Времетрясение. Фокус-покус Воннегут Курт
А потом я услышал, как плету что-то несусветное про сафари в Танганьике – я едва представляю, где это и что это за место. Я сказал той женщине – и она мне поверила, – что моих родителей вместе с проводником застрелили браконьеры, охотившиеся на слонов ради слоновой кости, – приняли их за охрану заповедника. Я сказал, что браконьеры положили тела на верхушки муравейников, так что очень скоро от них остались начисто обглоданные скелеты. И опознать их можно было только по зубам – по пломбам и прочей дантистской работе.
Раньше мне ничего не стоило плести подобные фантастические небылицы, это меня даже как-то подстегивало. Теперь уже не то. И я думаю, не выработал ли я эту нездоровую привычку в очень раннем детстве, по той причине, что родители у меня были вовсе не подарочек, особенно мама, которая свободно могла бы выступать в цирке в роли Толстухи. И я стал рассказывать про своих родителей так, чтобы они нравились людям, которые о них ничего не знали, чтобы эти люди и ко мне относились получше.
И в последний год во Вьетнаме, когда я работал в Информбюро, я с неподдельной, естественной легкостью уверял прессу и прибывших новобранцев, что мы одерживаем победу за победой и что наши родные там, дома, должны гордиться нами и радоваться нашим подвигам и добру, которое мы несем.
Я же научился лгать, не переводя дыхания, еще в школе.
А вот еще кое-что, чему я научился еще в школе и что очень пригодилось во Вьетнаме: алкоголь и марихуана, в умеренных дозах, плюс оглушительная, по преимуществу низкопробная поп-музыка – отличное средство против стресса и скуки. Вот уж и вправду манна небесная – мой врожденный дар умеренности, когда дело доходило до приема разных психотропных веществ. За последние 2 года, что я провел в школе, мои родители, кажется, даже не подозревали, что я большую часть времени нахожусь под мухой. Жаловались они только на музыку, когда я врубал проигрыватель или когда мы с «Продавцами душ» репетировали у нас в подвале – Ма и Па заявляли, что это дикарская музыка и от нее оглохнуть можно.
Во Вьетнаме музыка была всегда оглушительная. И практически все мы до единого были наполовину в отрубе, в том числе и капелланы. Несколько самых ужасных несчастных случаев, по поводу которых мне приходилось давать разъяснения прессе в последний мой год во Вьетнаме, произошли из-за людей, которые довели себя до полного идиотизма или зверской ярости, наглотавшись лишку химических препаратов, которые были бы в умеренной дозе просто полезны. Все подобные случаи я объяснял, разумеется, тем, что человеку свойственно ошибаться. Журналисты меня поняли. Ну кто на этой Земле не совершил 1–2 ошибки?
Убийство австрийского эрцгерцога послужило причиной I мировой войны, а может быть, и II мировой войны. И точно так же фонарь под глазом моего отца привел меня в то бедственное положение, в каком я сейчас нахожусь. Он лихорадочно искал возможность вернуть себе уважение окружающих, он был готов на что угодно, чтобы новый владелец «Барритрона», «Дюпон», обратил на него благосклонное внимание. Теперь «Дюпон», разумеется, поглощен «И.Г.Фарбениндустри», немецкой фирмой – той самой, что производила, расфасовывала, снабжала этикетками и рассылала по разным адресам газ циклон, который применяли для уничтожения мирного населения всех возрастов, включая грудных детей, во время Мировой Бойни.
Ну и планетка.
Так что отец, глядя на меня заплывшим глазом, похожим на трещину в лилово-желтом омлете, спросил меня, получу ли я высший балл по какому-нибудь предмету. Он не признавался, но ему было дозарезу нужно хоть чем-то похвалиться у себя на работе. Он дошел до такой крайности, что готов был добиваться от козла молока – учитывая, что я спортом в старших классах не занимался, в студенческом самоуправлении не участвовал, общественной работой не интересовался. Я добился среднего балла, достаточного для поступления в Мичиганский Университет, иногда я попадал и в списки лучших, но, конечно, до Национальных Почестей мне было далеко.
Это было жалостно и омерзительно! Я был в бешенстве, ясно – ведь он старался и на меня свалить часть ответственности за имидж нашего семейства, когда сам был кругом виноват.
– Я всегда жалел, что ты не играешь в футбол, – сказал он, как будто отличный гол сразу все поставил бы на место.
– Теперь уже поздно, – сказал я.
– Ты все 4 года пробездельничал, только и знал, что свою дикарскую музыку, – сказал он.
Сейчас, каких-нибудь 43 года спустя, мне приходит в голову, что я мог бы ему ответить, что я по крайней мере получше распорядился своей сексуальной жизнью, чем он. От девчонок отбою не было и у меня, и у остальных «Продавцов душ» – как раз благодаря нашей дикарской музыке. И некоторые вполне взрослые женщины, а не просто девчонки, видели в нас роскошных, раскованных парней, там, на эстраде, где мы кривлялись, подражая черным, курили марихуану, обожали самих себя, наяривая свою дикую музыку, и хохотали Бог знает над чем.
Похоже, что моим любовным похождениям настал конец. Даже если мне и удастся выйти из тюрьмы, как-то не хочется награждать какую-нибудь доверчивую женщину туберкулезом. Она будет до смерти бояться СПИДа, а я ей вместо этого устрою ТБЦ. Мило, не правда ли?
Так что придется мне утешаться воспоминаниями. Чтобы подкрепить свою память, я начал составлять список всех женщин, включая и мою жену и случайных проституток, с которыми я «дошел до конца», как мы говорили в старших классах. Вспомнить хоть одну свою победу в возрасте до 20 лет я с уверенностью не могу – путаются события и фантазии. Все одинаково похоже на сон. Так что я начал с Шэрли Керн, с которой я занимался любовью, когда мне минуло 20. Шэрли – это мой стартовый номер.
Сколько имен окажется в списке? Пока еще рано подводить итоги, но подумайте, не стоит ли поместить это число, каким бы оно ни оказалось, на моем надгробии – это была бы славная и загадочная эпитафия, а?
Я искренне сожалею, если сломал жизнь кому-нибудь из этих женщин, которые верили, когда я говорил, что люблю их. Мне остается только уповать на то, что Шэрли Керн и все остальные живут хорошо.
Если это утешит тех, чья жизнь не сложилась, скажу, что моя собственная жизнь была сломана на Выставке Технического Творчества.
Отец спросил меня, нет ли все-таки какой-то внешкольной работы, в которой я мог бы себя проявить? А до окончания школы оставалось всего 8 недель! Так что я ему сказал, чтобы посмеяться – ведь он прекрасно знал, что наука меня интересует куда меньше, чем его самого, – что есть у меня последняя возможность прославиться – Выставка Технического Творчества нашего Округа. Я учился на «хорошо» по физике и химии, но нужны они мне были не больше, чем гвоздь в одном месте.
Но отец вскочил со стула, охваченный болезненным возбуждением.
– Пошли в подвал, – сказал он. – Нас ждет работа.
– Какая еще работа? – сказал я. Время было за полночь.
И он мне ответил:
– Ты примешь участие в Выставке Технического Творчества и займешь первое место.
Так я и сделал. Точнее, в Выставке принял участие и занял первое место мой отец – он только потребовал, чтобы я подписал свидетельство, что вся работа проделана мной собственноручно, и запомнил бы наизусть все его объяснения по этому поводу. Это относилось к кристаллам, к тому, как и почему они росли.
Соперники у него были слабенькие. Куда было подросткам из семей, где почти никто из родителей не имел высшего образования, тягаться с 43-летним инженером-химиком, двадцать лет проработавшим на производстве? Тогда главным занятием населения по-прежнему оставалось сельское хозяйство – кукуруза, свиньи, крупный рогатый скот. Единственным сложным индустриальным объектом был «Барритрон», и только горстка таких знатоков, как мой отец, разбиралась в химических процессах и аппаратуре. Подавляющее большинство рабочих компании спокойно исполняло свои обязанности, – делали, что велят, совершенно не интересуясь теми чудесами, которые выходили из-под их рук, словно по волшебству оказываясь на погрузочных платформах упакованными, снабженными этикетками и адресованными во все концы света.
Вспомнилось мне, как погибшие американские солдаты – по большей части тинейджеры – дожидались погрузки, упакованные, снабженные этикетками и адресованные в разные места, на погрузочных платформах во Вьетнаме. Много ли вы найдете людей, которые интересовались процессом производства этого странного конечного продукта? Кому до этого было дело?
Маленькой горстке людей.
Теперь мне кажется, что нас с отцом не заклеймили как мошенников и не выбросили мой экспонат с Выставки Технического Творчества, в результате чего я сижу здесь и жду суда, вместо того чтобы быть знаменитым корреспондентом «Нью-Йорк таймс», принадлежащей корейцам, лишь по одной причине: нас пожалели. По-моему, все окружающие решили, что наша маленькая семья уже достаточно настрадалась. По правде сказать, в нашем округе никому никакого дела не было до науки.
Остальные экспонаты отличались такой серостью и убожеством, что лучшие из них, вместе со своими честными авторами, выглядели бы просто глупо на Выставке Достижений Штата, в Кливленде. Наша игрушка имела товарный вид, будьте уверены. Может быть, наш экспонат имел одно бесспорное преимущество с точки зрения экспертов, когда они прикидывали, с чем победителю округа придется столкнуться в Кливленде: наш экспонат был исключительно непонятен и отменно неинтересен среднему американцу.
Я сохранял философское спокойствие благодаря марихуане и алкоголю, пока общество решало, предать ли меня анафеме, как мошенника, или увенчать, как гения. Возможно, и отец тоже чем-то накачался. Бывает, что нипочем не разберешь. Я служил под командованием 2х генералов во Вьетнаме, которые ежедневно принимали по кварте виски, но догадаться об этом было мудрено. Вид у них был всегда серьезный, даже торжественный.
Так вот мы с отцом и отправились в Кливленд. Он был в отличном настроении. Я-то знал, что нам несдобровать. А он дал мне единственное ценное указание: развернуть плечи пошире, когда буду давать объяснения у своего экспоната, да не попадаться судьям на глаза с сигаретой в зубах. Он имел в виду обычные сигареты. Он не знал, что я курю другую марку.
Я не оправдываюсь – ну, баловался наркотиками в самые тяжелые времена, в старших классах. Уинстон Черчилль тоже бывал в полном отрубе, накачавшись коньяком и накурившись кубинских сигар, – в самые тяжелые времена II мировой войны.
А Гитлер, само собой, благодаря передовой германской науке и технологии, был среди первых представителей человечества, чей мозг превратился в паутину при помощи амфетамина. Говорят, он буквально жевал ковры. Ням-ням.
Мать с нами в Кливленд не поехала. Она стеснялась выходить из дому – такая она была громадная, толстая. Мне приходилось после школы бегать вместо нее за покупками. И дома тоже приходилось заниматься хозяйством – ей было слишком трудно передвигаться. Моя привычка к домашнему хозяйству очень пригодилась – сначала в Уэст-Пойнте, а потом – когда моя теща и жена потеряли рассудок. Для меня это было на самом деле отдыхом, я мог расслабиться, потому что видел – я делаю что-то бесспорно нужное, доброе, и все мои беды забывались, пока я возился по хозяйству. А как у моей матери разгорались глаза, когда она видела, что я ей приготовил!
Жизнь моей матери – пример неподдельного успеха, 1ственный в этой книге. Она вступила в ряды Борцов с Избыточным Весом, когда ей было 60 – как мне теперь. А когда на нее свалился потолок в лавке у Ниагарского водопада, она весила всего 52 килограмма!
Эта библиотека набита историями поддельных триумфов, что заставляет меня сильно сомневаться в ее полезности. Когда люди читают о великих победах, это сбивает их с толку – насколько я имел возможность убедиться, даже для белых людей, принадлежащих к высшему и среднему классу, нормой является поражение. Особенно нечестно вешать лапшу на уши юнцам, оставляя их в полном неведении о тех чудовищных подвохах, которые их ждут, и ролях суперзвезд в похабных комедиях, которые для них предназначены, да и кое о чем куда, куда хуже этого.
Выставка Технического Творчества штата Огайо была развернута в прекрасной Аудитории Мёлленкампа, в Кливленде. Ряды кресел убрали и расставили вместо них столы для экспонатов. Некий намек на мое тогда еще отдаленное будущее заключался в том, что зал был подарен городу Мёлленкампами – семейством угольных магнатов и судовладельцев, которое подарило Таркингтоновскому колледжу эту самую библиотеку. Это произошло задолго до того, как они продали шахты и суда Британско-Оманскому концерну со штаб-квартирой в Люксембурге.
Но настоящее было достаточно мрачным. Пока мы с отцом собирали наш экспонат, остальные участники выставки смотрели на нас, как на пару клоунов, может, вроде Лоурела и Харди – отец был толстый и расторопный, а я тощий и тупой. Дело было в том, что отец суетился и все делал сам, а я торчал рядом, подыхая со скуки. Мне хотелось только одного – выбраться оттуда, забиться в укромный уголок или спрятаться за деревом и выкурить сигарету. Мы грубо нарушали самое главное правило Выставки, а именно: юный изобретатель должен был лично проделать всю работу, с начала и до конца. Родителям и учителям запрещалось – в письменном виде! – оказывать нам какую бы то ни было помощь.
Это было все равно что записаться на любительскую гонку на бульдозере, который я будто бы самолично построил, а выехать на старт на отцовском «феррари-гран-туризмо».
Мы вовсе не работали над нашим экспонатом в подвале. Когда отец сказал, что нас ждет работа, мы действительно спустились в подвал. Но пробыли мы там минут 10, пока он что-то придумывал, все больше возбуждаясь. Я молчал.
То есть я сказал пару слов.
– Закурю, не возражаешь? – сказал я.
– Кури, кури, – сказал он.
Для меня это была большая победа. Это значило, что отныне я могу курить в доме, где угодно, и он ничего мне не скажет.
Потом он вернулся в гостиную, и я следом за ним. Он уселся за мамин письменный стол и составил список предметов, которые понадобятся для Выставки.
– Что ты делаешь, Па? – сказал я.
– Тш-шш, – сказал он. – Я занят. Не мешай.
Я и не мешал. У меня и без того было о чем подумать. Я был в полной уверенности, что подцепил гонорею. Во всяком случае, какую-то заразу, которая мне здорово досаждала. Но к врачу я не ходил, потому что доктор, согласно закону, был обязан сообщить обо мне в Департамент Здравоохранения, и родителям тоже об этом сообщают, как будто им своих несчастий мало.
Но эта инфекция, какая бы она ни была, сама прошла бесследно, я тут ни при чем. Значит, это была не гонорея – та гложет тебя неотступно и никогда сама не проходит. А с чего ей проходить самой? Ей хорошо, тепло и не дует. Стоит ли кончать тусовку? Вы только поглядите, какие ребятишки здоровые, веселые!
Со временем я 2 раза словил настоящую гонорею – один раз – в Тегусигальпе, в Гондурасе, а потом еще раз – в Сайгоне, теперь переименованном в Хо Ши Мин-Сити, во Вьетнаме. И оба раза я рассказывал докторам про ту историю, в старших классах.
Они сказали, что это был, должно быть, дрожжевой грибок. Жаль, что я не открыл хлебопекарню.
С тех пор отец являлся домой с работы, принося детали для экспоната, сделанные по его заказу в «Барритроне»: подставки и демонстрационные витрины, объяснительные таблички и этикетки, напечатанные в типографии, которая много работала для «Барритрона». Кристаллы прибыли из фирмы химических препаратов в Питсбурге, тоже работавшей с «Барритроном». А один кристалл, помнится мне, прибыл издалека – из самой Бирмы.
Фирма химических препаратов, – должно быть, не без труда – составила для нас потрясающую коллекцию кристаллов – то, что они нам прислали, явно не входило в их обычный ассортимент. Ради того, чтобы угодить такому солидному заказчику, как «Барритрон», они, должно быть, обратились к человеку, собиравшему и продававшему кристаллы из-за их редкостной красоты и ценности, для которого это были не химические вещества, а драгоценности.
Как бы то ни было, эти кристаллы, достойные музейных витрин, заставили отца сказать те знаменитые слова, последние слова, которые он произнес, рассыпав их на кофейном столике в нашей гостиной и не сводя с них восхищенных глаз:
– Сын, проигрыш нам не грозит.
Однако, как говорит Жан-Поль Сартр (в «Крылатых словах» Бартлетта): «Ад – это другие люди»[21]. Другие люди во мгновение ока расправились с нашим непобедимым экспонатом в Кливленде, 43 года тому назад.
Как тут не вспомнить генералов Джорджа Армстронга Кастера у Литтл Бигхорна, и Роберта И. Ли под Геттисбергом, и Уильяма Уэстморленда во Вьетнаме.
Кто-то, помнится мне, 1 раз повторил знаменитые последние слова генерала Кастера: «Откуда прут эти проклятые индеи, так их перетак?»
Мы с отцом, а вовсе не наши великолепные кристаллы, стали на время самым популярным экспонатом в Аудитории Мёлленкампов. Мы стали образчиками извращенной психологии. Остальные участники и их менторы собрались возле нас и устроили нам форменный допрос. Они-то знали, фигурально выражаясь, на какую кнопку нажать, чтобы мы бледнели, краснели, извивались и улыбались, ну и прочее в этом роде.
Один участник спросил отца, сколько ему лет и в каком он классе учится.
Самое время, чтобы собрать наши вещички и смыться оттуда. Судьи до нас пока еще не дошли, и репортеры тоже. Мы еще не поставили табличку, где значилось мое имя и школа, которую я представлял. Мы еще не произнесли ни одной фразы, которую стоило бы увековечить.
Если бы мы смотали удочки и незаметно слиняли в тот самый момент, оставив пустой стол, то, возможно, попали бы в историю американской науки как выбывшие участники – по болезни или еще по какой причине. Там уже был один пустой стол, всего в пяти метрах от нашего. Мы с отцом знали, что он останется пустым, нам сказали, почему. Предполагаемый участник вместе со своим папой и мамой находился в больнице в Лиме, Огайо, – не в той Лиме, что в Перу. Это был их родной город. Накануне, отправляясь в Кливленд, они едва успели подать машину задом от своего дома – а в багажнике у них был выставочный экспонат, – когда в них врезался сзади какой-то пьяный водитель.
Ничего особенного не произошло бы, если бы у них в багажнике не лежало несколько бутылок с разными кислотами – тот самый экспонат, – бутылки перебились, кислота смешалась с бензином. Обе машины мгновенно вспыхнули.
Этот экспонат, кажется, должен был продемонстрировать несколько способов применения для пользы Человечества кислот, к которым многие люди относились с опаской и пренебрежением.
Люди, которые глазели на нас и засыпали нас вопросами, послали за судьей – уж очень им не понравилось то, что они видели и слышали. Они хотели, чтобы нас дисквалифицировали. Мы были не просто жулики. Мы были посмешищем!
Меня чуть не вырвало. Я сказал отцу:
– Па, честное слово, лучше нам отсюда убраться. Что-то мы не рассчитали.
Но он сказал, что стыдиться нам нечего и что никто не дождется, чтобы мы удирали домой, поджавши хвост.
Вьетнам!
Судья, конечно, пришел и без труда выяснил, что я вообще никакого понятия о нашем экспонате не имею. Тогда он отозвал отца в сторонку и попробовал с ним договориться как мужчина с мужчиной. Он вел себя дипломатично. Он вовсе не хотел возбуждать враждебные чувства в нашем родном округе, который послал меня в Кливленд как своего представителя. И он отнюдь не хотел унижать отца, почтенного члена общества, который, судя по всему, просто прочел правила не очень внимательно. Он не хотел позорить нас, формально дисквалифицируя, – это могло вызвать нежелательный ажиотаж в прессе. Но отец, со своей стороны, не должен был настаивать на том, чтобы мой экспонат участвовал на равных и законных основаниях в общей экспозиции.
Он сказал, что, когда настанет наша очередь, он вместе с остальными судьями просто пройдет мимо нас, не сказав ни слова. Они сохранят общий секрет – что мы вообще ничего не могли выиграть.
Такой был договор.
История.
В этом году победительницей оказалась девчонка из Цинциннати. Оказалось, что у нее был тоже экспонат, связанный с кристаллографией. Но она, в отличие от меня, или сама вырастила свои кристаллы, или насобирала их в ручейках, пещерах и угольных шахтах, в радиусе 100 километров от дома. Звали ее Мэри Алиса Френч, я помню, но в финале, на Национальной Выставке в Вашингтоне, округ Колумбия, она оказалась где-то в хвосте.
Когда ее отправляли на Финальную Национальную Выставку, город Цинциннати, говорят, настолько преисполнился гордости и уверенности в победе или по крайней мере в том, что ее кристаллы займут почетное место, что мэр учредил «День Мэри Алисы Френч».
Теперь я невольно думаю об этом – времени у меня предостаточно, чтобы подумать о людях, которым я причинил зло, – и спрашиваю себя, не послужили ли мы с отцом невольной причиной ее ужасного провала в Вашингтоне. Вполне вероятно, что судьи в Кливленде присудили ей Первый Приз, чтобы подчеркнуть моральный контраст между ее экспонатом и нашим.
Может быть, в этом судействе наука отошла на задний план, и на фоне нашего постыдного мошенничества эта девочка дала судьям бесценную возможность научить школьников золотому правилу, которое выше всех законов науки: береги платье снову, а честь смолоду.
Как знать?
Много, много лет спустя после того, как сердце Мэри Алисы Френч было разбито в Вашингтоне, а я стал преподавателем в Таркингтоне, у меня учился паренек из Цинциннати, ее родного города. Его родня с материнской стороны недавно продала единственную уцелевшую ежедневную газетенку и главную телекомпанию и кучу радиостанций и еженедельных газет в придачу султану Брунея, которого считают самым богатым человеком на Земле.
Этот ученик выглядел лет на 12, когда его к нам привезли, а на самом деле ему был 21, но голос у него так и не ломался, а ростом он был 150 см. После сделки с султаном он, по слухам, стоил лично 30 000 000 долларов, но шарахался от собственной тени.
Он умел читать, писать и считать и сам выучил даже алгебру и тригонометрию. Он был, пожалуй, самым сильным шахматистом за всю историю колледжа. Но в обществе он совершенно терялся и, видимо, так и не смог это преодолеть, потому что до смерти боялся всего на свете.
Я его спросил, не знал ли он женщину в Цинциннати, мою ровесницу примерно, по имени Мэри Алиса Френч.
Он ответил:
– Никого я не знаю, ничего я не знаю. Пожалуйста, больше со мной не говорите. И остальным скажите, чтобы они ко мне не лезли.
Я так и не узнал, что он сделал со своими деньгами, если он вообще что-то в жизни сделал. Мне сказали, что он женился. Что-то не верится!
Не иначе как его прибрала к рукам какая-нибудь расчетливая девица.
Ловкая особа. Должно быть, купается в золоте.
Вернемся на Выставку Технического Творчества в Кливленде: когда судья с отцом обо всем договорились, я рванул к ближайшему выходу. Мне был необходим свежий воздух. Я искал новую, иную планету – или смерть. Все было лучше, чем то, что со мной творилось.
Выход мне преградил человек в потрясающем костюме. Другого такого во всем зале не было. Невероятно, но факт: он был одет так, как я сам буду одет, когда стану подполковником Регулярной Армии, на груди у него пестрели ряды орденских колодок. Он был в парадной форме, с золотыми аксельбантами, в сапогах, с «крылышками» парашютно-десантных войск в петлицах. Мы тогда ни с кем не воевали, и офицер при полном параде среди толпы штатских производил сногсшибательное впечатление. Его откомандировали на выставку с заданием навербовать многообещающих юных ученых для своей «альма матер». Военной Академии Соединенных Штатов в Уэст-Пойнте.
Академия была создана вскоре после Гражданской войны, так как страна нуждалась в офицерах со специальным инженерным образованием, которое считали главным условием победы в тогдашней военной науке – в основном это касалось картографии и артиллерии. Теперь, когда появились радары, ракеты, самолеты и ядерное оружие, возникли те же самые проблемы.
А я оказался в Кливленде, и на груди у меня, над самым сердцем, красовался громадный круглый значок, похожий на мишень, с надписью:
«УЧАСТНИК».
Этот подполковник, которого звали Сэм Уэйкфилд, не только заманил меня в Уэст-Пойнт. Во Вьетнаме, где он был в чине генерал-майора, он наградил меня Серебряной Звездой за выдающуюся доблесть и мужество. Он вышел в отставку за год до окончания войны и стал Президентом Таркингтоновского колледжа, ныне Таркингтоновской Тюрьмы. А когда я пришел из армии, он нанял меня учить детей физике и звонить в колокола, колокола, колокола.
Вот какие слова сказал мне Сэм Уэйкфилд, самые первые его слова, когда мне было 18, а ему 36:
– Куда спешим, сынок?
– Куда спешим, сынок? – сказал он. И добавил: – Если у тебя есть свободная минутка, давай поговорим.
Ну, я остановился. И это была самая большая ошибка в моей жизни. Там было сколько угодно выходов, и надо бы мне выбрать любой из них. Все остальные выходы в ту минуту вели в Мичиганский Университет, в журналистику, в мир музыки – к целой жизни, в которой я мог одеваться, выражаться и самовыражаться, как моей душе угодно. Любой другой выход, вполне возможно, привел бы меня к жене, которая не свихнулась бы и не повисла бы тяжким грузом у меня на шее, и к детям, которые любили бы и уважали меня.
Каждый из этих выходов привел бы меня к каким-то неприятностям, я понимаю – это дело житейское. Но не думаю, чтобы я угодил воевать во Вьетнам, а потом – учить неспособных к учению детей в Таркингтоновском колледже, а потом вылетел бы из Таркингтона и снова учил неспособных к учению на том берегу озера, пока не произошел величайший в истории побег из тюрьмы. А теперь я сам сижу в тюрьме.
Но я выбрал 1 единственный выход, блокированный Сэмом Уэйкфилдом.
Так уж мне подфартило.
Сэм Уэйкфилд спросил меня, не подумывал ли я когда-нибудь о карьере военного. Передо мной был человек, получивший ранение во II мировой войне, 1ственной войне, в которой я не отказался бы сражаться, воевавший и в Корее. Впоследствии он уйдет в отставку за год до окончания Вьетнамской войны и станет Президентом Таркингтоновского колледжа, а потом пустит себе пулю в лоб.
Я ответил, что меня уже приняли в Мичиганский Университет, а солдатская лямка меня не привлекает. Да, дело у него с ходу не заладилось. Напоролся на юнца, который вышел на Выставку Технического Творчества на уровне штата и честно мечтает поступить в Калифорнийский Технический, или МТИ, или в любое другое место, где не приходится все время держать свои мысли по стойке «смирно». Сэм был готов на что угодно. Он таскался по всей стране, подбирая отбросы Выставок Технического Творчества. Он не поинтересовался моим экспонатом. Ему не было дела до моих отметок. Ему нужен был я, как таковой, а каков я, ему было наплевать.
А тут подоспел и отец – разыскивал меня. Не успел я опомниться, как Па и Сэм Уэйкфилд уже хохотали и жали друг другу руки.
Отец выглядел таким счастливым, каким я не видел его много лет. Он мне сказал:
– Для наших там, дома, это будет получше, чем приз на Выставке.
– Что будет получше? – сказал я.
– Ты только что выиграл место в Военной Академии Соединенных Штатов, – сказал он. – Наконец-то у меня сын, которым я могу гордиться.
Семнадцать лет спустя, в 1975-м, я, в чине подполковника, стоял на крыше Американского посольства в Сайгоне, следя за тем, чтобы только американцы попадали на борт вертолета, который перебрасывал вконец деморализованных людей на корабли, стоявшие на рейде. Мы продули войну!
Неудачники!
Я был еще не самым бездарным из юных дарований, которых Сэм Уэйкфилд уговорил поступить в Уэст-Пойнт. Со мной в классе учился паренек из захолустной школы в Вайоминге, который проявил технические способности смолоду: он сконструировал крохотный электрический стул для крыс, с привязными ремнями и черным капюшончиком, в комплекте.
Его звали Джек Паттон. Он не состоял в родстве с «Кровавым Потрошителем» Паттоном, прославленным генералом II мировой войны. Он стал моим шурином. Я женился на его сестре, Маргарет. Она приехала с родителями на выпускной бал, и я в нее влюбился. Как мы танцевали!
Джека Паттона застрелил снайпер в Хюе – произносится «Уэй». Он был подполковником саперных войск. Я там не был, но мне сказали, что пуля угодила ему прямо в лоб. Вот это меткий глаз! Тот, кто в него стрелял, был настоящий победитель.
Однако снайпер недолго оставался победителем. Это почти никому не удается. Мне говорили, что ему было лет 15, не больше. Это был мальчишка, а не взрослый мужчина, но, раз уж он влез в мужские игры, плата с него полагалась полная, без скидок. Когда они его убили, то засунули его маленькие причиндальчики ему в рот – чтобы остальные поостереглись становиться снайперами.
Закон и порядок. Скорый суд, правый суд.
Поспешу вас заверить, что ни в одном из вверенных мне подразделений надругательство над телами врагов не поощрялось, и я не стал бы смотреть на это сквозь пальцы. В одном взводе из моего батальона придумали класть пиковые тузы на вражеские трупы, видно, вместо визитных карточек. Это, строго говоря, не являлось надругательством, но я с этим покончил.
То, что пехотинец может сделать с телом врага своими жалкими подручными средствами, ни в какое сравнение не идет, само собой разумеется, с обычными, неотвратимыми, абсолютно будничными последствиями бомбежки или артобстрела. Я как-то раз видел голову бородатого старика, покоившуюся на куче кишок, выпавших из брюха буйвола, в бомбовой воронке на краю рисового поля в Камбодже. Они были густо облеплены мухами. Бомбардировщик, сбросивший бомбу, летел на такой высоте, что его с земли вообще не было видно. Но то, что осталось после этой бомбы, даст сто очков вперед такой простенькой визитной карточке, как туз пик.
Вряд ли Джек Паттон хотел, чтобы снайпера, убившего его, так изуродовали, но утверждать не берусь. Еще когда он был жив, он в 1 отношении был точь-в-точь, как мертвец: ему все было до лампочки.
Все, абсолютно все, без исключения, было для него посмешищем, по крайней мере он так говорил. Его любимая присказка, до самой смерти, была: «Я чуть не лопнул со смеху». Если подполковник Паттон попал в Рай – хотя я не думаю, что туда чаяли добраться многие из настоящих кадровых вояк, во всяком случае не в наше время, – он, должно быть, сейчас рассказывает, как внезапно настигла его смерть в Хюе, а потом добавит, без малейшего намека на улыбку: «Я чуть не лопнул со смеху». В этом и была закавыка: Паттон рассказывал про событие, по природе своей серьезное, или прекрасное, или опасное, или священное, которое для него было лишь поводом «чуть не лопнуть со смеху», но сам он не смеялся. И он сохранял полную серьезность, рассказывая об этом впоследствии. За всю его жизнь, я думаю, никому не удалось услышать, как он чуть не лопнул со смеху, сколько бы он об этом ни говорил.
Говоря, что чуть не лопнул со смеху, выиграв приз в школе за электрический стул для крыс, он не смеялся. Многие просили его показать этот стульчик в работе, с транквилизированной крысой, хотели, чтобы он выбрил череп этой накачанной наркотиком крысы и пристегнул ее ремешками к стулу, и, по словам Джека, зрители требовали, чтобы он спросил, хочет ли преступник сказать свое последнее слово – покаяться в преступлениях, в которых он погряз.
Но экзекуция так и не состоялась. В школе, где учился Паттон, только не в Комитете по науке, нашлись здравомыслящие люди, и они объявили, что это зрелище запрещается, как жестокое обращение с бессловесными животными. А Джек Паттон, как всегда, сказал без улыбки:
– Я чуть не лопнул со смеху.
По его словам, он чуть не лопнул со смеху, когда я женился на его сестре, Маргарет. Он добавил, что не надо нам с Маргарет на него обижаться. Сказал, что покатывается со смеху каждый раз, когда люди женятся.
Я абсолютно уверен, что Джек понятия не имел о наследственном безумии со стороны матери, и его сестра, моя невеста, тоже ничего не знала. Когда я женился на Маргарет, ее матушка была как будто в полной норме, разве вот только до безумия любила танцы – иногда это пристрастие наводило легкую жуть, но вреда от этого никому не было. Танцевать до упаду – это дело безобидное, не то что дикая идея стереть Северный Вьетнам с лица Земли, превратить его в Каменный век, или разбомбить любое место, превратив его в Каменный век.
Моя теща, Милдред, выросла в Перу, штат Индиана, но ни словечком не обмолвилась про это Перу, даже после того, как свихнулась, только один раз упомянула, что Кол Портер, сочинитель изысканных поп-песенок в первой половине минувшего столетия, тоже родился в Перу.
Моя теща, Милдред, сбежала из Перу в 18 лет и больше туда не возвращалась. Она прослушала полный курс в Университете штата Вайоминг, в Лэрами – нашла местечко! – но это, я думаю, было самое удаленное от Перу место в пределах Млечного Пути, какое ей удалось отыскать. Там она и повстречалась со своим мужем, студентом Ветеринарного факультета того же Университета.
Только после войны во Вьетнаме, когда Джека давно уже не было в живых, мы с Маргарет догадались, что моя теща не желала и вспоминать о Перу, потому что там почти все знали, что она родом из семьи, прославившейся поколениями психов. Она удрала подальше, а потом вышла замуж, никому не выдавая жуткую историю своей семьи, да еще и детей нарожала.
Моя жена вышла замуж и родила детей в полном неведении о той опасности, которая нависла над ней самой, и о том, что все наши дети, по ее милости, попали в группу риска.
Наши дети, которые выросли в доме рядом с окончательно свихнувшейся бабкой, сбежали из нашей долины при первой возможности, точно так же, как она сбежала из Перу. Но они не стали плодиться и размножаться, и я сомневаюсь, что они на это решатся, – ведь они знают, какая дьявольская ловушка для дураков запрятана у них в генах.
Джек Паттон не был женат. Он никогда не говорил, что хочет иметь детей. Это, кстати, наводит на мысль, что ему было кое-что известно о сумасшедших родичах в Перу. Но я этому не верю. Он был вообще против завета плодиться и размножаться, потому что, как он говорил, человеческие существа «раз в 1000 глупее и ничтожнее, чем они думают».
Я и сам, кажется, со временем пришел к тому же выводу.
Я помню, как на первом курсе Джек внезапно решил, что станет карикатуристом, хотя прежде об этом и не помышлял. Он всегда принимал решения моментально, ни с того ни с сего. Представляю себе, как он там у себя, в Вайоминге, вдруг решил сконструировать электрический стул для крыс.
Первый и последний рисунок, какой он создал, изображал свадьбу носорогов. А самый обыкновенный священник в церкви задавал вопрос присутствующим: если здесь есть кто-нибудь, кому известна причина, которая могла бы помешать этим 2им соединиться в таинстве брака, – пусть говорят сейчас или никогда.
Это было задолго до того, как я повстречался с его сестрой, Маргарет.
Мы с ним все 4 года прожили в одной комнате. Поэтому он показал мне рисунок и сказал, что собирается продать его в «Плейбой».
Я спросил его, что в этом рисунке смешного. Он совсем не умел рисовать карикатуры. Ему пришлось объяснять мне, что жених и невеста – носороги. А я было подумал, что это пара диванов или, может быть, пара лимузинов, побывавших в уличной катастрофе. Это еще могло бы вызвать улыбку: пара разбитых лимузинов соединяет свои судьбы перед алтарем. Собираются жить своим домом.
– Что тут смешного? – повторил Джек, не веря своим ушам. – У тебя что, сперли чувство юмора? Да ведь если кто-нибудь не остановит церемонию, эти двое спарятся и родят маленького носорожика!
– А как же иначе, – сказал я.
– Силы небесные, – сказал он, – да есть ли на всем белом свете что-нибудь уродливее и глупее носорога? Если нечто способно к размножению, это еще не значит, что оно должно размножаться.
Я заметил, что носорогу другой носорог может казаться гением чистой красоты.
– В том-то и дело, – сказал он. – Любая зверюга считает себе подобных тварей чудесными. И все молодожены считают, что они – чудо из чудес и что у них родятся расчудесные детишки, даже если сами они уродливее носорогов. То, что мы сами себе кажемся венцом творения, еще ничего не значит. Мы можем оказаться страхолюдными чудищами, которые просто не желают этого признавать, боясь сильно огорчиться.
Когда мы с Джеком учились на третьем курсе Уэст-Пойнта – а в обычном колледже это был бы только первый курс, – помнится мне, нам было приказано маршировать 3 часа кряду по плацу, как будто мы несли охрану, с полной выкладкой и при личном оружии. Это наказание нам влепили за то, что мы не донесли на другого курсанта, который смухлевал на экзаменах по электротехнике. Кодекс Чести требовал, чтобы мы не только сами никогда не лгали и не жульничали, но и доносили на любого, кто был в этом повинен.
Мы не видели, как этот курсант жульничал. Мы даже учились в разных классах. Но мы оказались рядом, в компании еще одного курсанта, когда он напился после игры Армии против Флота, в Филадельфии. Он так надрался, что заявил во всеуслышание, что смухлевал на экзаменах прошлым летом, в июне. Мы с Джеком посоветовали ему заткнуться, добавили, что не хотим ничего слышать и вообще забудем про это начисто, потому что еще неизвестно, правда это или выдумка.
А тот, другой курсант, которого впоследствии подорвали во Вьетнаме, заложил нас всех. Считалось, что мы так же низко пали, как этот жулик, раз мы его покрываем. Кстати, новое слово «подорвать», т. е. разнести на куски, родилось на Вьетнамской войне. Случалось, что в палатку к нелюбимому офицеру забрасывали осколочную гранату. Не хочу хвастаться, но за все время, что я служил во Вьетнаме, никто не предлагал подорвать меня.
Обманщика поперли с последнего курса, хотя он был «старичком» и до окончания ему оставалось всего 6 месяцев. А нам с Джеком пришлось погулять 3 часа ночью в проливной дождь. Разговаривать друг с другом или с посторонними нам не полагалось. Но невидимые диагонали, по которым мы расхаживали, пересекались в 1 точке. Когда мы встретились в очередной раз, Джек мне тихонько сказал:
– Что бы ты стал делать, услышав, что кто-то только что сбросил атомную бомбу на Нью-Йорк?
До нашей новой встречи оставалось 10 минут. Я придумал несколько банальных ответов: что я буду в ужасе, что я разрыдаюсь, и прочее в этом роде. Но я понял, что мой ответ был ему не нужен. Джек хотел, чтобы я выслушал его ответ.
Он выдал мне свой собственный ответ. Уставившись мне прямо в глаза, он сказал, не дрогнув ни 1им мускулом:
– Я бы лопнул со смеху.
Последний раз он мне сказал, что чуть не лопнул со смеху, в Сайгоне, когда я встретил его в баре. Он сказал, что его только что наградили Серебряной Звездой и теперь он сравнялся со мной – у меня Звезда уже была. Он со взводом солдат из своей роты расставлял мины на тропинках, ведущих в деревню, по слухам, сочувствовавшую врагам, когда началась перестрелка. Тогда он вызвал группу поддержки с воздуха, которая залила напалмом – это такой желеобразный бензин, изобретенный в Гарвардском Университете, – всю деревню, истребив поголовно всех вьетнамцев обоего пола и любого возраста. Впоследствии ему было приказано пересчитать все трупы и подать рапорт, чтобы объявить число убитых «партизан» в сводке за тот день. За что он и получил Серебряную Звезду.
– Я чуть не лопнул со смеху, – сказал Джек. Но он не улыбался.
Он бы непременно почувствовал, что вот-вот лопнет со смеху, если бы видел, как я размахиваю пистолетом на крыше нашего посольства в Сайгоне. Я заработал свою Серебряную Звезду за то, что обнаружил и лично уничтожил 5 вражеских солдат, затаившихся в подземном туннеле. Теперь я торчал на крыше, а противники кишели повсюду, ни от кого не прячась, занимая без сопротивления улицы внизу. Вон они, все на виду, на тот случай, если мне захочется уничтожить их в большом количестве. ПУ! ПУ! ПУ!
Я торчал на этой крыше, чтобы помешать вьетнамцам, нашим союзникам, садиться в вертолеты, переправлявшие исключительно американцев, штатских служащих с семьями, на военные корабли, стоявшие на рейде. Партизаны могли при желании сбить вертолеты, забраться наверх и взять всех нас в плен или перестрелять. Но они хотели только одного, как и раньше, – чтобы мы убирались домой. Разумеется, они захватили и расстреляли всех вьетнамцев, которым я не дал влезть в вертолет, после того, как самый последний американец, подполковник Юджин Дебс Хартке, покинул их страну.
Вот что было дальше:
Вертолет, уносивший последнего Американца из Вьетнама, прибился к стае других вертолетов, летевших над Южно-Китайским морем: их спугнули с насестов на земле, и у них вот-вот должен был кончиться бензин. Разве не подходящий сюжетик для Естественной истории 20-го века: небо, в котором вьются стрекочущие птеродактили, созданные людьми, внезапно лишившиеся дома, неспособные проплыть ни метра, обреченные на гибель в волнах или на голодную смерть…
Внизу под нами раскинулась, насколько хватал глаз, вооруженная до зубов армада, какой не знала история и которой не грозила никакая опасность. Нам предоставили все бездонное синее море, сколько нужно, противник нам не мешал. Плещитесь на здоровье!
Моему птеродактилю приказали по радио зависнуть вместе с 2 другими над палубой миноносца, где было место только для 1, собственного птеродактиля, который поднялся в воздух, чтобы нашим было где приземлиться. И мы спустились, и вылезли на палубу, и морячки столкнули нашу громоздкую, глупую, неуклюжую птицу за борт. Эту операцию повторили еще два раза, после чего птица, принадлежащая кораблю, уселась на свое законное место. Я потом заглянул в нее. Она была битком набита разным электронным оборудованием для обнаружения мин и подводных лодок под водой, а также летающих объектов и ракет в небе.
А потом само Солнце следом за последним американским вертолетом покинуло Сайгон, опустившись на дно глубокого синего моря.
В свои 35 лет Юджин Дебс Хартке стал так же безобразно злоупотреблять алкоголем и марихуаной и путаться с падшими женщинами, как и в последние 2 года учебы в школе. И он растерял окончательно уважение к себе самому и к своей великой державе, точно так же, как 17 лет назад потерял уважение к себе и к своему отцу на Выставке Технического Творчества в Кливленде, штат Огайо.
Его ментор, Сэм Уэйкфилд, который завербовал его в Уэст-Пойнт, покинул армию на год раньше, чтобы иметь возможность выступать против войны. Президентом Таркингтоновского колледжа он стал благодаря семейным связям с сильными мира сего.
Пройдет три года, и Сэм Уэйкфилд покончит с собой. Вот вам и еще один потерпевший поражение неудачник, хотя он был и генерал-майором, и Президентом колледжа. Я думаю, он просто под конец вымотался. Говорю это не только потому, что мне он всегда казался усталым, но главным образом потому, что его предсмертная записка оригинальностью не отличалась, словно не имела к нему лично никакого отношения. Она слово в слово совпадала с предсмертной запиской, оставленной в далеком 1932 году, когда мне было –8 лет, другим неудачником, Джорджем Истменом, изобретателем фотокамеры «Кодак» и основателем «Истмен Кодака». Раньше этот концерн размещался всего в 75 милях отсюда, а теперь приказал долго жить.
В обеих записках было сказано вот что:
«Мое дело сделано».
И больше ни слова.
Если говорить о Сэме Уэйкфилде, то сделанное им дело, если он не хотел приплюсовать к нему Вьетнамскую войну, состояло из трех зданий, которые бы и без него построили, кто бы там ни был Президентом в Таркингтоне.
Эту книгу я пишу для людей не моложе 18 лет, но мне кажется, никому не повредит, если я посоветую молодым людям готовить себя скорее к неудачам, чем к успеху – потому что им предстоит главным образом терпеть поражение за поражением.
Даже если выразить это в баскетбольных терминах, почти все обречены на проигрыш. Подавляющее большинство заключенных в Афинах, а теперь и здесь, в этом маленьком местечке лишения свободы, можно сказать, посвятили и детство, и юность исключительно баскетболу, и тем не менее всем им вышибли мозги на первых минутах какого-то треклятого дурацкого матча.
Позвольте мне добавить, на тот случай, если книга все же попадется молодому читателю, что я мог вконец разрушить свое здоровье, вылететь из Мичиганского Университета и кончить жизнь где-нибудь под забором, если бы не прошел выучку в Уэст-Пойнте, с его военной дисциплиной. Я сейчас говорю о своем теле, а не о душе: и для молодого человека – а с недавних пор и для молодой девушки, – чтобы выучиться уважать свои кости, и нервы, и мускулы, нет ничего лучше, чем поступить в одну из 3х главных военных академий.
Я поступил в Уэст-Пойнт заморышем, сутулым, со впалой грудью, я в жизни не занимался спортом – если не считать нескольких потасовок после танцев, где играл наш джаз-банд. Когда я кончил Академию и мне присвоили чин младшего лейтенанта регулярной армии, и я ходил щеголем, и купил красный «корветт» на средства, скопленные для меня Академией за время моей учебы, – спина у меня была прямая, как струна, легкие мощные, как мехи в кузнице Вулкана, я был капитаном 2х команд – вольной борьбы и дзюдо, и не выкурил ни единой сигареты и не проглотил ни капли спиртного за 4 полных года! Да и моя сексуальная озабоченность отошла в прошлое. Я не чувствовал себя так великолепно никогда, за всю свою жизнь.
Помню, я сказал своим родителям на выпускном вечере:
– Неужели это я?
Они ужасно гордились мной, и я тоже гордился собой. Я обратился к Джеку Паттону – он там тоже был со своей матерью и сестрой, опасными, как игрушки, начиненные взрывчаткой, и со своим нормальным отцом, и я его спросил:
– Ну, что ты о нас думаешь, лейтенант Паттон?
Он был в нашем классе первым с конца, средний балл у него был самый низкий. Таким же был и генерал Паттон, просто однофамилец Джека, который снискал громкую славу во время II мировой войны.
А Джек, разумеется, ответил, насупясь, что он чуть не лопнул со смеху.
Я тут перечитывал таркингтоновский журнал для старшекурсников, все выпуски, с последнего до первого, вышедшего в 1910 году. Журнал назывался «Мушкетер», в честь Мушкет-горы, а вернее, высокого холма, который возвышался на западной границе студенческого городка – и у его подножия, рядом с конюшней, теперь зарыты тела многих беглых заключенных.
Стоило кому-нибудь предложить внести какие-либо материальные усовершенствования в устройство колледжа, как это вызывало бурю протеста. Выпускники Таркингтона желали, возвращаясь сюда, находить все точно в том же виде, как было прежде. В 1 м отношении все оставалось неизменным – это касалось численности студентов, с 1925 года стабилизировавшейся и составлявшей ровно 300 человек. А тем временем, разумеется, население тюрьмы на том берегу разрасталось под прикрытием тюремных стен неудержимо, как Гремящая Борода, Ниагарский водопад.
Судя по письмам читателей в «Мушкетер», перемена, вызвавшая самую мощную лавину отчаянных протестов, была связана с реконструкцией Лютцевых Колоколов вскоре после конца II мировой войны, в память Эрнеста Хаббла Хискока. Он кончил Таркингтон и в 21 год был пулеметчиком на бомбардировщике морской авиации, который пилот бросил с полным грузом бомб на посадочную палубу японской авиаматки. Было это в сражении при Мидуэй, во время II мировой войны.
Я готов был отдать что угодно за возможность умереть в такой великой войне.
А что я? Я занимался шоу-бизнесом, стараясь привлечь как можно больше зрителей для Правительственного телеканала и убивая настоящих живых людей при помощи настоящего оружия – а остальные рекламщики не могли себе позволить такую роскошь.
Остальным рекламщикам приходилось снимать сплошную липу.
Как ни странно, актеры выглядели на голубом экране куда более убедительно, чем мы. Настоящее горе настоящих людей как-то туго доходит до публики.
Ох, сколько нам еще надо узнать о ТВ!
Родители Хискока, которые развелись и завели новые семьи, но оставались друзьями, скинулись, чтобы оплатить механизацию колоколов – чтобы на них, при посредстве клавиатуры, мог играть один человек. А до того куча людей дергала за веревки, и стоило раскачать какой-нибудь колокол, как он уж не останавливался, пока сам не пожелает. Унять его было невозможно.
В старину 4 колокола отчаянно фальшивили, но все, несмотря на это, их обожали, и дали им прозвища: «Пикуль», «Лимон», «Большой Чокнутый Джон» и «Вельзевул». Хискоки послали их в Бельгию, в ту самую литейную, где Андре Лютц работал подмастерьем Бог знает сколько лет назад. Там их подправили, механизировали и идеально настроили – такими я их и застал, когда взялся играть на колоколах.
Но музыка была уже не та, что в прежние времена. Те, кому довелось самим принимать участие в действе, описывали его в своих письмах в «Мушкетер» с такой же неистовой любовью и бешеным восторгом и благодарностью, с какими заключенные говорят о том, что такое героин, сдобренный амфетамином, или ангельский порошок, сдобренный ЛСД, или чистый крэк, и прочее, и прочее. Представляю себе, как все эти неспособные к обучению ребятишки в старое время, самозабвенно дергая за веревки, заставляли колокола петь ласково и грозно, громче грома над головой, и я уверен, что все они испытывали такое же незаслуженное наслаждение, как множество заключенных, накачанных наркотиками.
Разве я сам не признавался, что самые счастливые минуты моей жизни наступали, когда я звонил во все колокола? Вне какой бы то ни было связи с реальностью, я чувствовал, как и все эти наркоманы, что я – победитель, победитель, победитель!
Когда меня произвели в звонари, я прикрепил к двери комнаты, где находилась клавиатура, надпись «Top» – играя, я считал себя равным богу грома, мечущему громы и молнии вниз с холма на руины фабрик в Сципионе и дальше, за озером, и выше, к стенам тюрьмы на том берегу.
Мой перезвон будил многократное эхо – отражаясь от стен опустелых фабрик и стен тюрьмы, оно вступало в спор со звуками, только что исторгнутыми из колоколов над моей головой. Когда озеро Мохига замерзало, это эхо звучало так громко, что люди, впервые попавшие в наши места, думали, будто в тюрьме есть свои звоны и тамошний звонарь просто передразнивает меня.
А я кричал в эту неразбериху сумасшедшего спора колоколов с собственным эхом:
– Смейся, Джек, смейся!
После массового побега из тюрьмы Президент колледжа стал стрелять в беглых заключенных сверху, с колокольни. И из-за причуд акустики в нашей долине беглецы никак не могли понять, откуда в них стреляют.
В мое время колокола уже не раскачивались. Они были намертво прикреплены к жестким брусьям. Языки у них вынули. Взамен по ним ударяли стержни, движимые электроэнергией от Ниагарского водопада. Звон можно было мгновенно прекратить – там были для этого глушители, обложенные неопреном.
Комната, где некогда дюжина, а то и больше неспособных к обучению юнцов, дергавших за веревки, балдели от адской оглушительной какофонии, теперь служила помещением для клавиатуры в 3 октавы, занимавшей 1 стену. Дырки в потолке, куда раньше были пропущены веревки от колоколов, были зашпаклеваны и заштукатурены.
Теперь там все выведено из строя. Комнату с клавиатурой и колокольню над ней буквально изрешетили пулями и снарядами из гранатомета – беглые заключенные обстреливали колокольню снизу, когда снайпер, затаившийся среди колоколов, убил 11 из них и ранил 15. Этим снайпером был Президент Таркингтоновского колледжа. И хотя он уже был мертв, когда беглые преступники до него добрались, они были в таком бешенстве, что распяли его под потолком конюшни у подножия Мушкет-горы, где студенты обычно держали своих лошадей.
Президент Таркингтона, а мой ментор Сэм Уэйкфилд пустил себе пулю в лоб из кольта 45-го калибра. А его преемник, хотя он уже ничего не чувствовал, был распят.
Надо признать – это чрезвычайно тяжелая история.
А вот история полегче: оставшиеся без употребления языки колоколов были развешаны в ряд по размеру, на стене фойе в этой библиотеке, над вечными двигателями, но никакой надписью снабжены не были. И в колледже повелась такая традиция: «старички» из старших классов говорили новичкам, что эти языки – не что иное, как окаменевшие пенисы различных млекопитающих. Самый большой язык, некогда принадлежавший Вельзевулу, самому большому колоколу, считался пенисом Моби Дика, Великого Белого Кита.
Многие новички верили этим россказням, и за ними наблюдали, ожидая, когда они, наконец, догадаются, в чем дело – точно так же, наверно, за ними наблюдали в детстве, чтобы проверить, долго ли они будут верить в Фею-крестную, и в Пасхального Кролика, и в Санта-Клауса.