». По каким, интересно? — гадала я, — что случилось в здешнем лесу за 30 лет? Неужто запретные мохнатки стали спускаться с дерев прямо на напряженную плоть бывших партийных журналистов?

Я не поверила, но все-таки отхватила себе изумительный по убойности грипп. Болезнь — хороший повод, чтобы не смотреть в окна.

Кстати, Савелову я тогда больше и не встречала. Савелова в том же году, когда Гришаня от нее отбился утюгом, попала под машину. Сперва под утюг, а потом вот так вот.

Ну а Ласточкину, конечно, я часто вижу. Живем рядом.

Ласточкина метр сорок ростом. Для нее на пароходах делали специальные скамейки, чтоб нормально доставала до плиты. Я — метр семьдесят с чем-то там. Когда мне доводилось пройтись по городу рядом с Ласточкиной, я чувствовала себя красным конем, которого ведут купать.

Ласточкину любят дети подруг и собаки друзей. Дети легко затаскивают ее под стол играть в дом, а собаки садятся на шею. Но единственное, что нужно Ласточкиной от жизни, — это свой дом со своим мужчиной и своими детьми.

Можно без собаки. Никто из нас, Ласточкиных подруг, не был создан для семьи настолько, насколько Ласточкина. Ласточкина была стопроцентной гороскопной Девой. Она бы с удовольствием гладила постельное белье.

Ласточкина говорила мне: не увольняйся из пароходства, что ты делаешь. Мне было 23, а ей 31, послушай меня, говорила Ласточкина, как ты будешь жить на берегу. «Как-нибудь, — отмахивалась я, — я не хочу к этому привыкать и вообще». Потом я приходила к ней на стоянках, она кормила меня ужинными котлетами и давала с собой борщ в двухлитровой банке.

Ласточкина говорила мне: «Это я виновата, что у тебя появился Этот». Этот увидел меня у Ласточкиной на камбузе и выманил у нее мой телефон, а потом сделался мне Яхтсменом. Но если Ласточкина виновата в моем замужестве, которое она никогда не одобряла, то я тогда виновата в том, что вообще поломала ей жизнь.

Ласточкина говорила мне: ты — как кошка, всегда встаешь на четыре лапы. Иногда я просила ее повторить это специально. «Ласточкина, скажи, что я кошка и встану на четыре лапы», — выла я, когда кто-то сжег мой дом.

«Ты кошка, ты встанешь на четыре лапы», — сказала Ласточкина. Прошло четыре месяца, я заняла прорву денег у недоверчивых кредиторов и купила квартиру с видом на Восточный Босфор, через дорогу от Ласточкиной. Она подарила мне серый палас, пальму и сказала: «Ну вот видишь». Палас мы скатали в толстую колбасу и несли ко мне с большим дифферентом на корму: Ласточкина шла сзади. А потом, когда мы с Хирумицу сняли пятый фильм и удовлетворенные кредиторы отвалили от меня навсегда, Ласточкина опять сказала: «Вот видишь».

На «Федосееве» был страшный камбуз — с высоченным подволоком и совсем на отшибе, рядом с артелкой. В рыбной камере артелки ехал труп шанхайского консула, а мы с Ласточкиной пели на два голоса «Ой, да не вечер»: я помогала ей разделывать говяжью полутушу с чернильной печатью на боку — гляди, говорю, эта корова моя ровесница. «Сопля», — сказала Ласточкина. А потом я ушла спать, а Ласточкина осталась жарить чебуреки. В это время на камбуз зашел Антонов и спросил: «Почему тебе буфетчица не помогает, вы же вроде подруги, ты ей тоже тогда не помогай». Я вечно просыпала на ужин и просила Ласточкину помочь мне накрыть столы в кают-компании, хотя у повара последние пять минут перед раздачей корма тоже сплошные гонки.

Ласточкина говорила мне: «Если б не ты, я бы не пошла на “Федосеев”, а так подумала, что вдвоем как-нибудь отработаем эту долбанную полярку». Я-то могла сказать про полярку «ебаная», а Ласточкина ругалась только словами «транда» и «задолбали». Она прислала мне радиограмму на «Федосеев» и сообщила, что получила на него направление. Я ответила: «Ура целую=Лора».

На «Федосееве» Ласточкина познакомилась с Антоновым. Молодой капитан, 34 года, похожий на медведя, но с ярко-серыми глазами. Когда он умер, ей было 42, а Антонову 46, его прислали в город В. в запаянном ящике после операции на сердце, и Ласточкина долго переживала, что его, наверное, так и не переодели и он остался в больничной пижаме.

Я-то с «Федосеева» почти никого толком не помнила, даже Ласточкину, потому что влюбилась в тридцатилетнего стармеха и страдала от дальнейшей невозможности, так как была невероятной дурой и считала, что чего-то там нельзя, раз оно все так. А Ласточкина влюбилась в Антонова и пролюбила его десять лет несмотря на, а потом еще два года думала, что больше не любит. Он десять лет говорил, что вот вырастут дети, вот закончат школу, вот поступят в университет, вот закончат университет, вот женятся, тогда — да. Ласточкина ждала и покупала ему шорты для тропиков, а если Антонову выпадала полярка, он всегда вызывал Ласточкину в рейс. Когда у него случилось с сердцем, его жена сказала Ласточкиной: «Можешь забирать». Но как-то так произошло, что Антонов забрался к докторше из пароходской поликлиники и родил с ней нового ребенка. А потом жена позвонила и сообщила дату похорон.

На кладбище к нему никто, кроме Ласточкиной, не ездил. Ну, не считая нас, Ласточкиных подруг: мы иногда за компанию с ней туда отправлялись. И я своими глазами видела скелеты цветов, год назад оставленных нами на его могиле. Спустя много лет мы узнали, что жена Антонова умерла вслед за ним.

В промежутках между рейсами Ласточкина писала гламурные картины с павлинами и пыталась их продать, чтобы не идти в море прямо сейчас, потому что болит спина и вообще ужас как не хочется больше никаких пароходов, даже самых белых. И никто никогда не помнил, как ее зовут, потому что, когда росту метр сорок и фамилия «Ласточкина», то никто не зовет по имени, даже дети подруг и собаки друзей.

Однажды, летая над городом В., я заскочила на Набережную, чтобы пофотографировать чаек. Одна была с оторванным крылом. Она сидела на берегу и чистила перья, как будто это самое главное.

А останусь-ка я в городе В., — подумала вдруг я, сморкаясь в обрывок туалетной бумаги, — пойду преподавать лит-ру в школе. Хорошая, мирная профессия. Полезная. Добрая. Светлая. Я смогу. Я постараюсь и смогу. Вот, например, в школьном курсе литературы совсем ничего не рассказывают об астах, а ведь они уже были во времена Александра Сергеевича Белкина. Самое интересное, что Дантес, будучи любовником барона Геккерна, известного аста, сам почему-то астом не считался. Белкин тоже не считал Дантеса астом. Он его считал обычным пидором и даже вот застрелить хотел, но Дантес выстрелил в Белкина первый, по-подлому, без предупреждения. Видимо, с тех пор некоторых астов и стали избирательно называть пидорами.

Пойду работать учительницей, расскажу детям про астов и еще про что-нибудь. Вызову к доске какого-нибудь Самойленко с полным ртом жевательной резинки. Он выйдет, прилепит жвачку языком к десне и, глядя на потрет Льва Толстого, скажет: «В образе Чацкого Грибоедов хотел». И замолчит — и правильно сделает, потому что мало ли чего там хотел Грибоедов, поди его разбери, тем более бриллиант за него давно получен.

А кто-то уже будет подсказывать в трубу из ладоней: «Борьбу нового со старым», — и дурак-Самойленко повторит эту чушь, и тут уже я приклею свою жевательную резинку к столу, незаметно выплюнув ее в ладонь, и скажу:

— Нет, — скажу я. — Грибоедов был достаточно умным мужчиной, чтоб хотеть такой ерунды. Дураков, — скажу я, — раньше не брали в дипломаты. Это во-первых. А во-вторых, — скажу я, — Грибоедов вообще вряд ли чего-нибудь хотел в образе Чацкого. Грибоедов был не только умным, но еще и остроумным мужчиной, а такие люди никогда ничего не планируют и не ждут заранее. Тем более от образов, — скажу я, отлеплю от стола жевательную резинку и начну машинально скатывать ее в колбаску.

— Грибоедов, друзья мои, — скажу я, возбуждаясь, — скорей всего просто сел и просто написал рассказ в стихах, а потом прочитал и подумал: «А что, неплохо. Пусть печатают». И рассказ напечатали. А уже потом, — скажу я, сворачивая колбаску в кружок, — рассказ прочитали литературоведы.

— Литературоведы, — скажу я, превращая кружок в шарик, а шарик снова в колбаску, — это такие патологоанатомы, которые берут книжный образ, убивают его и кладут на стол, чтоб разрезать и посмотреть, что там у него внутри.

Тут зазвенит звонок, но, занятая колбаской, я его не услышу.

— Тот патологоанатом, который разрезал образ Чацкого и увидел у него внутри борьбу нового со старым, был социальным уродом, — продолжу я и машинально положу в рот измацанную жвачку, — потому что в образе Чацкого никакой борьбы не было, а были лишь бестактность и невоспитанность, юношеский максимализм и свинство неблагодарное, усугубленная образованностью глупость и громадный комплекс неполноценности, помноженный на солипсизм.

А Самойленко будет стоять у доски, смотреть на меня и думать: «Если сейчас эта блядская Лорища не заткнется, я обоссусь…»

Когда температура двигалась к 40, бабло вдруг поменяло запах. Это был еще один заказ, на этот раз — на статью о феминизме. Немного оклемавшись, я, конечно, написала и ее: у меня всё еще оставались профессиональные навыки. Интересно получается, — думала я, закончив писать про феминисток хорошее, — как грипп, так лезть в их окопы. В прошлый раз, когда мы с водителем-переводчиком Валерой провожали Хирумицу, Валера сказал:

— Лора, ты же умная баба.

— Да, — подтвердила я. — Это что-то меняет?

Валерина «королла» стояла в аэропорту, мы сидели в салоне с поднятыми стеклами и считали деньги. Денег было много. Они падали на пол и отдавливали нам ноги.

— Ты даже знаешь английский, — сказал Валера. — Ты умная баба, знаешь английский и умеешь печатать на компьютере, — продолжал он. — Так почему бы тебе не напечатать заявку на грант?

Валера был тоже умный. Гораздо умнее меня, так как не только умел печатать на компьютере, а, вдобавок к английскому, знал еще китайский и корейский. Валера был настолько умным, что однажды обнаружил нечаянное знание японского. В результате я не только не лишилась водителя, но и приобрела нормального переводчика, потому что тот, предыдущий, оказался полным уродом. Второй фильм Валера отработал на две ставки. Поэтому из его рук валилось на пол машины даже чаще, чем из моих.

Валера сказал:

— Лора, японцы — не вечные. Когда-нибудь они обязательно кончаются.

— Типун тебе на язык, — сказала я, продолжая тактильно общаться с гонораром.

— Лора, — сказал Валера, — грант — это очень просто. Тебе что, не хочется на халяву слетать в Америку?

— Валера, — сказала я, — не тяни кота за balls.

— Никогда в жизни, — сказал Валера, — слушай.

И вдался в подробности.

На второй минуте его монолога передо мной замаячил то ли городок в Индианаполисе, не помню названия, то ли Сан-Франциско. На третьей я попыталась прикурить зажигалку от сигареты. На четвертой Валера спросил: «Поняла?» Еще минуты через две я кивнула в ответ.

Валера сказал, что всю жизнь пишет заявки на гранты, чем, собственно, и живет, если я его не отвлекаю на шоферскую деятельность. Из десяти заявок, сказал Валера, одну-две обязательно профинансируют. «А уж как их освоить, чтоб не влететь, я тебе расскажу», — сказал Валера и включил правый поворотник, дворники и зажигание. Я мысленно осталась в аэропорту, ожидая рейс на Сиэтл.

Ждать пришлось месяца два. Валера позвонил смурным предзимним вечером и сказал, что настала пора открывать Новый Свет. «Ты прикинь, они эти гранты буквально не знают, кому впихнуть. Понимаешь, все их родственники и знакомые уже по уши в грантах, они их буквально жопами жрут, а еще дохуя осталось. Так что конкурс вполне реальный», — сказал Валера и сбросил мне на ящик десяток тем с видом на демократизацию общества. Я выбрала нечто безумно конъюнктурное в стиле «Пресса против насилия женщин в спальне, на даче и в офисе». Валера похвалил меня за безошибочное чутье и благословил на завоевание халявы.

Халява оказалась довольно трудоемкой в оформлении и затратной по времени. Примерно с неделю я не занималась ничем другим, кроме написания заявки на грант, если не считать коротких перерывов на сон, еду и туалеты — свой и Банценов. За это время я настолько прониклась темой, что нашла несколько вполне оригинальных способов противостоять «секшуал харассменту» — в частности, прекратить мыться, менять трусы и расчесываться. Валера, поржав в трубу, порекомендовал не включать эти три пункта в заявку, но в целом мою концепцию одобрил. За неделю я сделала полноценную разработку феминистической газеты широкого профиля, просчитала дебет-кредит этого женского органа печати, напрочь лишенного кулинарных рецептов и прочего домохозяйского обаяния, упихнула затраты в лимит гипотетического гранта и, проверив ошибки, удивилась результату: проект вовсе не выглядел кретинским.

В моем лексиконе вдруг появились такие выражения, как «мы, женщины», «если считать наше общество демократическим», «феминизм — это совсем не то, что вы в нем привыкли видеть», «мужская составляющая социума» и «гендерная сегрегация». Времени на подачу заявки оставалось совсем мало, а еще требовалось заполнить сантиметров пять бланков, испещренных вопросами на полузабытом мною письменном английском. Я пахала как лошадь и в последние два дня совершенно органично реализовала те самые три пункта противостояния сексуальной агрессии со стороны мужской составляющей социума. Впрочем, времени на контакты с этой составляющей у меня все равно не было.

Валера прочитал итоговый документ и сказал: «Лора. Охуительно». А потом, помолчав, добавил: «Я там одного знаю. Если что». И я отвезла папку бумаг в здание, где временно угнездились посредники между мной и несчастными женщинами, чью мрачную, полную нелегитимного секса жизнь мне уже искренне хотелось осветить в специально придуманном для этого СМИ. Честное слово, я даже забыла, что первоначальная цель участия в соискании американского гранта заключалась в том, чтобы прикарманить большую часть проектных долларов, попутно сгоняв в страну, где их печатают.

Да я бы и не смогла, у меня карма на предмет чего бы стырить совершенно неподходящая: краткая история моих хищений поражает какой-то вычурной, изысканной бессмысленностью. Разрозненные фрагменты мозаики. Резиновая белочка с рожей до того дебильной, что сердце защемило от потребности ее усыновить. Две кассеты «Agfa». Стакан, из которого пил главный раввин России. Цветок в американском консульстве. И вдруг, ни с того, ни с сего — целый грант. Так не бывает.

Месяц до собеседования прошел как-то незаметно. Я помнила жирный курсив на одной американской бумажке: в случае невозможности присутствовать на собеседование в указанный день предупредить об этом не позднее, чем за три дня. Но опаздывать на встречу с дарителями денег в мои планы не входило. Мое собеседование было назначено на среду. А в понедельник я заболела гриппом с такой высокой температурой, что вода, которой я запивала таблетки, испарялась у меня во рту.

Я умирала, но не сдавалась. В бреду мне мерещились аэропорт, дармовая практика английского в стране «лэнгвич-кэрриерс» и толпы сексуально незащищенных баб. В том же самом бреду я написала сценарий документального фильма-расследования, в котором рассказывалось о грехе консумации и нравственных страданиях российских хостесс в Японии. Очухавшись, я подумала, что спятила, потому что помнила точно, как положила написанный и распечатанный сценарий на крышку аквариума, в то время как никакого аквариума у меня в тот период не было.

Утром в среду я встала, съела горсть аспирина, пошла в ванную и отменила там все три антисексуальных пункта. Меня швыряло от стены к стене. Дважды я натягивала джинсы задом наперед и удивлялась отсутствию ширинки. От слабости моя рука не смогла попасть контактной линзой в глаз, поэтому я отыскала в ящике с гвоздями и отвертками старые очки, перемотанные синей изолентой. Чтобы как-то исправить возможное негативное впечатление от очков, я изменила прическу, кокетливо занавесив челкой половину физиономии, и уже просто так, на всякий дополнительный случай, решила накраситься, успев сделать это до прибытия такси. Уже перед самым офисом с американцами я вспомнила, что они ужасно боятся заразы, резко развернула таксиста и зарулила в аптеку, где купила васильковую противомикробную повязку — под цвет изоленты на очках. По-моему, на комиссию произвел неизгладимое впечатление именно этот намордник, а вовсе не упадающие на пол очки, от которых в конце концов отлетели примотанная дужка и левое стекло. Кроме того, к началу собеседования на меня начала действовать горсть аспирина, и, рассуждая о негативных гендерных тенденциях в обществе, я взмокла так, будто только что поучаствовала в групповом изнасиловании в качестве жертвы. Однако, глядя на меня, вдохновившуюся и раскрасневшуюся, комиссия могла ошибочно подумать, что изнасилование мне понравилось и что вся моя речь сплошное лицемерие. Я приводила какие-то цифры, даты и топонимику, практически не заглядывая в бумажки: чувствовалось, что темой владею давно и прочно. Американцы не сводили с меня завороженных взглядов, когда, наконец, надежно закрепив единственную дужку очков за ухо, я задрала повязку и просунула ее между своей физиономией и стеклами, чтобы протереть их — они страшно отпотевали изнутри из-за поднимавшегося вверх дыхания (проклятый намордник не позволял мне дышать прямо, как все люди) — и продолжала говорить, говорить, говорить… вставляя в почти безупречную, по причине концентрации интеллекта, англоязычную речь такие термины, как «suka, blyad, nahui», потому что без них было совершенно невозможно ни протереть очки марлевой повязкой, ни удержать их на носу, когда они падали, роняя стекла, ни заложить за ухо челку, перманентно занавешивающую мне глаза до самого подбородка.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Перегруженный информацией человек редко концентрируется на очередной новости долее нескольких секунд...
В книгу вошли две знаменитые повести «Чёрная курица, или Подземные жители» и «Лафертовская Маковница...
Гон! Гон! О, эти звонкие звуки, от которых кипит кровь, и тело — как сжатая пружина, а запахи будора...
Сборник состоит из стихов разной направленности и тематики, написанных в последние 10—15 лет. Автор ...
В этой книге вы найдёте: жёсткие, но правдивые афоризмы о любви; весёлые истории двух друзей — культ...
Эта книга — для вас, если вы всегда хотели поверить, но никак не могли себе этого позволить. Она для...