Великий Сатанг Вершинин Лев
Она видит: давешний смуглый парень удивительно легко прорывает кольцо, толпящееся вокруг меня первой. Он останавливается напротив того, кто рвет с меня жакет, и улыбается спокойной, дружелюбной улыбкой.
— Отпусти сестру, друг-землянин, ибо сказал Вождь: поднявший руку на сестру — плохой брат и не благо творит!
Ослепительно белым оскалом щерится носатая рожа.
— Пшел вон, бичо!
И шуршащий шепот от стенок, из дальних углов:
— Парень, отойди, не нарывайся, это же Бабуа!
И поверх шепотка — мелодичный, чуть гортанный голос:
— Позволь напомнить, друг-землянин, что и так заповедал Вождь: не внимающий слову блага — не брат!
Короткий смешок.
— Э! Понюхай, бичико, и подумай: пора ли тебе умирать?
Перед самым лицом паренька покачивается узкое лезвие, выпрыгнувшее из наборной рукоятки.
Хватка разжимается, и Я первая падаю на стул, судорожно стягивая края порванного жакета. Прямо передо мной две тени: большая и маленькая. О чем это они? Та Я, что, никому не видимая, стоит в стороне, слышит:
— Жаль, землянин, но велено Вождем: не слышащий — пусть умолкнет…
Мгновение тишины. И вновь голос, уже не мелодичный, напротив, отливающий сталью:
— Нгенг!
Только одно слово, похожее на плевок.
Знакомое слово… Я слышала его раньше, но где? Ах да, это же дархи; именно так говорила Чала всякий раз, когда при ней вспоминали ее первого мужа.
Почему так тихо? Совсем-совсем тихо…
Только медленно звучит в густых от дыма сумерках ресторана:
— Дай. Дан. Дао. Ду…
И тотчас взрывается тишина. Большая тень взлетает в воздух, на кратчайший миг словно бы зависает, перекувыркивается и с визгом летит к стене, переворачивая столы. Звон стекла, крики, ругательства. Круг гоблинов, только что мешавший дышать, распадается…
Какой грохот… и как чудовищно болит голова!..
Кто-то маленький, чернявый, с измятым лицом, похожим на комок взбитого фарша, прикрывается табуреткой и вопит, булькая кровавыми пузырями:
— Братва! Бабуа бьют!
Крик угасает в табачном чаду, в душном запахе пота, вместе с плавно опадающими на пол пиджаками. Груда тел в центре зала то рассыпается, то слипается вновь, и мальчишка прыгает вокруг нее, время от времени ныряя в месиво и нанося короткие удары, после каждого из которых что-то внутри горы людей болезненно вскрикивает.
Первая Я визжит, закрыв лицо руками; вторая Я наблюдает. Паренек дерется умело и красиво; не так, как Аль: Аллан почти не движется, он просто стоит, а те, кто напал, отлетают от него, словно наткнувшись на стенку; и дружок его, психованный журналист, я видела однажды, тоже дерется не так: Яник просто бьет бутылкой о бутылку и кидается вперед, полосуя все, что стоит на пути. Нет, парнишка напоминает скорее всего Эвелину: такие же прыжки, такие же движения, но все, пожалуй, отточеннее и четче, чем у Эвки…
На полу хрипят и ползают те, кто уже не может встать, к запаху дыма и пота добавляется нечто удушливо-кислое, выворачивающее; вновь возникает тот, большой и носатый — в одной руке нож, другая висит плетью, он криво улыбается и идет прямиком на меня, мне страшно… но мальчик уже рядом, а на скользкой стойке, притопывая пухлыми ножками, надрывается ветеран земной сцены:
— Бабуа, стой! Бабуа, не будь идиотом, ты его не знаешь — это артист!
Совсем рядом — противное хлюпанье.
Носатый ломается пополам, воет, рухнув на колени, и упирается лбом в линолеум, а вопль старичка переходит в пронзительный визг:
— Лончик, деточка, я тебя умоляю, береги пальцы!
Снова рев и копошение на танцплощадке в центре зала. Сирена. Топот сапог. Ничего не вижу. Только обрывок властного крика:
— Стояааа…
Чмокающий всхлип. На мой столик тяжело шлепается кобура с обрывком портупеи.
— Лончик, перестань! — Визг, похожий на иглу бормашины, режет барабанные перепонки. — Эти при исполнении!
Та Я, которая видит и слышит, начинает исчезать.
Дымка. Пробки в ушах. Сквозь плотно сжатые пальцы не видно совсем ничего, только гадостный запах становится гораздо гуще.
Нечеловеческий вой:
— Отвэтите, суки, гадом буду! Я — Бабуа-а-а… Ааааа…
Глухие удары, словно кого-то бьют сапогами.
И совсем уже издалека, едва различимо:
— Лоничка, хватит уже! Это профессионалы, они справятся. Ой, ребятки, а можно я тоже чуточку вдарю, а?..
Тьма.
… Не помню, как я оказалась в номере. Толстячок, потирая оцарапанную лысину, доказывал что-то в передней хмурому, тяжело дышащему сержанту. Грубая циновка, хоть и покрытая пледом, казалась пыточной решеткой.
Боже, как стыдно!..
Паренек принес воды.
— Выпей, сестра, тебе будет легче.
— Почему ты называешь меня сестрой?
— Ты красивая. Ты похожа на птицу токон.
Господи всемилостивый, какие у него глаза! Он смотрит на меня, как я в детстве глядела на отцовскую Библию. И пальцы его, массирующие мою ушибленную ногу, медлят уходить, задерживаются, но осторожно, робко… Он отводит взгляд. Боже мой, это же еще ребенок… Но не карлик. Он — мужчина. С таким спокойно, такой не обманет, не предаст, не бросит. Все, Катька, все, принцев нет, они остались в сказках, ты одна… Но я же не хочу быть одна, я не могу, не справлюсь, я же не Чала…
Сухие твердые пальцы смелеют; как они ласковы, эти руки, только что месившие стадо пьяных мужиков! Нежно-нежно, почти трепетно касаются они меня, и я изгибаюсь, я расслабляюсь, чтобы ему было удобнее.
Скрипит дверь.
— Ой! — говорит кто-то, кажется, толстячок, и дверь скрипит снова.
Прикрываю глаза. Юбка сползает с бедер, я привстаю, помогая ей поскорее перестать мешать; внутри меня поднимается теплая волна, словно разогревая туго сжатую пружину… сейчас она разожмется… Господи, ну как же давит лифчик!.. О!.. Нет, уже не давит… мне легко и сладко…
Меня крепко обнимают, властно и бережно одновременно; он трется лбом о мои губы, словно не замечая, что они раскрыты, что они ждут его, и шепчет, шепчет…
— Кесао-Лату, — бормотание его еле слышно, невнятно, — Кесао-Лату… Ты не такая, как все. Наставница Тиньтинь Те ложилась на спину и отдавала приказы. Она учила, а ты даришь, о Кесао-Лату…
Шепот захлебывается, гаснет в сбивчивом дыхании.
Прижимаюсь теснее. Еще теснее…
О-оооо!.. Как же он хочет меня!..
Ну иди же, глупый, иди скорее!.. ну же, ну… какая у тебя гладкая кожа, какие мягкие волосы… как ты напряжен… весь… целуй же меня… я с силой толкаю его голову вниз, туда, где разгибается жаркая пружина… целуй меня! целуй!.. всюду целуй, милый!.. о-о-о!.. да, да, так!.. так хорошо… можно, уже все можно… я хочу тебя, любимый мой, я стосковалась по тебе… бери, бери меня… иди в меня, Аллан… Аааааааааааль!..
— Мое имя Лон! — Он отшатнулся, и дыхание его стало ровным. — Тебе уже лучше, сестра?
Я рухнула в пустоту, и на дне пропасти копошились страшные сны…
Когда солнце укололо глаза, в висках ломило, горло пересохло; мохнатая накидка укрывала меня по шею, аккуратно расправленная юбка лежала рядом вместе с лифчиком, разорванными трусиками и блузкой, а на голом полу под зеркалом, скрестив руки на груди, спал мальчик…
Как же его зовут? Не помню.
Будить его я не стала. Зачем? Стыдно.
Когда я открывала дверь, он, кажется, проснулся и чуть приоткрыл глаза, но, наверное, я ошиблась — ведь шла я очень тихо, как мышка, на цыпочках.
Коридорная у стойки, поджав тонкие губы, проводила меня понимающе неодобрительным взглядом, и, сама не знаю отчего, вместо своего сто одиннадцатого я ткнула пальцем в кнопку «1».
В этот ранний час постояльцы еще отсыпались, и холл был пустее пустого. Только пять или шесть крепеньких мальчиков тусовались, покуривая в кулак, около высокой стеклянной двери, да еще на улице, у самого подъезда, красовался серебристо-жемчужный, почти такой же длинный, как у шефа, автомобиль…
Заметив меня, растрепанную и жуткую, парни притихли; четверо, которые в кожанках, вышли к машине, а двое, похожие, как братья, оба в отличных темных костюмах, направились мне навстречу.
Приблизившись, они одновременно, словно по сигналу, чуть приподняли широкополые мягкие шляпы, а затем тот, который казался на вид немного старше, негромко и учтиво сказал:
— Синьорина Мак-Келли? Просим проследовать с нами. Дон Аттилио эль-Шарафи хочет лично выразить вам свои глубокие соболезнования…
ГЛАВА 6
… Но и тех, кто в великой, суетной, жалкой гордыне своей отверг, не размыслив, милость и благость Твою, лишь внешне признавая заповеди Твои, и, подменив подвиг мишурою, нарушает их ежечасно, — и их не накажи свыше меры, Человеколюбец, ибо есть они таковы, каковы есть, не без воли Твоей на то, и, возомнив многое, лишь испустошили сердца свои в погоне за тем, что воистину невесомо станет в чаше на Страшном Суде Твоем, Господи. Просвети же таких, дабы укрепилась рука гордых в служении наконец добру и любви, яко же все в руце Твоей, Господи…
Рассказывает дон Аттилио эль-ШАРАФИ. Администратор Хозяйства. 68 лет. Гражданство неизвестно
20 — 23 июля 2215 года по Галактическому времени
Не стану отрицать: я не выстоял до конца церемонии. Просто не смог. Заболело сердце…
Бибигуль, как обычно, почувствовала что-то и вопросительно, с обычным своим беспокойством посмотрела на меня, отвлекшись от происходящего.
— Тссс… — прошептал я одними губами. — Все хорошо, дорогая, ничего страшного…
И она поверила, потому что мы никогда не лжем друг другу. Но на сей раз я, впервые за долгие годы брака, обманул жену. В тот миг мне было страшно. Очень страшно…
Потому что прихватило не так, как раньше. Не слегка, едва обжигая грудь изнутри. Впервые боль была не болью, а чем-то гораздо большим, чего не пересказать словами; и еще страшнее боли было странное, невесть откуда идущее понимание: нет, это пока еще не конец, это — звоночек. Предупреждение. Или что-то иное?.. Не умею объяснить. Думаю, мало кто сумеет… Не ощутив, такого не понять, ведь каждому из нас свойственно до времени полагать себя бессмертным.
— Оставайся здесь, — шепнул я.
И вышел через низенькую дверку, а парни, пропустив меня, снова сомкнулись, скрывая место, где только что я стоял. Те, кто остался там, внутри, в пропахшем ладаном и потом чаду, которым невозможно дышать, вряд ли обратили внимание на мой уход. Впрочем, стоит ли обманываться? Из коллег, конечно же, обратили, и очень многие. Теперь они будут долго анализировать, взвешивать, прикидывать, как это понимать и не игра ли все это…
А вот обсуждений не будет. Поостерегутся. Разве что наедине с законными супругами. И то не уверен, поскольку кандидатура каждой из законных предложена лично мною. Я знаю, такое нововведение не всем пришлось по нраву, иные и в глаза мне это высказывали. Но я не настаивал. Кто, кроме Создателя, смеет советовать в таких вещах, как таинство бракосочетания? Я спокойно, без обиды выслушивал несогласных, и возражавший, не пожелавший понять своей же пользы, продолжал трудиться на прежнем месте, под руководством более удачливого шефа, счастливого обладателя порекомендованной мною спутницы жизни.
Убежден, что я был прав. Ни за одну из моих протеже мне не пришлось краснеть. Девицы из старых, почтенных семей, умницы и красавицы, прекрасные хозяйки, заботливые матери и страстные любовницы. Преданные настолько, насколько могут лишь мусульманские женщины, и богобоязненные, как подобает истинным католичкам. И ни одна из них, совсем девочек, не позволила себе посетовать на сватовство человека, годящегося ей почти в отцы. А то, что девушки эти искренне, по-дочернему преданны мне, так стоит ли удивляться? Ведь и я относился и отношусь к каждой воспитаннице моей Бибигуль, как к дочери…
Пряный, слегка горчащий дивным запахом влажной листвы воздух влился в легкие, почти пригасив за несколько секунд разгоравшийся под сердцем уголек. Здесь, в тихом кладбищенском парке, было хорошо и несуетно. И гулкий, сочный бас протоиерея отца Гервасия, что из Новоюнницкого прихода, долетал ко мне сквозь тихо дребезжащие витражи очень мягко, хотя там, под сводами, сейчас трясутся иконы и гаснет пламя беловосковых свечей…
Церемония подходит к концу. Что ж, обойдутся и без меня. На Бибигуль можно положиться во всем, а уж в таких вещах она знает толк, как никто. Всего лишь за сутки ею сделано все, что только можно сделать за деньги. За большие, серьезные деньги, столь существенные для тех, кто не знает пока, что такое искорка под самым сердцем.
Радужных бумажек я приказал не жалеть.
Медленно спустившись с паперти, я побрел по аллее, вдоль длинного ряда надгробий, изредка останавливаясь около знакомых, мраморных, а все-таки почти живых лиц. Впрочем, знал я здесь почти всех. И нам было бы о чем поболтать, если бы искусство ваятелей могло наделить истукана даром речи…
Не знаю, тверд ли в вере был мой молодой друг. Скорее всего нет. Он был еще не в том возрасте, когда всерьез задумываешься о душе. При жизни. Но теперь, может статься, для него нет ничего важнее, чем посылочка с пищей духовной с общака. И поэтому пусть будет сделано все, что только в силах Церкви Единой, и да будет покойно его душе в том мире, о коем нам, пока еще живым, известно и много, и мало, а по сути — ничего. Кроме того, что он, мир этот, есть.
Иначе — зачем все?
Я посмотрел Аллану Холмсу в лицо всего один раз, прощаясь. И не стал целовать холодный лоб, хотя хотел бы сделать это. Он был хороший парень, и я не отказался бы от такого сына; к сожалению, мой Джанкарло вырос человеком недостойным, на мои деньги он выучился на искусствоведа, а теперь позволяет себе нарушать мои указания и, более того, заповеди Господни. Даже сегодня, в начале церемонии, он лапал глазами всех дам без разбора, и это было просто омерзительно. Я никогда не был евнухом, я ценю женскую красоту, и дивный лик Мадонны, заказанной некогда папой Сикстом, недаром украшает мой кабинет (разумеется, подлинник!), но с того дня, когда мы с Бибигуль поручились друг за друга перед лицом Господа, я не позволял себе нарушать чистоту веры жалким прелюбодеянием…
Ох, Джанкарло, Джанкарло, боль моя отцовская!..
Да, я не позволил себе попрощаться с Холмсом, как того бы желал. Наверно, потому, что он не понял бы этого и не одобрил. Аллан, полагаю, рассматривал наши контакты сугубо как деловые. А жаль…
Но, кроме того, я знал, что там, под высоко поддернутым саваном, слегка обнажающим смуглый лоб с выбившейся прядью волос, в общем-то нет лица. Ни за какой гонорар ни один из специалистов, приглашенных к телу, не взялся сделать так, чтобы Аллана Холмса можно было показать пришедшим проститься. И я не мог не поверить мастерам такого уровня.
… В сердце снова кольнуло…
Они выкололи ему глаза напоследок, вот в чем вся штука. Когда мы впервые встретились, у парнишки был взгляд злого щенка, и он никак не желал слушать, что говорят старшие. Пришлось надавить через Рамоса, на которого мальчик молился, и лишь тогда, даже позже, когда сам Рамос вышел из игры, мы нашли общий язык. Хотя, надо сказать, в отличие от своего божка-инспектора, Холмс не был психопатом. Фанатиком? Возможно. Но это все-таки не одно и то же…
«Будет трогательно к величественно», — пообещала мне Бибигуль и сдержала слово. На моей памяти так провожали немногих, и каждого из них я знал едва ли не с детства. Лишь самые близкие друзья или по-настоящему достойные враги получали такой прощальный дар, и это справедливо, потому что самый дорогой подарок — тот, который уже нельзя отнять.
И я не думал, что когда-нибудь дам «добро» на церемонию такого разряда, казалось: уже не для кого. Я остался один. Друзей нет. Врагов тоже нет. В смысле, таких врагов, которых я не проводил еще по этой самой аллее…
… У скамейки, просторной и чистой, я остановился и ненадолго присел. Устали ноги. Может быть, стоит рассчитать врачей и набрать новых? Нет, не думаю. Моим можно доверять, мы притерпелись друг к другу за столько лет. А старость не лечат, и дело здесь вовсе не в гонораре…
Да, Бибигуль превзошла самое себя!
Я видел: на самых тупых лицах — а такие есть, к сожалению, среди моих сотрудников — блестели слезинки, когда брат Игнасио, настоятель белых бенедиктинцев, тот самый, чьи шансы когда-нибудь стать папой далеко не потеряны, произносил проповедь. Неподдельная боль была в его медовом голосе и искренняя печаль, и даже мне показалось на миг, что почтенный аббат взошел на кафедру, повинуясь только лишь и исключительно велению собственной, не ведающей корысти души.
И я оценил его красноречие.
Я видел: сплел пальцы на груди и стиснул их так, что побелели костяшки, сам Слоник, хладнокровный исполнитель моих наиболее жестких указаний, когда простер руки к слушателям слепой ишан Хаджикасим, по специальному вызову прилетевший из жаркой Мекки, которую поклялся не покидать еще десять лет назад; не слабеющий с годами голос его вознесся к небесам, и отзвуки его были слаще сицилийского вечернего вина.
И я оценил его старание.
Чек каждому из них я вручу вечером, лично, чтобы не обижать невниманием достойных иерархов; в конце концов, когда-нибудь, возможно, уже скоро, их профессиональные услуги понадобятся и мне самому. Но вовсе не потому покинул я церемонию, что проникновенное слово, заказанное мною накануне, смутило сердце и заставило затлеть проклятый уголек… нет, совсем не в том дело; меня сложно смутить словесами.
Но как же кричала и билась, вырываясь из пытавшихся удержать ее объятий, эта девчушка! Невозможно было слышать это, и видеть тоже было сверх сил. Она выла без слез, и в вое ее не было ничего человеческого. И она вырвалась! И кинулась к гробу, упала, утонув в цветах, и забилась там, в море, в океане черно-красного, пурпурного, и желто-золотого, и белоснежного; попыталась подняться, не смогла, упала снова и поползла к гробу на четвереньках высокому, украшенному строгой резьбой гробу из палисандра с ручками работы самого Кучильерри… а ее оттаскивали и наконец оттащили прочь, оттащили втроем — худенькая стройная женщина с лицом, укрытым густой вуалью, и вторая женщина, ярко, не к случаю, раскрашенная толстуха, ревущая едва ли не громче, чем несчастное дитя… и вокруг них мыкался, пытаясь помочь, верзила с густой бородой…
Я не знал никого из них — список приглашенных составляла Бибигуль, и они наверняка приехали по желанию синьорины… Но крик этот, никак не утихавший, подломил мне ноги, и я понял вдруг, на кого же похожа девочка!.. И еще я понял, что нынче же вечером прикажу вынести из кабинета портрет Мадонны кисти маэстро дель Санти…
Вот тогда-то я и шепнул Бибигуль: «Оставайся здесь…», а сам вышел на воздух.
Тем временем из церкви повалила толпа; пропустив гроб, люди направлялись следом, к месту захоронения. Они не смешивались даже здесь, условности жизни снова побеждали великое откровение смерти, и они проходили мимо меня явно различимыми группами, подчеркнуто сторонясь друг дружки; впереди — Бибигуль, ведущая под руку ту несчастную девочку… она уже не могла кричать, только всхлипывала, а неотступно вслед брели те самые женщины, такие разные, сопровождаемые бородачом; дальше — люди из «Мегапола», то и дело косящиеся в мою сторону и перешептывающиеся; и наконец, мои парни, как велено — при галстуках, с супругами, подтягивающие ряды, проходя мимо моей скамейки.
— Прощай, инспектор! — сказал я вполголоса, когда процессия отдалилась.
Я не пойду с ними. Не хочу смотреть, как станут забивать гвозди, как драгоценный ящик опустят в яму и комья земли полетят вниз, засыпая палисандровые доски.
Я приду позже. Возможно, завтра, если позволит сердце.
Сяду на такую же скамейку, около свежего холмика и черно-гранитной плиты рядом, и стану молчать. Раньше туда, к южной окраине кладбища, я ходил в гости к одному. Теперь их у меня двое…
«РАМОС» — выбито на граните. Ничего больше. Но большего и не надо. Через год, если доживу, на такой же плите, которая ляжет рядом, будет выбито «ХОЛМС».
… Опираясь на трость, я побрел по аллее к северной окраине. Бибигуль не станет беспокоиться, тем паче что позади, деликатно придерживая шаг, движутся Слоник и Кот — этого вполне достаточно на любой случай. Излишняя осторожность жены меня подчас умиляет; с другой стороны, осторожность никогда не бывает лишней. Многие из лежащих тут парней согласились бы с этой простенькой мыслью.
Вот глыба темного малахита и на ней — ангел, распростерший широкие крылья. Османкул… Друг, почти что брат. Он был бы доволен таким памятником. Я потерял его давно, еще во времена Организации, на глупейшем деле, когда он, деловой человек и умница, по приказу престарелого маразматика был вынужден руководить эксом на Госбанк ДКГ и был убит наповал выстрелом сопляка из охраны. А ведь он чувствовал, что не вернется, и долго шептался на кухне с Бибигуль; не знаю, о чем они говорили, но, прощаясь, он впервые поцеловал ее в щеку, а когда нам сообщили о несчастье, моя жена в первый и последний раз на моей памяти рыдала, запершись в спальне…
А вот и щедро вызолоченный бюст размером с корову. Глупый и злой Ханс-Йорген Меченый, преданная душа и полнейшее животное по жизни. Как ни старались адвокаты, а он стал все же последним, кого повесили на Валькирии незадолго до отмены там смертной казни. Что ж, никому не дано права стрелять в детей. Я щедро обеспечил его матушку и поставил именно такой памятник, какой он нарисовал на переданном перед уходом из камеры листке бумаги. Рисовал Меченый, отдам должное, вовсе неплохо…
Джузеппе… Ричард Бык Штайнер… Вонючка Петренко.
Все они здесь, где бы ни были похоронены. Найти, выкупить, если придется взять с боем, привезти сюда и похоронить — я сделал это традицией и убежден, что был прав.
А вот у Наставника нет могилы на нашем кладбище.
Нет и не будет. Наставника Пака пристрелили, как крысу в темном трюме звездолета, и я не стыжусь того, что имею прямое отношение к этому. Ему нечего было уже делать в этом мире. Подозреваю, нечего делать и в том, но Господь милосерден и в благости своей, наверное, подыскал Наставнику местечко по способностям…
Ненавидел ли я его? Когда-то думалось, что да. Теперь не знаю. Скорее просто презирал. Рядовая горилла, устраивавшая всех и потому досидевшая на посту «капо деи тутти капи» почти до девяноста, киллер, сделавший карьеру на ликвидации, — вот кем был Пак Сун Вон; он цеплялся за старые методы и не умел чуять новых веяний. Мишура, обряды, громкие титулы — вместо ясной стратегии. Гоп-стопы вместо серьезного вложения капиталов. Ненависть властей и страх граждан. Вот чем было то, что при нем называлось Организацией; впрочем, и это болото существовало лишь на бумаге; имелись сотни слабо связанных отделов и чисто формальный, редко собиравшийся слет планетарных капо…
Мы стояли на пороге краха. А Пак, докатившийся уже до ликвидации комиссара «Мегапола», ничего не понимал и понимать не хотел. Зато к девяностолетию заказал коллективу авторов книжку воспоминаний. Бедняга всерьез надеялся получить Нобелевскую по литературе.
И тогда я понял, что пора сказать слово.
Среди тогдашнего старичья я считался сявкой, мальчиком на побегушках: «Атти, сбегай! Атти, распорядись!» И так далее. А ведь мне было пятьдесят три года, и я давно подрос. И Бибигуль, урожденная Корлеоне, рода, умевшего делать большие ставки, уже поглядывала на меня с недоумением.
Вот почему — Рамос.
Я ни в чем не сомневался, когда шел к нему. Шел без предупреждения и без охраны. Он, впрочем, тоже умолчал в своем ведомстве о предстоящей встрече. Похоже, тогда он уже никому не верил. И, наверное, был прав.
Я изложил ему свое видение ситуации. И он, поразмыслив, признал мою правоту. Потому что между нами не было крови, а это — великое дело. Лишь тот, чьи благородные предки по отцу рождены в предместьях Палермо, а достойные пращуры по матушке произросли в рощах под Кандагаром, иными словами, только такие, как я, могут до конца понять, что это такое — вендетта. И поэтому я отдал ему Наставника, отдал с потрохами и пообещал еще большее, взамен же попросил одного — не ставить мне палки в колеса. Никогда не забуду его налитых кровью глаз; передо мной стоял псих, это было несомненно, однако, сумасшедший или нет, но он понял мою идею… и мы расстались, вполне поняв один другого.
Я похоронил Организацию и был потрясен, насколько легко оказалось это сделать. Все громкие титулы ушли в прошлое вместе с дурацкими камешками во рту, отсеченными мизинцами, пустой говорильней, пальбой по пустякам и безудержной лестью. Я создал Хозяйство, и спустя два, много — три года моя логика была понята и признана всеми. Новый порядок, если угодно. Но — порядок. Заслуженные мумии поехали разводить цветочки. Те, кто решил пискнуть, отправились на огороды же, но уже в качестве удобрений. Я достаточно много знал о каждом из них, а информация имеет свойство утекать, и никто не посмеет обвинить меня в том, что она утекала именно к Рамосу, а каждый из старых корешей Пака был для него кровником, и он не собирался консультироваться ни с кем, тем более что был к тому времени на пенсии.
Подумать только: крохотная утечка данных время от времени, помноженная на отставного психопата… и все. Мне оставалось только провести зачистку осиротевших кланов, чтобы исключить возможность вендетты. А это было вовсе не сложно…
Да, этой комбинацией я горжусь по сей день.
— Дон? — Я, кажется, задремал; ребята стояли около скамейки, и на лице Владо Кота читалось явное беспокойство. — Вы в порядке?..
— Да, вполне… — откликнулся я, заставляя себя бодриться. В здоровом теле — здоровый дух; это верно и для юридических лиц. И я, душа Хозяйства, должен быть бодр, пока не подрастет Хайдар-Али. Не на Джанкарло же оставлять все…
— Может быть, вам стоит поехать домой? — подключился Слоник и тут же добавил, словно защищаясь: — И хозяйка волноваться станет!..
Ну что ж, пожалуй, в самом деле, не стоит волновать Бибигуль.
Ночью я не смог заснуть. Приснился крематорий и добела раскаленная печь, куда неторопливо заталкивали меня, живого еще, некие тени в красно-белом. И самое страшное, что не кричалось.
Закинув руки за голову, я лежал и глядел в потолок.
Почему-то вспомнился Холмс, хотя я и запретил себе думать о нем хотя бы дня три.
Он ведь ненавидел меня и, может быть, как раз потому, что все мои идеи обросли плотью, встали на ноги, и само существование Хозяйства стало оскорблением для меня, именно потому, что, вопреки всему, во что он верил, Хозяйство подписало мир с Его Величеством Законом, но пакт был заключен на моих условиях.
Лично я верю в закон, как в Бога. Там, где не соблюдается его буква, любая сволочь, возомнившая себя санитаром общества, может открыть пальбу по моим сотрудникам, может ворваться в дом и переворошить вещи, может, наконец, закрыть меня и выбить из пожилого человека все, что заблагорассудится. И сделает это, кстати, под радостный визг быдла, запуганного россказнями о «кознях мафии».
Этого не мог уразуметь Пак, и потому он стал лишним. Я же понял давно, и последние лет десять мои юристы если и имеют дело с Большим Жюри, то разве что по вопросам, связанным с налогами…
И в первую очередь я приказал изменить символику.
Одинокий волк был эмблемой Организации; Наставник гордился им, не соображая по скудоумию, что волков стреляют без предупреждения, тем паче если они одиноки.
На бланках Хозяйства — лошадь. Понурая, усталая коняга, готовая хоть сейчас в хомут.
И это, на мой взгляд, верно.
… Никогда не забуду тот день, когда я изложил свою концепцию дорогим коллегам. Они еще не поняли тогда, что наступили новые времена, и были, по-моему, не слишком довольны… Еще бы! Стол заседаний был столом, а не скопищем пойла с закусоном, а я встретил гостей сидя, без похлопывания по плечу и поцелуев, чем никогда не пренебрег бы Наставник Пак.
— Вопросы? — осведомился я, завершив короткий доклад.
Вопросы, естественно, были.
Как насчет бугровnote 6? — от Рыжего Руффо, несостоявшегося кронпринца, приемного сына Наставника (памятник: вздыбленный лев на нефритовом пьедестале, южный сектор, по аллее налево).
Как насчет бобров? — от Кацуери, лейтенанта «торпед», тоже очень недовольного кадровыми перестановками (памятник: гранитная плита с иероглифами, юго-восточный сектор, сразу около синтоистской часовенки).
Как быть с лохами? — это интересовало всех.
— Отвечаю! — строго сказал я, побренчав колокольчиком. — Все просто…
Действительно, мои идеи были доступны даже для их мозгов; это уже позже я смог позволить себе обзавестись интеллектуалами.
С буграми, сказал я тогда, проще всего. Всенародно избранный пахан не простит покушения на свою власть, но никогда не поскупится оплатить услугу. К примеру: Конфедерация в претензии к Единому Союзу за дикие цены на обогащенный боэций. Это раз. Прямые поставки с Дархая в обход Союза исключены. Это два. Есть, конечно, свободные зоны, где за кума известный вам, господа, генерал Татао, но… вы же понимаете, идти на прямой контакт с ним — это же явный скандал. Ни один «грузовик» конфедератов даже близко не подойдет к орбите Дархая. И это три. Так что разве власти ДКГ не пойдут нам с вами навстречу в какой-либо малости, если транспорты Хозяйства нет-нет да и заглянут на огонек к нашему другу Тану?..
— Вопросы? — терпеливо повторил я.
На сей раз вопросов не последовало. В тишине отчетливо слышен был натужный шорох извилин. Дорогие коллеги мыслили.
— С бобрами будем разбираться индивидуально, в рабочем порядке, — сообщил я. — А вот слово «лох», господа, убедительно прошу забыть. Лохов нет. Есть порядочные, работящие люди. Такие же, между прочим, как мы с вами…
И эта простая посылка была краеугольным камнем моих задумок. Главная задача Хозяйства, указал я, — развлечения. Жизнь человека коротка, и прожить ее он должен весело, чтобы не было мучительно стыдно умирать и было что вспомнить потом. Ограничивать потребителя в удовольствиях — жестоко и недемократично. Если, конечно, у него есть деньги. Да, мы специализируемся на запретных плодах, но мы же никому их не навязываем — к нам идут сами. Да что там идут! Бегут со всех ног! Если мне взбредет в голову завтра закрыть питомники розовых сотюшек на Париэке или, скажем, клубы сийсийного массажа на Фрэзе, — тамошние власти будут мне в ноги кланяться, но миллионы простых граждан восплачут. А это плохо, когда страдают живые люди. В нашей работе главное, чтобы люди были довольны!
Впрочем, об эстетах мы тоже заботимся. Большинство постановок великого, на мой взгляд, Топтунова финансировано мною, и мы с Аркадием Гершевичем любим порой посидеть за ломберным столиком, обмениваясь своими стариковскими новостями…
… Спустя год Хозяйство прочно стояло на ногах. Да что там прочно! В структуру попросились коллеги из Союза, и по сей день моим первым вице является приятнейший господин Копченый Вахтанг Янисович. Пусть формально, но ему принадлежит даже право вето. А в том, что он все больше дремлет, даже на коллегиях, мирно попахивая фирменной наливкой Бибигуль, так в этом нет моей вины; таковы уж они, наши коллеги с той стороны, и с этим приходится мириться…
Сбоев не было. Они появились позже. Совсем недавно.
Лет пять назад пошла полоса случайностей, странных, необъяснимых. Кто-то явно начал ставить нам палки в колеса. Загорались склады, исчезали караваны, ни с того ни с сего умирали опытные сотрудники. Я понял: у нас появился серьезный конкурент. Навел справки. Тщетно. Мои личные друзья из высоких кабинетов недоуменно пожимали плечами, и в искренности их не приходилось сомневаться — от понижения прибылей они теряли не меньше, чем я. Если не больше. Провел ревизию Хозяйства. Зря. Ряды были сплочены, как никогда, оппозиции — ни в намеке.
Зато, как и следовало ожидать, начался отток клиентуры. Впервые за годы существования Хозяйство слегка недовыполнило план. Понизился процент посещаемости, да и прочие показатели оставляли желать лучшего. Это припахивало возможным кризисом, но главное — укусы учащались…
Я не стал созывать коллегию. Дело было слишком важным. Посоветовавшись с Бибигуль, я позволил протечь информации о месте расположения крупной фабрики галлюцина. Как мы с женой и ожидали, на фабрику состоялся налет, но на сей раз налетчики попались. С ними поговорили обстоятельно и без церемоний, но — как ни странно! — сломался только один, остальные подыхали, бормоча что-то невнятное. Да и заговоривший особой связностью речи не отличался. Из груды бессвязицы определенную ценность представляло только упоминание о Клубе Гимнастов-Антикваров.
Эксперты тщательно изучили всю информацию об этих ненормальных, проанализировали их брошюрки. Полистал кое-что и я. Бред этот, говоря откровенно, напоминал мне последние выступления Наставника. Правда, в последние дни жизни у того бывали и здравые мысли. К примеру: «Попытка не пытка, правда, капореджиме эль-Шарафи?»
И я распорядился попытаться.
Мои парни взяли один из мелких клубов, кажется, в Катманду. И не нашли там ничего противозаконного: спортинвентарь, подсвечники, аляповатые портреты и груды совершенно несолидного металлолома. Кроме того, руководитель группы доставил мне увесистый гроссбух со списками. На обложке был вытиснен плод ла, а зашифрованные имена группировались по сферам деятельности — против некоторых стояли птички, черточки, значочки. Когда же отдел дешифровки передал мне результат, я обомлел: почти две страницы занимал список сотрудников катмандинского отделения Хозяйства.
Вот тогда-то я впервые и почувствовал, что у меня действительно есть сердце…
Я кинулся к друзьям. Они по-прежнему ничего не знали, даже те, кому это положено по службе. И сверхтщательная работа над списками тоже окончилась ничем. Никто из зарегистрированных никогда не был ни гимнастом, ни антикваром и даже не слыхивал о таких клубах. Обычные врачи, инженеры, гуманитарии. Много журналистов, космолетчиков и полицейских. Очень много пенсионеров-астрофизиков.
Мы снова оказались в тупике.
Я обратился к Мадонне с убедительной просьбой помочь.
И она не отказала. На связь вышел стин Холмс, прося о встрече, причем по интересующему меня поводу. Я послал ему билет на футбол. Матч был закрытый, звезды играли персонально для меня, и никто не мог помешать беседе.
Он спрашивал. Я отвечал. Это заняло четверть часа, не больше. Скрывать что-либо не было смысла: даже если идет какая-то игра политиков, «Мегаполу» это дело до фени. Тамошние ребята отвечают за покой Галактики. Они не скованы местечковыми интригами, и Хозяйство, умиротворенно подумалось мне, может, пожалуй, уже не беспокоиться о приличном захоронении конкурента.
Холмс слушал внимательно, изредка переспрашивал. И, извинившись, ушел, не досидев до конца первого тайма…
Мог ли я думать, что вижу его — живого — в последний раз?..
… Я так и не сходил на его могилу — запретили врачи.
И посему на третий день после похорон мы с Хайдар-Али и Джульеттой отправились кормить лебедей в Национальный парк. Я стараюсь не позволять им привыкать к отцу: Джанкарло, увы, ничему хорошему детей не научит. Нет уж, мы с Бибигуль сами способны воспитать внучат. Лишь тогда можно быть уверенными, что малыши вырастут достойными, порядочными людьми…
У пруда мы постояли все вместе. Потом детвора с няней отправились к аттракционам, а я присел на свою любимую скамейку, первую у входа. На душе было тревожно. Никак не оставляло ощущение, что я впервые за много лет оказался не больше чем пешкой в чьей-то длинной, хитро задуманной комбинации. Досадное происшествие с Холмсом лишило все происходящее хоть какого-то смысла: поднять руку на стина «Мегапола» — значит перейти все границы не только допустимого, но и мыслимого. Во имя чего?!
Никак не оставляло воспоминание о гроссбухе с плодом ла на обложке. Как там насчет меня? Нет, не зря, вовсе не зря я вчера отправил людей пощупать одесский Клуб Гимнастов-Антикваров. Слоник и Кот справятся, они выполняли и более сложные задания…
У выхода из парка нас ждал сюрприз. Двое совершенно неприметных граждан позволяли себе то, что не принято среди порядочных людей: пасли меня, лишь для приличия прикрыв носы газетами. Ох-ти… Законопослушному налогоплательщику, которого четверть века вели (а не выпасали, как последнюю шестерку!) виртуозы «Мегапола», невыносимо режет глаз топорная работа дилетантов.
Я сделал им ручкой, усадил детей, и мы уехали.
А у ворот резиденции лежал мешок, небольшой и чудовищно грязный, и я сразу, еще не видя, догадался, что там лежит, поскольку хорошо помнил нравы, царившие в эру Наставника.
— Открыть! — приказал я.
И, помнится, удивился, заглянув: оказывается, отделенные от тела, головы вовсе не похожи на себя при жизни. Особенно Слоник…
Очень спокойно я завязал мешок.
Прошел в дом. Подошел к жене. И сказал:
— Бибигуль! Нам необходимо поговорить…
Это было четыре часа назад. Точнее, четыре с половиной. Бибигуль с детьми, наверное, уже на пути к орбите Геи-Элефтеры. Надеюсь, малыши хорошо перенесут полет. И еще надеюсь, что Хайдар-Али не забудет деда. Нет, я верю в это: Бибигуль не позволит забыть…
В здании тихо и спокойно. Сотрудники проинструктированы, жалюзи опущены, арсенал расконсервирован. Каждый знает свое место. Люди работают, как обычно, но — ждут.
Я же сижу в кабинете, спиной к стене, и стираю смазку с позолоченного «кайзера».
Хорошая штука: легкий, удобный, на шестьдесят патронов.
На прикладе — нашлепка: «Дорогому ученику от любящего учителя».
Вот и дар Наставника Пака на что-то сгодился.
Болит сердце. Сильно болит. Все сильнее и сильнее…
И ведь не приляжешь.
Пока Хозяйство не закрыто, Администратор из кабинета не уходит…
ГЛАВА 7
… Если же алчет истины человек, но бредет во тьме, не имея свечи и не ведая пути, пойми и его, Добротворящий, чистого в незнании своем, и суди его не по ошибкам, неволею содеянным, иже избегнуть оных не дано и святейшим угодникам Твоим, но по искренней жажде духовной, боли сердечной и готовности бескорыстной отдать жизнь и благо свои за друга своя, знамые и незнамые. Пойми, а поняв поддержи, ибо Ты веси, что в этих заблудших среди путей неисповедимых, но праведных грядущее торжество Твое, иже замыслено Тобою восторжествовать, Господи!..
Рассказывает Акиба Д. РУБИН, физик боэция. 47 лет. Гражданство двойное
24 июля 2215 года по Галактическому исчислению