Времетрясение. Фокус-покус Воннегут Курт
«И все-таки я хочу знать, что такое мне дали», – настойчиво повторил Принс.
«Свободу воли», – ответил Траут.
«Свободу воли, свободу воли, – повторил Принс, перекосившись в лице. – А то я все думал, чего такое мне дали. Теперь я хоть знаю, как оно называется».
«Не бери в голову, – сказал Траут. – Надо спасать людей!»
«Знаешь, что тебе сделать с этой самой свободой воли?» – спросил его Принс.
«Нет», – сказал Траут.
«Сверни ее в трубочку и засунь себе в жопу».
Когда я сравнил Траута, выводящего Дадли Принса из ПВА в фойе Американской академии искусств и литературы, с доктором Франкенштейном, я, понятное дело, имел в виду антигероя романа «Франкенштейн, или Современный Прометей» Мэри Уолстонкрафт Шелли, второй жены английского поэта Перси Биши Шелли. В этой книге ученый по имени Франкенштейн собирает человека из частей тел умерших людей и оживляет его с помощью электричества.
То есть результаты, полученные в этой вымышленной истории, прямо противоположны тем, что достигаются в реальных американских тюрьмах посредством реальных электрических стульев. Многие думают, что Франкенштейн – это монстр. Но это не монстр. Франкенштейном звали ученого.
В греческой мифологии Прометей лепит из глины первых людей. Крадет с небес огонь и отдает его людям, чтобы те согревали свои жилища и готовили еду – а вовсе не для того, чтобы мы испепеляли узкоглазых желтожопых ублюдков из Хиросимы и Нагасаки.
Во второй главе этой замечательной книги я рассказывал о собрании в церкви Чикагского университета по случаю пятидесятилетней годовщины атомной бомбардировки Хиросимы. Тогда я сказал, что не могу не прислушаться к мнению моего друга Уильяма Стайрона, который уверен, что бомба, сброшенная на Хиросиму, спасла ему жизнь. Потому что, когда была сброшена эта бомба, Стайрон служил в Корпусе морской пехоты США и как раз проходил подготовку для вторжения на японские острова.
Но потом я добавил, что знаю одно слово, которое служит безоговорочным доказательством, что наше демократическое правительство способно на циничное, жестокое и расистское убийство безоружных детей, женщин и стариков – причем эти убийства никак не оправданы военной необходимостью. Я произнес это слово. Это было иностранное слово. Слово было такое: «Нагасаки».
Ладно, проехали! Это тоже было давно, тем более если считать и повторное десятилетие. Сейчас я хочу поговорить о другом: о словах, которыми старый писатель-фантаст Килгор Траут привел в чувство оцепеневшего Дадли Принса. О словах, известных, как «Кредо Килгора». О словах, которые не утратили свою актуальность даже теперь, спустя несколько лет после того, как к нам снова вернулась свобода воли. «Ты был болен. Но теперь ты здоров, и еще столько всего надо сделать!»
Я знаю, что учителя в государственных школах по всей стране каждый день повторяют школьникам «Кредо Килгора» следом за «Клятвой на верность флагу» и «Отче наш». Учителя говорят, что это помогает.
Один мой приятель рассказывал, что был на свадьбе, и священник, венчавший молодых, завершил обряд такими словами: «Вы были больны, но теперь вы здоровы, и еще столько всего надо сделать! Объявляю вас мужем и женой».
Еще одна моя приятельница, биохимик в компании, производящей кошачий корм, недавно ездила по делам в Торонто. Она попросила портье в отеле разбудить ее утром телефонным звонком. На следующее утро, когда зазвонил телефон, она взяла трубку и услышала буквально следующее: «Вы были больны, но теперь вы здоровы, и еще столько всего надо сделать! Сейчас семь утра, температура на улице – тридцать два градуса по Фаренгейту, или ноль градусов по Цельсию».
В тот день, 13 февраля 2001 года – и на протяжении двух следующих недель, – «Кредо Килгора» сделало для спасения жизни на Земле не меньше, чем двумя поколениями раньше эйнштейновское Е = mс 2 сделало для ее истребления.
Траут велел Дадли Принсу сказать эти волшебные слова еще двум охранникам, работавшим в академии в тот день. Потом они отправились в бывший Музей американских индейцев и сказали те же слова впавшим в прострацию бомжам. В свою очередь, около трети из тех, кого Траут называл «священным скотом», тут же вступили в борьбу с ПВА. Вооруженные лишь «Кредо Килгора», эти оборванные ветераны нетрудоспособности рассыпались веером по ближайшим кварталам и принялись возвращать к жизни живые статуи и по возможности помогать раненым, ну, или хотя бы затаскивать их в помещения, чтобы те не замерзли на улицах.
«Бог – в мелочах», сообщает нам анонимный автор в шестнадцатом издании «Знакомых цитат» Бартлетта. В данном случае нас интересует мелочь, связанная с бронированным лимузином, который доставил Золтана Пеппера к дверям академии, где того сбила пожарная машина. Шофер лимузина, Джерри Риверз, высадил своего полупарализованного пассажира в инвалидной коляске, отъехал на пятьдесят ярдов от здания академии и припарковался.
Это все еще было повторное десятилетие. Хотя в данном случае разницы не было никакой: что до времетрясения, что после – Джерри всегда парковал лимузин чуть в стороне от академии, чтобы не вызывать подозрений. Потому что роскошная машина, стоящая перед входом в заброшенное здание, неизбежно наводит на мысли, что это здание не такое уж и заброшенное, каким его хотят представить. Если бы не эта конспиративная предосторожность, лимузин принял бы на себя удар пожарной машины, и, возможно – но не обязательно, – это спасло бы жизнь Золтану Пепперу.
Но какой ценой? Дверь в академию осталась бы на месте, и Килгор Траут не смог бы добраться до Дадли Принса и еще двух охранников. Он бы не смог нарядиться в найденный им в академии запасной комплект формы охранника, в которой он сразу же стал похож на представителя власти. Он бы не смог вооружиться хранившейся в академии базукой, которая очень ему пригодилась для отключения сигнализации в припаркованных у тротуара машинах.
В Американской академии искусств и литературы держали базуку, потому что когда повстанцы захватили Колумбийский университет, у них в авангарде шел танк, украденный в одной из частей Национальной гвардии. Причем им хватило нахальства размахивать звездно-полосатым флагом.
Вполне вероятно, что эти повстанцы, с которыми никто не желает связываться, как никто не желает связываться с десятью крупнейшими корпорациями, считали себя настоящими – самыми что ни на есть настоящими – американцами. «Америка, – писал Килгор Траут в «МДЛНА», – это взаимодействие трехсот миллионов хитроумных машин Руби Голдберга, изобретенных буквально вчера».
«Хорошо, когда у тебя есть большая семья», – добавил он, хотя сам обходился без всякой семьи с того самого дня, как его демобилизовали из армии, то есть с 11 сентября 1945 года, и по 1 марта 2001 года, когда они с Моникой Пеппер, Дадли Принсом и Джерри Риверзом приехали в «Занаду» на бронированном лимузине с трейлером-прицепом, нагруженным под завязку.
Руби Голдберг жил в последнем столетии предыдущего тысячелетия по христианскому календарю и работал карикатуристом в газете. Он придумал целую серию картинок об абсурдных, излишне сложных и ненадежных машинах, собранных из самых невероятных деталей: бегущих дорожек и самооткрывающихся люков, колокольчиков и свистков, домашних животных в упряжке, паяльных ламп, почтальонов, электрических лампочек, шутих и хлопушек, зеркал и радиоприемников, граммофонов и пистолетов, стреляющих холостыми патронами. И все это нагромождение связанных между собою деталей предназначалось для выполнения простейшей работы – например, для того, чтобы закрыть фор- точку.
Да, Траут все время твердил о том, что человеку необходима большая семья. И в этом я с ним солидарен. Именно потому, что мы люди, нам действительно жизненно необходима большая семья – точно так же, как необходимы белки, жиры, углеводы, витамины и минеральные вещества.
Я только что прочитал об одном молодом отце, который так сильно тряхнул своего ребенка, что тот от этого умер. Этот молодой отец, который и сам только вышел из подросткового возраста, был зол на ребенка за то, что тот постоянно орал и еще не умел контролировать процесс дефекации. А вот будь у них большая семья, кто-нибудь обязательно спас бы малыша и успокоил его – и отца, кстати, тоже.
Если бы этот молодой человек вырос в большой семье, скорее всего он бы не был таким плохим отцом, а может быть, у него вообще не было бы никакого ребенка. Потому что он был еще слишком юным для того, чтобы стать хорошим отцом. Или, может быть, слишком психованным для того, чтобы вообще стать хорошим отцом.
Задолго до времетрясения, в 1970 году, я оказался в южной Нигерии, в Биафре, уже под самый конец тамошней войны. Всем было ясно, что Биафра, за которую выступали в основном представители народа игбо, проиграет войну. Но я хотел рассказать о другом. Там, в южной Нигерии, я познакомился с человеком из народа игбо, у которого только что родился ребенок. У него было четыреста родственников! И несмотря на то что еще шла война, они с женой собрались в путешествие, чтобы показать новорожденного всем родственникам.
Когда армии Биафры требовалось пополнение, большие семьи игбо собирались на большой семейный совет и решали, кто пойдет на войну. В мирное время на семейных советах решалось, кто поедет учиться в высшее учебное заведение – часто это был Калифорнийский технологический институт, или Оксфорд, или Гарвард, то есть явно не ближний свет. Вся семья скидывалась, чтобы оплатить будущему студенту дорогу, обучение и покупку одежды, подходящей для климата и общественных норм, принятых в той стране, куда едет ребенок.
Я познакомился с писателем-игбо по имени Чинуа Ачебе. Он живет в Аннандейле-на-Гудзоне, штат Нью-Йорк, и преподает в Университете Барда. Я спросил его, что происходит с игбо теперь, когда в Нигерии правит кровожадная хунта, которая регулярно отправляет на виселицу недовольных – за то, что у тех слишком много свободы воли.
Чинуа ответил, что игбо не лезут в правительство, поскольку им это без надобности. Они выживают за счет малого бизнеса. Эта скромная деятельность вряд ли даст повод игбо для каких-то конфликтов с правительством или друзьями правительства, в число которых входят и представители нефтяной компании «Shell».
Большие семьи игбо наверняка провели не один семейный совет, обсуждая, что надо делать, чтобы выжить.
И они по-прежнему отправляют своих детей учиться в самые лучшие университеты за тридевять земель.
Когда я восхваляю идею семьи и семейных ценностей, я не имею в виду мужчину и женщину и их детей, которые только-только приехали в город, и перепуганы до полусмерти, и не знают, что делать: то ли усраться от страха, то ли очертя голову броситься в самую гущу экономического, технологического, экологического и политического хаоса. Я говорю о том, чего так отчаянно не хватает многим американцам: о том, что когда-то было у меня – в Индианаполисе, до Второй мировой войны, – что было у персонажей «Нашего городка» Торнтона Уайлдера и что есть у игбо.
В сорок пятой главе я предложил две поправки к Конституции. Вот еще две. Надеюсь, никто не подумает, что я слишком многого хочу от жизни. Вряд ли больше, чем нам дает Билль о правах:
Тридцатая поправка: Каждый человек по достижении возраста половой зрелости должен быть публично объявлен взрослым на торжественной церемонии, в ходе которой он или она принимает на себя определенные обязанности перед обществом и получает гарантию, что его человеческое достоинство не будет унижено ни при каких обстоятельствах.
Тридцать первая поправка: Следует делать все возможное, чтобы каждый человек чувствовал, что когда его или ее не станет, по нему или по ней будут сильно скучать.
Разумеется, эти важнейшие элементы для питания духа человек получает в достаточной мере только в большой дружной семье.
Монстр в романе «Франкенштейн, или Современный Прометей» становится злым, потому что понимает, как это больно и унизительно – жить вот таким вот уродом, которого никто не любит. Он убивает Франкенштейна, который, напомню, не монстр, а ученый, создавший монстра. Кстати, спешу заметить, что мой старший брат Берни никогда не был ученым «франкенштейнского» типа: он никогда не работал и не стал бы работать над созданием приспособлений преднамеренно-деструктивного предназначения. Он также не был Пандорой и не выпускал в мир новые яды, новые болезни и тому подобное. В древнегреческой мифологии Пандора была первой женщиной. Ее создали боги, которые гневались на Прометея за то, что он слепил человека из глины, а потом выкрал у них огонь. Они создали женщину в отместку. Они дали Пандоре ларец, или ящик, как его принято называть. Прометей очень просил Пандору не открывать этот ящик. Но она не послушалась и открыла. Наружу вырвались пороки и несчастья и расползлись по земле, отравляя жизнь людям.
Последней из ящика Пандоры выпорхнула надежда. И улетела.
Эту печальную историю придумал не я. И не Килгор Траут. Ее придумали древние греки.
Собственно, я это к чему: монстр, которого оживил Франкенштейн, был озлобленным и несчастным, тогда как люди, «оживленные» Килгором Траутом в окрестностях академии, в основном были бодры, веселы и проникнуты духом заботы о ближнем, хотя большинство из них уж никак не прошли бы в финал конкурса красоты.
Я не случайно сказал: большинство из них не прошли бы в финал конкурса красоты. Потому что среди них была как минимум одна ослепительная красавица. Она работала в канцелярии академии. Ее звали Клара Зайн. Моника Пеппер уверена, что это именно Клара курила сигару, из-за которой сработал датчик пожарной сигнализации в галерее. Но когда Моника попыталась выяснить это у Клары, та заявила, что она никогда в жизни не курила сигары, что она их вообще не выносит – и после этого испарилась.
Я не знаю, куда она делась и что с ней стало потом.
Клара Зайн и Моника ухаживали за ранеными в бывшем Музее американских индейцев, превращенном Траутом в полевой госпиталь, вот тогда-то Моника и спросила у Клары про сигару, а Клара вдруг напряглась и отбыла в неизвестном направлении.
Траут, вооруженный теперь уже своей базукой, в сопровождении Дадли Принса и еще двух охранников из академии, выгнал на улицу всех бомжей, которые еще оставались в приюте: нужно было освободить койки для людей со сломанными конечностями, проломленными черепами и другими серьезными травмами – для тех, кто нуждался в тепле и заботе уж всяко больше бомжей.
Это была сортировка пострадавших по принципу установления очередности оказания первой помощи. Траут видел, как это делалось на поле боя во время Второй мировой войны. «Я сожалею только об одном: что у меня лишь одна жизнь, которую я могу отдать за свою страну», – сказал американский патриот Натан Хейл. «Бомжи идут в жопу», – сказал американский патриот Килгор Траут.
Однако именно Джерри Риверз, шофер пафосного пепперовского лимузина, доехал на своем «железном красавце» до студии «Columbia Broadcasting System» на 52-й улице – старательно объезжая по пути разбитые автомобили и их многочисленных жертв. Он добрался до студии и разбудил тамошних сотрудников фразой: «Вы были больны, но теперь вы здоровы, и еще столько всего надо сделать!» Потом Риверз заставил их передать эту самую фразу по всей стране: и по радио, и по телевидению.
Но для того чтобы они согласились на это, Риверзу пришлось им солгать. Он сказал, что некие неизвестные лица произвели крупномасштабную химическую атаку, и теперь все приходят в себя после отравления нервно-паралитическим газом. Поэтому самый первый вариант «Кредо Килгора», который услышали миллионы американцев, а потом – миллиарды людей во всем мире, звучал так: «В эфире служба новостей Си-би-эс. Экстренный выпуск! Только что стало известно, что некие неизвестные лица произвели крупномасштабную газовую атаку нервно-паралитическим газом. Вы были больны, но теперь вы здоровы, и еще столько всего надо сделать! Убедитесь, что дети и люди преклонного возраста находятся в безопасности».
Разумеется! Ошибки были! Но действия Траута, когда он вырубал автомобильную сигнализацию посредством базуки, не были ошибкой. Если кто-нибудь возьмется составить инструкцию по поведению на городской территории в случае очередного времетрясения, за которым последует повторное сколько-то-летие, после чего нас всех снова накроет свободой воли, – так вот, в этой инструкции обязательно следует прописать, что в каждом квартале должна быть базука, о местонахождении которой знают несколько ответственных человек, которых выбирают из самых вменяемых.
Ошибки? В инструкции должно быть указано, что всякое транспортное средство само по себе не виновато в ущербе, которое причиняет, независимо от того, управляет им кто-нибудь или нет. Наказывать автомобили, как взбунтовавшихся рабов, которым явно не помешает хорошая порка, – это напрасная трата времени! Больше того, исправные легковые машины, грузовики и автобусы не должны становиться козлами отпущения лишь потому, что они автомобили – хотя бы из тех соображений, что командам спасателей и беженцам нужны средства передви- жения.
Как писал Траут в «МДЛНА»: «Если расколошматить фары чужого «доджа интрепида», может быть, это действительно поможет снять стресс. Но когда все закончится, жизнь владельца этого самого «доджа» станет еще более паршивой, чем была до того. Иными словами, поступай с чужими машинами так, как тебе хочется, чтобы поступали с твоей машиной».
«Это чистой воды суеверие, что автомобиль с выключенным зажиганием сможет завестись сам, без участия человека, – продолжал Траут. – Если после того, как нас накроет свободой воли, вам будет действительно необходимо вынуть ключ из замка зажигания мирно припаркованного автомобиля с неработающим двигателем, я вас очень прошу, пожалуйста, бросьте вынутый ключ в почтовый ящик, а не в канаву и не в мусорный бак».
Теперь, что касается Траута. Наверное, его самой большой ошибкой было решение превратить Американскую академию искусств и литературы в морг. Стальную дверь вместе с рамой водрузили на место, чтобы не выстудить помещение. Внутри было тепло – и было бы гораздо разумнее складывать трупы на улице, где температура опустилась значительно ниже нуля.
Никто, безусловно, не ждал, что Траут, находившийся в это время у черта на куличках на 155-й улице в Нью-Йорке, вспомнит еще и о самолетах, летящих в небе на автопилоте. Но кто-нибудь из «пробудившихся к жизни» сотрудников Федерального управления гражданской авиации мог бы об этом подумать – хотя бы после того, как аварии на земле постепенно сошли на нет. Экипажи и пассажиры этих самолетов до сих пор пребывали в прострации ПВА, и им было до фонаря, что с ними будет, когда закончится топливо.
А ведь уже через десять минут, или, может быть, через час, или часа через три, или, может быть, больше, их летательные аппараты тяжелее воздуха, часто летящие на высоте около шести миль, отбросят шасси и отлетят прямиком в вечность вместе со всеми, кто находится на борту.
Для пигмеев-мбути в диких джунглях Заира в Африке день 13 февраля 2001 года, по всей вероятности, абсолютно не отличался от любого другого дня, если только по завершении повторного десятилетия им на головы не обрушился какой-нибудь самолет.
В момент перехода от всеобщего «автопилота» к свободе воли хуже всего приходится тем, кто в это время находится на борту вертолета, то есть летательного аппарата с вертикальным взлетом, в котором подъемная сила создается при помощи винтов. Прототип подобной летучей машины придумал еще гениальный Леонардо да Винчи (1452–1519). Вертолеты не могут планировать. По идее, они вообще не должны летать.
Американские горки и колесо обозрения все-таки побезопаснее вертолета, летящего в небе.
Уже потом, когда в Нью-Йорке было объявлено военное положение, бывший Музей американских индейцев превратили в казармы, у Килгора Траута отобрали базуку, а в здании академии устроили дом офицеров – так вот, когда это случилось, сам Траут, Моника Пеппер, Дадли Принс и Джерри Риверз сели в лимузин и поехали в «Занаду».
Траут, бывший бродяга и оборванец, заполучил полный комплект дорогой элегантной одежды, включая туфли, носки, белье, запонки и чемодан от Луи Виттона, когда-то принадлежавшие Золтану Пепперу. Все согласились, что это и к лучшему, что муж Моники отошел в мир иной. Что хорошего ждало его в этой жизни?
Когда Траут нашел на улице расплющенную инвалидную коляску Золтана, он прислонил ее к дереву и объявил произведением современного искусства. Два колеса были смяты в одно. Траут сказал, что это шестифутовый богомол из алюминия и кожи, который пытается прокатиться на одноколесном велосипеде.
Он назвал композицию «Дух двадцать первого века».
Однажды я встретил писателя Дика Фрэнсиса на дерби в Кентукки. Я знал, что он бывший жокей и чемпион в стипль-чезе. Я сказал, что представлял его не таким крупным мужчиной. Он ответил, что жокей в стипль-чезе и должен быть крупным, иначе он не удержит лошадь, и та «развалится». Этот образ запомнился мне надолго. Я так думаю, запомнился потому, что это яркая метафора самой жизни: нам приходится вечно удерживать наше чувство собственного достоинства, чтобы оно не «развалилось», преодолевая барьеры и прочие многочисленные препятствия.
Моя тринадцатилетняя дочь Лили, которая обещает стать очаровательной девушкой, как мне кажется, озабочена тем же самым. И не только Лили, но и большинство молодых людей в нашей стране. Они изо всех сил пытаются удержать чувство собственного достоинства и не дать ему «развалиться» в этом безумном, пугающем стипль-чезе.
В своем выступлении в университете Батлера я сказал выпускникам этого года – которые немногим старше моей Лили, – что их называют «Поколением Икс» в том смысле, что до конца остается всего две буквы, но они все-таки и «Поколение А», к которому относились Адам и Ева. Что за бред, честное слово!
Esprit de I’escalier! Как говорится, хорошая мысля приходит опосля. Но лучше поздно, чем никогда! Только сейчас, в этот самый момент в 1996 году, когда я пишу эти строки и как раз собрался написать следующее предложение, я вдруг понял, насколько пустым и бессмысленным был для моей юной аудитории образ райского сада. Потому что они живут в мире, где есть только толпы таких же испуганных и растерянных людей и сплошные препятствия и ловушки.
Поэтому следующее предложение будет такое: мне надо было сказать им, что они похожи на Дика Фрэнсиса в молодости, когда тот был жокеем, и участвовал в стипль-чезе, и ждал старта у передвижного барьера, сидя верхом на испуганном, но все-таки гордом скакуне.
И вот еще что: если скаковая лошадь перестает брать барьеры, ее отправляют на «пенсию» пастись на травке. Чувство собственного достоинства большинства американцев из среднего класса – моего возраста и тех, которые старше и все еще живы, – сейчас как раз и пасется на травке. Кстати, на травке не так уж и плохо. Ходишь себе целый день, жуешь жвачку и чавкаешь.
Если чувство собственного достоинства ломает ногу, ногу уже не вылечить. Искалеченное чувство собственного достоинства надо пристрелить, чтобы не мучилось. Сразу же вспоминаются моя мать, Эрнест Хемингуэй, мой бывший литературный агент, Ежи Косински, мой научный руководитель в Чикагском университете и Ева Браун.
Но только не Килгор Траут. За что я люблю Килгора Траута, так это за его неубиваемое чувство собственного достоинства. Уж оно никогда не «развалится»! Да, такое бывает: мужчины любят мужчин, и на войне, и в мирное время. Я очень любил своего фронтового друга Бернарда В. О’Хару.
Многие люди терпят неудачи по той простой причине, что их мозги, эти три с половиной фунта собачьего корма из пропитанной кровью губки, не работают в полную силу. И тут уже ничего не поделаешь: как ты ни бейся, а все равно ничего не выходит! Вот такие дела.
У меня есть двоюродный брат, мой ровесник, который тоже учился в Шортриджской средней школе. Учился он плохо. Он был очень добрым и славным – этакий тихий, не очень общительный нескладный увалень. И вот как-то раз папа увидел его дневник с оценками за неделю и пришел в ужас. «И что это значит?» – спросил потрясенный отец. И мой двоюродный брат ответил: «А ты разве не знаешь, папа? Я у тебя тупой».
А вот вам еще одна занимательная история: мой двоюродный дед по матери, Карл Барус, был основателем и президентом Американского физического общества. Один из корпусов Брауновского университета, где мой двоюродный дед преподавал много лет, назван в его честь. Я знаю про дедушку Карла только по рассказам. Я сам с ним не встречался, а вот мой старший брат – тот встречался. Вплоть до этого лета 1996 года мы с Берни считали его пусть и хорошим, но все-таки не выдающимся физиком, который тихо трудился, чтобы внести и свой скромный вклад в продвижении человечества на пути к знаниям – в частности, к пониманию законов природы.
Однако в минувшем июне я попросил Берни рассказать мне, какие конкретно открытия – пусть даже самые скромные – совершил наш знаменитый двоюродный дед, чьи гены явно унаследовал Берни. Берни ответил не сразу. На самом деле он не ответил вообще. Брат с изумлением понял, что дедушка Карл, который, собственно, и пробудил в Берни интерес к физике, никогда не рассказывал о своих исследованиях и достижениях.
«Надо выяснить этот вопрос», – сказал Берни.
А теперь держитесь!
Примерно в 1900 году дедушка Карл экспериментировал с рентгеновским и радиоактивным излучением, изучая воздействие этих лучей на процесс конденсации в специальной деревянной емкости, наполненной водяным паром. По окончании экспериментов дедушка опубликовал статью, в которой утверждал, что ионизация практически не влияет на процесс конденсации.
Примерно в то же время, друзья и соседи, шотландский физик Чарлз Томсон Риз Вильсон провел те же самые эксперименты, но со стеклянной конденсационной камерой. Хитроумный шотландец выяснил и доказал, что ионы, возникающие под действием рентгеновского и радиоактивного излучения, очень даже сильно влияют на процесс конденсации. Он раскритиковал дедушку Карла за то, что тот не учел фактор загрязнения деревянных стен камеры, за его грубые методы изготовления облаков пара и за то, что дед не защищал этот пар от электромагнитного поля, создаваемого рентгеновским аппаратом.
Вильсон пошел еще дальше в своих разработках и добился того, что траектории электрически заряженных частиц стали видны в его камере невооруженным глазом. В 1927 году он получил за это Нобелевскую премию.
Представляю, что чувствовал дедушка Карл! Как ему было «тухло и дохло»!
Как убежденный луддит, каким был и Килгор Траут, и сам Нед Лудд – вероятно, но не обязательно вымышленный английский рабочий, который громил фабричные станки предположительно в графстве Лестершир в начале девятнадцатого века, – я до сих пор тюкаю на пишущей машинке. Но даже так, в технологическом смысле, я на несколько поколений опережаю Уильяма Стайрона и Стивена Кинга, которые, как и Траут, пишут ручками по бумаге.
Я вношу правку ручкой или карандашом. Я приехал в Манхэттен по делу. Я звоню женщине, которая уже много лет перепечатывает набело мои сочинения – тоже на пишущей машинке. У нее тоже нет компьютера. Может, мне стоит ее уволить? Она уехала из большого шумного города и теперь живет в маленьком провинциальном городке. Я интересуюсь, как у них там с погодой. И не прилетают ли к ее кормушке какие-нибудь необычные птицы? И что там белки – по-прежнему ли подбираются к птичьей кормушке?
Да, белки нашли новый способ подобраться к кормушке. Если надо, они способны на трюки, каким позавидуют и цирковые воздушные акробаты.
У нее, у этой женщины, раньше были проблемы со спиной. Я интересуюсь, как себя чувствует ее спина. Она отвечает, что нормально. Она спрашивает, как дела у моей дочери Лили. Я говорю, что нормально. Она спрашивает, сколько Лили сейчас лет. Я говорю, в декабре будет четырнадцать.
Она восклицает: «Четырнадцать! Боже мой, как летит время! А я ее помню совсем-совсем маленькой, как будто это было вчера!»
Я говорю, что у меня есть для нее работа: надо перепечатать несколько страниц. Она говорит: «Хорошо». Мне придется послать их по почте, потому что у этой женщины нет факса. Опять же: может, мне стоит ее уволить?
Я сижу у себя в кабинете, в нашем городском доме. Лифта у нас нет. И вот я иду вниз по лестнице со своими страницами: бум, бум, бум. Спускаюсь на первый этаж, где находится офис моей жены. Когда Джилл была в том же возрасте, что Лили сейчас, она обожала книжки про Нэнси Дрю, девочку-детектива.
Нэнси Дрю для моей жены – то же самое, что для меня Килгор Траут, так что Джилл спрашивает: «Ты куда?»
Я отвечаю: «Купить конверт».
Она говорит: «Мы же не бедствуем. Вот что бы тебе не купить сразу тысячу конвертов и не держать их в шкафу про запас?» Она считает, что рассуждает логично. У нее есть компьютер. И факс, и телефон с автоответчиком – чтобы не пропустить важный звонок. У нее есть ксерокс. В общем, весь этот хлам.
Я говорю ей: «Я скоро вернусь».
Я выхожу в большой мир! Грабители! Охотники за автографами! Наркоманы! Люди, занятые делом! Может, какая- нибудь красотка не особенно строгих правил! Чиновники ООН и дипломаты!
Наш дом расположен неподалеку от здания ООН, и поэтому у нас в округе полно всевозможных людей иностранного вида, которые садятся в неправильно припаркованные лимузины, выходят из неправильно припаркованных лимузинов и очень стараются – как и все мы – удержать чувство собственного достоинства, чтобы оно не «развалилось». Я неторопливо бреду к газетному киоску на Второй авеню и из-за всех этих бесчисленных иностранцев представляю себя Хамфри Богартом или Петером Лорре в «Касабланке», третьем величайшем фильме всех времен и народов.
Самый великий фильм всех времен и народов, как должно быть понятно всякому более или менее разумному человеку, это «Моя собачья жизнь». Второй величайший фильм всех времен и народов – «Все о Еве».
Больше того, у меня есть все шансы встретить на улице Кэтрин Хепберн, настоящую кинозвезду! Она живет буквально в квартале от нас! Когда я с ней здороваюсь и представляюсь, она всегда говорит: «Да, я вас помню. Вы тот самый друг моего брата». Я не знаком с ее братом.
Нет, с Кэтрин сегодня не повезло, ну и черт с ним. Я – философ. А куда деваться?
Подхожу к газетному киоску. Небогатые люди, жизнь которых не то чтобы не стоит того, чтобы жить, но все же могла быть и поинтересней, выстроились в длинную очередь за лотерейными билетами или что там им нужно купить. Все старательно изображают отсутствие интереса. Делают вид, будто не знают, что я знаменитость.
Киоском владеет семейство индусов. Это самые что ни на есть настоящие индусы! У женщины на лбу – крошечный рубин. Уже ради этого стоило пройти полквартала. Кому нужен конверт?
Главное, не забывать: поцелуй – он везде поцелуй, вздох – везде вздох.
Я ориентируюсь среди канцелярских товаров не хуже индусов, хозяев киоска. Не зря же я изучал антропологию! Я самостоятельно нахожу конверт из плотной манильской бумаги размером девять на двенадцать и вспоминаю старый анекдот про бейсбольную команду «Чикагские псы». «Псы» вроде как переезжали на Филиппинские острова, где их должны были переименовать в «Манильских бумажных пищух». Вместо «Чикагских псов» можно подставить и «Бостонские красные гетры», тоже выйдет смешно.
Я стою в очереди и болтаю с другими покупателями. С теми, которые пришли не за лотерейными билетами. Покупатели лотерейных билетов, пришибленные надеждой и нумерологией, – они проявляют все признаки поствреметрясенческой апатии. Даже если бы их сбил грузовик, им было бы все равно.
Расплачиваюсь за конверт и иду на почту. Идти всего ничего – буквально один квартал. Я тайно влюблен в женщину, которая работает на почте. Я уже положил свои страницы в конверт и надписал адрес. Встаю в еще одну длинную очередь. Теперь мне нужна марка! Трам-пам-пам!
Женщина, в которую я влюблен, об этом не знает. Она сидит за своим окошком с абсолютно каменным лицом. Когда наши взгляды встречаются, она как будто меня и не видит. Как будто я шкаф или стул.
Она сидит за окошком, за высоким прилавком, поэтому вся она мне не видна. Только от шеи и выше. Но и этого более чем достаточно! От шеи и выше она как обед в День благодарения! Я не имею в виду, что она похожа на фаршированную индейку с клюквенным соусом. Я имею в виду, что она вызывает во мне те же чувства, что и праздничное угощение у меня на тарелке. Уже можно наброситься и съесть! И хорошо бы еще добавки!
Я думаю, даже без украшений, ее шея, уши, лицо и волосы все равно будут, как праздничный обед. Но у нее каждый день новые серьги и ожерелья. Иногда ее волосы подняты в высокую прическу, иногда просто рассыпаны по плечам. Иногда они вьющиеся, иногда – прямые. А что она вытворяет со своими глазами и губами! Однажды я покупал марку у дочери графа Дракулы! А на следующей день она была Девой Марией!
Сегодня она Ингрид Бергман из «Стромболи». Но до нее еще так далеко. Очередь движется медленно. Передо мной – сплошные старые пердуны, которые уже не в состоянии сосчитать деньги, и иммигранты, которые говорят на каком-то невразумительном языке, по наивности полагая, что это и есть английский.
Однажды на почте у меня вытащили кошелек. Но это я так, к слову.
Но ожидание в очереди – все-таки не напрасная трата времени. Я узнаю много нового: о глупых начальниках, о профессиях, которыми я никогда не овладею, о частях света, которые я не увижу, о болезнях, которых, я очень надеюсь, у меня никогда не будет, о разных породах собак и так далее. Как я об этом узнал? Через компьютер? Нет, нет. Через ныне утраченное искусство беседы.
Наконец мой конверт взвешен и проштампован – той единственной в мире женщиной, с которой я был бы действительно счастлив. По-настоящему. С ней мне не пришлось бы притворяться счастливым.
Иду домой. Я замечательно провел время. Вот что я вам скажу: мы пришли в этот мир для того, чтобы слоняться без дела в свое удовольствие. А если кто-нибудь скажет, что это не так, можете смело послать его куда подальше!
На протяжении моих семидесяти трех лет на автопилоте, и до времетрясения, и во время повторного десятилетия, мне не раз приходилось вести семинары по писательскому мастерству. Сначала – в Университете Айовы в 1965 году. Потом – в Гарварде и в Нью-Йоркском городском колледже. Больше я этим не занимаюсь.
На своих семинарах я учил, как общаться посредством чернил и бумаги. Я говорил студентам, что любая написанная ими вещь – это как будто свидание вслепую, когда тебе нужно с первого раза очаровать незнакомого человека, так чтобы ему не было с тобой скучно и чтобы ему захотелось встретиться с тобой еще раз. Также можно представить себя владельцем первоклассного публичного дома, где всегда толпы клиентов, хотя на самом деле писатель творит в полном одиночестве. Я говорил, что им нужно суметь обольстить читателя исключительно своим умением строить своеобразные конструкции, расположенные горизонтальными линиями и составленные только из двадцати шести фонетических знаков, десяти цифр и приблизительно восьми знаков препинания, – потому что так было всегда, и нет ничего нового под луной.
В 1996 году, когда кино и телевидение накрепко завладели вниманием и грамотных, и безграмотных, я начинаю всерьез сомневаться в ценности моих, если задуматься, действительно странных методов обольщения. Тут дело такое: соблазнять только словами, закрепленными чернилами на бумаге, – это какой-то уж слишком дешевый прием для будущих донжуанов и клеопатр! Не надо отваливать кучу денег раскрученным актерам, не надо искать режиссера с громким именем и опять же платить ему очень немалые деньги, не надо вкладывать средства в широкомасштабный проект, чтобы потом собирать миллионные урожаи восторженных отзывов от маниакально-депрессивных псевдоэкспертов, которые якобы знают, чего хотят люди.
Ну и зачем в таком случае суетиться с писательскими семинарами? Вот мой ответ: Многим людям отчаянно хочется, чтобы им кто-то сказал: «Я думаю и чувствую так же, как ты, меня волнует многое из того, что волнует тебя, хотя большинству это до лампочки. Ты не один».
Стив Адамс, один из трех моих усыновленных племянников, одно время работал в Лос-Анджелесе и писал очень даже достойные сценарии для телевизионных комедий. Его старший брат Джим когда-то был добровольцем Корпуса мира, а теперь он медбрат в психиатрической клинике. Его младший брат Курт – пилот гражданской авиации, ветеран «Continental Airlines» с цыпленком табака на фуражке и золотыми шевронами на рукавах. Курт с детства мечтал стать летчиком. И мечта сбылась!
Стив научился на горьком опыте, что все его шутки для «телеящика» должны быть так или иначе связаны с тем, что зрители видели по этому самому ящику, причем видели совсем недавно. Если шутка была о том, чего уже больше месяца не было на телевидении, зрители просто не понимали, что в этом смешного – даже если на этом месте включался записанный на пленку закадровый смех.
Знаете что? Телевизор стирает память.
Если стирается память о прошлом, пусть даже о самом недавнем прошлом, – это действительно помогает большинству людей справиться со всем этим, как его ни назови. Джейн, мою первую жену, приняли в общество «фибета-каппа» (куда принимают лишь лучших студентов) в Суортморском колледже, несмотря на возражения профессоров с исторического факультета. Джейн написала работу, а потом защитила ее на коллоквиуме. Основная мысль этой работы была такая: история учит нас лишь одному – что история сама по себе абсолютно бессмысленная наука, и поэтому лучше изучать что-то другое, например, музыку.
Я с ней согласился. И Килгор Траут тоже бы согласился. Но в то время историю еще не стерли из нашей памяти. Когда я сам начинал как писатель, я мог совершенно спокойно ссылаться на исторические события и исторических личностей даже из очень далекого прошлого – в полной уверенности, что читатели поймут, о чем или о ком идет речь, и проявят определенную эмоциональную реакцию, позитивную или же негативную.
Вот подходящий пример: убийство величайшего президента из всех, которые были и будут у этой страны, Авраама Линкольна, двадцатишестилетним актером Джоном Уилксом Бутом.
Это убийство было центральным событием во «Времетрясении-1». Есть тут кто-то – кому меньше шестидесяти и кто не историк по образованию, – кто понимает, о чем идет речь?
Во «Времетрясении-1» был один вымышленный персонаж по имени Элиас Пембрук, судостроитель из Род-Айленда, который во время Гражданской войны был помощником военного министра по вопросам морского флота в правительстве Авраама Линкольна. Я писал, что он внес значительный вклад в разработку силового агрегата для броненосца «Монитор», но совершенно забросил свою молодую жену Джулию, которая влюбилась во франтоватого молодого актера, красавца и ловеласа по имени Джон Уилкс Бут.
Джулия писала Буту любовные письма. Свидание было назначено на 14 апреля 1863 года. До убийства Линкольна оставалось еще два года. Джулия приехала из Вашингтона в Нью-Йорк в сопровождении дуэньи – жены одного адмирала, законченной алкоголички. Дамы якобы поехали за покупками, а также немного развеяться и снять напряжение, которое не отпускало их в осажденной столице. Они поселились в отеле, где остановился сам Бут, и в тот же вечер отправились в театр – на постановку «Юлия Цезаря» Уильяма Шекспира, где Бут играл Марка Антония.
В роли Марка Антония Бут произносит слова, которые для него оказались пророческими: «Зло, совершенное людьми, самих людей переживет надолго…»
После спектакля Джулия и ее спутница прошли за кулисы – выразить свое восхищение Джону Уилксу и двум его братьям: Джуньюсу, который играл Брута, и Эдвину, который играл Кассия. Американцы братья Буты – Джон Уилкс был самым младшим – и их отец-англичанин Джуньюс Брут Бут и по сей день остаются величайшей династией трагических актеров в истории англоязычного театра.
Джон Уилкс галантно поцеловал руку Джулии, как будто они были вообще незнакомы, и незаметно передал ей пакетик с кристаллами хлоралгидрата, предназначавшимися для того, чтобы подсыпать их в виски алкоголичке дуэнье.
Насколько Джулия поняла из общения с Бутом, когда она придет к нему в номер, между ними не произойдет ничего криминального: они просто выпьют по бокалу шампанского, и Бут поцелует ее. И этот единственный поцелуй она будет помнить всю жизнь. Да, именно так: всю свою жизнь, которая была бы унылой и серой, если бы в ней не было этого самого поцелуя. Прямо «Мадам Бовари»!
Джулия даже не подозревала, что Бут подсыплет ей в шампанское то же снотворное, которое она сама потихонечку сыпанет в виски своей компаньонке, никогда не ложившейся спать без стаканчика «на сон грядущий».
Дзинь-дзинь!
Она забеременела от Бута! У нее еще не было детей. У ее мужа было что-то не так с его прибором для «делать динь-динь». Ей было тридцать один! Буту – двадцать четыре!
Не верится, правда?
Муж был доволен. Жена забеременела! Вот и славно. Значит, с динь-динем помощника военного министра по вопросам морского флота, Элиаса Пембрука, все в полном порядке! Якорь встал!
Джулия вернулась в Пембрук, штат Род-Айленд, в город, названный в честь какого-то предка ее супруга, и родила там ребенка. Она до смерти боялась, что у малыша будут уши Джона Уилкса Бута – заостренные, как у беса, а не закругленные, как у всех нормальных людей. Но мальчик родился с нормальными ушами. Да, это был мальчик. При крещении ему дали имя Авраам Линкольн Пембрук.
Да, единственного потомка самого эгоистичного и беспринципного негодяя за всю историю Америки звали именно так, причем ирония судьбы проявила себя в полной мере лишь через два года. Ровно через два года после той ночи, когда Бут излил свое семя в родовые пути Джулии Пембрук, пока та лежала в отключке после изрядной дозы снотворного, Бут выстрелил в затылок Линкольну, послав кусок свинца ему прямо в мозг, в эти три с половиной фунта собачьего корма.
В «Занаду», в 2001 году, я спросил Килгора Траута, что он думает о Джоне Уилксе Буте. Траут ответил, что выступление Бута в театре Форда в Вашингтоне в тот вечер, 14 апреля 1865 года – кстати, как раз на Страстную пятницу, – когда он выстрелил в Линкольна, а потом прыгнул из ложи на сцену и сломал ногу, было весьма показательным примером того, что «обычно бывает, когда актер пытается сам сочинять себе роль».
Джулия никому не раскрыла свою страшную тайну. Жалела ли она о том, что было? Конечно, жалела. Но не о том, что влюбилась. Когда ей было уже пятьдесят, в 1882 году, она основала любительскую театральную труппу – «Пембрукский клуб маски и парика» – в память о своем единственном романе, пусть даже таком скоротечном и несчастливом.
В 1889 году Авраам Линкольн Пембрук, который так никогда и не узнал, чей он сын на самом деле, основал текстильную фабрику «Indian Head Mills». Вплоть до 1947 года она оставалась крупнейшей текстильной фабрикой во всей Новой Англии, а потом Авраам Лин- кольн Пембрук Третий объявил полный локаут своим бастующим рабочим и перенес производство в Северную Каролину. Авраам Линкольн Пембрук Четвертый впоследствии продал фабрику одному международному конгломерату – который перенес ее в Индонезию, – а сам спился и умер.
В их роду не было ни одного актера. И ни одного убийцы. И уши у всех были самые обыкновенные.
Прежде чем переехать из Пембрука в Северную Каролину, Авраам Линкольн Пембрук Третий успел обрюхатить горничную, незамужнюю афроамериканку по имени Розмари Смит. Он щедро ей заплатил за молчание. Когда у Розмари родился сын, Фрэнк Смит, самого Авраама Линкольна Пембрука Третьего уже не было в городе.
А теперь держитесь!
У Фрэнка Смита были заостренные уши! Фрэнк Смит стал одним из величайших актеров в истории любительских театров! Он – мулат, наполовину черный, наполовину белый, ростом всего лишь пять футов и десять дюймов. Но летом 2001 года он совершенно потрясно сыграл главную роль в пьесе Роберта Э. Шервуда «Эйб Линкольн в Иллинойсе» в постановке Пембрукского клуба маски и парика. А звуковыми эффектами в этом спектакле «заведовал» Килгор Траут!
После представления все отправились на пикник, который устроили на пляже при «Занаду». Как в финальной сцене «Восьми с половиной» Федерико Феллини, там собрался tout le monde[18]. Даже у тех, кто не присутствовал лично, были свои двойники. Моника Пеппер была очень похожа на мою сестру Элли. Хозяин местной пекарни, который в летнее время занимался организацией таких вот пикников, напоминал моего покойного издателя Сеймора Лоуренса (1926–1993), который спас меня от практически неминуемого забвения, от полного крушения всех надежд: опубликовал у себя в издательстве «Бойню номер пять», а потом переиздал все мои ранние книги.
Килгор Траут был похож на моего отца.
Как я уже говорил, Траут был ответственным за звуковые эффекты. Вернее, за единственный звуковой эффект на всю пьесу, который должен был прозвучать в самый последний момент последней сцены последнего акта. Траут, напомню, называл театральные постановки «рукотворными времетрясениями». Так вот, в постановке в «Занаду» он должен был привести в действие допотопный паровой свисток с фабрики «Indian Head Mills». Слесарь-сантехник, тоже член Пембрукского клуба маски и парика, очень похожий на моего брата, установил этот радостно-скорбный свисток на баллон со сжатым воздухом, перекрытый специальный вентилем. Собственно, то же определение подходит и к самому Трауту, каким он предстает в своих произведениях: радостно-скорбным.
Разумеется, многим актерам, не занятым в спектакле «Эйб Линкольн в Иллинойсе», хотелось так или иначе поучаствовать в постановке и хотя бы «подудеть» в эту здоровую медную дуру. И особенно после того, как они увидели это чудо и услышали, как оно верещит, когда слесарь-сантехник самолично привел свисток в действие на генеральной репетиции. Но больше всего им хотелось, чтобы Траут почувствовал, что у него наконец-то есть дом, что он член большой дружной семьи, где его ценят и уважают.
Не только актеры из Пембрукского клуба маски и парика, не только сотрудники дома отдыха, не только члены местных подразделений общества анонимных алкоголиков и анонимных игроков, проводившие свои встречи в танцзале «Занаду», не только побитые жизнью женщины, дети и старики, которые нашли здесь приют, были благодарны Килгору Трауту за его ободряющую и целебную мантру, которая помогала им выстоять в тяжелые времена: «Вы были больны, но теперь вы здоровы, и еще столько всего надо сделать!» Ему был благодарен весь мир.
Для того чтобы Траут не растерялся и не пропустил тот момент, когда надо включить свисток – а он очень боялся, что у него ничего не получится, и он все испортит своей семье, – слесарь, похожий на моего брата, стоял за спиной у Траута и держал руки у него на плечах. Он должен был мягко сдавить плечи старого фантаста, когда тому придет время дебютировать в шоу-бизнесе.
Действие последней сцены пьесы происходило на железнодорожном вокзале в Спрингфилде, штат Иллинойс, 11 февраля 1861 года. Авраам Линкольн, которого в том спектакле играл полуафроамериканский праправнук Джона Уилкса Бута и которого по ходу пьесы только что выбрали президентом Соединенных Штатов, покидает свой родной город и отправляется в Вашингтон, округ Колумбия, да поможет ему Господь. Это было самое тяжелое время в истории страны.
Он произносит речь, которую Линкольн произнес на самом деле: «Я не могу передать, как мне грустно с вами расставаться. Я всем обязан этому городу и вам, добрым и благожелательным людям, которые здесь живут. Я сам прожил здесь четверть века и превратился из юноши в зрелого человека, почти старика. Здесь родились мои дети, и один из них здесь похоронен. И вот теперь я уезжаю отсюда и не знаю, когда вернусь – и вернусь ли вообще».
«Меня избрали на пост президента в то время, когда одиннадцать наших суверенных штатов объявили о своем намерении отделиться от федерации и угроза войны день ото дня все возрастает».
«Я принимаю на себя тяжкий груз обязательств и буду стараться исполнить свой долг. Я готовился к этому и пытался понять, что именно все это время объединяло американские штаты в единое целое, не давая федерации распадаться? Какой принцип, какая великая идея лежала в основе этого союза? Я верю, что это не просто желание колоний отделиться от родины. Это мечта о свободе, воплощенная в Декларации независимости, давшей свободу людям этой страны – и надежду всему остальному миру. Да, эту мечту люди лелеяли с давних времен: что когда-нибудь они сбросят цепи и обретут свободу в дружестве и братстве. Мы добились демократии, и теперь вопрос в том, насколько она жизнеспособна. Сможет ли она выжить?»
«Может быть, эта мечта о свободе – всего лишь красивый сон. Может, уже приближается тот страшный миг, когда мы проснемся, и сон закончится. Если так, то, боюсь, он закончится навсегда. Я убежден: у людей никогда больше не будет такой великолепной возможности воплотить в жизнь мечту о свободе, какая была у нас. Возможно, нам следует признать горькую правду и согласиться, что наши идеалы свободы и равенства уже устарели и поэтому обречены. Я слышал притчу об одном восточном правителе, повелевшем своим мудрецам придумать фразу, которая бы подходила к любой ситуации и оставалась бы истинной во все времена. И мудрецы сумели придумать такую фразу. Вот она: «И это пройдет».
«В тяжкое время печалей и бедствий эта мысль служит нам утешением: «И это пройдет». И все же… давайте верить, что это не так! Давайте жить и доказывать, что мы все-таки можем менять этот мир, и что мораль, разум и совесть для нас – не пустые слова, и мы сделаем все, чтобы обеспечить условия для процветания каждой отдельной личности, общества и государства, которое движется только вперед. И пусть так будет всегда, до скончания веков…»
«Я предаю вас заботам Всевышнего и надеюсь, что вы помянете меня в своих молитвах… Прощайте, друзья и соседи».
Актер, игравший Кавану, армейского офицера, сказал: «Пора отправляться, господин президент. Садитесь в вагон». Линкольн заходит в вагон, а толпа на перроне поет «Тело Джона Брауна». Актер, игравший кондуктора, помахал фонарем.
Именно в этот момент Траут и должен был привести в действие свисток – и он замечательно справился. Когда опустился занавес, за сценой кто-то всхлипнул. Этого не было в пьесе. Это был экспромт. Это было красиво. Это был Килгор Траут.
Поначалу все наши беседы на пикнике после спектакля были какими-то сбивчивыми и неловкими, мы говорили таким извиняющимся тоном, словно английский был для нас неродным языком. Мы как будто оплакивали Линкольна – и не только Линкольна, но и смерть американской риторики.
Еще одним двойником на пикнике в «Занаду» была Розмари Смит, костюмер «Маски и парика» и мать Фрэнка Смита, ведущего актера труппы. Она была вылитой Идой Янг, внучкой бывших рабов, которая работала у нас в Индианаполисе, когда я был маленьким. Ида Янг с дядей Алексом сделали для моего воспитания не меньше, чем папа с мамой.
У дяди Алекса не было двойника. Ему не нравились мои сочинения. Я посвятил ему «Сирен Титана», а дядя Алекс сказал: «Ну, молодежи, наверное, понравится». Не было двойника и у тети Эллы Воннегут Стюарт, папиной двоюродной сестры. Они с мужем, Керфутом Стюартом, владели книжным магазином в Луисвилле, штат Кентукки. Они не продавали мои книги, потому что считали, что у меня не язык, а сплошное непотребство. Так оно и было, когда я только-только начинал.
Но у многих усопших, которых я бы не стал возвращать к жизни, даже если бы мог, в тот вечер на пляже был свой двойник: у девятерых моих учителей из Шортриджской средней школы, у Феба Харти, который, когда я учился в выпускном классе, нанял меня написать текст рекламы подростковой одежды для универмага «Блокс», у моей первой жены Джейн, у моей матери и у моего дяди Джона Рауха, мужа еще одной папиной двоюродной сестры. Дядя Джон рассказал мне историю нашей семьи в Америке, которую я потом напечатал в сборнике «Вербное воскресенье».
Я сам лично слышал, как двойник Джейн, элегантная молодая женщина, преподаватель биохимии в Университете Род-Айленда в Кингстоне, сказала: «Я уже жду не дождусь, что будет дальше!» Она сказала так о спектакле, и потом – о закате солнца.
В тот вечер на пикнике в 2001 году двойники были только у мертвых. Артур Гарви Ульм, поэт и секретарь «Занаду», сотрудник Американской академии искусств и литературы, был небольшого росточка, с огромным носом – в точности, как мой фронтовой друг Бернард В. О’Хара.
Моя жена Джилл была, слава Богу, среди живых и присутствовала на пикнике во плоти, как и Нокс Бергер, мой одногруппник из Корнеллского университета. После второй неудачной попытки западной цивилизации покончить с собой Нокс стал редактором литературного отдела в журнале «Collier’s», где каждую неделю печатали по пять рассказов. Именно Нокс подыскал мне хорошего литературного агента, полковника Кеннета Литтауэра, первого пилота, предпринявшего воздушный налет на окопы в Первую мировую войну.
Кстати, в «Моих десяти годах на автопилоте» Траут предлагает начать нумеровать времетрясения, как мы нумеруем мировые войны и Суперкубки в американском футболе.
Полковник Литтауэр продал больше дюжины моих рассказов, причем несколько – тому же Ноксу, тем самым дав мне возможность уйти из «General Electric», переехать с Джейн и детьми – тогда их было двое – на Кейп-Код и вплотную заняться писательством уже в качестве свободного художника. Когда телевидение разорило журналы, Нокс стал редактором в книжном издательстве. Он издал три моих книги: «Сирены Титана», «Канарейка в борделе» и «Матерь Тьма».
Нокс вывел меня на старт и, пока мог, оказывал всяческое содействие, чтобы я не сошел с дистанции. А потом мне на помощь пришел Сеймор Лоуренс.
На пикнике также присутствовали во плоти пять человек, вдвое младше меня, которые поддерживали меня в годы моего заката и не давали мне сойти с дистанции, потому что питали искренний интерес к моей работе. Они приехали не ко мне. Они хотели в конце концов познакомиться с Килгором Траутом. Вот эти пятеро: Роберт Уэйд, который сейчас, летом 1996 года, снимает фильм по моей «Матери Тьме» в Монреале, Марк Лидз, написавший и опубликовавший остроумную энциклопедию моей жизни и творчества, Эйза Пьератт и Джером Клинкович, которые составили самую полную мою библиографию и написали немало очерков обо мне, любимом, и Джо Петро Третий, с номером, как у мировой войны, который научил меня шелкографии.
Там был и мой самый близкий деловой партнер, Дон Фарбер, юрист и литагент – со своей женой Энн. И мой лучший друг Сидни Оффит. И критик Джон Леонард, и академики Питер Рид и Лори Радстроу, и фотограф Клифф Маккарти, и много других незнакомых хороших людей, всех и не перечислишь.
Там были профессиональные актеры Кевин Маккарти и Ник Нолт.
Моих детей и внуков там не было. И это нормально. Никто и не ждал, что они приедут. Это был не мой день рождения, и в тот день чествовали не меня. Героями дня были Фрэнк Смит и Килгор Траут. У моих детей и у детей моих детей были другие дела. Как говорится, у каждого своя рыба к обеду. Или, наверное, лучше сказать: своя кукуруза в початках, сваренная на пару вместе с водорослями, омарами и моллюсками.
Да как угодно!
Поймите правильно! Вспомните дедушку Карла Баруса и поймите все правильно!
Эта книга – не готический роман. Мой ныне покойный друг Борден Дил, превосходный писатель-южанин – причем такой убежденный южанин, что он просил своих издателей не посылать его книги для рецензий севернее линии Мэйсона – Диксона[19], – писал еще и готические романы под женским псевдонимом. Однажды я попросил его дать определение готического романа. Он сказал: «Юная барышня заходит в старый дом и пугается до усрачки».
Мы тогда были в Австрии, в Вене, на конгрессе Международного ПЕН-клуба, организации, основанной после Первой мировой войны и объединяющей профессиональных писателей, редакторов и переводчиков. Дил рассказал мне про жанр готического романа, а еще – про немецкого романиста конца прошлого века Леопольда фон Захер-Мазоха, находившего столько очарования в унижении и боли и не скрывавшего своих извращенных пристрастий. Кстати, слово «мазохизм» напрямую связано с его именем.
Борден писал не только серьезные романы и готику. Он сочинял музыку в стиле кантри. Он привез в Вену гитару и сказал мне, что работает над песней «Я никогда не вальсировал в Вене». Мне его не хватает. Я хочу, чтобы на пикнике в «Занаду» был и его двойник тоже. И еще – чтобы в маленькой лодке у самого берега сидели два незадачливых рыбака, похожих на святых Стэнли Лорела и Оливера Гарди.
Да будет так.
Мы с Борденом размышляли о писателях типа Мазоха или маркиза де Сада, которые – будь то намеренно или случайно – стали «виновниками» появления новых слов. «Садизм», разумеется, есть удовольствие от причинения боли другим. «Садомазохизм» – это когда человек возбуждается от того, что ему причиняют боль, пока он сам делает больно другим. Или когда человек занимается самоистязаниями.
Борден сказал, что эти два слова настолько прочно вошли в современный лексикон, что в беседах о жизни без них уже не обойтись. Как не обойтись без слов «пиво» или «вода».
Мы вспомнили лишь одного современного американского писателя, который обогатил наш язык новым словом – и уж точно не потому, что он был знаменитым извращенцем. Я имею в виду Джозефа Хеллера. Название его первого романа «Уловка-22» уже вошло в словари. Вот, к примеру, как его определяет «Большой словарь Вебстера»: «проблемная ситуация, которая в принципе неразрешима, потому что ее единственное решение невозможно в силу обстоятельств, заключенных в самой проблеме».
Обязательно почитайте эту книгу!
Я рассказал Бордену, что Хеллер ответил в одном интервью, когда его спросили, боится ли он смерти. Хеллер сказал, что ему никогда не удаляли зубной нерв. Но многие его знакомые прошли через эту малоприятную процедуру. Судя по их рассказам, продолжал Хеллер, это не так уж и страшно, и если когда-нибудь ему тоже понадобится удалить зубной нерв, он это выдержит.
Вот то же самое и со смертью, добавил он.
Это напомнило мне одну сцену из пьесы Джорджа Бернарда Шоу, из его рукотворного времетрясения под названием «Назад к Мафусаилу». Продолжительность спектакля – десять часов! В последний раз пьесу ставили целиком в 1922-м, в год моего рождения.
Вот эта сцена: Адам и Ева, которые уже очень долго живут на свете, стоят у ворот своей процветающей, безмятежной, красивой фермы. Они ждут Бога, владельца арендуемой ими земли, который должен приехать к ним с ежегодным визитом. Во время всех предыдущих визитов, счет которым уже идет на сотни, они всегда говорили ему, что у них все прекрасно и они очень ему благодарны.
Однако на этот раз Адам и Ева набрались смелости и стоят перепуганные, но гордые. У них есть что сказать Господу Богу, и это будет уже что-то новенькое. И вот появляется Бог: добродушный, веселый, крепкий и бодрый старик, в точности, как мой дед, пивовар Альберт Либер. Он интересуется, все ли у них хорошо, и уверен, что знает ответ, поскольку сам же и сотворил этот мир совершенным настолько, насколько это вообще возможно.
Адам и Ева, которые сейчас любят друг друга, как никогда в жизни, отвечают Ему, что у них все хорошо, и жизнь прекрасна и удивительна, но она была бы еще прекраснее, если бы они знали, что она когда-нибудь закончится.
Чикаго лучше Нью-Йорка, потому что в Чикаго есть тихие узкие улочки. И мусор там не громоздится горами на улицах. И автомобили доставки товаров не перегораживают главные улицы города.
В 1966 году, когда мы все вели курсы писательского мастерства в Университете Айовы, ныне покойный американский писатель Нельсон Олгрен сказал ныне покойному чилийскому писателю Хосе Доносо: «Это, наверное, здорово – родиться в такой узкой и длинной стране».
Думаете, древние римляне были умными? А вы посмотрите, какие у них идиотские цифры! По одной из теорий, Римская империя пришла в упадок, потому что тамошние водопроводы были из свинца. От отравления свинцом люди становятся глупыми и ленивыми.
А какие оправдания у вас?
Однажды я получил письмо от одной глупой женщины. Она знала, что я тоже глупый, иными словами – северянин и демократ. Она была беременна и спрашивала у меня, не совершила ли она ошибку, решив завести ребенка. Все-таки наш отвратительный мир – не совсем подходящее место для невинного маленького человечка.
Я ответил, что для меня жизнь почти наполняется смыслом и обретает какую-то ценность только из-за святых, с которыми мне доводилось встречаться. Святыми я называю понимающих, бескорыстных, неизменно порядочных людей. Они встречаются нам в самых что ни на есть неожиданных местах. Может быть, ты, мой любезный читатель, когда-нибудь станешь тем самым святым, который встретится ребенку той женщины.
Я верю в первородный грех. Но я верю и в первородную добродетель. Оглянитесь вокруг!
Ксантиппа, жена Сократа, считала мужа придурком. Тетя Рей, жена дяди Алекса, тоже считала мужа придурком. Мать считала отца придурком. Моя жена считает меня придурком.
«Я вновь завороженный и сумасбродный, я снова ребенок – растерян и хнычу. Очарованный, смущенный, встревоженный я».
На пикнике, там, на пляже, где Лорел и Гарди сидели в маленькой лодке всего лишь в пятидесяти ярдах от берега, Килгор Траут сказал, что молодежь любит фильмы, где много стрельбы, потому что в них очень наглядно показано, что умирать – это совсем не больно и что людей с ружьями можно рассматривать как «внештатных анестезиологов».
Он был так счастлив! Он был в центре внимания! Такой весь нарядный: в смокинге и белой рубашке, с красным поясом-кушаком и галстуком-бабочкой, когда-то принадлежавшими Золтану Пепперу. Завязать галстук ему помог я, как когда-то мой старший брат помогал мне завязывать галстук-бабочку, пока я сам этому не научился.
Что бы Траут ни говорил там, на пляже, все смеялись и хлопали. Он не мог в это поверить! Он рассказывал, что египетские пирамиды и Стоунхендж строились в те времена, когда сила тяжести была совсем слабой, когда большими камнями можно было кидаться, как диванными подушками, и людям это понравилось. Они попросили, чтобы он рассказал что-нибудь еще. Он процитировал им фразу из «Поцелуй меня снова»: «Красивая женщина патологически не способна к внутреннему соответствию своей красоте. Дзинь-дзинь?» Люди были в восторге. Они говорили, что он остроумный, как Оскар Уайльд!