Чемоданный роман Белоиван Лора
Мы подъехали в 22:00.
— Ваш друг сначала позвонит? — спросил Хирумицу.
— Думаю, да, — ответила я.
— Тогда давайте постоим здесь, — неожиданно и — это уж совершенно точно — без всякого подвоха предложил Хирумицу и показал рукой на парапет набережной, окольцовывающий поворот между улицей Тигровой и кинотеатром «Океан».
— Ну давайте, — сказала я.
Вова не позвонил, потому что увидел нас издали. Он подошел в 22:15 и извинился за опоздание. Хирумицу сложился перед главным бандитом города в поклоне и произнес совершенно бесконечную — на полторы минуты времени — фразу, переведенную Костей примерно так: «Спасибо, что согласились на эту встречу, несмотря на занятость». А потом спросил Вову, на каком виде транспорта тот приехал.
— На машине, — сказал Вова.
— Мы можем поговорить в ней?
Потом, спустя сколько-то там лет, когда мы с Казимировой вдруг вспомнили эту историю и принялись умирать от хохота, нам сделалось удивительно: ни ей, ни Вове, ни мне — никому из нас не пришла в голову идея подстраховаться фразой: «А машину я пока отпустил». Потому что все остальное выглядело в глазах Хирумицу куда более дико.
Я настолько растерялась от ничтожного, но совершенно неожиданного поворота событий, что мгновенно упустила инициативу. Еще можно было сказать Хирумицу, что… Боже мой, какое огромное множество вариантов поведения пришло мне в голову позже, и насколько непедагогично поступил со мной Господь тогда, имея в виду наказать за гордыню.
Лишившуюся на какое-то время способности соображать, Бог поставил меня в крайне неловкое положение. «Обучать друзей мафиозным повадкам следует недели за три до экзамена», — вот что я вынесла из этого урока; однако в истории с пистолетом адмирала Макарова едва не наступила на те же грабли: чудом пронесло.
…Вова говорил потом: «Ну что я мог ему сказать? Нет, мы не пойдем в мою машину?»
И мы пошли. Шли гуськом: Вова, задевающий головой черное мартовское небо, Хирумицу, машинально положивший руку на генетический меч, Токадо с камерой наперевес, съежившийся от ледяного ветра переводчик Костя и я, не чувствующая ровным счетом ничего. Никогда до этого я не видела Юриного автобуса и думала лишь о том, как объяснить Хирумицу — если он спросит, — почему мафия ездит не в золотой карете.
— Вы далеко поставили машину, — сказал Хирумицу. Костя перевел.
— Так надо, — ответил Вова сурово, и я посмотрела на Костю.
В апельсиновом соке фонарей было не очень понятно, вожделеет ли Костя моего позора. Я бы предпочла, чтобы он возбудился, но Костя спокойно перевел Вовины слова, Хирумицу понимающе сказал: «О», — а я забеспокоилась. Когда я уже заканчивала сочинять в уме историю о том, что Вова, хотя очень богат и авторитетен, предпочитает очень простые машины, потому что своим примером показывает подчиненным, что выделяться нужно не роскошью, а реальными делами, и так далее и тому подобное — наша группа приблизилась к цели.
Во всяком случае, Вова остановился перед транспортным средством, у которого — это как-то сразу бросалось в глаза — все правые окна были забиты фанерой.
Я еще надеялась, что Вова остановился не потому, что мы действительно пришли, а потому, что у него — например — случился приступ остеохондроза. Или — что он забыл, где поставил машину. Или — что ее угнали. Да мало ли что могло заставить Вову остановиться! — но он дернул пассажирскую дверцу, которая, отъехав с жутким грохотом и лязгом, обнаружила темную дыру салона с напрочь отсутствующими сиденьями.
«Никогда Штирлиц не был так близок к провалу», — сказало в моей голове хрипловатым голосом Холтоффа, после чего в ней засмеялось сразу много совершенно незнакомых голосов.
— Заходите, — сказал Вова, — располагайтесь.
Все молча, друг за другом, втянулись внутрь и в полной тишине начали занимать места на каких-то ящиках и канистрах, в беспорядке валявшихся на полу.
— Можно включить свет? — спросил Хирумицу.
— Можно включить свет? — перевел Костя.
— Нет, — ответил Вова.
— Нет, — перевел Костя.
Глаза, тем временем привыкшие к темноте, начинали различать всё более занимательные детали интерьера. Внутреннее убранство автобуса, принадлежащего авторитету, являло собой кузов с ребрами жесткости, с которых — местами — свисали клоки обивки. Потрогав их, можно было сделать вывод, что когда-то салон был велюровым. Один ящик — на нем как раз угнездился Токадо — был накрыт полотенцем, намекавшим на то, что ящик действительно выполняет функцию сиденья. В центре на полу почему-то лежали два кирпича.
Тишина делалась все более напряженной, а атмосфера — холодной в прямом смысле слова.
— Можно включить обогрев? — спросил Хирумицу.
— Можно включить обогрев? — перевел Костя.
— Нет, — ответил Вова.
— Нет, — перевел Костя.
— Почему? — спросил Хирумицу.
— Почему? — перевел Костя.
— Дазнт ворк, — пояснил Вова.
— О! — сказал Хирумицу.
Мой разум вернулся ко мне примерно в тот же момент, когда Вова — я почувствовала это — совершил превращение. Оно было подобно тому, которое спонтанно произошло с дядей Васей. Но если дядя Вася вспомнил, что он — бабочка, то Вова окончательно вошел в роль «the very important person» на этом странном празднике жизни.
— Лора, — сказал он, — попроси своего приятеля поторопиться. У меня мало времени.
— Хирумицу-сан, — сказала я, — ask your questions.
Хирумицу кивнул и начал с самого актуального:
— Какого года выпуска этот автобус? — спросил он.
— Понятия не имею, — ответил Вова, — я вижу его впервые в жизни. Давайте по существу.
Вообще, Хирумицу было за что уважать — он не потерял лицо. Он даже велел Токадо начинать запись.
— Не могли бы вы примерно оценить, каков реальный процент нелегальных автомобилей от общего числа, попадающего на рынок России? — перевел Костя вопрос по существу, до невозможности удививший меня: я ожидала, что Хирумицу станет и дальше интересоваться автобусом.
На месте Вовы я бы ответила что-нибудь в духе дяди Васи — типа «а хуй его знает», — но Вова заявил, что может поделиться своим мнением лишь в отношение потока, идущего через дальневосточные порты, однако если господина Хирумицу интересует ситуация с западными поставками, то у него, Вовы, есть хороший товарищ в Калининграде, он может дать его контакты. Калининград Хирумицу не интересовал.
Дальше почти не случилось ничего интересного. Вова сидел за рулем автобуса — спиной к публике: как договаривались. Он отвечал на вопросы японского журналиста спокойно и безупречно-грамотно. Настолько, что примерно на пятой минуте интервью я поверила, что притащила на встречу к Хирумицу одного из тех людей, чьи имена не произносят всуе. Единственное, чего я не помнила — как мне это удалось.
А еще через пару минут внезапным выбросом левой руки Вова снес зеркало заднего обзора. Зеркало проецировало изображение Вовиного лица прямо в объектив хищной камеры Токадо, и это, с точки зрения Вовы, было нехорошо.
— Скажите оператору, — сказал он, очень натурально сдерживая злость, — что разговор закончится прямо сейчас.
Представив, как наши местные бандиты смотрят японский фильм, гадая, что за мужик излагает все их рамсы от первого лица, я дала себе пожевать уголок сигаретной пачки. Ржать на саммите — последнее дело. Вообще-то, это нервное: не думаю, что мне действительно хотелось смеяться.
Интервью длилось 40 минут. Под конец Вова поведал Хирумицу о схемах взаимодействия между нашими моряками и пакистанцами, работающими в Японии на автосэйлах. Такого я ему не рассказывала. Значит, он знал. И тут я наконец догадалась, почему он приехал на таком раздолбанном транспорте: просто за полчаса до нашей встречи на Вову было совершено покушение. Машина — буквально в говно, а сам он чудом выжил, потому что находился вовне. «Бедная Казимирова, — подумала я, — не жизнь, а пороховая бочка».
— Мне пора, — сказал Вова.
— Большое спасибо за интервью, — сказал Хирумицу.
Вова завел автобус, и мы вышли. Последним из груды самоходного металлолома выбирался Хирумицу. Он еще раз окинул взглядом автобус и что-то сказал.
— Господин Хирумицу просит извинить его, — перевел Костя Вове, — он говорит, что вы совершенно не вписываетесь в стереотип русского…ээээ — бизнесмена, которых в Японии привыкли представлять несколько иначе.
— Это, видимо, не мои проблемы, — разумно предположил Вова.
На том и расстались. Вова уехал, а съемочная наша группа пошла к машине, поставленной таким образом, чтобы исключить случайную встречу между водителем Валерой и мафией.
— Рола-сан, — сказал через триста метров Хирумицу, — я ничего не понял.
— Знаете, господин Хирумицу, — ответила я, — это не всегда обязательно.
Бог не выдаст, свинья не съест.
— Я думаю, — сказал Хирумицу еще через стометровку, — это был не совсем тот человек, которого я ожидал.
— В смысле? — Я остановилась.
— Я думаю, что это был просто бизнесмен, — пояснил Хирумицу, — а не Бизнесмен.
— Вы имеете в виду, это не мафия?! — Я не на шутку осерчала: нас с Вовой, приехавшим на интервью несмотря на то, что его только что взорвали, заподозрили в фэйке.
— Да, — сказал Хирумицу.
— С чего вы взяли?! — В моих глазах плясали красные точки, мешающие как следует разглядеть выражение лица Хирумицу.
— На нем были дешевые часы, — сказал японец, — очень простые.
Черное небо, все это время кое-как державшееся на гвоздях, наконец обрушилось. Оно оказалось душным и колючим, как одеяло из верблюжьей шерсти.
— Хирумицу-сан, — сказала я, выбираясь наружу из-под тяжелых складок мироздания, — никогда не судите людей по себе. Мой вам совет.
После этих моих слов внезапно погасли фонари. Это никакая не метафора: фонари действительно погасли сразу после того, как я посоветовала Хирумицу расширить взгляд на мир.
— Рола-сан, — сказал он, — я видел русскую мафию.
Лучше бы Хирумицу этого не говорил. Точней, огромное ему спасибо за то, что он это сказал: сам того не подозревая, он поймал сбежавшую от меня лошадь, заботливо подвел ее ко мне и даже всунул мою ногу в стремя. Мне оставалось лишь сесть верхом.
— Господин Хирумицу, — сказала я, поудобней размещая задницу в седле, — если б вы знали, сколько раз видела ее я.
Три раза я ее видела.
В первых двух случаях я вообще не знала, с кем говорю: мне сообщили имена и звания лишь после того, как аудиенция была окончена. Оба раза моими собеседниками были крайне скромные, вежливые и совершенно неброские на вид люди, которые держали в своих руках реальную власть над регионом. В третьем я повела себя еще хуже, чем Хирумицу, потому что знала, с кем еду общаться в город К., но была потрясена, когда встреча состоялась: царь Дальнего Востока явился на нее в телогрейке и валенках. Как и Хирумицу, я считала, что царь обязан ходить в мантии из горностая. В отличие от Хирумицу, у которого оказалось больше такта, я спросила царя о валенках.
— Так зима же, — ответил царь.
Царствие ему небесное.
Объяснить Хирумицу простейшую вещь — «не все то золото, что блестит» — я сперва затруднилась, потому что на язык мне упорно лезла непонятного происхождения фраза «не все говно, что не тонет». Я никак не могла вспомнить нужное идиоматическое выражение, но тут мне на помощь внезапно пришел Костя.
— Я не знаю, как перевести господину Хирумицу слово «валенки», — сказал он.
— Ну скажи — «сапоги, изготовленные из войлока овцы», — посоветовала я.
— Что это такое? — удивился Хирумицу по-английски.
— Как по-японски будет «валенки»? — спросила я.
— Варенки, — ответил Хирумицу, — я знаю. Варенки. Такая русская обувь. Очень дорогая.
Я засмеялась. В тот же момент до меня дошло, что за все время интервью и после него — Костя не только ни разу не кончил, но даже и не возбудился.
— Костя, — сказала я, — ты не мог бы объяснить нашему приятелю, что в России большим хуем хвастаются только те, у кого?.. — Я не договорила, показав мизинец.
Костя кивнул и заговорил по-японски. Когда, спустя вечность, он наконец показал мизинец и умолк, Хирумицу захохотал.
— In Japan too, — сказал он.
«Не все говно, что не тонет — это про меня», — подумала я.
На следующий день настала пора ехать в аэропорт. Костя улетал в полдень, Хирумицу и Токадо — в обед. Почему-то я волновалась.
Валера заехал за мной в восемь. Через 15 минут мы уже здоровались с Хирумицу.
— Рола-сан, — сказал работодатель через пару ничего не значащих фраз, — вы говорили, что у вас есть тоса-ину.
— Есть, — немного удивилась я.
— Я бы хотел посмотреть, если это возможно.
— Господин Хирумицу никогда не видел тоса-ину? — искренне поинтересовалась я. На сайте питомника в провинции Коти было написано, что многие японцы за всю свою жизнь ни разу не видали свое национальное сокровище вживую.
— Видел, — перевел Костя, — три раза.
«Как я — мафию», — подумала я.
— Господин Хирумицу хочет посмотреть на вашу собаку, — осипшим голосом сказал Костя.
Я с изумлением посмотрела на переводчика. Астральное его тело стояло без штанов.
— Какие вопросы, — сказала я, стараясь не выдать собственную неуверенность. «А вдруг у меня нет тоса-ину?» — подумалось мне.
Костя тем временем все более разгорячался, а Хирумицу усилием воли удерживал правую руку от покладания на эфес. Сюжет с дядей Васей повторялся у меня на глазах — правда, в смягченном варианте: все-таки хуякс сделал свое дело. Но было слишком очевидно, что господин Хирумицу, переночевав с мыслью о Вове, к утру опять стал сомневаться в его подлинности.
Мы погрузились в автобус и поехали к моему дому — смотреть на тоса-ину. Более дурацкой коды я не могла себе вообразить.
Слава богу, Банцен никуда не делся.
— Пошли, — сказала я, пристегивая поводок к его ошейнику, — я тебе японца покажу.
— О! — сказал Хирумицу, когда, болтаясь на конце поводка, я вылетела вслед за Банценом из подъезда. — О! О!
На Костю было приятно смотреть. Никогда бы не подумала, что вид человека, которому только что прервали половой акт, может так меня порадовать.
— Господин Хирумицу говорит, что у вас настоящий тоса-ину, — горестно перевел он.
— О! О! — подтвердил Хирумицу, после чего сделал ладони бутербродом и поклонился мне, сложившись ровно пополам. А затем поклонился моей собаке. Мне показалось, что поклон номер два был исполнен Хирумицу с большим почтением. Банцен равнодушно понюхал соотечественника в области паха, затем развернулся и пошел прочь, уволакивая меня в кусты.
В этой истории нет никакой морали. В ней нет даже пострадавших (кроме меня). Из этой истории все действующие лица (включая и пострадавшую меня) вышли победителями. Наверное, эта история — с хеппи-эндом. В конце концов, именно неприятные истории, в которых нам когда-либо довелось побывать, позже становятся прекрасным поводом к веселью. Такова извращенная, никуда не годная природа человека.
— Tosa-inu is the biggest dick in Japan, — скажет мне Хирумицу на ухо, уже пройдя регистрацию. — You don’t need tosa-inu. You have your own big dick.
Несмотря на то, что это был высокий комплимент, я не ощутила счастья. Покой и волю — пожалуй.
…Особенно в тот момент, когда самолет, на борту которого находились Хирумицу и Токадо, нырнул за кулисы низкой облачности. Спектакль был окончен.
Хирумицу позвонил мне через месяц, предложив поработать над фильмом про пистолеты; я согласилась, не проснувшись: к тому моменту мой выбор уже вовсю катался на спине между блядством и кредиторами, лишенными чувства юмора.
4
Объяснительная записка
ОАО «Дальэнерго»
от Белкиной Л.Г.,
проживающей.
На ваше исковое заявление с требованием срочно погасить задолженность за электроэнергию за период ХХХ-ХХХ поясняю, что ваше электричество я не брала, потому что все указанное вами время я пользовалась исключительно своим домашним электричеством, находящимся в розетках, расположенных в моей квартире в количестве 18 (восемнадцати) штук.
С ув., Белкина А.Г.,
проживающая.
Стало ужасно холодно летать в одной майке, поэтому время от времени приходилось садиться на какую-нибудь крышу греться. Однажды я села на крышу американского консульства, начала болтать ногами и мысленно ржать на все небо, так как мысленно ржать тихим голосом я не умею, а не ржать вовсе я бы не смогла, потому что вспомнила, как однажды брала интервью в здании, на крыше которого теперь пыталась согреться.
С детства полюбив воровать, я так и не научилась делать это хорошо. За исключением нескольких случаев, мои кражи были мелкими и бессмысленными. В средней группе детского садика я крала пластмассовую мозаику, складывая ее в трусы. Вечером меня ругали словом «клептоманка» и заставляли завтра же вернуть мозаику детскому саду. Утром я ее возвращала, но к вечеру она снова была в моих трусах: я откуда-то знала, что при обыске в первую очередь обшаривают карманы.
В старшей группе я украла у девочки Ксюши резиновую белочку с дебильной рожей, но не выдержала и призналась. Однако мне удалось убедить Ксюшу в том, что резиновый дебил сам захотел жить у меня. Ксюша горевала по поводу белочкиного вероломства, однако учла ее волю и назад не забрала.
В подготовительной группе я начала тырить мелочь по карманам взрослых. Натырив рубль двадцать, пошла в универмаг и купила там пластмассовую картину «Ленин в октябре». Объяснить этот свой поступок не могу до сих пор.
В школе я воровала мел с доски. Во всех ящиках моего письменного стола валялись куски мела, и все остальное ящиковое добро было извозюкано мелом.
На пароходах я не крала ничего, потому что нести уворованное мне, бездомной, было некуда, а держать все в каюте было бы глупо и неудобно.
Позже я переквалифицировалась на цветы. Мне цветок в магазине свистнуть было раз плюнуть: одной рукой спрашиваешь цену, второй — смотришь на другой цветок, а третьей обламываешь нужный отросток. Потом я стала решаться на подобное все реже и реже, но зато взяла и украла амариллис в консульстве.
Свистнуть амариллис — это не веточку сломить, это надо руку по плечо в горшок с землей засунуть, там нащупать луковицу, раскопать ее осторожненько и изъять, не повредив растение. Я тогда так все и проделала и, уже амариллис упаковав, поняла, что руки помыть до начала интервью не успею, потому что с атташе по культуре мне было назначено на 17:00, а уже исполнилось 17:01. Надето на мне было что-то неприятно-белое с ног до головы, включая рюкзак, а носовых платков у меня как-то отродясь и так далее. И вот входит культурный представитель, улыбается, руку протягивает издали, и не подать ему руку в ответ, такому приветливому, совершенно было невозможно. И я подала. Он увидел мою руку и не успел выключить улыбку, зато ужас у него включился сам. Так и пожал, так и все интервью отсидел — с ужасной улыбкой. И ни я ему ничего не сказала (могла бы наврать, например, что упала в лужу), ни он ничего не спросил. Расстались, унося каждый в своей душе тайну.
А стакан я украла уже позже. Из этого стакана пил минеральную воду главный раввин России Берл Лазар. Украла стакан я после пресс-конференции в Зубе Мудрости совершенно неожиданно для себя. Когда инстинктивно и привычно прятала стакан в трусы, в конференц-зал зашел один вице-губернатор и спросил, куда делись все остальные люди. Еле успела поправить юбку.
Стакан этот так и носил имя Берл-Лазара, и подсовывала я его исключительно двум знакомым антисемитам. В остальное время в стакане Берл-Лазара стояли кисточки и трубка для гашиша: обычный такой хрустальный стакан с рисунком «елочка», ничего примечательного.
А потом он разбился. Потому что все — и стаканы, и цветы — тлен. Только душа вечная.
Дом, который мы с Яхтсменом приобрели в качестве жилья, находился в ближнем пригороде, десять минут быстрым шагом от конечной троллейбусной остановки или двадцать — от станции «Океанская», если электричкой. Но стоило сделать буквально полсотни этих самых быстрых шагов в сторону от троллейбусного кольца, как над головой смыкались деревья; тропинка, какое-то время параллелясь с ржавым забором полузаброшенного пионерского лагеря, начинала огибать здоровенные кедры, а панорама то и дело перечеркивалась сигающими туда-сюда белками и мелким грызуном «бурундук». Однажды я была укушена бурундуком за указательный палец: зверь бежал по забору впереди меня, постоянно оглядываясь, а потом решил не искушать судьбу и занырнул в полую опору заборной секции. Он занырнул, а я подошла и сунула туда палец; вот, собственно, и весь инцидент.
На сотом шагу пригородный лес превращался в нормальную черную тайгу, где приятно побродить, чувствуя спиной надежную тяжесть ружбайки. В мою спину обычно упирались булка хлеба, какая-то колбаса и другая мирная еда, несомая домой «из города». В городе я работала журналистом, в лесу — жила с Яхтсменом и собаками. Каждый живет там, где сумеет устроиться.
Даже не все жители города В. знали о существовании этого дачного поселка в рекреационной зоне. Его выстроили для себя в 92-м году местные бонзы, оттопырив от полосы отчуждения ЛЭП полгектара в обе стороны — хватило как раз под дачи. Когда расширяли полосу, я пробовалась в ежедневную газету, для чего написала туда статью. Ощущая себя большим мастером сочинять заголовки, я назвала статью «Не рубите, мужики, дерева». С тех пор, конечно, многое изменилось. Но, если б к той статье, невзирая на ее название, прислушалась прокуратура-дура, в 98-м мы с Яхтсменом не смогли бы купить себе домик среди реликтового кедрача. Но прокуратура не прислушалась, и нашими соседями справа оказались вышедший уже на пенсию прокурор края и его жена. Прокурорша перекидывала кошачьи какашки со своей клубники на мою и сильно ругалась на наших собак. У нас их было много.
Мы искали купить дом в пригороде, чтоб разводить редких псов, и агентша привезла нас в дачный поселок. После этого случая я знаю: продать можно все что угодно. Любой товар сидит в засаде и ждет своего покупателя, застает врасплох и уже не разжимает пальцев на лоховском горле. Яхтсмен что-то еще мямлил в знак протеста, но пальцы товара уже смыкались и на его шее. Мы повелись практически сразу и вдруг. Покрашенный снаружи в дебильную голубенькую краску, внутри дом был снизу доверху обит сосновыми досками. Они пахли. Как они пахли! На второй этаж вела такая же сосновая лестница, и по ней хотелось ходить постоянно, туда-сюда. На кухне внизу была печка. Ее можно было тут же затопить, потому что рядом лежали дрова, но мы не стали: зачем топить печку в конце августа. Росший позади дома громадный дуб вовсю расшвыривал желуди — любимую еду свиней. Свиней у нас не было; у нас были собаки, количество которых вскоре планировалось довести до промышленного. Мы обошли дом вокруг и начертили в воздухе план будущего питомника.
Я точно помню, что день, когда продалась моя однокомнатная почти в центре города В., был вторником. Это был тот самый «черный вторник» 98-го. Мне всегда везло с недвижимостью. Купленная в тот же день дача оставила от квартирных денег сумму, ставшую через месяц довольно большим капиталом. Мы просрали его уже позже, пролетев с партией щенков мастино.
Покупкой лесной дачи мы были довольны. До такой степени, что переехали все в тот же черный вторник. Иногда один день способен вместить в себя очень много событий. Но не настолько, чтобы, подписав два договора, успеть вывезти барахло из проданной квартиры и расставить его в новом жилье еще засветло. Мы как раз покончили с монтажом спальных мест, когда решили перекурить и обратили внимание, что интерьер с горой коробок покрыт довольно густым мраком.
Естественным поступком в подобном случае было бы включить свет, но сделать это не получилось по очень простой причине: ни в той комнате, где мы только что установили диван, ни в соседней, ни наверху, ни в кухне, ни на веранде — нигде в доме мы не обнаружили ни единого выключателя. Еще какое-то время, не веря очевидному, мы ползали по коробкам, подсвечивали себе зажигалками и молча пялились в потолки и стены комнат: выключателей в доме не было, потому что в нем полностью — начисто! — отсутствовали какие бы то ни было провода. Когда мы осматривали дом перед покупкой, нам просто в голову не пришло обратить внимание на такую мелочь, как наличие или отсутствие электричества. Нам, городским жителям, оно было привычно как воздух с примесью выхлопных газов, а тут, среди кедрача, голова болела от чистейшего кислорода. Что же касается электричества, то на следующий день Яхтсмен узнал от соседей, что этот понтовый дачный поселок вообще не электрифицирован, потому что «Дмитрий Андреич, кто бы мог подумать — такой приличный мужчина — исчез в позапрошлом году со всеми деньгами, что на подстанцию собрали».
Мы поели чего-то на ощупь и легли спать на втором этаже. Среди ночи я проснулась оттого, что по крыше топали. Минут через десять, почти уже умерев от страха, я догадалась, что в лесу просто подул ветер, и на крышу посыпались желуди с растущего рядом дуба. Потом громко и где-то очень близко ухнул филин. Потом кто-то еще хохотал в глубине леса дурным голосом. Когда он наконец заткнулся, опять закричал филин. Они чередовались какое-то время, потом я уснула, а проснулась уже утром от страшного грохота, по сравнению с которым ночные желуди, филин и этот ужасный, который хохотал, были пустой фигней. Мы выскочили вон, чтобы защитить свое жилье от вандалов, разламывающих дом с восточной стороны, и увидели дятла. Он сидел под самой крышей и увлеченно долбился носом об стену, добывая из нее каких-то козявок.
Мы оделись, позавтракали, накормили собак, съездили в город, купили там три керосиновые лампы, радиоприемник с запасом батареек, пару бутылок водки на пару ближайших вечеров и начали жить в лесу. Потом сами провели туда свет — он у нас у одних там и был. Мы крали его в пионерском лагере: каких-то напрямую, фигня, наняли северных корейцев за 20 долларов, они за полдня управились; очень быстро работают.
Участок вокруг дома был ужасно запущен. Бывшие хозяева потеряли интерес к земледелию года за два до того, как бог подарил им покупателей. Некоторая трава уже достигла уровня второго этажа. Потом я узнала, что это был овощ «топинамбур», отличающийся высоким ростом бодылей и хреноподобной плодовитостью съедобных корневищ. Когда я выкорчевала его вместе с лебедой, крапивой и что там еще было — обнаружила на участке несколько вишневых деревьев и молодой абрикос.
Этот мой отпуск был полностью отдан борьбе с сорняками. Мне снились белые плети корней пырея. По утрам я спускалась со второго этажа, съезжая по перилам на пузе, потому что все остальное у меня болело. Потом, правда, перестало. К середине сентября повсюду на туловище появились мышцы. Я их трогала перед зеркалом и сильно удивлялась.
А потом началась осень. Мы с Яхтсменом заметили ее по многим признакам: в поселке стало гораздо меньше людей, в лесу на задворках участка совершенно бесплатно падали на голову ягоды актинидии (в октябре они продаются в городе поллитровыми банками и называются почему-то «кишмиш», хотя на самом деле роднятся не с виноградом, а с киви). Кроме того, в доме напротив поселился бомж. Нам рассказывали, что летом он живет на какой-нибудь заброшенной даче, а с началом заморозков перебирается туда, где есть печка. Предыдущей зимой он обитал в нашем доме.
Бомжа звали Афанасьич. Мужчин с более колоритной внешностью я встречала только в своем пароходском прошлом. Например, у лоцмана, который каждый раз заводил наш пароход на рейд Гонконга, была такая же сивая, как у Афанасьича, борода, но вдобавок отсутствовал левый глаз. Афанасьич был в этом плане обычным двуглазым джентльменом, зато у него имелся желтый зуб, не до конца прикрытый верхней губой. Ходил он в яркой женской куртке, разрисованной оранжевыми маками. Я завидовала куртке, а будущая мать Банцена, Мару, достигшая к тому времени десятимесячного возраста и свойственной тоса-ину серьезности, до самой зимы швырялась на Афанасьича с целью его удавить. Мы эти попытки пресекали, и Мару в конце концов перестала возбуждаться на оранжевые маки.
С Афанасьичем мы подружились на водопое. И он, и мы пришли на родник за водой, а идти назад нам было по пути.
Родник — это была особая тема в той, лесной жизни. Он находился примерно на полдороге между трассой и нашим поселком. К нему вела подъездная грунтовка, по которой горожане ездили за водой, якобы богатой серебром. Мы тоже брали там воду, хотя почти сразу обследовали лес и обнаружили, что родник — на самом деле не родник, а поверхностный ручеек, который питается грунтовыми водами, обогащенными никаким не серебром, а дерьмом из дачных туалетов. Может быть, именно дачное дерьмо и придавало роднику тот особый вкус, после которого было совершенно невозможно воспринимать воду из крана. Даже отфильтрованную.
Пока наполнялись наши тары, мы поговорили о погоде. Афанасьич между прочим сказал, что зимой в нашем доме довольно холодно, потому что второй этаж у него — летний. Лично он, например, закрывал его на всю зиму, отапливая только нижние помещения. Мы слегка озадачились: бывшие хозяева клялись, что всю зиму в доме можно ходить в одних трусах.
Однако до зимы было еще далеко. Примерно около месяца. Нашей ближайшей задачей было не заморачиваться на гипотетических холодах, а провести в дом свет, потому что пришло письмо от Хайди. Через две недели к нам должна была прилететь большая любительница экстрима, знаток русского фольклора и вообще замечательная личность — гражданка Швейцарии Хайди Шлепфер, с которой мы распрощались в 93-м году и про которую я горестно думала, что никогда больше ее не увижу.
А Афанасьича мы стали чуть-чуть подкармливать. По вечерам я приносила к нему в дом горячий суп в банке и какую-нибудь котлету на десерт. Через пару недель он постучал к нам вечером. Я открыла дверь, он сунул мне в руки какую-то коробку, сказал: «На, тебе пригодится, а мне не надо», — и заскрипел по свеженькому снежку прочь.
В коробке оказались новенькие итальянские кроссовки из натуральной кожи и итальянское же кожаное портмоне. Портмоне было мужским, слегка потертым, внутри него я нашла визитку с популярной японской фамилией Судзуки.
«Что в Мск субботний вечер, то в городе В. воскресное утро», — думала я и пыталась понять, что не так с моими крыльями. Мне настолько не леталось в тот день, что пришлось ехать по делам на автобусе. Я сидела за спиной водителя и незаметно трогала себя за крылья.
Автобус был пятьдесят восьмой. Он сворачивает на Первую Морскую с Алеутской. В том месте, где Первая Морская пересекается Вехнепортовой, стоял человек с балконной дверью в руках и голосовал попутки. Автобус остановился, и человек с дверью зашел внутрь. Дверь не была новой. Наверное, человеку ее отдали знакомые, дескать, мы стеклопакет себе поставили, а ты вот нашу прежнюю забирай, у тебя же дома дверь совсем херовая. Водитель, впустивший в автобус пассажира с балконной дверью, с этого момента больше не смотрел за дорогой, потому что следил в зеркало за пассажиром с дверью. Через четыре остановки пассажир, оберегая дверь, стал выходить и протянул водителю пять рублей.
— Я думал, ты двадцать дашь, — сказал водитель.
— С чего бы? — спросил пассажир.
— А вдруг бы порезал кого, — объяснил водитель.
— Дверью? — уточнил пассажир.
— Стеклом.
— Оно же целое, — сказал пассажир, оглядев дверь.
— Ну и хули, — возразил водитель.
Пожав плечами, пассажир стал выносить дверь и нечаянно разбил ею стекло в двери автобуса.
— Ну ёб же ж твою мать, — сказал водитель.
— Ой бля, — сказал пассажир и уронил дверь на асфальт.
Не дожидаясь окончания их препирательств, я вышла из автобуса, наступила на разбитое стекло, но не порезалась, а неожиданно легко поднялась над остановкой, над крышами пятиэтажек и запросто полетела домой, на самую оконечность мыса Эгершельд, мимо радиолокационной тарелки Охранного Пункта Родины, мимо ночного магазина, мимо, мимо — какое это было счастье. Руки, правда, немного сводило, но это ерунда.
Хайди бы очень понравилась сценка в автобусе. Я это знаю точно.
Она была у меня в 93-м году вместе с бойфрендом Хуго, с которым три года, не заезжая в Швейцарию, они катались на великах по СССР и проехали все среднеазиатские республики и Россию. В город В. они приплыли на Ласточкином пароходе с Камчатки. Там они две недели жили в оленьем стойбище — разбили палатку рядом с многодетным чумом, из которого к ним постоянно засылали чумазых чад с приглашением на сырую оленину. Хозяйка чума называла Хуго «Фигой», а дети, соблюдая возрастной этикет, — «дядей Фигой». Мягко нравный Хуго откликался на Фигу и лишь пару раз попытался исправить фонетическую неточность, но потом оставил это дело как есть: раз людям смешно, что он Фига, let it be.
Дня за два до их появления Ласточкина прислала мне радиограмму с таким текстом: «Лора надо приютить двух швейцарцев они хорошие возьмешь себе целую=Люда». Было ясно, что это не приказ, а вопрос; но вопрос риторический априори. Я расписалась в почтальонкиной тетрадке, прочитала текст и кивнула драным обоям в прихожей.
И Хайди, и Хуго хорошо говорили по-русски. Слабым местом в их лексиконе был наш ненорматив, в смысл и эмоционально-сакральную нагрузку которого они проникли не до конца. Что «хуй», что «жопа» были для них примерно равноуровневыми терминами, обозначающие части человеческого тела, а слова «блин» и «блядь» вообще так смешались, что после нескольких попыток разнести их по разным таблицам я сдалась.
— Лора, будем сегодня жарить бляди, — говорила Хайди. — Я хочу такие, знаешь, жирные. И с икрой.
Ни разу не услышав от Хайди слово «сковорода» или там «сковородка», я в конце концов спросила, почему она называет эту посуду именно «сковородиной».
— А как надо? — удивилась Хайди. — Это некорректно? Мы проезжали такую деревню, называется Сковородина.
— Сковородино, — поправила я.
— Есть разница? — удивилась Хайди во второй раз.
— Да, в общем, нету, — подумала я и перестала цепляться по пустякам. А чтобы жарить бляди как можно чаще, мы купили специальную блядскую сковородину, к которой не прилипало.
Они рассчитывали провести в городе В. дней пять, а потом ехать на своих великах дальше в Китай, но задержались на три недели. Я всегда говорила, что это были лучшие недели в моей жизни; может, врала по своему обыкновению, однако то, что они оказались очень, очень не самыми худшими — абсолютная правда. Дело в том, что мы с Хайди постоянно ржали. Ни над чем, а просто так — или, вернее, над всем подряд. У меня больше не было, нет и, вероятно, впредь не будет человека, с которым бы настолько синхронно улавливалось смешное. Мы с ней видели одинаково. Единственный человек, который смеялся над сюжетом о читающем в трамвае бомже (тот читал пачку горохового супа, методично меняя ее стороны, будто перелистывал страницы), была Хайди. Я рассказала ей про бомжа по телефону, и она проржала минуты три дорогого международного времени. А больше никто не смеялся.
Хуго был нам полной темпераментной противоположностью. Он чинно уходил спать в двенадцать вечера, а мы сидели на кухне до четырех ночи, допивая крепленое молдавское винище, и тихими ночными голосами распевали четыре песни, в которых обе знали все слова: «Every Day I Spend My Time», «The Show Must Go On», «You’re in the Army Now» и «Черный ворон». Хуго странным образом оттенял наш бешеный букет. Так кусочек ледяного ананаса оттенил бы «розовое игристое», привнеся в эту убойную газированную бормотуху несколько неожиданное изящество.
В первый же день их пребывания я облажалась. В мозгу моем произошел спонтанный микс между именами «Хуго» и «Хайди». Я нечаянно сказала «Хуйди» — и застыла, прислушиваясь к эху вылетевшего изо рта слова. Это была наша первая смеховая истерика, из которой мы, кажется, так и не вышли до самого расставания. Когда мы с Хайди уже издыхали на паласе, Хуго безмятежно прокомментировал:
— Хорошая пара, — сказал он, — дядя Фига и тетя Хуйди.
Кстати, они действительно потом поженились, и у них стало двое детей: Юра и Лева.
Они старались углублять свой русский, а я страдала от упущенной возможности улучшить свой английский. Когда Ласточкина прислала мне РДО, я почему-то решила, что мы будем общаться с хорошими швейцарцами на языке Стинга («every day I spend my time…»). Хайди и Хуго мне сочувствовали и даже периодически переходили со мной на английский, но нашего совместного старания хватало ненадолго. И тогда они привели мне Практику Языка.
Практику звали Дэниэл, у него было узенькое личико с крупным орлиным клювом, глаза умирающей от голода рыси, синяя куртка с большим масляным пятном на животе и курсантская шапка-ушанка с морской кокардой во лбу. Ошибиться было невозможно, и мои адаптированные к России швейцарцы мгновенно определили в облике Дэниэла отбившегося от стаи гражданина США. Так оно и оказалось: Дэниэл приехал в Россию делать бизнес, выбрал для этого почему-то Хабаровск, заручился поддержкой каких-то своих якобы знакомых, те его не встретили, адреса Дэниэл не знал, но решил сразу не улетать, а немного осмотреться. Его очень удивляло, что буквально каждый его взгляд на окружающую действительность оценивался аборигенами ровно в 40 долларов. Стоило ему что-нибудь потрогать, как с него требовали 40 долларов и заворачивали потроганное в сверток из серой бумаги. Когда таких свертков стало у него очень, очень много, Дэниэл перестал распускать руки.
— Я так удивлен, — делился Дэниэл, — у вас все имеет одинаковую цену. Бутылка воды «Бьюэйратино» — 40 долларов, билет из города X. до города В. — 40 долларов, вот эта прекрасная шапка — тоже 40 долларов!
Я слушала язык его носителя и гнала из своей башки имя царя, превращавшего любое говно в золото. С Хайди мы старались друг на друга не смотреть, но в какой-то момент я нечаянно подняла взгляд, а она не успела отвернуться. Еще пытаясь спасти ситуацию, я задавила в себе самый верхний приступ хохота, повернулась к Дэниэлу и собралась предложить ему еще супу. «Midas…» — вежливо сказала я, и тут мы с Хайди, одновременно вскочив и роняя табуретки, швырнулись вон из кухни: умирать. Хуго остался в кухне с Дэниэлом, с вежливой доброжелательностью пояснив ему нашу экстренную эвакуацию:
— Им срочно потребовалось в туалет.
— Oh, — сказал Дэниэл.
Он ушел ближе к вечеру. Мы вызвали ему такси. Жил он в гостинице, куда его поселил «Интурист», отловивший беднягу сразу, как только тот приехал из города X. Номер в той гостинице был единственным предметом, за который Дэниэлу приходилось платить гораздо больше, чем 40 долларов. Да, я забыла сказать: по словам Дэниэла, родившегося, выросшего и, надеюсь, все-таки сумевшего вернуться в Чикаго, бизнес в России он хотел построить на деньги папы, оставившего почти миллионное наследство.
— Бизнес в России, — дивилась Хайди после ухода моей Практики Языка, — бизнес в России.
— Да… — качал головой Хуго.
— Как вы думаете, он индеец? — спросила я, вспомнив вдруг облик сильно похудевшего Гойко Митича.
— Не думаю, — сказал Хуго. — Думаю, он евреец.
— Нет, этого не может быть, — сказала Хайди. — Он не говорил, что у него умерла мама. Значит, она живая. А если у него живая мама, а он евреец, то он, скорейшая вероятность, здесь бы не был. — И, обернувшись ко мне, добавила: — Это сослагательное наклонение, я сильно правильно его знаю.
И вот Хайди снова прилетала в город В. Я встречала ее в аэропорту и сильно опасалась не узнать. Несмотря на собственный опыт жизни с Яхтсменом, я почему-то все равно была уверена, что замужество способно изменить сущность человека, каким-то образом исказив и его внешний облик. Хайди думала аналогично. Накануне ее прилета мы с ней переговаривались в духе «я буду лысая, на костылях и с букетом подсолнухов».
Она прилетела рейсом из Сеула и первым делом подарила мне корейский будильник, купленный в сеульской гостинице, чтобы не проспать утренний самолет в город В. Она очень боялась остаться в Сеуле еще на сутки.
— Ужасно арьот, — сказала она, протягивая будильник. — Мне он больше не нужен.
Все еще было лето, и мы с Банценом иногда летали над островом Русский. Восточный берег острова хорошо видно из моих окон — если смотреть не вперед, а вправо. Однажды оказалось, что все деревья на Русском — желтые. Некоторые, впрочем, были красными. В самом городе В. деревьев почти совсем не осталось, их почему-то всегда пилят, и уже практически все спилили, но те, что еще есть, тоже странным образом пожелтели. На обратном пути мне пришлось заскочить в магазин за коньяком, но вместо коньяка я почему-то купила бутылку «Белого аиста». Дома я его открыла, понюхала и — выплеснула в окно.
Именно этим полуконьяком я в первый и, не исключено, последний раз в жизни напилась до школьных подарков. Это случилось на большом контейнеровозе типа «Хасан», выполнявшем трамповый рейс по снабжению чукотских портпунктов телогрейками, ГСМ, сахаром, мукой и кухонными гарнитурами. Трамповый рейс отличается от линейного тем, что ни одна душа на борту судна, включая капитанскую, не знает, когда он закончится.
Вообще, северный завоз — это кошмар, но вспоминать его весело. Хоть и страшно. А на том контейнеровозе у меня случился день рождения № 22.
Нежный возраст предполагал наличие разноцветных воздушных шариков, но их не было. Были 16-часовой рабочий день, прекрасный вид на море из обоих иллюминаторов каюты и невозможность сойти на берег, потому что в тех местах, куда мы доставляли телогрейки и сахар, отсутствовали причалы. Добраться до земли можно было на плашкоуте, но после того, как между плашкоутом и бортом судна размазало какую-то буфетчицу или дневальную, такой способ схода на берег оказался под запретом для всех оставшихся в живых буфетчиц и дневальных пароходства: это чтоб не говорили, что прецедентное право практикуется только в Англии.
И я не помню, с чего вдруг у меня возникло ужасное желание напиться. Я не любила напиваться. Я вообще до этого не напивалась. А тут решила — напьюсь, и все. Думаю, мне захотелось угваздаться исключительно потому, что в заданных обстоятельствах это желание невозможно было реализовать. Алкоголя на судне не было. Купить его на чукотском берегу было можно, только если продать пароход. А напиваться на борту судна, тем более в рейсе, преследовалось по закону Министерства морского флота. За это увольняли. Минимум — лишали визы. Да и нечем, говорю же, было.
О том, что я обязательно напьюсь на свой день рождения, еще за месяц знал весь экипаж, включая капитана и старпома. Я озвучивала этот факт как свершившийся по три раза на день. Мне никто не верил, в том числе и Машка, с которой мы вместе угодили в этот завоз.
Дураки. Если чего-нибудь сильно хочешь, оно сбывается. Десять бутылок «Белого аиста» у меня появилось. ДЕСЯТЬ. Два пакета — по пять «аистов» в каждом — мне подарили пассажиры. Они упаковали их так, что в процессе передачи и транспортировки ничто не звякнуло и не булькнуло.
Пассажиры — нечукотская семья из трех людей (мама, папа и пятилетний мальчик) вышли в Нешкане: им-то можно было на плашкоуте, потому что никогда прежде пассажиров не размазывало между баржей и бортом судна. Они вышли в чукотском Нешкане, потому что там жили. У них там был дом, в который они возвращались из отпуска. Доставить их из Анадыря в Нешкан взялся наш капитан, не предоставивший им, впрочем, никаких гарантий насчет спальных мест: из-за допштата на пароходе не было ни одной свободной каюты. Семья устроилась на диване в кают-компании, страшно мучаясь, и я предложила несчастным перебраться ко мне. Мама и папа спали на моей кровати, я спала на диване, а дите уложили в два пристыкованных друг к другу кресла. Я не рассчитывала на благодарность — мне просто было скучно; она, однако, последовала. Перед спрыгиванием на плашкоут мама сказала:
— Лора, проси чего хочешь. Я работаю зав-складом товаров народного потребления. Так что если тебе нужен польский кухонный гарнитур, считай, что он у тебя есть.
Вот польского кухонного гарнитура мне и не хватало в то время для счастья.