Величие и крах Османской империи. Властители бескрайних горизонтов Гудвин Джейсон

Это чувствовал Хаджи Халифа (1608–1657), полагавший, что войны губительны для империй, достигших преклонного возраста. Это заметили венецианцы — они всегда все замечали. Посол Лоренцо Бернардо посетил Константинополь в 1593 году, и то, что он увидел, побудило его написать, что все на этом свете проходит через этапы юности, зрелости и упадка. Бусбеку в 1543 году не разрешили выехать из Константинополя, когда там свирепствовала чума; Бернардо же заметил, что стамбульцы теперь сами стараются убежать от эпидемии, и даже великий муфтий покинул город во время чумы, позабыв о былой вере в то, что судьба человека написана у него на лбу.

Фатализм немало способствовал отваге турецких солдат; усвоив преподанный чумой урок, они сделали схожие выводы относительно сражений и стали всеми силами избегать войн. Бернардо почувствовал атмосферу всеобщего цинизма: «Я знал многих вероотступников, которые не имеют никаких религиозных убеждений и говорят, что религии придумали люди для своих политических целей». Поскольку теперь все, начиная с султана, предпочитали сидеть дома, османы, с некоторой недоверчивостью сообщает Бернардо, стали интересоваться хорошей мебелью, пищей и даже вином. Капыкулу стали изнежены; паша больше не довольствовался «хлебом и рисом, ковром и подушкой», прошли те времена, когда его статус определялся «исключительно тем, сколько он имеет рабов и лошадей, которых может поставить на службу своему повелителю».

Неизбежным результатом этого, предсказывал Бернардо, будет своеволие вельмож и утрата единства, тем более что «теперь высокие сановники не имеют иных занятий, кроме как грызться между собой». Бернардо обратил внимание на то, что теперь они стали брать жен из правящей династии, что расширяло возможности для интриг. Наблюдая такие примеры, войска все чаще выходили из повиновения. Во время одной из персидских кампаний янычары обрушили шатер командующего Осман-паши ему на голову. Сипахи восстали в Стамбуле и потребовали выдать им головы двух сановников, «и ни денежные подачки, ни приказы султана не могли заставить их успокоиться, пока не вышло так, как они хотели. Получив головы, они в ожесточении стали пинать их, испуская вселяющие ужас крики».

Главной причиной всего этого, по мнению венецианца, была праздность султана. Прежде каждый султан старался превзойти свершения своих предков, и единственной территорией, которую османы когда-либо кому-либо уступили, была Кефалония, захваченная венецианцами в 1500 году. Когда султан отправлялся в поход, его подданные стремились совершить великие подвиги, чтобы снискать его одобрение. Однако Селим, отец нынешнего султана Мурада III, предпочитал войне вино. «Упадок империи, — пишет Бернардо, — по всей видимости, уже начался. Представляется вполне вероятным, что ни один султан более не отправится в поход собственной персоной. Ведение войн будет препоручено его рабам, отчего дела империи неминуемо пойдут под гору».

В 1596 году, через три года после предупреждения Бернардо, новый султан Мехмед III вбил себе в голову, что должен отправиться на войну, — возможно, он был недоволен тем, что блеск османской доблести поблек, и усматривал здесь связь с тем фактом, что за тридцать лет, прошедшие со смерти Сулеймана, ни один султан ни разу не выступил в поход вместе со своим войском. Дворец сопротивлялся этому намерению, поскольку держать султана дома было дешевле, однако, как сообщал венецианский посол, «удерживать его от отъезда на войну [с Австрией] стало более невозможно. Его мать уговорила девушку необычайной красоты, в которую султан был страстно влюблен, попросить его не уезжать. Та сделала это, когда они вместе были в саду, однако любовь султана внезапно обратилась в ярость; он выхватил кинжал и зарезал девушку. После этого никто не решается затрагивать в беседе с султаном этот вопрос».

Мехмед отправился в Венгрию, но лишь для того, чтобы присутствовать при катастрофе на Тисе, когда он только и мог, что в оцепенении смотреть, как его армию, пытающуюся восстановить строй на другом берегу реки, крошат на куски солдаты принца Евгения. На следующий год, сообщает венецианский посол, «врачи объявили, что султан не может отправиться на войну по причине плохого здоровья, подорванного неумеренностью в еде и питье».

Десять лет спустя, в мае 1606 года, султан Ахмед I явился произвести смотр войскам, собравшимся в Скутари, дабы отправиться в Персию, после чего, как рассказывает придворный историк Найма, заявил дивану: «Начинать поход уже поздно. Запасы провианта скудны и обходятся дорого. Не лучше ли отложить войну до следующего года?» Пораженные вельможи потеряли дар речи. Наконец великий муфтий, тщетно мечтавший о том, чтобы Ахмед последовал примеру великого Сулеймана, сказал: «Разве можно убрать прочь бунчуки, установленные на азиатском берегу, где их видели столь многие иностранные послы? Пусть войско хотя бы дойдет до Алеппо, перезимует там и соберет припасы на следующий год».

«Что толку идти на Алеппо?» — перебил султан.

«Это необходимо для того, — твердо ответил великий муфтий, — чтобы спасти честь наших шатров, уже разбитых на азиатском берегу».

Султана все-таки удалось уговорить, что армия должна выступить на восток. «Получит ли Ферхад-паша деньги, необходимые для закупки продовольствия?» — спросил великий муфтий. «Казна пуста, — ответил султан. — Откуда я возьму деньги?» — «Из казны Египта». «Казна Египта, — был ответ, — принадлежит лично мне». — «Повелитель, — не сдавался муфтий, — твой великий предок султан Сулейман, отправляясь в поход на Сигетвар, передал все свое золото и серебро на монетный двор».

Султан Ахмед нахмурил брови и сказал: «Ты ничего не понимаешь. Теперь другие времена. То, что было уместно тогда, неприемлемо сейчас». В результате Ферхад-паша выступил в поход с частью армии, не получив ни денег, ни продовольствия. По дороге войско взбунтовалось и было наголову разбито первой же бандой мятежников, попавшейся на пути.[53] Ахмед вскоре забылся в удовольствиях гарема, куда сводница-еврейка по имени Эстер Кира поставляла чрезвычайно дородных чернокожих девушек.[54]

С какой стороны ни посмотри, первым десяти правителям династии, от Осман-бея до султана Сулеймана, умершего в 1566 году, повезло больше, чем их потомкам. Первые султаны готовили своих сыновей к власти, назначая их наместниками в провинции и окружая мудрыми советниками. Они правили в среднем по двадцать семь лет, возглавляли военные кампании, выигрывали битвы и получали уважительные прозвища: Грозный, Великолепный, Завоеватель. В следующее столетие султаны проводили на троне в среднем по двенадцать лет. Из десяти ближайших преемников Сулеймана пятеро были свергнуты и двое убиты. Среди двадцати шести султанов, правивших после смерти Великолепного, были Пьяница (Селим), Безумный (Ибрагим) и Проклятый (по крайней мере так европейская желтая пресса называла Абдул-Хамида). Многие из них производили впечатление психически нездоровых людей, что вряд ли можно объяснить последствиями близкородственных браков, как в случае с представителями европейской высшей аристократии, зато очень легко объяснить ужасными условиями, в которых они росли.

Когда на трон в 1595 году взошел Мехмед III, из ворот дворца вынесли девятнадцать трупов его братьев. Юношей «одного за другим приводили к султану. Говорят, когда старший из них, отличавшийся красотой и великолепным сложением, воскликнул: „О, мой повелитель и брат, ныне заменивший мне отца! Неужели моей жизни суждено окончиться так рано?“ — султан стал рвать свою бороду, выказывая величайшее горе, но не ответил ни слова». Зрелище ужасной процессии, движущейся по улицам, опечалило даже ко всему привычных стамбульцев. Заодно были убиты и все сестры Мехмеда, но их город оплакивал меньше.

Ни у кого из первых султанов не было живых родственников мужского пола, кроме их собственных сыновей: благодаря закону о братоубийстве у них не было ни дядей, ни братьев, ни племянников, которые могли посягнуть на их власть. Преемник Мехмеда Ахмед I не стал приводить закон в исполнение. После его вступления на престол в 1603 году османских принцев не убивали, что называется, в установленном порядке. Однако они оказались запертыми во дворце. В помещениях гарема начали скапливаться дядья и братья, и железный закон наследования власти самым способным сменился правом старшинства.

Принцев держали взаперти во внутренней части гарема, известной под названием Кафес — Клетка, где они ждали смерти, насильственной или естественной, или коронации, проводя свои дни в полном безделье, ублажаемые наложницами, неспособными производить потомство, полностью оторванные от течения жизни. Даже высшие сановники не знали, сколько именно родственников султана может обнаружиться в Клетке, когда взбунтовавшиеся янычары в очередной раз ворвутся в ворота дворца и кинутся искать подходящего претендента на трон. Перепуганного потомка Османа, находящегося, как правило, в состоянии более или менее серьезного расстройства сознания, вытаскивали веревками из темницы или спускали сквозь люк с чердака, чтобы вручить ему власть. Говорят, Мурад IV в 1640 году, пребывая на смертном одре, приказал убить своего брата Ибрагима и даже пытался встать, чтобы увидеть его труп. Когда его убедили, что приказ приведен в исполнение и он остался последним в своем роду, «на его губах появилась жуткая усмешка». Однако Ибрагим уцелел в гаремной войне между бывшей валиде и своей матерью, чтобы войти в историю самым безумным из всех своих сумасшедших родичей.

Занимать высокие посты было опасно. Старинное проклятие «Чтоб тебе быть визирем султана Селима!» появилось не на пустом месте; говорят, что визири Селима I всегда носили за пазухой свои завещания. Поскольку шансы на выживание великого визиря равнялись одному к десяти, один из них сравнил себя с муравьем, «которому Бог дает крылья лишь для его скорейшей погибели». Однако и сами султаны подвергались риску не меньшему, чем их подданные. Из тридцати шести султанов, опоясанных мечом Османа, семнадцать были низложены. Европейцы приобрели привычку винить османских владык в неслыханной тирании как раз в тот период, когда любая военная неудача могла стоить султану трона. Людовика XIV, например, никогда не призывали к ответу за поражения французской армии, а вот предполагаемый тиран Османской империи в подобных случаях бывал обречен, тем более что в Клетке не было недостатка в кандидатах на его место.

Один восхищенный наблюдатель уподобил султана устрице в раковине; однако искусный механизм, с помощью которого Мехмед II и его преемники утверждали свое величие, скоро застопорился. Ишарет, язык жестов, был принесен в гарем двумя глухонемыми братьями. Сулейман поощрял его использование, полагая, что окружающая султана тишина придает ему еще больше величия. Когда взбунтовавшийся сын Сулеймана Баязид в 1565 году бежал в Персию, придворные шаха Тахмаспа обнаружили, что он не способен легко и непринужденно поддерживать ученый разговор, как то, по их мнению, подобало человеку благородному; должно быть, они испытали чувство облегчения, передав своего неотесанного незваного гостя палачу, присланному его отцом. Слабые преемники Сулеймана считали ишарет чересчур неудобным, и в 1617 году несчастный безумец султан Мустафа отказался его учить. Диван призвал его к ответу: султану не подобает, было сказано Мустафе, говорить на языке торговцев и воров, он должен выглядеть величественно, чтобы внушать подданным трепет. Маленький бунт Мустафы стоил ему трона. Дю Френ, со своей стороны, был поражен до глубины души попыткой султана (прерванной великим визирем) ответить послу. Он же случайно обнаружил красноречивый символ одиночества в прекрасных садах дворца: «Вдоль аллей растут кипарисы, такие высокие, что дух захватывает; но аллеи эти весьма узки, ибо Великий сеньор всегда прогуливается в одиночестве».

Осман II, опоясанный мечом своего тезки в 1618 году, предпринял попытку переворота, направленного против его собственных слуг — «трутней, которые пожирают казну». Он собирался сбежать из Стамбула, собрать в Анатолии новую армию и вернуть себе всю полноту власти, однако перед воротами дворца собралась разъяренная толпа. Великий визирь, посланный ее успокоить, был разорван на куски, после чего самого Османа взяли под стражу янычары. Его участь была решена после того, как в Клетке обнаружилось несколько его братьев, а из подземелья на веревках вытащили его изможденного голодом, бормочущего что-то несвязное дядю, которого и провозгласили султаном. Новый великий визирь вошел в комнату, где спал Осман. Тот проснулся и оказал убийце отчаянное сопротивление, но капыкулу не зря славились своей физической подготовкой: Давут-паша одолел Османа и убил его, раздавив ему мошонку. Рассказав об этом, Эвлия Челеби прибавляет, что «такой вид казни по традиции может быть применен лишь к османскому султану».

Дядя Османа, сменивший его на троне, был тот самый Мустафа, уже побывавший султаном. В 1618 году, после своего смещения, он дважды чудом избежал смерти и был в конце концов посажен в спрятанную за покоями любимых наложниц султана крошечную комнату, в окна которой никогда не падал солнечный свет. Пребывание там не пошло на пользу Мустафе, и до того вполне сумасшедшему. Реставрация его не затянулась, и янычары были так смущены его безумием, что согласились, чтобы восшествие на трон нового султана Мурада IV не сопровождалось обычной раздачей денег.

Мураду было тринадцать лет, когда он взошел на трон, и многие годы за него правила его мать, валиде Кёсем. В ноябре 1631 года в столице вспыхнул военный мятеж. Разъяренная толпа разорвала на куски великого визиря, великого муфтия и еще пятнадцать сановников и придворных, в том числе и Мусу Челеби, любимого слугу Мурада. После этого бунтовщики принудили султана назначить великим визирем некоего Топала Реджеп-пашу и продолжили грабеж и убийства на улицах города. Через полгода, воспользовавшись тем, что народ был недоволен бесчинствами янычар, Мурад приказал удушить Топала и сразу же после назначения нового великого визиря нанес удар по мятежникам. Было убито двадцать тысяч человек; на употребление табака, кофе, вина и бузы, напитка из проса, любимого янычарами, был наложен запрет. Затем султан лично возглавил поход против Персии, во время которого летом 1635 года были взяты Ереван и Тебриз. По пути в Измите был обезглавлен местный кадий — за то, что давным-давно никто не ремонтировал дорогу; в тот же год, столкнувшись с враждебными настроениями улемы, султан приказал казнить великого муфтия и его сына. Мурад, внушавший ужас своим подданным, возродил некоторые из былых традиций государства (при осаде Багдада, который был взят на Рождество 1638 года, он сам рыл окопы), но даже он смог осуществить лишь одну-единственную реформу, которая к тому же соответствовала интересам дворцовой бюрократии: официально отменил сбор живой дани, девширме. Все остальные его начинания встречали молчаливое сопротивление сановников. В конце концов Мурада свело в могилу вино, которое он впервые попробовал уже в зрелом возрасте. В последние годы, мучимый алкогольными видениями, он, как рассказывает Кантемир, «словно безумец, бегал по улицам босой, в одной рубахе, и убивал любого, кто попадался ему на пути. Часто, стоя у окна, он стрелял из лука в случайных прохожих».

Мурад IV был последним на ближайшие полтора века султаном, который по-настоящему правил, а не только царствовал. Умер он, как мы помним, уверенный, что Ибрагим, единственный его родственник мужского пола, мертв. Из последующих султанов Осман III прожил в Клетке, среди бесплодных женщин и глухонемых, пятьдесят лет, Селим III, реформатор — пятнадцать; многие месяцы после освобождения они испытывали заметные трудности с речью. Сулейман II провел в Клетке тридцать девять лет, переписывая и украшая Кораны. Правил он всего два с половиной года и все это время то и дело просил позволения вернуться в свою тюрьму.

Макиавелли писал, что Османская империя — государство, которое трудно завоевать, но легко удерживать. Однако империя оказалась завоеванной изнутри: власть потихоньку ускользнула из рук султанов и перешла к их подданным.

16

Спираль

В начале XVII века власть стала очень скользкой материей. В условиях прекращения постоянных войн паши оказались в сложном положении: получить рабочее место становилось все труднее. Государство предписывало наместникам провинций набирать отряды ополченцев, чтобы поддерживать порядок в это неспокойное время; однако у наместников появлялось искушение использовать эти отряды для того, чтобы иметь возможность свысока смотреть на это самое правительство, причем деньги на содержание войска они получали, самовольно повышая местные налоги. Порта закрывала на это глаза, поскольку иначе могла попросту остаться без армии. Побуждаемое, с одной стороны, необходимостью содержать новый род войск — профессиональных мушкетеров, а с другой — растущей инфляцией, правительство было вынуждено усиливать налоговый гнет, от чего страдало в первую очередь крестьянство.

В 1651 году Ипшир Мустафа-паша, наместник Алеппо, получил предложение занять пост великого визиря. В ответ он уведомил Порту, что пока не может покинуть Алеппо из-за необходимости подавить охватившие провинцию мятежи. «Я собрал войско из сорока тысяч мушкетеров, — сообщал он, — и готов явиться с ними в Стамбул, дабы простереться ниц перед порогом Повелителя Вселенной». Порог Повелителя Вселенной не был уверен, что это именно то, чего ему хотелось бы; Ипшир Мустафа-паша медлил, не имея особого желания менять свое полунезависимое положение на превратности дворцовой жизни и испытывая некоторое подозрение относительно истинных мотивов его приглашения в столицу. Когда он наконец приехал, чтобы обговорить условия своего назначения и выяснить обстановку в городе, он привел с собой «армию закаленных в боях воинов из арабских, тюркских и курдских земель, шедших в полном вооружении, каждый — ходячий арсенал: они были облачены в кольчуги, латы и шлемы с кольчужными воротниками, и у каждого в руках и на поясе было по пять-шесть двуствольных мушкетов с двойным фитилем. Похожие на саламандр в огненной печи Нимрода, они шли сомкнутым строем, держа оружие наготове, словно собирались вступить в бой. Стамбульские войска дрожали от страха, как осенние листья».

Биографии большинства пашей XVII века — мрачные истории. Капыкулу, как и вообще всех и вся, стало теперь намного больше, чем нужно: с 1640 по 1656 год количество должностных лиц, получающих денежное содержание, подскочило с шестидесяти до ста тысяч. Один паша по имени Омер провел два года, ожидая должности и содержа приличествующую его званию свиту на деньги, которые брал в долг у своей сестры. За это время ему дважды предлагали должности, но оба раза оказывалось, что занимающие их паши не собираются их покидать. Из-за войны, в которой он обязан был участвовать вместе со своей свитой, Омер окончательно погряз в долгах. Он отчаянно нуждался в должности, которая позволила бы возместить все его убытки, — но в очередной раз вышло так, что паша, которого он должен был сменить, не имел никакого желания уступать свой пост. Дело дошло до вооруженного столкновения, в котором Омер погиб. Победитель принес Порте извинения, выразил сожаление по поводу этого неприятного происшествия — и остался при своей должности. Такие, как он, удачливые победители богатели, получая многочисленные подарки и прибирая к рукам любые источники дохода, какие только можно было придумать, отпихивая от кормушки чиновников, стоящих на низших ступенях административной лестницы. «Никто не может позволить себе жить, как прежде, на широкую ногу», — сокрушался один современник.

Виной тому во многом была инфляция. Впервые она дала о себе знать в 1584 году, а вызвана была притоком американского серебра, которое первыми привезли в Восточное Средиземноморье генуэзцы. В 1580 году испано-американское серебро обесценило деньги в Генуе, а вскоре после того — в Рагузе. Для Османской империи последствия были особенно губительны, поскольку именно лунный металл серебро, а не золото, был здесь стандартной мерой стоимости. Из-за этого османское золото оказалось смехотворно дешевым, и в Золотой Рог устремилось множество иностранных судов, ввозивших дешевые серебряные реалы и вывозивших купленное на них золото.

Во времена Сулеймана жалованье солдатам выдавалось по весу, так что никого не волновало, целые монеты или обрезанные, легкие или тяжелые. Что еще более удивительно, солдаты, как пишет Бусбек, «получали свои деньги не в тот день, когда было положено, а накануне». В последнее десятилетие XVI века начались задержки с выплатой жалованья — и не только солдатам, но и многочисленным чиновникам, дворцовым слугам и провинциальной бюрократии. Усиливалась коррупция, привычка требовать деньги за любую услугу укоренялась все глубже. Большую часть XVI века акче, османская серебряная монета, был весьма стабильной валютой: в 1507 году один золотой дукат можно было купить за 58 акче, в 1589-м — за 62. Однако в 1600 году за золотой нужно было выложить уже 280 «кабацких монет», как называли акче. К тому времени финансовая основа, позволяющая строить долгосрочные планы, равно как и уверенность в том, что по мере роста территории империя будет с каждым днем становиться богаче, были безнадежно подорваны, и безмятежный саморегулирующийся механизм османской жизни со всеми его искусными переплетениями и взаимосвязями, пружинками и шестеренками, которые обеспечивали движение империи в едином направлении, пошел вразнос. Акче, как пишет современный турецкий историк, «стали легкими, как листья миндального дерева, и ничего не стоящими, как капли росы».

Денежная инфляция повлекла за собой инфляцию другого рода. Все больше и больше людей стремились попасть на государственную службу: жалованье, конечно, могло быть и небольшим, зато за каждое решение можно было взимать плату с заинтересованных лиц. Венецианский посол всегда имел под рукой список взяток, которые раздавал во дворце, и перечень подарков, которые, возможно, понадобится вручить в будущем. Из этих записей можно узнать, что главный драгоман, то есть переводчик, получил пятьдесят шесть халатов, холодильный сундук, серебряный сервиз, три стеклянных шкафчика, пятьдесят кусков стекла, оконное стекло на двадцать окон, двенадцать замков, четырех канареек, фрукты, овощи, сыр из Пьяченцы, шоколад, карамель и разные прочие предметы.

Такое впечатление, что османские сановники тоже заглядывали в этот список, поскольку они были замечательно осведомлены о том, сколько стоят их услуги, и без всякой опаски проявляли недовольство, если подарок оказывался не того цвета, или не по росту, или, что хуже всего, менее ценным, чем в прошлый раз. Когда реис-эфенди (своего рода министр иностранных дел) посетовал, что ему никогда не случалось носить тонкий золотой плащ из тех, что делают в Венеции, и о которых он столько слышал, желанную вещь преподнесли ему в тот же день. Венецианцы злились, что расходы все время растут, и, будучи в душе неисправимыми бухгалтерами, сокрушались, что цена не соответствует качеству. «В Константинополе, — писал один посол, — приходится проявлять почтение и внимание ко всем кому ни попадя, поскольку колесо фортуны крутится непрестанно, повинуясь прихотям Сеньора, который то возвышает кого-нибудь из своих подданных, то низвергает их».

Подобные пертурбации были выгодны для торговцев должностями, главные из которых в тот период проживали в гареме, и самым главным был ага черных евнухов. Церемониальный порядок империи, некогда стройный, как гармония небесных сфер, стал сбоить и спотыкаться. Прежде султаны правили по семь, одиннадцать, двадцать лет, а теперь в среднем задерживались на троне лет на пять-шесть. Господари Молдавии и Валахии сменяли друг друга каждый год, тогда как раньше — раз в три года.

В кошмарный период между 1644 и 1656 годом, ставший апогеем «женского султаната», сменилось восемнадцать великих визирей (четверо были казнены, одиннадцать смещены, двое сами подали в отставку и один умер естественной смертью), двенадцать великих муфтиев и восемнадцать капудан-пашей. Старый обычай содержать свиту, соответствующую рангу вельможи, только усиливал неразбериху, поскольку каждому сановнику нужно было подыскать места для целого косяка мелкой рыбешки; поскольку срок, проведенный ими на той или иной должности, обещал быть непродолжительным, они стремились любыми средствами взобраться повыше.[55]

Османы, чего раньше за ними никогда не водилось, научились смотреть на часы, завороженные неумолимым бегом времени. Местные технологии не пошли дальше клепсидры, однако часы, привозимые из Европы, околдовали своими роковыми чарами все слои османского общества. Ходили слухи, что тот самый великий муфтий, который первым сбежал от чумы и судьбы, «находит величайшее удовольствие в часах, коих, как говорят, у него не меньше тысячи». Знающие послы европейских стран везли богато украшенные часы — позолоченные, золотые, полированные, и всегда с какими-нибудь занятными движущимися фигурами вроде играющих марш горнистов или рычащих львов. Век спустя князь Ипсиланти, представитель фанариотской аристократии, претендовавший на родство по женской линии с византийскими императорами, загромоздил свою гостиную двумя сотнями часов, из которых восемьдесят были напольными; посетители-европейцы немного нервно посмеивались про себя, когда попадали туда. Один посол, направлявшийся в 1599 году со своей свитой в Стамбул, вынужден был задержаться на день, поскольку сопровождавший его ювелир был срочно вызван в Ниш — требовалось, чтобы он починил «часы в форме турецкого тюрбана, на котором стояла поводящая глазами из стороны в сторону серна, ударявшая копытом и открывавшая рот, когда часы били, а под ней ползали позолоченные змеи и скорпионы». Это был подарок, накануне преподнесенный послом бейлербею Греции. Паша сломал часы, сильно перекрутив завод, словно хотел выжать из них побольше времени.

Конец XVI века прошел под знаком Долгой войны с Австрией. Армии, становому хребту всего османского государства, тоже не хватало времени. Прошли те дни, когда османская конница, преодолев горные перевалы и пронесшись по равнинам Юго-Восточной Европы, могла одним ударом разбить противостоящих ей рыцарей. Нерегулярные отряды конников еще могли сеять опустошение в дальних землях и захватывать пленных, и татарская Орда по-прежнему совершала свои ужасные набеги: с невероятной скоростью преодолевала огромные расстояния, незаметно углубляясь на вражескую территорию, и затем внезапно разворачивалась, чтобы грабить, жечь и убивать на обратном пути. Однако османской армии как единому целому едва удавалось добраться до границы до наступления осенней распутицы. Противники отступали в свои крепости, и для того, чтобы продвинуться вперед, их приходилось одну за другой осаждать и вступать в бой с суровыми мушкетерами, прекрасно вооруженными мастерами своего дела.

Война превратилась в скучное и утомительное занятие. Противостояние с Австрией зашло в тупик — казалось, Долгую войну никто никогда не сможет выиграть. Год за годом войска маршировали из одного конца Венгрии в другой, проводили наступления и контрнаступления, устраивали осады и совершали вылазки. В конце концов силы противников были полностью истощены, и Долгая война закончилась поспешным миром, заключенным в 1606 году прямо на поле неподалеку от пограничной деревни Житваторок. Стороны остались примерно с тем же, чем владели до начала войны.

Но перемена все-таки была, и очень важная. Традиционно османы имели дело с послами европейских стран в Стамбуле, куда те являлись просителями, которым султан даровал мир как милость и обычно в обмен на выплату дани. На этот раз, измотанные Долгой войной, они потеряли бдительность и признали Австрийского императора равным. Появление в договоре титула императора вкупе с выдвинутыми им требованиями было равнозначно признанию поражения. От идеала всемирного государства пришлось отказаться, ведь в этом мире, так уж он устроен, существует не один правитель, а несколько. С этим удручающим признанием империя словно навсегда потеряла свою уникальность и скромно заняла место, отведенное ей в представлении европейской дипломатии.

Армия росла с каждым годом. У Мехмеда Завоевателя было десять тысяч сипахи, у Сулеймана в начале его правления — тридцать тысяч. Численность янычар увеличилась с пяти до двадцати пяти тысяч. У государства, ведущего войны на столь далеких границах, не было такой большой, как прежде, нужды в кавалерии. Ей нужны были пехотинцы, саперы и артиллеристы, проходящие обучение в казармах, а не разбросанные по всей империи, как сипахи. Вместо того чтобы раздавать воинам тимары и следить за их справедливым распределением, казначейству нужно было изыскивать средства на выплату жалованья солдатам, которые по полгода проводили в казармах. В 1595 году жалованье получали 48 тысяч солдат; в 1652-м — 85 тысяч, почти вдвое больше.

Растущие расходы на армию были тяжелым бременем для финансов империи, учитывая, что постоянные военные кампании приносили все меньше выгоды. Империя не захватывала новых тимаров для сипахи, не находила новых источников средств для жалованья янычарам. Бухгалтерская система казначейства складывалась в те времена, когда османы считали выше своего достоинства считать часы. Жалованье традиционно платили в соответствии с лунным календарем, в котором насчитывается 354 дня. Однако налоги, в основном взимавшиеся с крестьян, получавших доходы от продажи урожая, были привязаны к временам года, то есть к солнечному календарю. Таким образом, ежегодно образовывался дефицит в одиннадцать дней — иными словами, каждые тридцать два года государству приходилось выплачивать каждому служащему и солдату тридцать три ежегодных жалованья. Некоторые историки называют это главной причиной роста внутренней напряженности в империи: чтобы покрыть дефицит, правительству приходилось вводить дополнительные временные налоги и сборы, многие из которых затем становились постоянными, увеличивая лежащее на народе бремя.

Самым простым способом восполнить нехватку наличности было использование тимаров в качестве источника денег, а не людей; однако разрушение устоявшейся системы повлекло за собой катастрофические социальные последствия, положив начало порочному кругу недовольства. Многие тимариоты, раздраженные и неуверенные в завтрашнем дне, теперь воспринимали государство не как благодетеля, альфу и омегу своей жизни, а как врага. Не имея возможности продвинуться по службе и обеспечить достойное будущее своим детям, они перебирались в города или выходили на большую дорогу. Процветал разбой, ибо людям, которые прежде могли достичь славы и богатства, сражаясь на границах, теперь некуда было податься. В начале XVII века вся Анатолия была охвачена мятежами, известными под общим названием «восстания джелали».

Однако сипахи крайне редко объединялись с янычарами, которые переживали трудности другого рода. Они презирали кавалеристов, которых Райкот называл «дворянством Османской империи». Янычары гордились своим статусом регулярного войска султана. Все их полки с самого начала находились на самообеспечении, что упрощало жизнь во время похода: в каждом были свои повара, пекари, портные, муллы, изготовители шатров и так далее. В свободное от войны время они выполняли важные общественные функции — тушили пожары, патрулировали улицы и расследовали преступления: для этой цели существовало два подразделения сыщиков, славившихся высоким процентом раскрываемости и особенно искусных в поиске украденных товаров — благодаря не столь афишируемым связям в цехе воров. В качестве наказания янычар били по ягодицам, чтобы сберечь ноги для походов, в то время как конников-сипахи лупили палками по пяткам. Янычары глумились над кавалеристами и часто винили их в трусости, однако над ними самими тоже частенько смеялись, утверждая, что у янычар очень хорошее зрение и очень сильные ноги: чтобы в бою вовремя заметить, что кавалерия готова дрогнуть, и самим пуститься наутек.

Еще в 1523 году янычары попросили разрешить им жениться. В конце века, когда инфляция обесценила жалованье, обремененные семьями янычары начали применять свои ремесленные навыки в гражданской сфере. Их командиры стали зачислять на службу несуществующих солдат, чтобы увеличить платежную ведомость, и продавать места в полках торговцам и ремесленникам, столкнувшимся с конкуренцией со стороны янычар. На бумаге янычар становилось все больше, но в качестве войска от них было все меньше и меньше толку. Гордый воин-янычар былых дней, закаленный в бесчисленных боях с неверными, уступил место янычару-ремесленнику, который заботился о своей семье и лавке и молился о том, чтобы никогда в жизни не попасть на поле боя, однако при этом обладал всеми привилегиями, заслуженными его предшественниками.

Государству были нужны войска, вооруженные ружьями и обходящиеся как можно дешевле. Когда начиналась война, власти поспешно призывали на службу крестьян-мусульман, с готовностью покидающих бедствующие анатолийские деревни, а по окончании военных действий распускали их с оружием в руках, чтобы они сами о себе позаботились, занявшись разбоем или нанявшись в отряды наместников провинций.

Янычары тем временем вовсю пользовались своими древними привилегиями. Судить их мог только янычарский суд, а военные власти всегда снисходительно относились к развлечениям подчиненных. Когда война перестала приносить доходы, янычары начали изыскивать источники обогащения дома — как законные, так и не совсем. Они приобрели дурную славу поджигателей. Стамбул был деревянным городом, всегда готовым загореться, и янычары пользовались этим для вымогательства. Горожане платили им за то, чтобы они не сжигали их дома и лавки, иначе потом приходилось платить за тушение. Когда янычары намечали к сносу какой-нибудь квартал, чтобы создать защитную полосу, жители квартала платили им, чтобы они устраивали защитную полосу где-нибудь в другом месте. Венцом всей этой бурной деятельности было мародерство на пепелище. Для янычар пожары в городе были нескончаемым повторением взятия Константинополя.

Янычары хорошо чуяли выгоду, но с трудом представляли себе сколько-нибудь отдаленные последствия своих действий. Вовсе не все из них были фиглярами и трусами, некоторые даже сочиняли утонченные стихотворения, однако их жадность часто доходила до мелочности (взять хотя бы «зубной сбор», который они взимали за поедание украденной еды), а их грандиозные мятежи были так же жестоки и, в конечном счете, бессмысленны, как любой крестьянский бунт. Их сиюминутные требования неизменно выполнялись, и немало пашей, поцеловав подол султанского халата, отправлялись на встречу с жаждущей крови толпой. Однако бунтовщики были всего лишь орудием дворцовых интриг, и когда восстание стихало, его главари неизменно кончали свою жизнь в водах ночного Босфора. Постепенно янычары стали испытывать по отношению к султану, своему отцу, не более чем льстивую, сентиментальную и своекорыстную привязанность. Подобные отношения часто плохо кончаются. Конечно, янычары умилялись, когда султан приказывал расплавить столовое серебро во дворце, чтобы выдать им деньги по случаю своего вступления на трон, и называли его славным парнем — но горе тому султану, который этих денег не выдал бы. Неудивительно, что период с 1623 по 1656 год был назван «султанатом аг» (ага — командир корпуса янычар).

Никто не понимал, что расширение границ прекратилось навсегда, что расширение империи достигло своего географического предела: османская армия продолжала время от времени одерживать победы, и почему бы не ожидать новых побед и завоеваний в будущем? Однако творящийся в государстве хаос требовал объяснения. Самое распространенное мнение гласило, что люди измельчали. Мы полагаем, что наши предки были меньше нас, но в XVII веке люди больше доверяли своим собственным глазам: Пьетро делла Валле, основываясь на размерах увиденных им в Египте саркофагов, пришел к выводу, что пирамиды возвела раса великанов. Люди глубокомысленно качали головами и соглашались, что никто уже не может натянуть лук так, как это делали в старину, или ссылались на установленные на константинопольском Ипподроме стелы, отмечающие невероятные рекорды метателей копья.

Точка зрения улемы заключалась в том, что все дело в порче нравов. Взгляните только на рынки и базары, говорили они, и сразу станет ясно, что люди стали куда менее порядочными и честными, чем во времена Пророка, когда никому не приходило в голову регулировать цены с помощью закона, и если духовные власти начали это делать сейчас, то только потому, что с горечью увидели, до какого нравственного падения дошли люди. Куда ни посмотришь, все поступают дурно. Крестьяне из кожи вон лезут, чтобы попасть в армию, отчего размывается прежде столь четкая граница между воинами и райей.[56] Султаны желают лишь, чтобы их оставили в покое, и проводят время, развлекаясь с женщинами или охотясь, тогда как в прошлом во главе армий, одерживавших великие победы, всегда стояли их предки. Янычары стали непокорны. Цены слишком высоки. Столицу заполонили толпы бездельников, вроде тех французских солдат на службе Габсбургов, которые дезертировали в Венгрии в 1599 году и потом доставили властям столько хлопот в Константинополе; их посадили на корабли и отправили воевать с врагами на Черном море, однако некоторые все же вернулись, и тогда их пришлось передать французскому послу. Во дворце обретается слишком много евреев. Слишком много пашей цепляется за свои должности в обход закона. И вообще, любой состоящий на государственной службе человек может указать на некую персону или клику, которые ставят свои интересы выше интересов государства, дают султану плохие советы и берут возмутительно огромные взятки. Даже сам Мехмед Соколлу был повинен в безудержном непотизме (что, возможно, не так уж плохо, если вспомнить, что его предшественник Рустем получил прозвище Вошь за то, что убил собственного отца).[57] Поскольку османы были привычны к победам, каждое поражение на поле боя или невыгодный договор вызывали обвинения в некомпетентности или измене.

Указать точную причину нестроений было непросто, так что люди могли лишь горевать по былым временам, когда райя не бралась за оружие и все были покорны закону и воле султана. «Каждый поступал так, как ему угодно, — сокрушался престарелый историк Селяники. — Когда гнет и беззаконие усилились, люди устремились в Стамбул. Старый порядок и согласие нарушились».

Прежде общей тенденцией в империи было стремление всех ее элементов собраться воедино; теперь же властвовала тенденция противоположная. В 1651 году валиде Кёсем, мать двух султанов и величайшая мастерица дворцовых интриг, прежде всегда выходившая победительницей из схваток с врагами, наконец выпустила власть из рук. После долгих поисков Кёсем обнаружили в ее личных покоях, где она пряталась под грудой одеял.

Подвергшись нападению разъяренных молодых людей, жадных до богатств, она в мгновение ока лишилась всех своих одежд; ее меха были разорваны на мелкие куски, с нее сорвали все кольца, браслеты, подвязки и прочие вещи, так что она осталась совершенно нагой. Ухватив за ноги, ее потащили к воротам гарема… Там вышеупомянутый Доганджи сел королеве на спину и схватил ее голову, меж тем как остальные затягивали шнурок. Королева, хотя и была восьмидесяти с лишним лет и без зубов, да к тому же лишилась сознания, одними деснами так сильно укусила его за большой палец, который случайно попал ей в рот, что он смог освободиться, только когда ударил ее рукояткой кинжала по лбу рядом с правым глазом. Королеву душили вчетвером; однако будучи неопытны в этом деле, они трудились очень долго и в конце концов, решив, что королева мертва, бросили ее и с криками: «Она мертва, она мертва!» — побежали сообщить новость Его Величеству; однако едва они удалились, как королева поднялась с пола и стала крутить головой. Тогда убийц позвали назад, шнурок набросили во второй раз и так сильно затянули его рукояткой топора, что королева наконец умерла.

Так описал эту сцену сэр Пол Райкот. Далее он рассказывает, что это страшное убийство так напугало утонченных придворных, что в панике они позабыли все, чему научились за долгие годы прилежной учебы в дворцовой школе. «В ушах присутствовавших тогда во дворце звенели крики на самых разных языках. Кто кричал по-грузински, кто по-албански, кто по-боснийски, кто по-мингрельски, а прочие по-турецки или по-итальянски», и все они, эти сановники в подобающих их положению одеждах и в украшенных плюмажами тюрбанах, соответствующих должностям, занимаемым ими в этом идеально устроенном государстве, беспомощно орали друг на друга, не в силах понять, что кричат им в ответ.

17

Империя

«Что за дивное зрелище — наблюдать новое устройство мира и непривычный облик вещей в том, что касается обычаев, традиций, привычек, пищи и языка, — записал путешественник Эдвард Браун летом 1669 года. — Стоит отъехать на день пути от Рааба, как человеку начинает казаться, что он распрощался с нашим миром, и, еще не доехав до Буды, попал в другой мир, совсем не похожий на страны Запада, ибо здесь не носят волос на голове, лент, манжет, шляп, перчаток; здесь нет кроватей и не пьют пива». Браун говорил от лица многих поколений западных путешественников, которых, стоило им шагнуть за порог Дар-уль-Ислама, неизменно охватывало чувство, будто они попали в другой мир.

Империя никогда не имела четких очертаний, разве что представляла собой что-то вроде восьмерки, круги которой сходились в Стамбуле, но, когда ты попадал туда, переправившись через Дунай у Рааба, или преодолев горные перевалы на побережье Далмации, или после морского путешествия (в пятидесятые годы XVII века — тридцать шесть дней от Венеции до Константинополя), — даже воздух казался иным. «Разве вы не дышите воздухом Великого сеньора? — вопрошал в XVII веке один великий визирь у иностранных торговцев, вымогая деньги. — И вы ничего не заплатите за это?»

Приграничные территории к тому времени были довольно унылым местом. Христиане понастроили там фортов и карантинных станций, турки укомплектовали гарнизоном каждую из своих крепостей, но в целом эта территория производила впечатление позабытой страны, которую оживляют лишь время от времени проходящие по ней армии или конные отряды, отправляющиеся в набег. Османские торговцы редко забирались так далеко — их отпугивал уже один карантин, не говоря об опасностях, ожидающих в христианских землях. Запад дал этому великому рубежу, этому культурному разлому, разделившему Европу, лишь крупицу той энергии, что была накоплена здесь теми, кто раздвигал границы империи — до берегов Атлантики, до венгерских равнин, до берегов Дуная и Днепра, до Каспийского моря и пустынь Магриба — в те дни, когда османское приграничье было полно жизни.

У каждого гостя с Запада был свой момент инициации. Молодой английский путешественник Александр Кингслейк испытал его в 1846 году в Эсене, когда огромная толпа людей в красочных одеждах набросилась на его чемоданы, передралась из-за них и в конце концов втащила их на крутой берег реки, а молодой чешский дворянин барон Вратислав — летом 1599-го, когда обнаружил, что местные жители даже самые мелкие услуги оказывают за плату — на турок, наставляет он последующих путешественников, деньги оказывают весьма «успокаивающее» воздействие. Французы неизменно обращали внимание на то, что на смену сапогам, гетрам, камзолам, лосинам и вообще всему, что носят в Европе, приходят самые простые халаты и богатый набор разнообразных головных уборов. Это был тот момент, когда, как писал один философ XVI века, который в Османской империи не бывал, путешественник, прибывший из Венеции, чувствует, что покинул город и попал в овчарню. Вы въезжали в империю, солдаты которой встречали вас цветами и поцелуями. Великолепный конный отряд сипахи — в воздухе реют копья, луки натянуты, колчаны полны стрел, на плечи наброшены шкуры диких зверей, на головах белоснежные тюрбаны, темные лица обветрены — проносится, поднимая облако пыли, чтобы составить вам эскорт. В 1599 году, когда английский коммерсант Джордж Сандис думал, что уже вот-вот ступит на турецкий берег, греческая команда судна начала вести себя странно: утверждая, что за ввоз вина полагается смертная казнь, «они, не желая выливать такой хороший напиток в море, выпили его; капитан то спит мертвецким сном, то вскакивает, полный энергии, и начинает проявлять свой вспыльчивый нрав; находящийся на корабле слепец рассекает тростью воздух и падает за борт; капитан, внезапно пробудившись к жизни, начинает размахивать направо и налево абордажной саблей, и вся команда, спасаясь от него, прыгает в море».

Суровы и круты были Балканские горы — страна глубоких ущелий, заснеженных перевалов и жалких деревенек, похожих на россыпь мусора, выброшенного из города; целые народы так надежно прятались в своих высокогорных логовищах, что добраться до них можно только на четвереньках, да и то если не смотреть вниз. Густым и темным был покров дубрав, встречающих вас, когда вы въезжали в страну сербов, и сопровождающих многие дни подряд, к суеверному ужасу приставленного к вам янычара. Зелеными и влажными были рисовые поля Марицы, что в Болгарии, сухими и жаркими — морщинистые холмы Фракии, пригодные лишь для коз. Все источники в империи, уверяли путешественники, были сернистыми, ни в одном ее городе не было крепостных стен и часов на площади, а всякий совершающий трехдневное путешествие по Адриатическому морю из Бари в Дуррес неизбежно попадал в шторм, и, проведя в бушующем море две недели, изможденный и растерянный, сходил на берег в первой попавшейся рыбацкой деревне.

Жители одной из боснийских долин все поголовно страдали зобом и носили сандалии. Болгарские крестьяне отличались особенной почтительностью. Пастухи Пинда славились своими дикими нравами. В горах Далмации обитало племя гигантов, чьи ружья были еще длиннее, чем они сами. Евреи Фессалоник могли показать вам ключи от своих домов и складов в Гранаде, куда они рассчитывали в скором времени вернуться, а албанцы — парящих в небе орлов, своих предков. Девушки, живущие в одной деревне рядом с Пловдивом, все до одной были принцессами византийской крови, как решил Бусбек, принимая во внимание их благородную осанку и ослепительную красоту.

На обед — «блюдо вареного ячменя или риса и большой кусок баранины. Вокруг блюда на подносе — аппетитного вида хлеб. И еще одно блюдо с медом или куском сотов», — вспоминал один путешественник, а другому предложили фету — «большой ком грубого непрессованного сыра». Европейцы жаловались, что им неудобно сидеть на полу; к XIX веку взрослые мужчины успели исписать множество страниц своих путевых заметок полукомичными описаниями перенесенных ими страданий. Вместо веселого христианского трактира путешественник мог угодить в мрачный, кишащий вшами и блохами хан — «несколько прогнивших лачуг, сгрудившихся вокруг навозной кучи», в сырую комнатушку без окон с охапкой соломы вместо постели. Если хан попадался не из лучших, значит, он был поистине ужасен: на соломе уже много кто успел поспать, в комнате мороз, насекомых полным-полно, постояльцы самого бандитского вида и одинокий слуга, сидящий «за дверцей, закрытой на сто засовов; этот узник, выглядывающий из крохотного зарешеченного окошка, продает чеснок, соль, сыр и оливки», а иногда и паршивое греческое вино. Бусбек предпочитал наводить порядок в одном из местных сараев, после чего разжигал огонь, загородив его тканью своего шатра, ставил стол и кресло, которые вез с собой, и «чувствовал себя счастливым, словно король Персии». Лорд Гарри Кавендиш, будучи в 1589 году генуэзским торговым агентом, спал в стогах сена, в крестьянской телеге, на крыльце церкви и в курятнике. «О, ханы Албании! Увы мне! Ночь еще не кончилась! — стенал Эдвард Лир три века спустя. — Неисчислимые блохи… огромные пауки, привлеченные теплом, градом падают с потолочных балок. О, ханы Тираны! Большущие ночные бабочки вьются вокруг меня, задевая крыльями лицо!» Однако путешественнику могло и повезти, и тогда его отводили в величественный караван-сарай — полубазар, полуотель, где купец мог сложить свои товары в погреб и закрыть его на замок, где лошадей размещали в приличных конюшнях, а к услугам постояльцев были комнаты (как одноместные, так и общие) на втором этаже вокруг внутреннего двора, причем в каждой комнате был очаг, туалет и место для помывки. В таком караван-сарае можно было три дня жить и питаться бесплатно.

Если вы путешествовали по суше, вас ожидало, как говорил Байрон, «долгое прощание с христианскими языками» — венгерским, сербохорватским, греческим, болгарским и, если вы высаживались в Салониках, кастильским испанским. Если вы плыли в Константинополь через Дарданеллы, вас приветствовали на турецком, греческом, иврите, армянском, арабском, персидском, болгарском, валашском, немецком, голландском, французском, английском, итальянском, венгерском. Какой-нибудь проходимец в лохмотьях мог, ухватив вас за рукав, обратиться к вам на своем родном французском, а моряк, у которого вы спросили дорогу, мог заговорить на знакомом вам диалекте Венето, и вы даже могли случайно услышать, как адмирал османского флота, капудан-паша, известный своей ненавистью к христианам, шепчет под нос проклятье на родном итальянском.

Это была земля странных сближений и отзвуков. В 1814 году, проезжая через Салоники, Генри Холланд услышал, как симпатичная молодая гречанка поет народную песню, которая внезапно унесла его «в Исландию, на берега Факса-фьорда, где два года тому назад я слышал ту же самую мелодию, только сыгранную на исландском лангшпиле». Байрон увидел в албанцах сходство и, может быть, дальнее родство с шотландскими горцами, ибо, как он писал в 1809 году, «самые их горы кажутся каледонскими; они носят килт, хотя и белого цвета; их язык звучит очень по-кельтски, они суровы и отважны; словом, я почувствовал, что снова оказался рядом с Морвеном». Другие путешественники чувствовали себя скорее озадаченными. «Все их обычаи прямо противоположны тому, что принято у христиан, — писал один венецианский дипломат XVII века. — Можно даже подумать, что их законодатель именно это имел в виду, когда сочинял правила церемониала. Мало кто из турок разбирается в механике; они не возделывают землю; не играют в мяч ни руками, ни ногами; не стреляют из пушек». Османские евреи были настолько свободны от печати гетто, что европейцы, сбитые с толку местной религиозной терпимостью, практически не могли их распознать. Европейцам казалось странным, что венгерские скотоводы в этой, как они полагали, мусульманской империи выглядят такими упитанными и хорошо одетыми; и трудно было поверить, что люди, выстроившиеся в тени мечети в очередь за тарелкой бесплатной похлебки, все, как один, мусульмане, причем бедные как церковные мыши. Крестьяне, казалось, носили шапки, перевернув их вверх ногами: у основания они были узкими, а наверху расширялись и оттого покачивались; некоторые путешественники отмечали также, что местные жители и зимой, и летом утепляют верхнюю часть тела, а ноги — нет. То же самое было с домами, которые все, по мнению Элиота, были «рассчитаны исключительно на лето, а приход зимы, похоже, всегда оказывается неожиданностью. Обитатели дома набиваются в одну комнату, обогреваемую железной печкой или открытой жаровней, а прочие помещения, которые нельзя обогреть, остаются пустыми». Отправляясь на промысел, рыбаки Охридского озера усаживались с веслами втроем на один борт у самого носа. «Результат их работы должен бы сводиться к хождению лодки по кругу, и не случается так лишь благодаря противодействию старика, который сидит на корме и рулит веслом. Это один из самых удачных за всю историю человечества способов впустую расходовать силы и получать минимальный результат при максимальном приложении труда».

Дж. Ф. Фрезер (чья книга о Балканах (1906) проиллюстрирована зернистыми фотографиями зверств, собранными на одной странице, по которой вдоль корешка идет пунктир из дырочек, сопровожденный инструкцией: «Эту страницу можно вырвать и уничтожить, если вы находите фотографии слишком страшными») утверждал, что османы пишут задом наперед и водят бревном по пиле; их офицеры салютуют солдатам, и даже кондуктор в автобусе компостирует на билете название остановки, на которой вы сели, а не до которой едете.

Новоприбывшие часто переживали неожиданные опасные приключения. Барон Вратислав, полюбивший турецкую кухню, пересек границу летом 1599 года, когда ему не было и двадцати. Выбравшись на пару дней из Стамбула, он улизнул от своего янычарского эскорта и решил поплавать на лодке в Мраморном море. Будучи чехом, прежде он моря никогда не видел. Он собирал на берегу полосатые ракушки, смотрел, как ныряют дельфины, и любовался суденышком, которое на всех парусах спешило к берегу; и только когда янычары, обнаружив его отсутствие, прибежали на берег и потащили его прочь, устроив перестрелку с матросами, барон понял, что его едва не схватили пираты. Они еще давно его заметили, а теперь под градом стрел и проклятий поспешно разворачивали паруса, чтобы уйти назад в открытое море.[58] Полу Райкоту однажды пришлось провести ночь на равнине вблизи Пергама среди кочевников самого грозного вида: они дали ему пристанище, накормили, а наутро распрощались с ним, отказавшись взять деньги и попросив лишь «всюду, где бы я ни оказался, хорошо говорить об этих бедных людях, которые проводят свою жизнь в полях и соблюдают следующий принцип — не причинять никому вреда и оказывать помощь всякому, кем бы он ни был».

Некоторые путешественники бывали удивлены, а некоторые ужасались, когда сопровождавшие их янычары выгоняли из дома семью каких-нибудь греческих или сербских крестьян, чтобы их подопечному было где переночевать, и при этом требовали не только предоставить пищу и вино, но и заплатить «зубной сбор» за износ своих челюстей. Других шокировало зрелище публичной казни, столь же отвратительное, сколь завораживающее; один гость из Европы заметил sotto voce,[59] что «турки не миндальничают с преступниками».

Величина и сложность державы османов в начале XVII века не имели прецедентов в истории — империя переросла средневековые механизмы, созданные для того, чтобы ей управлять.

Со времен Древнего Рима ни одно государство не предпринимало попытку содержать постоянную армию, дворец и административный аппарат на налоги, собираемые с натурального сельского хозяйства. В начале XVII века внутренние районы Анатолии были на грани всеобщего восстания. За границами копили силы враги. Империя владела Иерусалимом — городом, почитаемым верующими всего мира; Меккой и Мединой — колыбелью ислама; портами Восточного Средиземноморья — ключами к важнейшим торговым путям эпохи. Хадж был самым сложным с организационной точки зрения мероприятием до появления агентства Кука. По самым скромным подсчетам, османы правили тридцатью шестью народами, из которых бедуины были самым непокорным, греки — самым хитрым, египтяне — самым культурным, сербы — самым порочным, а венгры — самым склонным к сутяжничеству. Албанцы занимали среди всех них особое место: казалось, албанцами были чуть ли не все пираты, бандиты, головорезы и мошенники империи.

Ближе к дворцу в Константинополе обитали, по всей вероятности, самые беспокойные в мире войска и такие же студенты. Это правда, что поначалу османы привечали иноземцев, но можно же в конце концов и устать жить в доме, напоминающем проходной двор, и человек, писавший, что город переполнен «людьми без веры и религии, мошенниками, пьяницами и подонками из неведомых земель, туркменами, цыганами, татами, курдами, лазами, всевозможными иностранцами, кочевниками, погонщиками мулов и верблюдов, носильщиками, продавцами шербета, разбойниками, ворами и прочим сбродом», всего лишь ворчливо выражал общее беспокойство. Неслучайно все чаще и чаще Порта получала изящные, но полные тревоги записки о причинах упадка.

Система миллетов разделяла подданных на общины согласно их религии, но регионы, в которых благодаря самому их географическому положению был еще отчасти жив дух гази, пребывали в состоянии почти никогда не прекращающейся войны — взять хотя бы Албанию, Боснию или Крит. Власти уже не могли утверждать ортодоксальный суннизм метрополии на приграничных землях столь же решительно, как во времена Селима Грозного или Сулеймана. Туда стекались мистики, изгоняемые из Константинополя, и там властям приходилось расхлебывать последствия их религиозного рвения. Именно влияние более мягкого, хотя и неортодоксального ислама суфиев привело ближе к концу XVII века к массовым обращениям в мусульманскую веру — например, в Черногории или среди болгар Родопских гор, так называемых помаков. Кипр стал одним из влиятельных религиозных центров, и чуть ли не все его население перешло в ислам, когда после турецкого завоевания не прошло и ста лет. К XVIII веку некоторые албанцы настолько запутались в своих религиозных убеждениях, что «утверждали, будто совершенно не способны решить, какая вера лучше, и ходили по пятницам в мечеть, а по воскресеньям в церковь».

Такого рода взаимопроникновение религий было весьма распространено. В древнем сирийском городе Харран христиане делили церковь Святого Николая с турками — у тех и у других в храме был свой придел, «хотя турки не платят за масло для лампад, которые они усердно возжигают». Мусульманам так нравилась идея ритуального очищения, связанного с таинством крещения, что они часто посылали пройти его своих прокаженных, «принимая христианские обряды, что делают нередко, если видят, что они полезны или что в них заключено некое благо». На праздник Преображения 6 августа греки добывали в пещере на острове Лемнос «лемнейскую землю», которую называли также «козьей печатью», делали из нее пирожки, которые затем использовали в качестве лекарства от дизентерии и змеиных укусов, а также как заживляющее средство для ран. «Турки, — пишет Бусбек, — наблюдают за исполнением этого обряда, причем желают, чтобы его совершали в определенный день, потому что именно в этот день греческий священник всегда совершал его прежде; сами же они стоят в стороне и только смотрят. Если спросить их, зачем они так поступают, то они ответят, что с древних времен до нас дошло много обычаев, польза которых была доказана долгим опытом, хотя причины их и неведомы; древние, говорят они, знали причины и могли видеть больше, чем видят нынешние люди, так что обычаи, которые они одобряли, не следует безрассудно нарушать». Когда в Афинах долго не выпадал дождь, турки поднимались к древнему храму Зевса и совершали там молитву, а если засуха продолжалась, они приводили наверх отару овец, разводили в стороны ягнят и их матерей, после чего начинались «всеобщие громкие мольбы, возносимые самыми жалобными голосами» и сопровождаемые душераздирающим блеянием овец, каковое должно было «усилить действие молитвы и разжалобить небеса». Однажды, когда дело было совсем плохо, турки обратились к обитавшим в пещерах и развалинах под Акрополем неграм-язычникам, у которых со всеми были хорошие отношения, и попросили их на всякий случай замолвить словечко и перед своими богами.

В албанских песнях, пропитанных духом анимизма, лежащего в основе всех религий, подушка могла рассказать женщине, куда поехал ее муж, а корабль — остановиться на полном ходу, испугавшись стенаний узника. Простые люди испытывали величайшее уважение к письму; заметив обрывок бумаги, они поднимали его и засовывали в какую-нибудь трещинку в стене — вдруг там написаны стихи Корана; существовало поверье, что на огненной дороге, ведущей в рай, ноги человека будет защищать бумага, которую он сберег за свою жизнь. Сопровождавшие Бусбека янычары были весьма расстроены, увидев, как используют бумагу его спутники. Слова «О Аллах!», «О Защитник!» были вырезаны и высечены на стенах домов; люди и домашние животные носили амулеты с клочками бумаги, на которых были написаны действенные слова (например, девяносто девять имен Бога), а также другие проверенные талисманы.

Климат империи тоже был чересчур разнообразен для одного государства. Как ни очаровательны были балканские склоны летом, зимой люди замерзали там на ходу. В Венгрии осенью было полным-полно грязи — как, впрочем, и в самом Стамбуле зимой. Летом в том же Стамбуле люди томились по свежему ветерку и ждали, когда же он подует в окна особняков, стоящих у самой воды. В 1894 году ко второй неделе мая в столице еще даже не распустились листья на деревьях, как внезапно наступила страшная жара. В 1428 году лед на Мраморном море и в Золотом Роге был таким толстым, что повредил морские стены Константинополя. В Аравии температура днем может достигать пятидесяти градусов, а после захода солнца падать едва ли не до нуля. Путешественников, впервые приехавших в Грецию, предупреждали, что им не следует нюхать гиацинты и нарциссы, аромат которых «столь силен, что может повредить людям, к нему непривычным». (Сотни наших садовых растений и цветов попали к нам с холмов и из садов Османской империи: нарциссы, розы, тюльпаны…)

Средиземное море одолевали жестокие и опасные ветра с древними именами, внезапные шквалы и отвратительные зимы, хотя большую часть времени оно выглядело вполне мирно — чтобы легче искушать и обманывать. Аравийская пустыня была самой безжалостной в мире. У Египта, согласно Амру, было пять обличий в один год, ибо плодородный ил Нила порождал «пыльную пустыню, влажную равнину, черную илистую топь, зеленый луг, цветущий сад или поле, где золотится пшеница». На собственном заднем дворе султана в Анатолии были и заснеженные горные вершины, и выжженные солнцем равнины, и берега с высокими отвесными скалами.

Нельзя было представить себе путешествия по реке столь же ужасающе опасного, как путь вниз по Дунаю — «этот способ путешествовать до добра не доведет», — писал Бусбек, посланный в 1554 году вести переговоры об окончании войн, усеявших весь регион трупами. Ни одна граница не была столь изрезана, как граница Османской империи; ни один гарнизон не чувствовал себя таким одиноким и заброшенным, как гарнизоны Венгрии, с тех пор как Адриан построил в Британии свою стену и отправил охранять ее испанцев; никогда не бывало конфликта столь же непримиримого, как между султаном и шахом, граница между владениями которых навсегда установилась в 1615 году (о чем оба, конечно, и не догадывались). Casus belli[60] к тому времени был настолько безнадежно потерян в тумане времени, что Кантемир в XVIII веке полагал, будто все дело в отвратительной персидской привычке по утрам, проснувшись, тереть руки о ступни, а не мыть их. История не знала встречи столь обманчиво доброжелательной, как прибытие ко двору султана первого русского посла, привезшего с собой меха и желавшего наладить торговые связи. Не бывало такого на все руки мастера, уверяет Эдвард Браун, как цирюльник, виденный им в Эдирне, который мог постричь любого именно так, как тому было нужно: «Греки сбривают все, кроме круглой шапочки волос на макушке. Хорваты бреют одну половину головы, а волосам на другой половине предоставляют расти как им вздумается. Венгры бреют всю голову, оставляя лишь челку. Поляки стригутся коротко. Турки бреют всю голову, но оставляют одну прядь. Франки в кругу друзей распускают волосы, а на публике прячут их под шляпы». У татарских конников были очень полезные густые волосы, которые защищали их и от оружия, и от плохой погоды, делая ненужным любой головной убор.

Османы обладали непревзойденным талантом устраивать зрелища и торжественные церемонии, то есть творить нечто такое, что живет лишь миг и исчезает без следа. «Мне кажется, — писал посол Портер, — что достоинство нашего посольства страдает оттого, что молодежь постоянно бегает на всякие зрелища». Улицы столицы могли показаться путешественнику жалкими и грязными, в особенности после завораживающего впечатления, которое вид на город производил издалека; однако турки вкладывали куда больше души в мимолетные представления, нежели в неподвижную архитектуру, и во время праздников город преображался. Когда отмечался какой-нибудь военный успех, базары порой не закрывались на ночь целую неделю, а в Рамазан с наступлением темноты, когда кончался дневной пост, в городе начиналось бурное веселье. Устанавливали качели-лодочки, украшенные листьями, цветами, гирляндами и мишурой, и под музыку и перезвон колокольчиков вас «раскачивали так сильно, что взлетаешь к самым звездам, — безусловно, это совершенно безумная забава». На улицах возводили праздничные арки, устраивали борцовские поединки и соревнования на дальность стрельбы из лука и метания копья. У путешественника XVII века делла Валле однажды так закружилась голова на праздничных качелях, что он едва с них не свалился, и люди вокруг закричали, беспокоясь за его безопасность; тогда он заставил себя притвориться, что это он специально, и стал раскачиваться еще сильнее, чтобы произвести впечатление на женщин, пока зрители наконец не схватили его за ноги. «Я думаю, они играют в эти игры, — пишет он, — потому что, как они говорят, ангелы забавляются таким же образом».

Эвлия Челеби возносит хвалу Аллаху, одолев описание прошедшей перед султаном Мурадом IV в 1638 году процессии, в которой участвовали представители семисот тридцати пяти константинопольских цехов:

Все они проезжают на повозках или идут пешком, держа в руках инструменты, присущие их ремеслу, и с великим шумом выполняя свою работу. Плотники сколачивают деревянные дома, каменщики возводят стены, лесорубы несут бревна, а пильщики пилят их, меловщики вырезают куски мела и белят свои лица, показывая тысячи трюков… Проходят пекари, занимаясь своим ремеслом; некоторые из них пекут и сразу бросают зрителям маленькие буханки. Кроме того, они испекли специально для этой процессии огромные караваи размером с купол бани, посыпанные кунжутом и фенхелем, — их везут на повозках, которые тянут по семьдесят — восемьдесят пар волов… Все эти ремесленники проходят перед султаном, показывая свое мастерство и исполняя множество трюков, которые невозможно описать, а следом идут их шейхи, сопровождаемые юношами, которые играют восьмитактную турецкую музыку.

Цеха проходят один за другим, забрасывая зрителей дарами: тамариндами и амброй, конфетами и мелкой рыбешкой; проходят и могильщики «с лопатами и мотыгами в руках, интересуясь у зрителей, на каком кладбище вырыть им могилы». В процессии участвуют даже воры, нищие и сумасшедшие, за которыми следуют, как низшие из низших, владельцы таверн в шлемах, скрывающих лица, и их собратья по цеху — евреи «с закрытыми лицами, одетые в роскошные одежды, украшенные драгоценными камнями, и несут хрустальные и фарфоровые сосуды, из которых наливают зрителям шербет вместо вина».

Даже обитательницы гарема с нетерпением ожидали гуляний и празднеств, которыми отмечали каждое значимое событие; иллюминация, театр теней и процессии связывали дворец с городом, а город получал возможность прийти во дворец. Однажды, уже в XIX веке, в 1821 году, французская цирковая труппа братьев Виоль давала представление для женщин гарема, расстелив свой потертый ковер на полу обширного зала перед невидимой аудиторией. Выступать перед куском ткани было непривычно; однако когда Клод, самый молодой и ловкий из братьев, выполнил головокружительный акробатический прыжок и оказался на самом верху построенной из людей пирамиды, он вдруг обнаружил, что смотрит поверх занавеса. Его глаза встретились с глазами сладострастной одалиски, за один взгляд на которую наказывали смертью; он вздрогнул, пирамида зашаталась и рухнула под аккомпанемент приглушенных ругательств.

Турки были людьми близкими к земле. Они обожали пикники. Им нравилось сбегать из тесного города и устраивать трапезу в тени дерев, вблизи журчащего ручья — совсем как в раю. Многие путешественники были поражены романтической красотой османских кладбищ, всегда великолепно расположенных — например, на склоне холма, поросшего стройными кипарисами; покосившиеся и неухоженные могильные камни в столь красивом месте, по мнению путешественников, заставляли задуматься о бренности жизни и о вечности.

Бусбек приводит несколько примеров внутренней гармонии, присущей жизни турок. Прежде всего он указывает на их чистоплотность — как дома, где они ходят в хамам — турецкую баню, так и в лагере, где мусор и экскременты всегда закапывают. Они не испытывают угрызений совести, поедая мясо, и «говорят, что овцы рождаются для того, чтобы попасть на скотобойню; однако они не терпят, когда кто-то развлекается, глядя на мучения животных». Пророк однажды отрезал рукав своей одежды, чтобы не потревожить спящую кошку, и турки защищали животных законом. В XIX веке, вскоре после того, как Греция получила независимость, Эдвард Лир обнаружил, что турецкий приграничный город Ларисса кишит аистами, ищущими убежище в Османской империи, поскольку греки вовсю на них охотились. Певчих птиц, конечно, держали в клетках, однако в Константинополе вблизи Ипподрома было место, где можно было за деньги выпустить птичку на волю, а одного венецианского ювелира толпа избила за то, что шутки ради он прибил гвоздями живую птаху к притолоке своей лавки. По улицам ходили люди, носившие на палках потроха, которые можно было купить и бросить бродячим собакам; барона Вратислава забавляло, что все кошки Константинополя по вечерам вылезали из подворотен, чтобы получить свое ежедневное угощение. Некий житель Сиваса учредил в своем городе благотворительный фонд, единственной задачей которого было кормить птиц, когда выпадает обильный снег.

Богатство фауны империи поражало воображение. Здесь водились шакалы и гиены, чья моча стоила немалых денег, поскольку считалась афродизиаком. Здесь жили медведи, которые могли полезть на дерево следом за вами. Зимой в балканские деревни заглядывали волки. В Греции верили, что хитрые ласточки каждую весну прилетают из теплых краев, сидя на спинах у аистов. В Сербии водились мухи, способные убить лошадь («это самая маленькая мушка, какую я только видел в своей жизни, покрытая тонким пухом», — сообщал пораженный Райкот). Албанские блохи, напротив, считались «самыми большими и толстыми в мире». Кваканье живущих в Эдирне лягушек могло заставить самого упрямого султана сбежать из города назад в свой стамбульский дворец; в самой же столице воздух так кипел жизнью, что если вы, стоя на улице, подбрасывали вверх кусок еды, шансы на то, что он не упадет на землю, были десять к одному. В 1597 году английский путешественник Файнс Морисон увидел в Константинополе первого в Европе жирафа. «Он многажды тыкался носом в мою шею, когда я считал, что нахожусь достаточно далеко от него, каковая фамильярность мне не понравилась», — сообщал он несколько раздраженно. В семидесятые годы XVIII века один старый капудан-паша, наведший во флоте весьма суровый порядок и закрывавший таверны, держал при себе ручного льва, с которым выходил на прогулки; старика весьма забавляло, как пугаются льва великий муфтий, казначей и разнообразные «женоподобные евнухи», вынужденные наносить ему визиты. С годами лев становился все свирепее и завел привычку кусать европейцев; после того как он напал на своего хозяина, султан посадил хищника в свой зверинец, где Гораций Уолпул видел его уже в девяностые.

Бусбек обнаружил, что в его апартаментах живут горностаи, змеи, ящерицы и скорпионы. Игры горностаев так развлекали его, что он завел еще и обезьян, волков, медведей, оленей, молодых мулов, рысей, мангустов, куниц, соболей и свинью, «чье соседство, по мнению конюхов, весьма полезно для лошадей». Из птиц у него были орлы, вороны, галки, разнообразные необычные утки, венценосные журавли и куропатки, которые путались у него под ногами и клевали его атласные тапочки. (Рысь влюбилась в одного из подчиненных Бусбека и, когда тот уехал, зачахла от тоски, а самка венценосного журавля воспылала нежными чувствами к испанскому солдату, которого Бусбек выкупил из рабства. Она следовала за ним, куда бы он ни пошел, искала его, испуская пронзительные крики, когда он выходил в город, стучала в его дверь клювом, а когда он возвращался, «бросалась встречать его с распростертыми крыльями, совершая такие нелепые и нескладные движения, что казалось, будто она разучивает фигуры какого-то диковинного чужеземного танца или же готовится сразиться с пигмеем. И как будто мало было всего этого, она приобрела привычку спать под его кроватью, где в конце концов снесла ему яйцо».) Сулейман отметил взятие Буды, загнав всю дичь в султанских лесах, и ему понадобилось дважды выезжать на охоту с гончими и соколами, чтобы истребить там всех медведей, тигров, шакалов, вепрей, газелей, пантер и гиен, не говоря уже о бессчетных фазанах, куропатках и голубях.

Города полнились голосами животных и птиц, криками чаек и коршунов, хлопаньем аистовых крыльев, лаем собак, мяуканьем кошек; вы могли услышать своими ушами, что петухи в Турции не кричат обычное «кукареку», а подражают призыву муэдзина с долгим понижением интонации. Звуки Константинополя — это вой собак на берегу, хлопанье крыльев птиц, выпущенных из клеток благочестивыми людьми, голоса трех спорящих болгар, предупреждающие крики носильщиков, бегущих вверх по склону, звон монет на рынке, бульканье кофейника на базаре, песня лютни, тонущая в Сладких водах Азии, вопли неотесанного мужлана, извинения христианина. Крики уличных торговцев, плевки верблюдов, хлопанье влажной рыбы в корзине, стук деревянных башмаков, призыв муэдзина, пение обедни, звон анатолийских цимбал, флейта, труба, горн и литавры военных оркестров, особый вой сумасшедшего.

Призыв муэдзина звучал над Эгером, Сараевом и Стамбулом, над Софией, Бурсой и Мосулом, но везде было что-то свое: в Венгрии — стук копыт, в Аравии — ветер, в Эпире — выстрелы на улицах, в Рагузе — скрип галерных весел, на Балканах — эхо скатившегося с горы камня, в Аттике — жужжание пчел, в Сараеве — стон верблюда, в Мекке — шепот правоверных, возносящих молитвы, в Галлиполи — взмахи крыльев летящих аистов, на равнинах Коньи — звон цимбал, в Родопах — завывания волынок, на Афоне — песнопения монахов, в Салониках — причитания еврейки на похоронах, в Сербии — хрюканье свиней в дубовых рощах, в Анкаре — блеяние коз на пастбищах, в горах — перезвон овечьих бубенчиков; на равнинах — мычание быков, во дворцах — рычание пантеры, в каждом городе — лай собак.

Некоторые, должно быть, могли расслышать в этой какофонии ропот мертвых, оставивших после себя многочисленные памятники, из-за которых в облике империи было что-то от сумасшедшего дома, в котором звучит тихое бормотание на странных и неведомых языках. Некоторые из этих памятников — например, пирамиды — были огромны и ни на что не похожи. Другие могли показаться путешественнику вроде Эвлии Челеби явившимися из какого-то другого мира, — например, афинские колонны, настолько гармонично они сочетались друг с другом. Антиквар Пьер Жиль, впервые приехав в Константинополь в 1544 году, предпринял безрезультатные поиски древней Stoa basilike[61] византийских императоров и наткнулся на цистерну — подземное водохранилище, ныне известное под названием Йеребатан:

По причине невнимательности местных жителей и их презрения ко всему любопытному и необычному эта цистерна была обнаружена только мной, чужаком среди них, после долгих и упорных поисков. Вся территория над цистерной застроена, отчего еще труднее было предположить, что она может здесь находиться. Местные жители и не подозревали о ней, хотя каждый день доставали воду из колодцев, проделанных в ее потолке. Мне повезло: я случайно зашел в дом, из которого был ход вниз, к самой цистерне, где я сел в небольшую лодку. Я понял, куда попал, когда хозяин дома стал возить меня на этой лодке среди колонн, очень глубоко погруженных в воду. Сам он думал лишь о том, как поймать побольше рыбы…

Однако на балканских полях стояли странные древние камни, чьи целительные свойства почитались решительно всеми. Были храмы, посвященные христианским святым, которые не только почитали мусульмане, но и убирали мусульмане-уборщики и посещали мусульманские духовные лица. Все, и мусульмане, и христиане, жившие в окрестностях Скопье, знали, где зарыт камень с надписями, и знали также, что, если его вырыть, пойдет дождь, который никогда не кончится. В новолуние, афинские девушки оставляли у реки на тарелках мед, хлеб и соль, шепча про себя древние полузабытые слова и загадывая желание заполучить «красивого молодого мужа»; на этом самом месте, утверждали знатоки древности, некогда стояла статуя Афродиты. Были целые заброшенные города, куда никто не решался ходить по ночам, к числу которых туркам предстояло прибавить Ани, а черногорцам — Старый Бар. В Египте была Долина Царей и гробницы, в которые спускался Пьетро делла Валле; а Стамбул, со всеми его римскими цистернами, византийскими мечетями и зловещими змеиными колоннами сам по себе был гробницей прошлого.

Власти охраняли памятники древности, когда у них были для этого возможности и необходимые средства. «Да будет проклят тот, кто продает раба, причиняет вред плодоносящему дереву и делает известь из обработанного мрамора» — такое высказывание приписывают Пророку. В 1759 году с должности был снят османский наместник, приказавший разрушить одну из колонн в афинском храме Зевса, чтобы добыть камень для строительства своей мечети; и не турок, а офицер из Ломбардии, подчинявшийся командующему-венецианцу, метким выстрелом разрушил Парфенон. Западным туристам, приезжающим на Родос, нравилось видеть гербы французских, немецких и итальянских рыцарей над дверями старинных домов, поскольку они полагали, что турки сохранили их из уважения к доблести этих самых рыцарей; однако на самом деле турки, как правило, приходя на новое место, оставляли там все как было, если не считать небольшой побелки в церквях, превращенных в мечети. Они в живописном беспорядке селились в старых домах и относились к унаследованным ими зданиям — что к дворцам, что к лачугам — просто как к жилью, задумываясь о ремонте или перестройке дворца не больше, чем о ремонте просторной и удобной пещеры. «Всякий замок, взятый ими, — пишет Белон дю Ман, — остается в таком же виде, в каком они нашли его». «Турки, — добавляет Сандис, — полагают величайшей глупостью, когда кто-то возводит роскошное жилище, словно собирается жить вечно».

Анатолия, Фракия, Фессалия и Болгария были сердцевиной владений османов, где их давно утвердившаяся власть была абсолютна. Вассальные государства — Молдавия, Валахия, Трансильвания, Крым — взамен войск и продовольствия получали от Порты не более чем признание легитимности их правителей. Венгрия всегда представляла собой особый случай, с тех самых пор как в IX веке ее заселили мадьяры, принеся язык и обычаи Центральной Азии в самое сердце славянской Европы. Османская Венгрия никогда не была в полном смысле слова ни буферным государством, ни местностью, где турок мог чувствовать себя как дома. Здесь османы на сто пятьдесят лет оказались втянутыми в бесплодное противостояние с Габсбургами, и к началу XVII века это была фактически ничейная земля, где мусульман было мало, да и те старались не покидать городов, если дорожили своей жизнью; земля, наместник которой, паша Буды, однажды получил вместо обычной дани от императора из Габсбургского дома мешок с зубами, вырванными у пленных османских офицеров; земля на самом краю османского света, содержать которую приходилось на доходы, получаемые в Египте; земля, над которой издевалась даже ее собственная великая река: берега Дуная были настолько заболочены, что скот, который разводили в пуште, нельзя было вывезти на продажу по воде, и его гнали в Австрию — кормить Вену. В год порой можно было продать до шестидесяти тысяч молодых бычков, и выгоды этой торговли не в меньшей степени, чем бесконечные войны, стали причиной того, что венгерские равнины превратились в безлюдные луга, в каковом состоянии пребывают и по сей день.

Полной противоположностью с точки зрения ландшафта была Далмация, побережье которой было испещрено «ущельями, расселинами, обрывами, пещерами, долинами, теснинами, берлогами и дырами в земле», как писал Критовул, и кишело подозрительными личностями, то и дело снующими через границу с разными неблаговидными целями вроде контрабанды или грабежа, словно издеваясь над великими державами и их торжественными договорами. Когда венецианцы в шестидесятые годы XVII века с гордостью показали Полу Райкоту новообращенных христиан, он обнаружил, что в головах у них царит забавная неразбериха, из-за которой они рисуют Мухаммеда в виде Святого Духа, читают Евангелие на церемонии обрезания своих сыновей и пьют вино, как истые христиане, весь Рамазан, но никогда не добавляют в него пряности. О подвигах этих людей, которых с католической стороны границы называли ускоками, а с османской — арматолами, пели в крестьянских домах — не потому, что они делали что-то хорошее, а потому, что они были настоящими храбрецами. Баллады эти были собраны и напечатаны в Венеции со следующим предуведомлением: «Эти песни не всякому придутся по вкусу, ибо они похожи одна на другую и во всех слышны одни и те же слова: герой, витязь, всадник, галерный раб, змей, дракон, волк, лев, орел, сокол и гнездо сокола; поется в них о мечах, саблях и копьях, о Кралевиче, Кобиличе и Ждриновиче, о медальонах и ожерельях, о приказах, об отрубленных головах да об угнанных в рабство пленниках. Пусть же те, чьему слуху эти песни приятны, поют их, прочим же лучше отправиться спать».[62]

Жители далматинских деревень, расположенных вблизи границы, как и венгерские крестьяне, нередко платили налоги или дань и деньги за «защиту» по нескольку раз в год — платили не только венецианцам и туркам, но и ускокам, причем иметь дело с последними было выгоднее. Разбойники старались не резать кур, несущих золотые яйца, но с точки зрения империи их постоянные вылазки мешали более активному заселению Далмации, так что османские власти не оставляли упорных попыток с ними справиться. Указ 1588 года, запрещавший подданным Порты платить выкуп, был призван подорвать финансовую основу ускокской вольницы. Однако местные жители считали, что лучше уж похищение с последующим выкупом, чем кровопролитие, так что все осталось по-прежнему.

У властей всех стран ускоки вызывали отвращение. Венецианцам они доставили немало головной боли, когда вышли в море, устроив пиратское логово на острове Занте в Адриатическом море — «Венецианском заливе», как называли его венецианцы. В конце концов и Габсбургам надоело отвечать на постоянные жалобы турок. Полвека они давали ускокам прибежище и взимали с них часть прибыли от разбойничьих вылазок (ускоки говорили, что эти деньги платят им «из страха перед нашей доблестью»). Однако в середине XVII века Габсбурги перестали сотрудничать с ускоками. Теперь они предпочитали укомплектовывать свою Militargrenze, укрепленную линию обороны, на немецкий манер — крепкими солдатами из крестьян, которые сами выращивали овощи и сражались, чтобы защитить своих жен и детей, но не имели склонности к дешевым эффектам и не были воспеты ни в одной старинной балладе.

ЧАСТЬ III

Запасы

18

Запасы

Османский мир издавна был дуалистичен: вспомним о разделении вселенной на Дом мира и Дом войны, о различиях между жизнью на людях и гаремом, о притязаниях на власть над двумя морями и двумя континентами. Однако самое поразительное из всех противоречий империи, впервые проявившееся в начале XVII века, носит исторический характер: это противоречие между легкостью и быстротой, присущими ей в начале пути, и ленивой неповоротливостью позднейшего периода.

В турецких военных архивах хранится опись имущества замка Адале, построенного Габсбургами на острове вблизи дунайской теснины Железные Ворота в 1669 году и взятого турками год спустя. В нем мы видим атрибуты страшной войны или по крайней мере ожесточенного сражения: 94 бронзовые пушки (6 лопнувших), неустановленное количество рогов для пороха, 3311 гяурских мушкетов (11 сломанных), 3173 бомбы, 26 018 ручных гранат, 17 813 пушечных ядер, формы для отливания свинцовых пуль различного калибра, 6531 лопату и 5850 пеньковых мешков и сумок. Но в целом, надо сказать, эта опись наводит на мысли вовсе не о горячих схватках. Все атрибуты войны присутствуют, а самой войны нет; натыкаясь на строчку «14 кастрюль» или на перечень рыболовных снастей, представляешь себе не бой, а жизнь маленького гарнизона человек из ста (совсем немного для такого количества лопат), которые сторожат границу, подобно сотням других гарнизонов империи, питаются фруктами и орехами, возделывают небольшие поля кукурузы, пшеницы и ржи, ловят осетров в реке. Они выращивали овощи и, вполне вероятно, разводили пчел; может быть, держали на ближайшем базаре лавку-другую.

Когда европейцы хотели похвалить турецкий национальный характер, но так, чтобы было ясно, что они на самом деле о нем думают, они всегда вспоминали турецкую «терпеливость», под которой подразумевалась апатия. Типичная позиция лирического героя турецкой поэзии: выкинь из головы бредни, которыми пичкают в мечетях, величие и красота былого — тлен и прах, и все мы смертны; так пойдем же в таверну и будем пить красное вино. В стихах, пишет Нермин Менеменджиоглу, автор антологии турецкой поэзии, османские лирики «использовали один и тот же неизменный лексикон: одни и те же имена птиц и зверей, названия деревьев, цветов, драгоценных камней, ароматов, элементов природы, небесных тел, черт человеческого лица, — и все описывается традиционным набором эпитетов. Возлюбленная всегда лунолика, ее глаза сравниваются с миндалем, стан — с кипарисом, щеки — с розами или тюльпанами, волосы — с гиацинтом, брови — два лука, ресницы — стрелы, зубы — жемчуг, и так далее. Ее талия тоньше волоска, а ее рубиновые губы — источник вечной юности». Турецкая «диванная поэзия» была, таким образом, не более чем перекладыванием с места на место одного и того же набора слов и понятий, подобно «Приятной беседе народа славянского» или цитировавшемуся ранее перечню проникающих в столицу чужаков.

Человек, посланный в Иерусалим, чтобы расследовать странное поведение тамошнего муфтия, которому весьма докучали собачий лай и жужжание насекомых, обнаружил, что «весь город занят ловлей мух, коих нанизывают на длинную нитку, дабы проще было их подсчитать». Начиная с первых лет XVII века повсюду натыкаешься на списки людей, товаров и сокровищ. Люди вели подсчет своим благам и инвентаризировали горести, причем приступали они к этому делу не с пустыми руками, а тащили за собой груз прошлого, и чужое превосходство рождало у них зависть. Казалось, империя задумала какую-то аферу со своими богатствами: то спрячет здесь, то перетащит туда, при этом опасливо прикрывая страницы своей собственной истории.

Жители Балкан, отмечали путешественники, знали множество способов опознать место, где спрятан клад — например, дорогу к нему могут указать блуждающие огоньки в лунную ночь. В 1683 году один австриец нашел шесть золотых дукатов в желудке у убитого под Веной турка, тело которого он наколол на пику и перетащил через частокол; после этого у его соплеменников вошло в привычку «рыться в кишках убитых, всех до единого, и исследовать внутренности на манер древних авгуров». После казни Кара-Мустафы за неудачную осаду Вены под его баней был обнаружен замурованный клад из трех тысяч кошелей с золотом. В результате поисков в саду другого впавшего в немилость великого визиря было найдено три зарытых ящика со всяким добром, восемнадцать мешков с шестьюдесятью тысячами цехинов и сундук с драгоценными камнями. Все эти богатства, между прочим, он приобрел вполне законно, но выглядело это весьма странно. «Не всякому, — с усмешкой заметил венецианский посол, — удается вырастить такую редиску». Сами султаны поддались всеобщему поветрию. Ахмед III имел обыкновение возвращать преподнесенные ему подарки туда, где они были куплены, в обмен на звонкую монету. Мурад III прятал все деньги, которые попадали в его руки, в яму под своей постелью, а под конец жизни велел переплавить все дворцовые украшения на монеты со своим именем, чтобы было что прятать. Султан Мустафа швырял деньги в море, говоря, что рыбам они придутся как нельзя кстати, а Ибрагим (чье злосчастное имя больше не давали ни одному мальчику из дома Османа) украшал свою бороду жемчужинами и драгоценными камнями.

Даже море, плещущееся о стены султанского дворца, превратилось в мрачную кладовую. На дне его лежали надежды на господство над Средиземноморьем, потонувшие вместе с двумя сотнями османских военных кораблей в битве при Лепанто, которая была не только крупнейшим морским боем в истории человечества, но и сражением, в котором погибло больше всего судов. Если венецианский дож кидал в воду свое кольцо, совершая обряд обручения с морем, то султан Ибрагим придумал, как с помощью моря можно развестись: приказал зашить всех женщин своего гарема в мешки и живыми бросить в Босфор.[63] А в случае дворцового переворота жестокость начавшейся чистки можно было оценить на слух, поскольку «каждую ночь, когда очередного несчастного бросают в волны, раздается пушечный выстрел».

После церемонии опоясывания мечом Османа в Эюпе и визита к гробнице Мехмеда Завоевателя новый султан, по обычаю, осматривал многочисленные реликвии, оставшиеся от его предшественников и в небрежном беспорядке сложенные в дворцовых подвалах. В сокровищнице хранились драгоценные и необычные предметы, многие из которых были выставлены на фоне висевших на стенах ковров. Кроме того, султана всегда извещали, когда в четвертом зале сокровищницы накапливалось двести мешков золота. Спустившись в подземелье, султан щедро одаривал главного казначея и его подчиненных и угощался халвой и шербетом, наблюдая за тем, как золото пересыпают в сундуки. Во время этой церемонии Ахмед I однажды прошептал что-то о бренности жизни и вознес хвалу Аллаху за Его столь щедрые благодеяния.

К XVII веку сокровищница превратилась в нечто среднее между мощехранительницей и благотворительной распродажей. Окон там не было; пахло лампадным маслом и ладаном, камфарой и старым хлопком. Тюрбан Иосифа и корона Авраама пылились в сундуках среди одежд давно почивших султанов. Неподалеку хранилась мантия Пророка, которую окунали в воду в Рамазан, после чего рассылали бутылки с этой водой, запечатанные печатью казначейства, сановникам, находившимся в особой милости у султана. Были там и другие реликвии, связанные с Мухаммедом: его борода («длиной три дюйма, светло-коричневого цвета и без седых волосков»), зуб с дуплом и отпечаток ноги. Затем — мечи: священный меч Пророка, меч Омара с двумя лезвиями, мечи султанов и оружие, принадлежавшее побежденным османами правителям. В один сундук были сложены щиты, сосуды для воды, ружья, фарфор и разнообразные музыкальные инструменты. Рулоны ткани, пояса, сапоги и туфли, платки, покрывала и старые подушки, плащи, кафтаны и молельные коврики, сотни украшений для султанского тюрбана… Посредине одного из залов стояла подставка, на которой был растянут златотканый гобелен с изображением Карла V на троне, с глобусом в одной руке и мечом в другой, перед приносящими ему присягу вельможами; поверх гобелена лежали европейские книги, пергаментные карты и два настоящих глобуса: Земли и звездного неба.

Все письма и дары, которые султаны получали от королей Франции («своих братьев и старых друзей», как выражались французские послы), складывались в позолоченную шкатулку с соответствующей надписью на крышке; воображению так и хочется нарисовать картину, как кто-нибудь из наследников Сулеймана перечитывает жалобные послания Франциска I Великому сеньору, находящемуся на вершине могущества. Большая часть сокровищ, как любили отмечать посетители, была покрыта толстым слоем пыли. «Все это собрал Рустем», — гласила надпись, выбитая в камне над входом в одну совершенно пустую кладовую. Стены апартаментов султана с внешней стороны были увешаны оружием, с которым Селим Грозный завоевывал Египет, причем оружие это пребывало, как отметил Тавернье, «в жалком состоянии» и было покрыто пятнами ржавчины. Это наблюдение звучало в унисон с жалобами жителей империи, которые могли лишь мечтать о силе своих предков, вспоминая отметки копейных бросков на Ипподроме.

Один австриец, посетивший дворец в XVI веке, был, по османским данным, «изумлен, поражен, потрясен и приведен в совершеннейший восторг». Однако в служебной инструкции, составленной в 1640 году, мы читаем, что в случае приема иностранных послов следует расставить на видных местах предметы из серебра, в особенности в зале прошений и в зале заседаний дивана, выдать привратникам посеребренные жезлы и выстроить у стен дворца янычар. В 1593 году, начиная кампанию против Австрии, власти вывезли из Дамаска знамя Пророка. На следующий год знамя снова покинуло свое всегдашнее место пребывания, после чего было решено навсегда оставить его в Константинополе, во дворце Топкапы, среди всех остальных сокровищ.

Надо полагать, церемония переноса накопившегося золота в подземелье происходила теперь не очень часто: в 1688 году французский посол докладывал, что «самая важная обязанность главного казначея — отыскивать новых рабынь и наряжать их». Количество женщин в гареме Мехмеда IV, писал посол, достигло четырех тысяч, «включая тех, что находятся в услужении у его матери и его любимой жены. Хотя эпидемии часто опустошают столь густонаселенный дворец, женщин здесь никогда не бывало меньше двух тысяч, поскольку постоянно появляются новые. Все они — рабыни, и даже самые дешевые стоят не меньше четырех-пяти сотен талеров. Они носят очень дорогие одежды, пояса с украшенными драгоценными камнями пряжками, серьги и по нескольку ниток жемчуга. Каждая наложница султана имеет право освобождать и выдавать замуж любую из рабынь, пребывающих у нее в услужении и, например, вызвавших ее ревность. Когда эти освобожденные женщины уходят из дворца, они забирают с собой все драгоценные камни и деньги, которые им удалось скопить».

Обитательницы гарема могли надеяться на то, что им удастся возвыситься, родив султану сына, или выйти за пределы дворца, получив хорошего мужа. Однако шансы разделить ложе с султаном были весьма невелики. Обратить на себя его внимание было непросто, поскольку большинство султанов были людьми в целом верными своим супругам. Кроме того, прежде чем девушке предоставлялась такая возможность, ей нужно было заручиться поддержкой влиятельных персон гарема. Самой влиятельной из них была мать султана, которой было позволено обращаться к сыну не по титулу, а называть его асланым, «мой лев». Разумеется, она старалась обратить внимание султана на своих протеже; интриги этих женщин, желающих видеть своих сыновей на троне, борьба между матерями и женами султанов и матерями других потомков Османа, а также между недавно попавшими в гарем рабынями, желающими как можно быстрее утвердиться на новом месте, наполняли святая святых дворца отравленной атмосферой праздности, заставлявшей с жаром браться за выполнение совершенно пустых задач. Каждой хотелось получить какую-нибудь обязанность — скажем, стирать нижнее белье султана или приглядывать за одеждой и драгоценностями более высокопоставленных женщин. Неудивительно, что у султанов слегка мутилось в голове. Ибрагим, как утверждают, разъезжал по комнатам, от пола до потолка обитым мехами, на девушках из гарема, словно на лошадях.

В 1609 году султан Ахмет I, тот самый, что первым стал заточать своих братьев в Клетку, принялся опустошать свою собственную империю, чтобы построить мечеть своего имени, известную также как Голубая. Началу строительства не помешали возражения богословов, утверждавших, что султану следует строить мечети исключительно на средства, полученные в результате завоеваний. Ахмедийе стала главной мечетью империи, любимой мечетью народа и одной из главных достопримечательностей Стамбула. У нее шесть минаретов (богословы утверждали, что это противоречит канонам). Ее двор был самым большим во всей империи. Но при этом казалось, что огромная масса здания давит на него, сплющивая и сжимая традиционные элементы внешнего облика мечети, которые выглядят столь изящно в находящейся неподалеку Сулейманийе, что была построена Синаном для Сулеймана Великолепного столетием раньше. Барабан купола у Голубой мечети меньше, напряжение, рождаемое пропорциями, не такое сильное, орнаменты — не такие безупречно правильные. На украшение мечети уходила продукция всех до единой изразцовых мастерских Изника — и все же большая часть интерьера лишь выглядит покрытой изразцами: при ближайшем рассмотрении оказывается, что плитки нарисованы. Внутри Ахмедийе, как и в большинстве других мечетей, хранилось огромное количество страусиных яиц, которые привозили из хаджа паломники. Повсюду были лампы и стеклянные вазы: в одной — маленькая модель галеры с полной оснасткой, в другой — макет самой мечети, в остальных — «великое множество безделиц подобного рода», по выражению Тевено. На отделку интерьера ушли горы изразцов, далеко не все из которых делались «по мерке», а многие просто растаскивались из других зданий; на одну только галерею над центральным входом ушло 21 043 штуки. Мечети требовалось такое великое количество материалов, что она пожирала весь камень, мрамор и изразцовую плитку, производившиеся в империи, и на время все остальное строительство полностью прекратилось. Не прошло и двух десятков лет, как с переливчатыми изразцами Изника произошли заметные перемены. Пылающий красный цвет превратился в коричневый, зеленый — в голубой, белый потерял свою снежную чистоту, погрязнел и пошел пятнами; глазурь стала шершавой на ощупь. Былое совершенство анатолийских изразцов было утрачено навсегда.

Константинополь был очень плотно застроен, и находить новые участки для строительства становилось все труднее. Вдоль берегов Босфора тянулись дворцы удачливых пашей. Кантемир рассказывает, что приобрел один из них по дешевке, когда в 1684 году город охватил страх перед вторжением, а позже, пребывая в изгнании, слышал, что он достался сестре султана. «Попробуйте представить себе мечети, минареты, позолоту, кипарисы, воду, голубое небо, лодки, Галатскую башню, Топхане, Рамазан, соединенные в единое целое… Ваше воображение ни за что не сможет нарисовать такой город», — писал Теккерей в 1853 году, решив составить «удивительный список» элементов, составляющих ткань города-лабиринта, осмотреть который у него не было времени. Леди Мэри Уортли Монтегю, жившая в Константинополе в 1717 году, попыталась вкратце описать то, что ей в отличие от Теккерея осмотреть удалось: «Очаровательная смесь садов, сосен, кипарисов, дворцов, мечетей и домов, глядящих поверх друг друга». Леди Мэри признается, что вид города вызвал в ее воображении «очень странный образ, дающий точное представление о Константинополе: в высшей степени искусно украшенный шкафчик, полки которого заставлены жестяными чайными коробками, кружками, маленькими чашечками и подсвечниками».

Жил ли когда-нибудь на свете военачальник более причудливого облика, чем отличившийся в войне с поляками в конце XVII века толстяк Шишман, каждый год обращавшийся к хирургу-французу, чтобы тот вырезал ему излишки жира, пока наконец не лопнул? Удавалось ли кому-нибудь в истории пережить столько жен и обзавестись таким количеством потомков, как венецианцу из Смирны, который умер в возрасте 115 лет?[64] В 1717 году, потерпев поражение от русских под Полтавой, в Константинополь бежал шведский король Карл XII. В городе он прожил около года, пытаясь убедить империю заключить с ним союз и договориться о безопасном возвращении в Швецию. Враги Карла настаивали на его экстрадиции, однако османские власти дали понять, что выдавать гостя не собираются. Судьба послала османам шведского короля и создала вокруг него любопытную дипломатическую коллизию, вмешиваться в которую — не их дело, и ни уговорами, ни угрозами невозможно было заставить их изменить приятое решение.

Тем временем изнывающий от безделья Карл увлекся археологией и даже раздобыл настоящую египетскую мумию, подобную тем, что видел путешественник Пьетро делла Валле, когда местные жители на веревке опустили его в погребальную яму. Однако как только мумия прибыла в Константинополь, в дело вмешались власти. Разумеется, в песках Египта было полным-полно мумий, которые никто никогда и не думал ни изучать, ни охранять, — однако увлечение короля пришлось османским сановникам не по душе. Чем больше они думали на эту тему, тем сильнее укреплялись в мысли, что мумии вовсе не следует эмигрировать; ходили даже слухи, что от того, останется она в империи или нет, зависит ее, империи, судьба. В результате мумия была конфискована и заключена, словно закоренелый нечестивец, в знаменитую турецкую тюрьму — Семибашенный замок, в котором, кстати, хранились огромные запасы соли, положенные туда еще византийцами и пребывавшие в неприкосновенности со времен взятия Константинополя.

Шведский гость был не единственным королем, просиживавшим штаны в столице. Одно время здесь обитал Текели, претендент на венгерскую корону, получивший лицензию виноторговца и пенсион — пять талеров в день. «Жил он на одной из самых гнусных улиц города… Его внешний облик весьма изменился: цвет лица стал бледным, он исхудал, у него распухли ноги; у врагов он вызывал пренебрежительную усмешку». Во время неудачных мирных переговоров 1689 года и турки, и австрийцы заявляли о своем презрении к Текели; однако когда последние потребовали выдать его как мятежника, турецкий представитель заявил, что у него нет намерения стать убийцей этого человека. Голландский посол, посредник на переговорах, сказал, что турки используют Текели в роли пса, на что турок воскликнул: «Да, Текели действительно пес, который ложится или встает, лает или молчит по желанию султана. Это не просто пес, а пес падишаха османов — и по мановению руки повелителя он может превратиться в ужасного льва». В 1697 году османские власти вспомнили про Текели. Однажды, когда тот, страдая подагрой, направлялся в баню, «его бросили в повозку, словно бревно, и повезли делать королем».

Османская артиллерия представляла собой беспорядочное собрание разнокалиберных пушек, некоторые из которых были невообразимо стары, как, например, те средневековые железные великаны, что охраняли Босфор и стреляли гигантскими гранитными ядрами; в 1805 году одна из них, после организованной французским военным атташе генеральной чистки, всадила ядро в британский фрегат, избавив, таким образом, Константинополь от бомбардировки с моря. Другие пушки были поновее, но не слишком надежны; многие из них были захвачены у русских и австрийцев. Мушкеты у солдат тоже были самых разных калибров, так что им приходилось таскать с собой пули всех возможных размеров. Возможно, наиболее ярким выражением сути османского «старого порядка» было зрелище имперского галеона, ложащегося в дрейф, когда наступало время обеда: команда опускала якорь, поднимала весла, убирала паруса, и по всему кораблю загорались маленькие костры: люди собирались на баке, на корме, рассаживались вокруг мачты или помешивали в котелке похлебку на главной палубе. Каждая группка моряков, одобрительно принюхивающихся к ароматам своей стряпни, представляла собой отдельный маленький мирок.

Ясный свет, некогда изливавшийся из безмятежного центра империи и доходивший до ее самых беспокойных окраин, потускнел и стал мутным, словно цвета изникских изразцов. Все темнее и темнее становилось в империи: все более непроглядным был сумрак, все более скрытными, беспомощными и в глубине души растерянными — вельможи, все более неуверенными и половинчатыми — их действия. Введение нового налога каждый раз влекло за собой создание особой службы, которая его собирала. Даже безупречно точная оценка имуществ, некогда проводившаяся перед военными кампаниями и после них, чтобы определить размеры добычи и справедливо ее распределить, в XVII веке по большей части стала достоянием истории, отчего сами богатства империи превратились в полузабытое предание, и об их размерах можно было судить лишь приблизительно. В платежных ведомостях числилось пятьдесят тысяч янычар, однако о количестве людей, готовых и способных встать под ружье в случае войны, до ее начала можно было только гадать, и, как правило, реальность подтверждала самые пессимистичные догадки, поскольку безуспешная война была такой статьей расходов, которой стремились избежать даже сипахи.

В 1593 году Джон Сандерсон, пользуясь сведениями, сообщенными ему местными властями, составил список населения Стамбула, численность которого в общей сложности составляла 1 231 207 человек; причем самое интересное в этом списке то, как он оформлен.

Визири (я называю их вице-королями) 6

Муфтий 1

Женщины и дети всех сословий, христиане, евреи, турки и т. п. 600 000[65]

19

Кёпрюлю и Вена

Династия Османа горной вершиной возвышалась над немногочисленными генеалогическими древами своих подданных; однако в империи все же существовали и другие старинные семейства. Всех потомков сестры Пророка называли эмирами; они имели право носить зеленые тюрбаны, и в том случае, если эмир совершал проступок, судить его было можно, а наказывать — нет. Кантемир рассказывает, что до сорока лет они были «мужами великих достоинств, знаний и мудрости», а затем «если и не превращались в совершенных безумцев, то, во всяком случае, выказывали признаки легкомыслия и глупости». Потомки великого визиря, который скрыл смерть Мехмеда I и придумал шевелить руками покойника, чтобы обмануть солдат, носили титул ханов и упорно избегали любых государственных должностей «из страха потерять все, что имеют. Султан оказывает им величайшие почести, дважды в год приходит к ним домой, разделяет с ними трапезу и позволяет им наносить ответные визиты; при этом, приветствуя их, он слегка привстает с места, говорит „мир вам“ и даже приглашает их сесть».

В провинциях жили потомки племенных вождей, некогда возглавлявших вторжение турок в Анатолию. В XIX веке в долине реки Вистрицы обитали мусульмане-землевладельцы, утверждавшие, что эти земли принадлежали их семействам еще шесть сотен лет назад и даже раньше — вероятно, когда-то их предки сменили веру по политическим соображениям. Во многих семьях, принадлежавших к улеме, традиции учености и благочестия передавались от отца к сыну из поколения в поколение. Благотворительными фондами часто управляли наследники их основателей: так, привратником иерусалимского храма Гроба Господня по сей день служит потомок мусульманина, назначенного на эту должность в 1135 году, — он вправе сказать, что его семейство оказалось долговечнее Османской империи. В крымских ханах Гиреях текла кровь Чингисхана; считалось, что в случае если линия потомков Османа пресечется, именно им предстоит унаследовать власть над империей.

Преданность семье, несмотря на теорию «государства рабов», никогда не оставляла капыкулу. Ибрагим, великий визирь Сулеймана, заботился о старом матросе-греке, который часто являлся под окна его особняка в изрядном подпитии, — и тогда благообразный, гладко выбритый молодой человек, советник величайшего владыки исламского мира, вел своего старого пьяного отца по улицам Константинополя туда, где тот жил. Люди одобряли его за это и не пытались разглядеть в сыне пороки отца, поскольку не придавали большого значения наследственности, имея перед глазами множество примеров того, как отобранных со всей тщательностью людей можно довести практически до совершенства с помощью дворцовой системы образования. Однако верность узам родства могла завести чересчур далеко. Соколлу, последний великий визирь Сулеймана, серб по происхождению, многое сделал для того, чтобы окружающий султана мистический ореол не развеялся после вступления на престол никчемного Селима Пьяницы; однако он же был одержим стремлением пристроить всех своих родственников на хорошие места и даже создал особый сербский православный патриархат, чтобы один из них мог его возглавить. Люди не забыли этого, и когда Соколлу был зарезан по пути на заседание дивана, говорили, что в общем-то он получил по заслугам.

В XVII веке давлению капыкулу, стремящихся во что бы то ни стало пристроить своих сыновей во дворец, стало уже невозможно противостоять. В 1638 году была официально отменена дань мальчиками, а несколько лет спустя, в пятидесятые годы, империя обзавелась прозвищем, подобно Венеции — La Serenissima, «Светлейшей», или Мальте, для которой изгнанные с Родоса рыцари избрали эпитет La Humillima, «Смиреннейшая». Отныне за империей закрепился титул, по-османски звучавший как Bb- li, а по-французски как La Sublime Porte[66] — «Высокие врата». Конечно, появление этого нового имени, с одной стороны, говорило о том, что империя все сильнее интегрировалась в сообщество средиземноморских стран, но с другой — свидетельствовало о смещении баланса власти от султана, Великого турка, к его сановникам, ибо врата, о которых шла речь, были вратами резиденции великого визиря. В результате отмены живой дани стало возможным возникновение вельможных династий — и они не замедлили появиться. На протяжении пятидесяти лет, начиная с 1656 года, правительство находилось под контролем самой знаменитой из этих семей, настолько уверенной в своей силе, что один из ее представителей даже размышлял, не следует ли истребить всех потомков Османа, дабы придать слабеющей империи новые силы.

Основателем династии был один из последних мальчиков, забранных из христианских семей, и вплоть до 1656 года его карьера развивалась вполне традиционно. Благодаря умению искусно лавировать в мире дворцовых интриг, а также усердной службе как в столице, так и в провинциях, он достиг поста наместника Триполи, но в 1656 году, будучи уже семидесяти одного года от роду, он «жил частной и скромной жизнью в Константинополе, надеясь получить хотя бы самый скромный пашалык». Однако в столице у него было мало друзей. Он не был богат и не мог содержать свиту, положенную паше его ранга, отчего избегал появляться на публике.

Одна лишь смерть могла освободить капыкулу от долга повиновения. В 1656 году его призвала к себе валиде Турхан, мать юного Мехмеда IV. В течение предыдущих восьми лет из-за постоянной борьбы между дворцовыми группировками великие визири сменяли друг друга с калейдоскопической быстротой, так что должность эта стала смертельно опасной. Венецианцы, защищавшие от турок Крит, блокировали Дарданеллы. В Константинополь перестали приходить торговые суда, была перерезана связь с Египтом — житницей империи. 4 марта 1656 года войска в столице взбунтовались, требуя повышения жалованья (одним из последствий политической нестабильности было неуклонное снижение содержания серебра в монетах) и казни тридцати высокопоставленных сановников. Турхан уступила требованиям бунтовщиков, и несчастные, навлекшие на себя их гнев, были повешены на воротах Голубой мечети.

После этого Турхан в отчаянии вспомнила про Ахмеда Кёпрюлю, а тот, прежде чем дать согласие занять пост великого визиря, потребовал предоставить ему письменные гарантии, что султан не будет прислушиваться к толкам при дворе и что никто не будет вправе отменить приказ, исходящий от него, Кёпрюлю. Турхан уступила ему свое регентство, а юный султан Мехмед уехал из Константинополя в более спокойный Эдирне, где он и его преемники задержались на пятьдесят лет. Кёпрюлю незамедлительно продемонстрировал свой крутой нрав: казнил пашу, сдавшего венецианцам остров Тенедос, подавил восстание сипахи и провел в их войске жестокую чистку. Однако попутно он разбил венецианский флот, снял блокаду с Дарданелл и вернул империи Тенедос и Лемнос; склонный к непокорству Георге II Ракоци, князь Трансильвании был без промедления заменен более послушным правителем.

Мелек-паша, покровитель Эвлии Челеби, бывший в то время наместником одной из черноморских провинций, вскоре после прихода Кёпрюлю к власти получил от него письмо. «Я не забыл, — писал великий визирь, — что мы вместе росли и воспитывались в дворцовой школе и что нам обоим покровительствовал султан Мурад IV. Однако знай, что если проклятые казаки разграбят и сожгут хотя бы один город или деревню на побережье твоей провинции — клянусь Всвышним Аллахом, я не пощажу тебя, хотя и знаю о твоих немалых достоинствах, но сотру в порошок, дабы преподать урок всему миру. Так что будь настороже и охраняй берег. И еще: взыщи недоимки зерна с каждого района, ибо тебе, может быть, предстоит кормить армию ислама».

Мелек-паша сам одно время, хотя и совсем недолго, занимал пост великого визиря, так что тон письма его вовсе не обидел — напротив, скорее взбодрил и обнадежил. Кёпрюлю, заявил он Эвлии, не похож на предыдущих великих визирей. «Он многое перенес в жизни, испытал нужду, бедность и превратности судьбы, приобрел большой опыт, участвуя в военных кампаниях, и знает что почем в этом мире. Он гневлив и вечно всем недоволен, это правда. Но если ему удастся расправиться с мятежными секбанами, заполонившими анатолийские провинции, вернуть ценность деньгам, взыскать налоговые недоимки и предпринять военные кампании на суше — тогда, уверен, он восстановит порядок в османском государстве. Ибо, как тебе известно, в последнее время в здании османского государства возникли трещины», — тихо прибавил Мелек-паша.

В 1665 году Кёпрюлю отправил в Вену первого в истории османского посла, который въехал в город неверных в окружении целого леса знамен и штандартов, под грохот литавр и при огромном стечении перепуганного народа. Кёпрюлю был убежден, что заделать трещины, о которых говорил Мелек-паша, можно, только вернувшись к прежним военным традициям империи, которые, как считал и он, и многие другие, были залогом ее былого процветания.

В сороковые годы, когда султан Ибрагим воспылал безумной страстью к амбре и мехам, лишь два человека во всей империи осмелились вызвать его гнев. Одним из них был кадий из Перы, который, одевшись в рубище дервиша, объявил султану: «Ты можешь поступить со мной тремя способами: убить — и тогда я умру мучеником; изгнать — а здесь как раз недавно были землетрясения; или сместить с должности — но я ухожу с нее сам». Другим был янычарский полковник Кара-Мурад, боготворимый пятью сотнями своих подчиненных, участник осады Кандии, столицы Крита, — самой длительной и ожесточенной осады из всех, которые когда-либо вела османская армия. Едва сойдя с корабля в Стамбуле, он был встречен представителем казначейства, который потребовал с него амбру, меха и деньги. Услышав такое, Кара-Мехмед завращал глазами, налитыми кровью от ярости, и заорал: «Я привез из Кандии только порох и свинец! Что до соболей и амбры, то их я видеть не видел, только слышал названия. Денег у меня нет, и, чтобы дать их тебе, мне нужно сначала взять их взаймы или заняться попрошайничеством». Попытка убить его не удалась, и впоследствии, по всей видимости, он сыграл ключевую роль в свержении султана.

Именно такие люди были естественными союзниками Кёпрюлю. Многие пороки, на которые он столь решительно ополчился, были симптомами глубинных перемен, обратить которые вспять было не в его власти, — однако грозный старец взялся за дело всерьез. В историю он вошел не как проницательный или дальновидный государственный деятель, но как суровый традиционалист, в представлении которого реформы означали, прежде всего, свирепое ужесточение дисциплины. Отличаясь скрупулезностью в финансовых вопросах, Кёпрюлю тщательно контролировал все государственные расходы и упорядочил налоговые поступления в казну, в результате чего войска стали получать жалованье в полном объеме и даже вовремя, и когда великий визирь умер, дефицит государственного бюджета был практически ликвидирован.

В 1644 году венецианцы позволили мальтийской эскадре, везущей награбленную у османов добычу, встать на якорь у южного берега Крита. Рыцари передали им мальчика, которого считали сыном султана (он был захвачен на флагмане флотилии с паломниками, направлявшимися в Мекку).[67] Ибрагим, обезумевший от гнева еще больше обычного, собирался уже объявить морской поход против Мальты, когда советники предложили ему напасть на Крит, застав венецианцев врасплох. Извинения венецианского посла были приняты со всей любезностью, и 30 апреля 1645 года османский флот вышел из Дарданелл — якобы для того, чтобы отобрать Мальту у рыцарей. Неожиданность издавна присутствовала в арсенале турецких военных уловок; сам Мехмед II, когда его однажды спросили, куда направляется османская армия, ответил: «Если бы даже хоть один волосок в моей бороде знал мои планы, я вырвал бы его».

Но и венецианцев, стреляных воробьев, провести на мякине было непросто. Они усилили гарнизоны своих крепостей на Крите и призвали на службу ополченцев из местных жителей. Впрочем, это не помешало туркам довольно быстро пройти весь остров — к июлю 1645 года они уже были под стенами Кандии. Здесь венецианцы встали насмерть; их сопротивление было таким упорным, что одно поколение сменилось другим, а турки все никак не могли взять крепость. В 1648 году венецианский флот блокировал Дарданеллы. Военное унижение, в конечном итоге приведшее к власти Ахмеда Кёпрюлю, стоило трона и жизни султану Ибрагиму. «Изменник! — кричал он тому, кто объявил ему о низложении. — Разве я не твой падишах?» — «Ты не падишах, — был ответ, — ибо ты ни во что не ставишь справедливость и благочестие. Ты погряз в разврате, растратил свои годы и казну государства на нелепые причуды; порок и жестокость правили миром при твоем попустительстве. Ты недостоин трона, ибо свернул с пути, по которому шли твои предки». 8 августа 1648 года, за несколько часов до захода солнца и за несколько дней до того, как великий муфтий издал фетву, разрешающую казнь Ибрагима, высшие сановники империи присягнули султану Мехмеду IV. Церемония была весьма немноголюдной — боялись, что большая толпа может напугать восьмилетнего мальчика.

Султан Мехмед вырос и достиг совершеннолетия, Ахмед Кёпрюлю стал великим визирем и скончался, на смену ему пришел его сын — а осада Кандии все продолжалась. Фазыл Ахмед Кёпрюлю, «сокрушитель колоколов нечестивых народов», не столь склонный к жестокости, как его отец, подарил империи десять лет мудрого и умеренного правления; он мог позволить себе на протяжении трех лет, с 1666 по 1669 год, лично руководить осадой и при этом оставаться у руля государства. Поначалу венецианцы были полны решимости показать на примере Крита, что Венеция остается великой державой, однако затем, отчаявшись, попытались откупиться от турок. Ответ Фазыла Ахмеда был краток: «Мы не торговцы. Мы ведем войну для того, чтобы взять Крит».

Гарнизон Кандии держался стойко. Через некоторое время крепость стала напоминать термитник: на подмогу осажденным прибывали все новые и новые добровольцы со всей Европы, а стены были изъязвлены брешами. Турки вели осаду, мастерски применяя инженерное искусство, в котором им не было равных и которое затем они забыли настолько прочно, что в XIX веке французам пришлось заново учить их основам тактики продольных окопов, которые сами турки в свое время и изобрели. В последние три года войны погибло 30 тысяч турок и 12 тысяч венецианцев. Было проведено 56 штурмов и 96 вылазок; обе стороны взорвали ровно по 1364 мины. Но в конце концов 6 сентября 1669 года комендант Франческо Морозини (которому предстояло войти в историю с прозвищем Пелопонесский, поскольку позже он отвоевал у турок этот греческий полуостров) сдал крепость на почетных условиях, и Крит вошел в состав османского государства.

Впрочем, это было одно из последних территориальных приобретений империи, а в пределах Средиземноморья, по всей видимости, самое последнее. На севере, в бескрайних степных просторах за Черным морем, на границах с Россией и Польшей, империя предпринимала попытки справиться с казаками и подчинить своей власти Подолию и Украину, причем на первых порах ей сопутствовал успех. В 1676 году османы принудили польского короля Яна Собесского уступить им весь этот регион. В их руки перешла грозная крепость Каменец; в украинский чернозем были воткнуты турецкие бунчуки — однако через три дня после подписания договора скончался Фазыл Ахмед Кёпрюлю. Казаки бросили заигрывать с Османской империей, поскольку мощь русской армии производила на них более сильное впечатление. Пост великого визиря достался выдвиженцу семьи Кёпрюлю Кара-Мустафе, то есть Черному Мустафе, чье лицо было сильно обожжено в одном из стамбульских пожаров.

В июне 1683 года османское войско прошло парадом по улицам Эдирне, после чего направилось к Софии, а затем к Белграду. Вместе с армией выехал и султан Мехмед IV — властитель, более сведущий в искусстве охоты, нежели в премудростях военного дела. Добравшись до Белграда, он остался охотиться в окрестностях города, меж тем как его огромная армия продолжала продвигаться вверх по Дунаю под командованием Кара-Мустафы, который, по словам младшего современника, «был мужем, чья храбрость не уступала уму, воинственным и честолюбивым». В союзники был взят один венгерский мятежник; Габсбурги были на удивление расположены к мирным переговорам.

В самом начале кампании Кара-Мустафа принял решение, которое оказалось роковым: не объявлять цели похода. В результате перепуганные Австрия и Польша мгновенно договорились оказать друг другу помощь в случае нападения, кто бы ему ни подвергся, — и как только османская армия вторглась на территорию, принадлежащую Габсбургам, император напомнил полякам об этом договоре.

В Вене царила паника. Армия, вышедшая навстречу туркам, поспешно вернулась назад, отступив перед колоссальным османским войском, похожим на океанский прилив. В кампании участвовало, вероятно, около четверти миллиона османских солдат, которых сопровождали (а точнее, двигались впереди и с флангов) татарские конники, явившиеся из далекого Крыма по призыву султана. У турок они вызывали ужас не меньший, чем у христиан; они никому не подчинялись и преследовали свои собственные цели.

Информация о продвижении турок доходила до венцев в искаженном виде: так, небольшая стычка в арьергарде отступающей австрийской армии, потребовавшая, правда, личного участия главнокомандующего, герцога Лотарингского, породила панические слухи о полном разгроме. Жители города стали паковать пожитки. Император Леопольд имел склонность прислушиваться к любому своему собеседнику и следовать каждому новому совету; теперь он никак не мог решить, в чем заключается его долг как императора: остаться в городе и подвергнуться риску быть захваченным неприятелем или уехать. Когда его наконец убедили, что ему следует покинуть столицу вместе со всей своей семьей, императорской кавалькаде пришлось тайком пробираться между огнями татарских бивачных костров.

В предшествующие годы крепостные стены Вены подновляли, но не очень усердно; теперь в городе шли инспекции провиантских складов, а бюргеры вместе с чернорабочими укрепляли фортификации. Драгоценности императорской казны были увезены в безопасное место. Средства для выплат солдатам и занятым на укреплении стен горожанам поступали отчасти из займов у покидавших Вену вельмож, отчасти же из арестованных доходов примаса Венгрии, который находился где-то за тридевять земель, далеко от опасностей войны. 13 июля комендант Вены Штаремберг приказал очистить местность перед гласисом, то есть внешней стеной, от незаконно понастроенных там домов, чтобы лишить нападающих возможного укрытия.

Это было весьма своевременное решение. На следующий день Кара-Мустафа уже разбил под Веной свой лагерь, столь совершенный и стройный, что людям, стоящим на стенах австрийской столицы, казалось, будто турки воздвигли рядом с их городом свой собственный — только Вена росла тысячу лет, а османский город затмил ее великолепие за каких-то два дня. Перед входом в резиденцию Кара-Мустафы был посажен роскошный сад, а сама эта резиденция, сотворенная из шелка, хлопка и драгоценных ковров, великолепием не уступала любому дворцу.

Турки сразу же начали рыть глубокие траншеи, многие из которых укрывали крышами из досок и земли, чтобы иметь возможность беспрепятственно подбираться к стенам. Именно грандиозные земляные работы, дюйм за дюймом окружившие город сетью туннелей и траншей, стали отличительным знаком этой осады. У османской армии было с собой очень мало пушек и совсем не было тяжелой артиллерии, способной пробить венские крепостные стены; а поскольку для того, чтобы штурм увенчался успехом, в стенах все-таки необходимо было проделать бреши, осаждающие рассчитывали сделать это с помощью минирования. Тем временем легкие турецкие пушки палили по городу. Штаремберг чудом избежал серьезного ранения: ему досталось куском камня по голове. Все булыжные мостовые в Вене были разобраны — отчасти для того, чтобы смягчить последствия ударов пушечных ядер, отчасти же для того, чтобы было чем ремонтировать стены. Но даже в этих ужасных обстоятельствах, когда казалось, что на весах лежит судьба всего христианского мира, коменданту пришлось строго предупредить жительниц Вены, чтобы те не выбирались из города и не обменивали у турецких солдат хлеб на овощи.

Для противодействия минированию обороняющиеся прибегали к отчаянным вылазкам, когда группа солдат, выскочив за стену, старалась как можно быстрее нанести максимально возможный ущерб земляным работам противника. Но самым действенным методом было контрминирование, премудростям которого австрийцам пришлось учиться с нуля. Война переносилась прочь от шума и света в тихие глубины земли: солдаты вслушивались в тишину, стараясь уловить звук вгрызающихся в почву лопат, рыли собственные ходы, надеясь ворваться во вражеский туннель — и когда такое случалось, в тесных подземных норах начинались жуткие рукопашные схватки. Легенда гласит, что однажды во время этой осады Вену спасли пекари: ранним утром, стоя у своих печей, они услышали, как турки роют туннель, и успели вовремя предупредить об этом военных. Впоследствии, чтобы увековечить это событие, венские хлебопеки придумали маленькую булочку в форме полумесяца — круассан.

Тем же, кто находился на поверхности земли, оставалось лишь одно: ждать. 12 августа и над городом, и над лагерем нависла зловещая тишина; обе стороны затаились, выжидая и прислушиваясь. Утром этого дня мощнейший взрыв турецкой мины, подложенной под внешний ров, пробил брешь в стене равелина — такую огромную, что в нее могла пройти шеренга из пятидесяти человек. Вскоре на стене были подняты турецкие бунчуки. Падение Вены, казалось, уже ничто не могло отсрочить.

Тем временем татарские и турецкие всадники опустошали сельскую местность в ближних и дальних окрестностях города. Австрийцы слали отчаянные мольбы о помощи польскому королю Яну Собесскому и немецким курфюрстам, причем последним сложившаяся ситуация принесла немалую выгоду: Габсбурги, по сути, купили их войска и избавили от накладной необходимости содержать регулярную армию у себя дома. Саксонский курфюрст совершил ошибку, которую потом не мог простить себе до конца жизни: пообещал оказать помощь прежде, чем приступил к обсуждению условий сделки. Ян Собесский начал изнурительные переговоры с могущественными польскими аристократами, многие из которых были подкуплены Францией, наблюдавшей за бурей, обрушившейся на Габсбургов, ее старинных врагов, с глубоким удовлетворением, которое едва ли пристало христианской державе в таких обстоятельствах.

Лето сменилось осенью, а христианская коалиция между тем медленно, но верно обретала очертания — невыносимо медленно, на взгляд жителей Вены, которые остались без всякой связи с внешним миром, императорским двором и армией. Однако чем дальше, тем очевиднее становилась странная нерешительность великого визиря. Внешние стены были пробиты, внутренние готовы рухнуть — казалось, теперь самое время предпринять решительный штурм, который османская армия обычно начинала, как только в стене появлялась первая брешь: сотни отчаянных храбрецов сломя голову бросались вперед, изматывали силы защитников крепости, — а затем по их мертвым телам шли в бой свежие регулярные части. Сейчас ничего подобного не происходило — лишь изо дня в день продолжалось неторопливое, методичное рытье траншей и минирование.

Впоследствии многие осуждали Кара-Мустафу за неуместную медлительность. Возможно, дело в том, что он был чересчур уверен в победе; говорят, что он не поверил сообщениям о встрече герцога Лотарингского и польского короля, войска которых находились всего в нескольких днях пути от Вены. Если бы Кара-Мустафа был более талантливым военачальником, или если бы Штаремберг не был таким энергичным и предусмотрительным, а Собесский — таким благородным и верным слову, или если бы французы более убедительно бряцали оружием на Рейне, чтобы испугать немецких курфюрстов, — Вена стала бы османским плацдармом для дальнейшей экспансии в Центральной Европе. Увидев османский лагерь, польский король написал: «Полководец, который не позаботился ни о том, чтобы его войска окопались, ни о том, чтобы сосредоточить свои силы, а вместо этого сидит в незащищенном лагере, как будто мы находимся в сотнях миль от него, обречен на поражение».

Великий визирь, похоже, не сомневался, что Вена вот-вот сдастся. Город, взятый штурмом, согласно исламскому праву, подлежал трехдневному грабежу, и только потом в дело вступали власти — чтобы завладеть одними лишь руинами. А вот город, который сдался, переходил в нетронутом виде в собственность государства — и великий визирь, несомненно, надеялся, что ему удастся преподнести султану Вену со всеми ее богатствами. Тем временем, однако, союзники австрийцев подходили все ближе — что поставило беднягу императора перед новым непростым выбором. Следует ли ему встать во главе армии? Или, может быть, лучше не смешиваться со всеми этими вояками и оставаться на подобающем императору отдалении от простых смертных? Как всегда, будучи не в силах принять то или иное решение, Леопольд избрал нечто среднее и в результате застрял на Дунае, на полпути между Веной и своей новой резиденцией в Пассау. Но это уже не имело никакого значения: немецкие армии его обогнали. В начале сентября они начали занимать высоты к северу и к западу от города, с которых солдаты-христиане могли наблюдать одновременно шпили венских соборов и роскошные шатры турецкого лагеря.

4 сентября взрыв мины пробил огромную брешь во внутренней стене, которая начала обваливаться целыми секциями. На проломы обрушились запоздалые атаки, все более и более ожесточенные, — однако горожане сопротивлялись с неменьшим ожесточением и сумели за ночь залатать стены, хотя тяготы долгой осады уже начали сказываться на них. Мясо в городе кончилось, овощей оставалось совсем чуть-чуть; многим семьям пришлось перейти на ослятину и кошатину. Старики и слабые начали умирать, на немощеные улицы шагнули болезни. Заболел даже комендант Штаремберг.

Кара-Мустафе ни за что не следовало практически без боя уступать холмы, окружавшие его лагерь, а кроме того, он должен был отрядить часть своих саперов рыть вокруг лагеря окопы, чтобы задержать кавалерийскую атаку противника и дать укрытие своим собственным мушкетерам. Возможно, он полагался на естественную неровность местности, тут и там изрезанной впадинами, лощинами и ложбинами.

В ночь на 11 сентября немцы заняли позиции к северу от города; Дунай был у них по левую руку. Утром началась битва. Немецкая пехота двинулась вперед, с одного холма на другой. Координация между частями была налажена плохо. Целый отряд мог на несколько часов исчезнуть в какой-нибудь лощине; пехота безнадежно перемешалась с кавалерией.

Турки оказали неподготовленное, но яростное сопротивление, и битва продолжалась до полудня. Затем наступило некоторое затишье, вызванное отчасти тем, что немцы ожидали прибытия польской армии. В час дня на правом фланге христианского войска раздались ликующие крики: немцы увидели, как на равнину сквозь узкий проход между холмами проникают поляки.

Между командующими христиан состоялось короткое совещание о том, следует ли продолжать битву в этот день — и все высказались за продолжение. «Я человек немолодой, — заявил один саксонский военачальник, — и желаю провести эту ночь в Вене на мягкой постели».

Его желание осуществилось. Турецкий лагерь не выдержал внезапной атаки. Кара-Мустафа бежал, унося с собой большую часть походной казны и священное знамя Пророка. Несчастные саперы, оставшиеся в туннелях и окопах, подверглись нападению с тыла. Польская армия во главе с Яном Собесским ворвалась в турецкий лагерь, опередив безуспешно пытавшиеся нагнать их немецкие части, и захватила большую часть трофеев того дня. Никогда еще османская армия не бросала свой лагерь столь поспешно.

Турок гнали вниз по Дунаю до самого Белграда. Впервые в истории Османская империя была вынуждена уступить христианам значительные территории. Кара-Мустафа, по всей видимости, надеялся успеть застать своего повелителя в Белграде, чтобы лично объяснить ему причины разгрома, — так что известие о том, что султан Мехмед отбыл в Эдирне, стало для него жестоким ударом. Пытаясь свалить на других вину за поражение, великий визирь казнил десятки своих собственных офицеров, но несколько недель спустя из Эдирне прибыл посланник султана. Кара-Мустафа не стал читать привезенную им бумагу. «Я должен умереть?» — спросил он. «Именно так», — был ответ. «Значит, так тому и быть», — сказал Кара-Мустафа и вымыл руки, после чего подставил шею под удавку палача.

Голова бывшего великого визиря, как того требовал обычай, была доставлена султану в бархатном мешке.

На семействе Кёпрюлю, впрочем, этот позор никак не сказался, и пост великого визиря принадлежал впоследствии еще нескольким его представителям. Второй из них, Амджазаде Хусейн-паша, умер в 1703 году, одолеваемый болезнями и горестями. Будучи у власти, он отменил излишние налоги, сильно сократил как штат дворцовых слуг, так и личный состав находящихся на жалованье янычар, а также провел ревизию списков тимариотов на предмет исключения из них людей, не состоящих на службе в регулярной армии. В результате ему удалось остановить инфляцию, однако враги, возглавляемые самим великим муфтием, вынудили его уйти в отставку.

Наследственный принцип был плохой заменой строгой меритократии былых времен. Выродилась и династия Кёпрюлю: так, например, хилого книжника Нумана Кёпрюлю изводила муха, которая, как ему казалось, уселась на кончик его носа: «Когда он пытался согнать ее, она взлетала, но тут же возвращалась на то же самое место». Избавить его от этой напасти пытались все врачи Константинополя, но удалось это лишь французу Ле Дюку, который со всей серьезностью заявил, что тоже видит муху. Сначала он дал паше выпить «несколько безвредных микстур, которые, по его словам, должны были произвести очистительное действие, а затем аккуратно провел по носу пациента ножом, словно бы срезая насекомое, после чего продемонстрировал паше мертвую муху, которую прятал в руке. Увидев ее, Нуман-паша вскричал, что это действительно та самая муха, что так долго его мучила, — и таким образом он был полностью исцелен».

Существует огромное количество мест, хранящих память о турецких войнах, как водоросли, оставшиеся на берегу, хранят память об отступившем приливе. В Австрии можно услышать звон Turkenglocken[68] — колоколов, которые некогда предупреждали о приближающемся набеге акын-джи. В немецких музеях хранятся бичи и плети, которыми бродяги изгоняли Великий страх. В Трансильвании церкви похожи на крепости, и еще в XX веке в местных семьях сохранялся обычай каждый год прятать в тайниках копченые окорока или мешки с мукой на случай внезапного нападения татар.

Косово так часто становилось ареной боев, что и по сей день там кипит недовольство: албанцы, пришедшие туда после великого исхода сербов в Австрию в XVII веке, питают вражду к сербским властям, которые правят ими теперь. Солдаты сербской армии, проходившей по Косову полю в 1911 году, разувались и шли босиком, чтобы не потревожить души павших здесь предков. На перевале Шипка в Болгарии высится каменная пирамида, к которой ведут 234 ступеньки. Этот памятник был построен в честь Советской армии, прошедшей здесь весной 1944 года, но в то же время он напоминает и об осени 1779 года и о русской армии, которая, миновав перевал, продвинулась чуть ли не до самого Эдирне — и таким уверенным было это наступление, что все полагали, будто эта армия насчитывает тысяч сто; перепуганные турки согласились на унизительный мирный договор, условия которого полвека спустя привели к Крымской войне, между тем как на самом деле русских было не более тринадцати тысяч человек, ряды которых косила эпидемия.

Память о войнах в том или ином виде часто живет среди людей, давно забывших ужас тех далеких лет: в Сен-Готарде о сражении 1674 года напоминает вывеска кафе, об осаде Вены 1683 года — круассан, а голова великого визиря Кара-Мустафы хранится где-то в запасниках венского Музея изящных искусств, хотя когда-то была частью экспозиции и лежала на подушке за стеклом, пока в наш малодушный век смотрители не решили убрать ее подальше от взглядов впечатлительной публики.

За шестнадцать лет войны, последовавшей за разгромом под Веной, Османская империя потерпела множество катастрофических поражений. Австрийцы изгнали турок из Венгрии. Венецианцы, возглавляемые тем самым Морозини, который на почетных условиях сдал туркам Кандию, оккупировали Пелопоннес. В 1687 году поражение от австрийцев при Мохаче — на том самом месте, где в предыдущем столетии одержал великую победу Сулейман Великолепный — стоило трона любителю развлечений Мехмеду IV, на смену которому пришел другой Сулейман — его брат. 20 августа 1688 года австрийцы взяли Белград, год спустя — Ниш; в этих ужасных обстоятельствах, когда враг готов был начать вторжение в самое сердце Балкан, османы сплотились вокруг нового великого визиря Фазыла Мустафы Кёпрюлю, брата Фазыла Ахмеда. Ему удалось выгнать австрийцев из Сербии, однако в 1691 году он весьма некстати (хотя и героически, с мечом в руке) погиб в сражении под Петервардейном. Султан Сулейман II умер ранее, в том же году, его преемник Ахмед II скончался от горя и стыда в 1695-м, и лишь в 1699 году переговоры, посредником в которых был английский посол в Константинополе, привели к установлению мира.

Карловицкий мирный договор был заключен на общем принципе uti possidetis:[69] каждой стороне доставались те территории, которыми она владела на тот момент. Австрийский император был признан сувереном Трансильвании и большей части Венгрии. Польша вернула себе Подолию и крепость Каменец. Венеция сохранила за собой Пелопоннес и сделала территориальные приобретения в Далмации. Россия присоединилась к договору с неохотой: ей осталось Азовское море и земли к северу от него, которые она захватила в 1696 году. Империя, армия которой всего лишь поколение назад стояла под стенами Вены, потеряла половину своих владений в Европе — но еще хуже, вероятно, было то, что с нее были содраны величественные одежды, ее слабость была обнажена, и теперь в глазах почти всего мира она имела значение лишь как участница дипломатических игр.

20

Австрия и Россия

В 1643 году Османская империя вернула себе Багдад, отняв его у персов, в шестидесятые годы того же века великие визири из династии Кёпрюлю окончательно изгнали византийцев из Леванта и захватили Украину; в 1711 году русский царь Петр Великий попал в окружение на реке Прут и был вынужден заключить унизительный мирный договор; в 1730-е австрийцы потеряли Белград. Порой казалось, что империя еще способна стряхнуть с себя летаргический сон, преодолеть замешательство и вновь пойти по прежнему пути завоеваний.

Однако удары, которые приходилось ей переносить, с каждым разом становились все сокрушительнее. В 1674 году при Сен-Готарде турки потерпели первое поражение от Габсбургов на суше. Затем последовала кошмарная катастрофа под Веной, а после нее — целая череда поражений, завершившаяся в 1699 году унизительным Карловицким миром. Пожаревацкий мир 1718 года был ничуть не лучше. Неуклонно росло могущество Российской империи, продолжалось неослабное противостояние с Персией. Пытаясь смягчить воздействие всех этих ударов, империя перебирала множество разнообразных средств: дипломатию, ностальгические фантазии, упрямое самодовольство… А дела меж тем шли все хуже и хуже: сначала османское государство боролось за сохранение статуса великой державы, затем — с финансовой несостоятельностью, и наконец — против распада.

Белградский договор 1739 года и договоры, заключенные в 1748 году с Персией, дали империи почти полстолетия мира — уникальное явление в ее истории. Когда османы решили прервать этот мир и начали новую череду войн с Россией, они потерпели полнейшее фиаско, показавшее, насколько нереалистичными были их ожидания и сколь мало пользы извлекли они из долгой передышки. К концу XVIII века русская армия была способна прорваться к Эдирне, в 1800 году Наполеон оккупировал Египет; целостность османских владений теперь обеспечивалась не столько самостоятельной политикой властей империи, сколько противоречиями между интересами европейских держав.

Некоторые полагают, что причины упадка империи следует искать на периферии, которая перестала снабжать ее свежей кровью; по мнению других, виной всему политика дворца. Историки старой школы утверждали, что воинственная кровь первых султанов мало-помалу оказалась разбавлена кровью рабынь-иностранок, попадавших в гарем, — как тут не наступить упадку? Уже в XX веке, в 1911 году, профессор Либьер произвел соответствующие подсчеты и объявил, что в жилах османского султана течет не более одной миллионной турецкой крови (другой историк поправил коллегу, заявив, что при калькуляции следует учитывать и одалисок турецкого происхождения, — у него пропорция получилась примерно 1 к 16 000). Однако те же самые историки считают отрицательным фактором проникновение потомственных мусульман в касту капыкулу. Существует мнение, что судьба империи была предопределена вовсе не взаимоотношениями с Западом, а непрекращающимся противостоянием с шиитской Персией, которое способствовало усилению консервативного ортодоксального ислама и опустошало казну. Иностранные историки часто склонны винить международную капиталистическую систему, утверждая, что Запад превратил империю в периферийного поставщика сырья. Турецкие историки не соглашаются с ними, указывая на то, что вплоть до XIX века внешняя торговля оказывала на экономику империи ничтожное влияние. А специалисты в области военного дела говорят о том, что Австрия и Россия все лучше усваивали уроки, которые сами османы уже начинали забывать, и точкой отсчета здесь можно назвать последнюю осаду Вены.

Война давала оправдание для повышения налогов, четвертая часть которых тратилась на нужды султана и дворца. Война очищала улицы от беспокойных янычар и сипахи. Война выводила Османскую империю на поле боя, раздувала потухшие угли былой доблести и приводила в движение заржавевшие шестеренки старинного механизма. И не имело значения, чем закончится поход — победой или поражением; империя исправно продолжала вести войны и тогда, когда османская армия давно уже не была покрытым славой воинством, собирающим богатый урожай трофеев, и маршировала от одного бесславного и практически неизбежного поражения к другому.

И Австрия, и Россия выиграли от того, что припозднились со строительством своих империй: они легко могли приспособить свой административный аппарат, систему налогообложения и промышленность к нуждам передовых методов ведения войны. Тридцатилетняя война доказала превосходство пехотных дивизий, поддерживаемых мобильной полевой артиллерией, над средневековой кавалерией и тяжелыми бронзовыми осадными пушками. Новая тактика требовала большего участия государства, ведь если рыцари получали доход с собственных земельных владений и в походах довольствовались тем, что им удавалось награбить (собственно, отряды рыцарей и были по сути своей шайками грабителей), то теперь армия нуждалась в строгой дисциплине; кроме того, армии нового типа требовалась отлаженная система координации и крупные денежные средства, чтобы обучать новобранцев, платить жалованье и закупать провиант и боеприпасы. Это в свою очередь потребовало создания в высшей степени эффективной системы налогообложения, что способствовало развитию усовершенствованного административного аппарата, находящегося под защитой военной силы: раз уж приходится эксплуатировать деревню, ее нужно держать в ежовых рукавицах.

Русские в итоге весьма преуспели в этой науке. Обладая практически неисчерпаемыми людскими ресурсами, они с молниеносной быстротой заселяли и распахивали завоеванные земли, после чего начинали собирать с них налоги, которые шли на финансирование продвигающейся вперед армии. Поскольку территории к северу и северо-западу от Черного моря, на которые приходили русские, были в целом мало населены, им удавалось заселять их в куда более массовом порядке, чем австрийцам Центральную Европу, не говоря уже о турках на Балканах. Австрийская и русская армии были для своих империй своего рода крепостными стенами, за которыми можно было возделывать землю и собирать налоги для финансирования дальнейшей экспансии. В Османской же империи заселение новых земель всегда происходило по инициативе «снизу», власти этим процессом не управляли.

Механизмы османского государства, некогда не знавшие себе равных, теперь устарели. Стесненные рамками цеховой организации ремесленники Константинополя были не в состоянии производить оружие и военное снаряжение в количествах, которых требовала современная война. Система налогообложения находилась в недоразвитом состоянии, и ни жизненный опыт, ни традиционное османское образование не могли подготовить турецких чиновников к тому, чтобы справиться с задачей управления огромными финансовыми средствами, которые современное государство должно было собирать, сберегать и направлять на военные нужды. Османы, как правило, не занимались торговлей; они занимались управлением, а денежными вопросами по традиции ведали представители меньшинств — греки, евреи и армяне.[70]

Успехи австрийцев были связаны с именем принца Евгения Савойского, который ввел в армии строевую подготовку, строгую дисциплину и четкую структуру командования, а также принцип повышения в звании за способности и боевые заслуги. Не прошло и нескольких лет, как австрийцы принялись регулярно наносить османам поражения — притом что численность их войск не увеличилась.[71] Под командованием принца Евгения австрийцы взяли Белград и Ниш, а в 1697 году разбили на Тисе османскую армию во главе с самим султаном Мустафой IV. Таким образом, попытка империи вернуть себе земли в среднем течении Дуная окончилась неудачей, а два года спустя по Карловицкому мирному договору в руки Габсбургов перешли Венгрия и Трансильвания. Затем война возобновилась, чтобы завершиться в 1718 году Пожаревацким миром, отдавшим Габсбургам Сербию. Могло показаться, что еще немного — и австрийцы прогонят турок назад в Азию. Однако, по выражению одного османского историка, «гордыня набросила завесу небрежности на очи благоразумия». Гений и отвага принца Евгения внушали его офицерам такое благоговение, что после его смерти, встав во главе армии, они пытались подражать его отваге — не обладая при этом его гением. Последствия не замедлили сказаться: кампании 1734–1736 годов привели к потере большей части австрийских территориальных приобретений. Белградский мир 1739 года отменил многие статьи Пожаревацкого договора, и Сербия вновь оказалась в составе Османской империи.

Теперь очередь была за Россией. В 1774 году она смогла навязать империи унизительный Кючук-Кайнарджийский мирный договор; к тому времени австрийский двуглавый орел уже начал в нерешительности поглядывать то на восток, то на запад. Теперь Австрия вела себя как бедный родственник России — по крайней мере в том, что касалось военных кампаний. В 1788 году вблизи Слатины с австрийской армией случилась одна из самых ужасных катастроф в ее истории: однажды поздним вечером после дневного перехода солдаты, шедшие ближе к концу колонны, приняли приказ остановиться за турецкий боевой клич «Аллах!». Австрийцы решили, что угодили в устроенную турками засаду, и впали в панику. Возчики телег с боеприпасами принялись изо всех сил стегать своих лошадей, и ужасный грохот колес был принят пехотинцами за стук копыт вражеской кавалерии. Строй рассыпался, солдаты сбились в кучки и принялись отчаянно палить во все стороны. Наутро на снегу лежало десять тысяч трупов — притом что никаких следов неприятеля поблизости не обнаружилось.

Впрочем, маховик российской экспансии раскачивался медленно. В начале XVIII века русские потихоньку утверждались на границах Крымского ханства, пользуясь точкой опоры, полученной ими по Карловицкому договору. Хан предупреждал султана, что Россия начала заигрывать с его православной райей, выставляя себя спасительницей единоверцев, так что неудивительно, что в 1710 году великий муфтий издал фетву, объявляющую войну с Россией не только оправданной, но и необходимой. В строй было призвано тридцать тысяч янычар, капудан-паша привел флот в боевую готовность, а русского посла бросили в Семибашенный замок, что означало объявление войны.

Петр Великий полагал, что обеспечил безопасность своего продвижения по османским владениям, подкупив господарей Молдавии и Валахии, однако, перейдя Прут, он столкнулся с нехваткой продовольствия. Русская армия страдала от голода и болезней, но Петра это не остановило: он принял отважное решение прорваться к крупным складам оружия и провианта, которые были подготовлены для османской армии дальше к югу. Однако турки явно извлекли уроки из поражений, приведших двенадцатью годами ранее к Карловицкому миру. Пока Петр шел вниз по правому берегу Прута, полагая, что армия великого визиря находится еще очень далеко, неприятель продвигался навстречу ему по левому берегу. Десятитысячная конница крымских татар смела русский авангард, пытавшийся помешать переправе, и вскоре армия Петра оказалась зажата между рекой и болотом. Турецкая артиллерия, установленная на противоположном берегу, не давала русским солдатам даже приблизиться к воде. Два дня отчаянных боев ни к чему не привели — прорвать окружение не удалось.

21 июля 1711 года Петр подписал договор, по которому Россия уступала туркам Азов, отказываясь, таким образом, от выхода в Черное море, и делала Османской империи еще ряд уступок. Учитывая, что царь находился в безвыходном положении, ему удалось спастись на довольно мягких условиях. Сам Петр никогда более не вступал в войну с турками, но его проект не был похоронен — только отложен. В 1774 году, когда после победного марша русских по Балканам великий визирь обнаружил, что для защиты перевала Шипка в его распоряжении осталось всего 8000 солдат, и запросил мира, русский полководец Румянцев четыре дня тянул с подписанием договора, чтобы его дата совпала с датой унизительного Прутского соглашения.

Кючук-Кайнарджийский договор, подписанный 21 июля 1774 года, весьма отличался от того мирного договора, который Петр I был вынужден заключить шестьюдесятью тремя годами ранее — скорее он напоминал Карловицкий мир, только если в 1699 году турки делали территориальные уступки в Центральной Европе, то теперь они теряли контроль над северным побережьем Черного моря. Крымское ханство объявлялось независимым от Османской империи — это, несомненно, было первым шагом к его поглощению империей Российской, что и произошло через десять лет. Султану было позволено по-прежнему считаться халифом крымских мусульман, но этот титул был не более чем пустым звуком (Селим Грозный, который, как считалось, принял его после завоевания Аравии и священных городов ислама, никогда им не пользовался; о нем вспомнили только тогда, когда светская власть султанов стала ослабевать.) Русские торговые суда могли отныне беспрепятственно выходить в османские воды — это означало, что впервые со времен завоевания Константинополя через Босфор начали ходить иностранные корабли. Молдавия и Валахия оставались в составе Османской империи, однако русский посол получал право быть представителем христианского населения этих княжеств. Кроме того, он становился покровителем новой церкви, которая должна была быть построена в Константинополе, а также служащих в ней священников; впоследствии этой статьей договора русские цари стали оправдывать свои притязания на роль покровителей всех своих единоверцев, проживающих во владениях султана.

При Сен-Готарде в 1674 году османская армия потерпела первое серьезное поражение на поле боя. («Что это за юные девы?» — изумлялся великий визирь, глядя на французских кавалеристов — гладко выбритых и в напудренных париках; однако их боевой клич «Allons! Allons! Tue! Tue!»[72] надолго остался в памяти турок.) Австрийский генерал, командовавший христианским войском, позже писал о великой отваге и стойкости, проявленной турками в этом сражении, но в то же время сообщал, что был в высшей степени удивлен их необъяснимой неумелостью в обращении с пикой, которую он называл «королевой оружия».

Конечно, у турок был целый арсенал других ужасных инструментов войны — от маленьких бритвенно-острых кинжалов до военизированной версии косы весьма зловещего вида; однако через сто лет после Сен-Готарда им не хватало уже не пик, а штыков. А вот гениальный русский полководец Суворов был ярым приверженцем штыковых атак. «Пуля — дура, штык — молодец!» — говорил он. Суворов учил своих солдат вступать в бой быстро и решительно: «Тотчас атакуй холодным ружьем! Недосуг вытягивать линии — коли, пехота, в штыки!» За всю свою карьеру он не проиграл ни одного сражения, но солдаты боготворили Суворова не только за это. Он любил добродушно перешучиваться с ними, называл рядовых «братцами» и делал вид, что всеми своими победами обязан не тщательному планированию и выверенной стратегии, а нисходящему на него вдохновению. В 1791 году, взяв Измаил, он составил донесение о победе, посланное императрице Екатерине II, в неумелых виршах — и это после ожесточенного штурма, когда бой шел за каждый дом и каждую комнату, и мусульманское население города, включая женщин и детей, за три дня резни было почти полностью истреблено. Погибло сорок тысяч турок, а в плен было взято всего несколько сотен. При всей своей всегдашней внешней невозмутимости Суворов позже признался в беседе с одним английским путешественником, что, когда все было кончено, он спрятался в своей палатке и разрыдался.

21

Аяны

Когда в османском государстве наступили разброд и шатание, капыкулу стали вести себя по-новому. Раньше единственной целью их жизни было исполнение воли султана; теперь же, когда султан был у них в руках, целью жизни стала власть. Стремление к власти заставляло их вступать в ожесточенные конфликты друг с другом, делиться на враждующие группировки, продвигать своих ставленников и наносить друг другу удары в спину. Мир, который они создали сами для себя, был гораздо более страшным и опасным, чем прежний, в котором их судьба всецело зависела от воли султана.

«Константинополь, — писал поэт, — город славы и чести; во всех других уголках земли жизнь проходит впустую». Однако у султанов на этот счет было иное мнение: во второй половине XVII века они покинули столицу, предпочтя ей безопасность и привольные охотничьи угодья Эдирне. Однако в 1703 году разъяренная толпа добралась и туда. 22 августа бунтовщики сместили Мустафу II и освободили из Клетки его младшего брата, проведшего там последние шестнадцать лет. Нового султана Ахмеда III заставили жить во дворце Топкапы — тоже своего рода тюрьме, где, несмотря на его протесты, на церемонию его утреннего одевания сходилось по сорок человек. «Я чувствую себя неудобно, когда мне требуется переменить штаны, — жаловался султан, — так что приходится просить оруженосца вывести всех людей прочь, оставив лишь троих-четверых, чтобы я мог чувствовать себя в своей тарелке».

«Слухи о смерти султана распространились настолько, что об этом знают даже малые дети, — писал венецианский посол в 1595 году. — Ожидается бунт, который, как обычно, будет сопровождаться грабежом лавок и домов. Я спрятал в укромном месте все посольские архивы и привел для охраны вооруженных людей». В периоды, когда из-за очередного переворота, мятежа или побоища закрывались лавки и базары и затихали разговоры в кофейнях («Печально наблюдать город в таком виде!» — писал венецианский посол Эмо в 1731 году), когда солдаты патрулировали пустые улицы и каждую ночь раздавались пушечные выстрелы, извещающие о кончине еще одного несчастного в водах Босфора, — атмосфера в столице была тягостной и напряженной.

Удальство и энергия былых дней сменились удушающей теснотой Клетки, упадком в пограничных областях, мрачным лабиринтом испуганных улиц, скукой жизни в гареме. Все это напоминало галерное рабство, а кроме того, бередило национальное самосознание — пока империя наконец не стала производить еще и впечатление тюрьмы народов.

Райкот в XVII веке назвал османский двор «тюрьмой и бараком рабов», который «отличается от тех, куда запирают галерных невольников, лишь украшениями и вообще внешним блеском: если там цепи сделаны из железа, то здесь — из золота».

В стену, окружающую дворец, был встроен Павильон процессий, сидя в котором султан должен был, по всеобщему мнению, не только наблюдать за красочными парадами городских ремесленников, но и выслушивать жалобщиков. У сановников никак не получалось закрыть это окно во внешний мир, и, несмотря на то что они вертели султаном как хотели и сами выстраивали мизансцены его явлений народу, сквозь завесу придворных церемоний они всегда могли расслышать ужасный ропот толпы, грохот переворачиваемых котлов и грозный гул народного недовольства.

Из высокого окна Павильона процессий разъяренной толпе сбрасывали изменников и преступников, а также сановников, навлекших на себя ее гнев. 1 апреля 1717 года леди Монтегю записала в своем дневнике: «Правительство всецело находится в руках армии, и Великий сеньор — такой же раб, как любой из его подданных. Стоит в какой-нибудь кофейне сказать что-нибудь лишнее о каком-нибудь министре, и кофейня будет разгромлена — ибо у них повсюду есть шпионы. Но если этот министр вызовет всеобщее недовольство — не пройдет и трех часов, как его потащат на расправу, даже если он будет искать спасения у своего повелителя. Ему отрубят руки, ноги и голову, меж тем как султан (которому они все клянутся в бесконечной преданности) будет трястись от страха в своих покоях, не осмеливаясь ни защитить своего фаворита, ни отомстить за него».

Раз за разом мятежная чернь разрушала планы Порты. Раз за разом власти пытались искоренить симптомы недовольства: в 1712 году были закрыты новомодные кофейни, известные рассадники мятежных настроений; в 1756-м нескольких янычар, пойманных за курением, водили по улицам столицы на посмешище толпе, предварительно воткнув курительные трубки им в носы. Однако мятежные кофейни вскоре уже снова вовсю работали, а солдаты упрямо не желали расставаться с трубками и табаком.

Хаос и экономические неурядицы XVII века привели к тому, что империя была переполнена обездоленными. С тех пор как перестали расширяться границы, правящие классы усилили эксплуатацию низов, выжимая из них богатства, которые перестала приносить война.

«Столь прискорбное положение дел за границей научит нас еще больше любить свое отечество», — утешал себя в 1612 году один англичанин, которого судьба занесла на восточные окраины империи. Путешествовать по дорогам османского султана было теперь далеко не так безопасно, как встарь. Возможно, бедные стали просто более остро ощущать свою бедность, но вот свидетельство очевидца: в 1604 году на пути из Иерусалима в Алеппо один английский путешественник попал в деревню настолько бедную, что, когда он отдал местным жителям свой каравай, «они возблагодарили Бога, что в мире еще остался хлеб». Чем выше росли налоги, тем больше земледельцев бежало с земли или уступало свои права местным «сильным людям». Росло количество разбойников и пиратов. На Балканах множество людей уходило в леса и горы, чтобы подстерегать путешественников и нападать на крестьян, и по крайней мере один раз власти всерьез размышляли, не сжечь ли леса вблизи Салоник, чтобы выкурить оттуда бандитов. Подвиги клефтов и гайдуков воспевались в песнях, как раньше подвиги ускоков. Сам по себе разбойничий образ жизни стал традиционным; и хотя разбойники, будучи людьми вооруженными и отчаянными, неизбежно играли ключевую роль в разрастании народных восстаний, которые начали терзать империю с конца XVIII века, душой они принадлежали к старому миру, а не к рождающемуся новому — как и арматолы, своего рода местные полицейские, задачей которых было устраивать на разбойников облавы.

Зачастую непросто было отличить арматола от клефта, поскольку и тот и другой происходили из местных крестьян и оба были вовлечены в игру «запугай и защити». Многие из этих людей на самом деле хотели только справедливости и спокойной жизни. В 1935 году в Северной Греции разбойники поймали Уркварта, но не прошло и четырех часов, как они принялись жаловаться ему на плохие времена, когда честным людям приходится заниматься такими неприглядными делами, чтобы не помереть с голоду (и они даже пристыдили своего особо жестокосердного коллегу-албанца, который продолжал настаивать на том, чтобы отобрать у пленника все деньги, а ему самому перерезать горло). «Горе мне! Я вышла замуж за грабителя!» — восклицает героиня одной балканской пьесы, когда простой пастух, ее муж, вытаскивает припрятанные пистолеты. «В наше время каждый мужчина — разбойник», — мрачно отвечает он. Побывав в Албании, Роберт Керзон пришел к убеждению, что «местные жители не очень часто стреляют во франков только потому, что они обычно имеют при себе не так много ценных вещей и не очень годятся в пищу». Незадолго до Первой мировой войны депутат британского парламента Ноэль Бакстон в шутку сказал турецкому послу, что собирается съездить на Балканы полечить свое слабое горло. «Для горла там не самое лучшее место», — сухо ответил посол.

Чем шире становился размах воровства, тем охотнее стремились нажиться на нем власти. Вполне логично, что вскоре после того как паши начали заниматься преступными делами, преступники стали становиться пашами, так что к концу XIX века в провинциях зачастую сложно было понять, кто губернатор, а кто разбойник, — до того запутанной и эластичной стала структура османской администрации.

Правители империи зорко следили за возвышением и падением вельможных семейств и группировок в Константинополе, но интерес к отдаленным провинциям, прямую власть над которыми они чем дальше, тем безнадежнее теряли, у них совсем пропал. Старая тимарная система, при которой тимариотов возглавляли местные санджакбеи, сменилась другой, при которой Порта получала деньги, собранные бейлербеями — чиновниками, в подчинении у которых находились целые регионы и которым проще было следить за доходами местного населения и собирать налоги. По крайней мере так оно было в теории. На практике же деньги были слишком большим искушением. Доходы с множества тимаров и хасов совершенно выпадали из системы и волшебным образом оказывались в распоряжении разнообразных административных учреждений и лиц во власти, начиная с бейлербеев и их подчиненных и заканчивая высшими придворными, среди которых был даже глава черных евнухов и женщины из гарема.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Безобидную женщину-пенсионерку, бывшего врача, убивают в подъезде. А через два дня погибает ее подру...
Явиться на деловое свидание в офис спонсора, пообещавшего издать твою книгу, и обнаружить его с ножо...
Эта книга – своего рода справочник по женскому здоровью: от сияющей кожи до полноценной сексуальной ...
Вашему вниманию предлагаются третья и четвёртая части книги из цикла Мир Танария3. Как Сашка по миру...
«Я много работаю. Я страшно много работаю, и вот, оказывается, это не делает меня счастливым. Вместо...
Окончивший Академию Высокого Волшебства по курсу «Некромантия» Неясыть отправляется в путешествие по...