День независимости Орехов Василий
INDEPENDENCE DAY by RICHARD FORD
Copyright © 1995 by Richard Ford
Издание осуществлено при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России (2012–2018 годы)»
1
Лето плывет над тихими зелеными улицами Хаддама, словно сладкий бальзам, изливаемый беспечным и томным богом, и весь мир настраивается в тон своим таинственным гимнам. Ранним утром тенистые лужайки расстилаются спокойно и влажно. Снаружи, с мирной утренней Кливленд-стрит, до меня доносится топоток одинокого бегуна, спускающегося мимо моего дома по склону холма к Тафт-лейн, чтобы пересечь ее и выскочить на сырую траву Хорового колледжа. В негритянском районе сидят на верандах мужчины с подвернутыми выше носков штанинами, они попивают кофе, наслаждаясь успокоительным, понемногу крепнущим теплом. Помехи браку (4–6 классы) покидают свои спальни в средней школе, оцепенелые, с сонными глазами, желающие вернуться в постель. А между тем на установленной посреди зеленого футбольного поля платформе начинает, убыстряя темп, маршировать наш студенческий оркестр, ибо до 4-го осталось только два дня. «Бум-Хаддам, бум-Хаддам, бум-бум-бу-бум, Хаддам-Хаддам, всем наподдам! Бум-бум-бу-бум!»
Я знаю, небо над побережьем повсюду подернуто дымкой. Близится жара, мои ноздри улавливают ее металлический запашок. На горизонте собираются над горами первые тучи летней грозы, а ведь там, где живут они, жарче, чем у нас. С далекой магистрали «Амтрак» доносится, если дует правильный ветерок, стук колес – это мчит в Филадельфию «Особый коммерческий». И с тем же ветерком приплывает, одолев мили и мили, соленый запах моря и смешивается с ароматами раскидистых рододендронов и последних стойких азалий лета.
Но на моей улице, в первом тенистом квартале Кливленд, царит сладостная тишина. Слышно лишь, как где-то по соседству кто-то усердно стучит по подъездной дорожке мячом: скрип кожи… дыхание… смешок… кашель… «Отлиии-чно. Вот тааак». Совсем не громко. В двух домах от моего, перед дверью Замбросов, заканчивает тихий перекур бригада дорожных рабочих; скоро их механизмы снова залязгают и снова поднимется пыль. Этим летом у нас обновляют дорожное покрытие, тянут новую «магистраль», заново обкладывают дерном «нейтраль», ставят новый бордюрный камень – и все это на доллары, которые мы с гордостью отдаем налоговой службе. Рабочие, уроженцы Кабо-Верде и лукавые гондурасцы, набраны в двух городках победнее, расположенных к северу от нас, в Сарджентсвилле и Литтл-Йорке. Молча глядя перед собой, они сидят рядом со своими желтыми тракторами-погрузчиками, трамбователями и канавокопателями, их глянцевые личные автомобили – приземистые «камаро» и «шеви» – стоят за углом, подальше от пыли, немного позже их накроет тень.
И неожиданно начинают звонить колокола Святого Льва: дон, дон, дон, дон, дон, дон, а следом слышится сладостный, веселый, наставительный утренний призыв далекой церкви Уэсли: «Пробудись, ты, что будешь спасен, пробудись, сбрось с души твоей сон».
Начало хорошее, однако не так уж здесь все и кошерно. (А когда что-нибудь бывает абсолютно кошерно?)
Вот, скажем, меня, Фрэнка Баскомба, в конце апреля оглоушили на Кулидж-стрит. Я воодушевленно топал по ней к дому после того, как закрылся при наступлении сумерек наш риелторский офис, ощущение одержанной победы наполняло легкостью мой шаг, я надеялся поспеть к вечерним новостям, а из-под мышки у меня торчала бутылка «Редерера» – подарок благодарного владельца дома, которому я помог сделать хорошие деньги. Трое молодых парней, одного – азиата – я вроде бы где-то видел, но имя его назвать впоследствии не смог, зигзагами неслись на велосипедах по тротуару, один из них огрел меня по голове здоровенной бутылкой «коки», и они укатили, регоча. Ничего у меня не отняли, ничего мне не сломали, всего лишь сбили с ног, и я минут десять просидел как дурак на траве, и никто меня в кружившем перед глазами сумраке не замечал.
Позже, в начале мая, дом Замбросов и еще один обчистили дважды за одну неделю (в первый раз грабители кое-что прозевали – ну и вернулись).
А потом, тоже в мае, единственного у нас чернокожего агента, Клэр Дивэйн, женщину, с которой меня два года назад связывали недолгие, но пылкие «отношения», к общему нашему потрясению, убили близ Хайтстауна, на Грейт-Вудс-роуд, в кооперативной квартире, которую она собиралась показать возможным покупателям. Связали, изнасиловали и зарезали. Следов никаких не осталось, только у входа в квартиру лежал на паркете розовый клейкий листок с записью, сделанной ее петлистым почерком: «Семья Лютер. Только что начали осмотр. Дом середины 1890-х. 3 часа дня. Не забыть ключ. Обед с Эдди». Эдди был ее женихом.
Плюс падение цен на недвижимость гуляет ныне меж деревьями, как туман без запаха и цвета, оседающий в тихом воздухе, и все мы им дышим, все ощущаем его, хотя последние наши достижения, коим полагалось бы цену повышать, – новые патрульные машины, новые пешеходные переходы, опрятно подстриженные деревья, упрятанные под землю электрокабели, подновленная оркестровая раковина, планы парада 4 июля – делают все возможное, чтобы угомонить наши тревоги, убедить, что это и не тревоги вовсе или, по крайней мере, не наши, а общие, то есть ничьи, а наша задача – не сбиваться с верного пути, держать оборону и помнить о цикличности всего сущего, ведь это и есть главные достоинства нашей страны, и думать как-то иначе значит отступаться от оптимизма, быть параноиком и нуждаться в дорогом «лечении» где-нибудь за пределами штата.
Но на практике, даже помня, что одно событие редко становится непосредственной причиной другого, последние происшествия важны для города, для местного духа, они снижают нашу ценность на рынке. (Иначе с чего бы цены на недвижимость считались показателем национального благосостояния?) Если, к примеру, курс акций здоровой во всех иных отношениях компании, производящей угольные брикеты, резко идет вниз, компания реагирует на это со всевозможной быстротой. Ее «люди» после наступления темноты задерживаются на работе на целый дополнительный час (если, конечно, их уже не поувольняли); мужчины возвращаются домой еще более усталыми, чем обычно, цветов с собой не приносят и дольше стоят в фиалковых сумерках, глядя на ветви деревьев, давно уже нуждающихся в опрятной подрезке, с детишками своими разговаривают без прежнего добродушия, позволяют себе перед ужином выпить в компании жены лишний коктейль, а потом просыпаются в четыре утра и обнаруживают, что мыслей у них в голове осталось раз, два и обчелся и ни одной приятной среди них нет. Только тревожные.
Вот это и происходит в Хаддаме, где все вокруг – вопреки упоительности нашего лета – проникнуто новым ощущением бешеного мира, раскинувшегося прямо за чертой города, несчетными опасениями наших горожан, для которых, уверен я, эти чувства так и останутся непривычными: бедняги умрут раньше, чем успеют приладиться к ним.
Печальная, разумеется, черта взрослой жизни состоит в том, что ты видишь, как появляется на горизонте и надвигается на тебя именно то, с чем тебе никогда не свыкнуться. Ты усматриваешь в этом большую проблему, которая жуть как тревожит тебя, ты принимаешь меры, и особенно меры предосторожности, настраиваешься на правильный лад; ты говоришь себе, что должен изменить всю методу твоих действий. Но не изменяешь. Не можешь. Слишком поздно уже, а почему – непонятно. А может быть, все еще и хуже: может быть, запримеченное тобой издали – это вовсе не то, что пугает тебя, а его последствия. И то, чьего пришествия ты так боялся, давно уже поселилось тут, рядышком с тобой. Это схоже по духу с пониманием, что никакие великие новые успехи медицинской науки никому из нас пользы не принесут, хоть мы и радостно приветствуем их и надеемся, что вакцина подоспеет вовремя, что все еще сложится ничего себе. Да только и этот оборот уже запоздал. И жизнь наша закончилась, хоть мы того пока и не знаем. Прошляпили мы ее. А как сказал поэт, «то, как мы упускаем настоящие наши жизни, это и есть жизнь»[1].
Нынче утром я просыпаюсь в моем кабинете наверху, под свесом крыши, довольно рано и сразу просматриваю описание недвижимости, которое я озаглавил – перед тем как мы закрылись на ночь – «Эксклюзив»; ничуть не исключено, что уже сегодня, попозже, она обретет сгорающих от нетерпения покупателей. Такие продажи нередко возникают самым неожиданным, чудотворным образом: владелец недвижимости закладывает за воротник несколько «Манхэттенов», обходит после полудня свой двор, подбирая клочки бумаги, принесенные ветром из помойки соседа, отгребает от форситии, под которой похоронен его далматинец Пеппер, последние, еще хранящие зимнюю влагу листья (хорошее удобрение), производит тщательную инспекцию болиголова, который они с женой – давно, когда еще были юными молодоженами, – посадили так, что получилась живая изгородь, совершает ностальгическую прогулку по комнатам, стены которых выкрасил сам, заглядывает в ванные, которые он вчера до поздней ночи прихорашивал цементным раствором, пропускает попутно пару стаканчиков кое-чего покрепче, сильно ударяющего в голову, сдерживает крик души, скорбящей о ее давно уж загубленной жизни, – испускать таковые время от времени следует всем нам, если мы хотим жить дальше… И шарах: спустя две минуты звонит по телефону, отрывает какого-нибудь риелтора от мирного семейного обеда, а еще через десять минут дело сделано. Как хотите, но это – своего рода прогресс. (По счастливому совпадению мои клиенты, Маркэмы, приехали из Вермонта как раз этой ночью, и, значит, я смогу замкнуть круг – организовать продажу – в течение всего одних суток. Рекордное время – правда, не мое, равно четырем минутам.)
Намечено у меня на это раннее утро и еще одно дело: завершить статью «от редактора» для издаваемого нашей конторой ежемесячного бюллетеня «Продавец и покупатель» (бесплатно рассылается всем пока еще дышащим владельцам недвижимости, какие числятся в налоговых ведомостях Хаддама). В этом месяце я намерен подробно разобрать нежелательные последствия, коих недвижимости стоит, наверное, ждать от близящегося съезда Демократической партии, где мало кого вдохновляющий губернатор Дукакис, он же дух-вдохновитель «Массачусетского чуда»[2], захапает главный приз, после чего двинется прямым ходом к ноябрьской виктории, – я на нее очень надеюсь, но большинство хаддамских владельцев недвижимости боятся ее до колик, ведь почти все они республиканцы, любят Рейгана, как католики папу, но при этом чувствуют себя обманутыми и оглушенными клоунскими представлениями, которые устраивает их новый лидер вице-президент Буш. Мои аргументы проистекают из знаменитой строки Эмерсонова «Доверия к себе»: «Быть великим значит быть не понятым». Я мошенническим образом вывожу из нее тезис, согласно которому на уме у губернатора Дукакиса гораздо больше «жизненно важных для нас вопросов», чем полагает большинство избирателей; что демократы считают нестабильность экономики явлением положительным; что процентные ставки, весь год ползущие вверх, к Новому году доберутся до И %, даже если в президенты изберут Уильяма Дженнингса Брайана[3] и заново введут серебряный стандарт. (Что также способно до смерти перепугать республиканцев.) «Так какого же черта, – это мой решающий довод, – все может ухудшиться, и очень быстро. А значит, самое время прощупать почву, на которой утвердилась недвижимость. Продавайте! (или покупайте)».
В эти летние дни собственная моя жизнь – по крайней мере, наружно – являет собой образец простоты. Я счастливо, пусть и несколько остолбенело живу на манер холостяка сорока четырех лет в доме моей бывшей жены, Кливленд-стрит, 116, в «президентском» районе Хаддама, штат Нью-Джерси, – городе, где компания «Лорен-Швинделл», что на Семинарской улице, предоставила мне должность «партнера-риелтора». Наверное, мне следовало сказать «в прежнем доме моей прежней жены», Энн Дикстра, ныне миссис Чарли О’Делл, сгинувшей в Дип-Ривер[4], штат Коннектикут, Свэлоу-лейн, 86. Там же живут и мои дети, оба, вот только не уверен, что живут счастливо – или могли бы так жить.
Совокупность событий моего прошлого, которые привели меня к нынешней профессии и в этот самый дом, могла бы, полагаю, показаться странной тому, кто рассматривает всю протяженность человеческого существования в духе составленного в начале нашего века авторитетного «Мидлтаунского доклада» и цепляется за штат Индиана или за его «идеал американской семьи», проповедуемый неким «мозговым центром» правого толка, – кое-кто из его директоров проживает здесь, в Хаддаме, – но ведь это всего-навсего пропаганда образа жизни, коего никто не может себе позволить, не имея в своем распоряжении сильнодействующих, подавляющих любые порывы и нагоняющих ностальгию лекарственных средств, которые никому из нас употреблять не дозволено (уверен, впрочем, что им эти таблеточки завозят на тягачах с прицепами). Любой разумный человек счел бы мою жизнь более или менее нормальной, даже-изучив-ее-под-микроскопом, избегнувшей непредвиденностей и несообразностей и не причинившей даже малого ущерба чему-либо – а потому совершенно не интересной.
Впрочем, в скором времени я отправляюсь в уик-эндовое путешествие с моим единственным сыном, и оно обещает, в отличие от большинства моих начинаний, украситься важными для нас событиями. Собственно говоря, поездка наша сопряжена со странным ощущением завершенности, таким, словно наступает некий знаковый период жизни – моей и его; если это и не полное завершение предыдущего, то, по крайней мере, его фиксация в ожидании поворота калейдоскопа, перемена, которую глупо воспринимать как легковесную, – да я и не воспринимаю. (Меня так и тянет перечитать «Доверие к себе»[5], поскольку выходные – любимое мое время появления на людях, неявное его назначение: сделать нас такими, какие мы есть по сути, свободными.) И путешествие наше совпадает – уже перебор – с годовщиной моего развода, в это время я привычно погружаюсь в унылую задумчивость, ощущаю свою несостоятельность и провожу несколько дней, ломая голову над семилетней давности летом, когда жизнь моя как-то вывихнулась и я, растерявшись, попытался, но не сумел вернуть ее на правильный путь.
Но прежде всего мне предстоит отправиться сегодня после полудня на юг, в Саут-Мантолокинг, что на Джерсийском побережье, ради обычного пятничного рандеву с моей подругой (более учтивого, да и лучшего слова не подберешь), высокой, длинноногой блондинкой Салли Колдуэлл. Хотя и там могут вызревать неприятности.
Вот уже десять месяцев у нас с Салли продолжается то, что кажется мне совершенными любовными отношениями «на два дома», оделяющими каждого из нас щедрыми порциями дружеского общения, уверенности в себе (по потребности), стабильности (в разумных пределах) и – в изобилии – пикантными, непреходящими восторгами, все это с совершенной «свободой», презумпцией невмешательства (от которой мне ни тепло ни холодно) и полнейшим уважением к дорогостоящим урокам и красочным каталогам ошибок зрелого возраста.
Не любовь, это верно. Не так чтобы. Но гораздо ближе к любви, чем тот лежалый товар, которым довольствуется большинство супружеских пар.
Тем не менее за последние недели в каждом из нас нарастало – по причинам, указать которые я не в силах, – то, что я могу назвать только чувством странной неловкости, понемногу распространявшееся на наши волнующие, как правило, любовные ласки и даже на частоту наших визитов друг к дружке; походило на то, что сноровка, с которой каждый из нас удерживал благоволение и близость другого, ослабевала и теперь нам следует обновить ее, вступить в более серьезную, долговечную связь, – да только ни я ни она не смогли пока доказать, что способны на это, и потому мы томимся сознанием нашего несовершенства.
Прошлой ночью, где-то после полуночи, когда я уже успел часок поспать, дважды проснувшись, чтобы перевернуть подушку и поволноваться по поводу нашей с Полом поездки, а после встал, выпил стакан молока, посмотрел канал «Погода» и снова лег, намереваясь прочесть главу «Декларации независимости» Карла Беккера – классика, которую я собираюсь использовать, наряду с «Доверием к себе», как ключевой «текст» при общении с моим влипшим в неприятности сыном и тем самым снабдить его важными сведениями, – позвонила Салли. (Кстати сказать, сочинения эти вовсе не так тягомотны, старомодны и скучны, как нам казалось в школе, но до краев наполнены полезными, поучительными наставлениями, приложимыми, прямо или метафорически, к неприятным дилеммам жизни.)
– Привет-привет. Что новенького? – произнесла она, и я услышал в ее, как правило, мягком голосе смущенностесненные нотки, такие, словно полночные звонки не были нашей привычной практикой, – да они и не были.
– Сижу, читаю Карла Беккера, он великолепен, – ответил, немного встревожившись, я. – Он считал «Декларацию независимости» попыткой доказать, что слово «мятеж» – это неверное обозначение того, на что нацелились отцы-основатели. Просто изумительно.
Она вздохнула.
– А какое верное?
– Ну… Здравый смысл. Естественность. Прогресс. Божья воля. Карма. Нирвана. Для Джефферсона, Адамса и прочих все они означали примерно одно и то же. Эти люди были умнее нас.
– Я думала, там присутствовало кое-что поважнее этого, – сказала Салли. А затем: – Жизнь кажется мне перегруженной. Нынче ночью вдруг показалась. Тебе нет?
Я понимал, что получил кодированное сообщение, но не знал, как его истолковать. Возможно, подумал я, это лишь первый шаг, за которым последует объявление, что она меня больше и видеть-то не хочет, – такое случалось. (Слово «перегруженная» использовалось во втором его значении: «невыносимая».)
– Что-то во мне кричит, требует внимания, я только не знаю что, – продолжала она. – Но это наверняка связано с нами, с тобой и мной. Ты согласен?
– Ну, может быть, – ответил я. – Не знаю.
Я сидел прислонясь к ножке прикроватного торшера, под моей любимой вставленной в рамку картой острова Блок, старый, попахивающий плесенью аннотированный Беккер лежал у меня на груди, оконный вентилятор (кондиционеров я не признаю) овевал мое одеяло прохладой ласковой пригородной ночи. Я не смог бы не сходя с места придумать, чего мне не хватает.
– Просто я чувствую, что моя жизнь перегружена, – повторила Салли, – а мне чего-то не хватает. Ты уверен, что не чувствуешь того же?
– Знать, что имеешь нечто, можно, лишь когда тебе чего-то не хватает.
Идиотский ответ. Заснуть мне, возможно, и удастся, но завтра придется потрудиться, убеждая себя, что этого разговора не было, – и это также нельзя назвать редким для меня занятием.
– Мне сейчас сон приснился, – сказала Салли. – Мы были в твоем доме в Хаддаме, ты прибирался в нем. Я почему-то оказалась твоей женой, но была ужасно встревожена. В унитазе стояла голубая вода, и в какой-то миг мы вышли на твое крыльцо, пожали друг другу руки – как будто ты только что продал мне наш дом. А потом я увидела, как ты уносишься от меня, раскинув руки, точно Христос или еще кто, по большому кукурузному полю, такому, как в Иллинойсе. (Она родом оттуда, из флегматичного, благочестивого «кукурузного пояса».) Поле было вроде бы и спокойным. Однако общее впечатление оставалось таким, что все вокруг очень, очень заняты какими-то делами, страшно суетятся, но никто не может хоть что-нибудь сделать правильно. Тут я проснулась, и мне захотелось позвонить тебе.
– И хорошо, что позвонила, – сказал я. – По-моему, неплохой сон. Дикие звери с моей физиономией за тобой не гнались, и из самолета тебя никто не выбрасывал.
– Нет, – согласилась она и, похоже, призадумалась о такого рода возможностях. – Но я ощущала огромную тревогу. Мне редко снятся настолько яркие сны.
– Я свои сны забывать стараюсь.
– Знаю. И очень этим гордишься.
– Нет, не горжусь. Просто они никогда не кажутся мне достаточно загадочными. Будь они занятными, я бы их запоминал. Сегодня вот мне приснилось, что я читаю, а я и в самом деле читал.
– По-моему, я тебя не очень заинтересовала. Наверное, сейчас неподходящее время для серьезных разговоров.
Голос ее стал смущенным, как будто я посмеялся над ней, чего я не делал.
– Мне было приятно услышать тебя, – ответил я, думая, что она права. Середина ночи все-таки. В такое время положить начало чему-то хорошему почти невозможно.
– Прости, что разбудила.
– Ты меня не разбудила. – Произнося это, я погасил, о чем она узнать не могла, свет и лег, мерно дыша, слушая поезд, идущий в прохладной тьме. – Думаю, ты просто нуждаешься в чем-то, чего у тебя нет. Обычное дело.
Выбор на сей счет у Салли был не маленький.
– А ты такого не чувствуешь?
– Нет. Я-то как раз чувствую, что у меня много чего есть. Ты, например.
– Как мило, – сказала она, но без особой теплоты.
– Это и вправду мило.
– Надеюсь, мы завтра увидимся?
– Непременно. Прибуду во всеоружии.
– Отлично, – сказала она. – Спи крепко. Снов не смотри.
– Буду. Не стану. – И я положил трубку.
Нечестно было бы делать вид, будто то ощущение нехватки или отсутствия чего-то, с которым этой ночью боролась Салли, было мне незнакомо. Возможно, из-за моей слабости к благовесту любви и моего нежелания предпринимать что-либо помимо затыкания ушей, когда его сладкие звуки угрожают преобразоваться в нечто совсем иное, я просто-напросто кажусь ей – или еще кому-то – темной лошадкой. Весьма успешное обыкновение срединной поры жизни, времени, которое я называю для себя «Периодом Бытования», состоит в том, чтобы игнорировать большую часть всего, что мне не нравится или беспокоит и грозит неприятностями, а затем наблюдать, как все мало-помалу рассасывается само собой. Однако я не в меньшей, чем Салли, мере осознаю присутствие либо нехватку «чего-то» и вполне могу вообразить, что слова ее – это первый (а может, и тридцать седьмой) сигнал того, что вскоре мы «встречаться» перестанем. И испытываю сожаления, мне хочется найти какой-то способ оживить наши с ней отношения. Да только я предпочитаю позволять всему идти своим чередом и просто смотреть, что из этого получится. А ну как оно еще и к лучшему повернет. Или к худшему, что также вполне вероятно.
Однако ж существует вопрос куда более тягостный и важный, и связан он с моим сыном Полом Баскомбом, которому сейчас пятнадцать лет. Два с половиной месяца назад, как раз после истечения срока подачи налоговой декларации и за шесть недель до окончания в Дип-Ривере школьного учебного года, его арестовали в Эссексе за кражу трех упаковок презервативов 4Х («Магнум») с торговой стойки супермаркета «Финаст». За деянием этим наблюдала камера «око небесное», вмонтированная в потолок над отделом предметов мужской гигиены. А когда крошечная, одетая, впрочем, в форму охранника магазина вьетнамка подошла к нему сразу после того, как Пол, знаток отвлекающей тактики, оплатил пузырек «Греческой формулы», он попытался удрать, но был повержен на пол, завопил, назвал женщину «поганой мексиканской жопой», лягнул ее в бедро, ударил по зубам (случайно, надо полагать) и выдрал изрядный клок ее волос – все это до того, как она смогла применить удушающий полицейский захват и с помощью тамошнего аптекаря и еще одного покупателя заковать Пола в наручники. (Через час мать вытащила его из кутузки.)
Охранница, понятное дело, выдвинула против него обвинения в нападении, нанесении побоев и нарушении кое-каких ее гражданских прав, а эссекские ювенальные власти даже бурчали что-то насчет «преступной нетерпимости» и «назидания другим». (Я усматриваю в этом лишь пустое предвыборное балабонство да проявление соперничества между небольшими городками.)
Тем временем Полу пришлось пройти через бесчисленные досудебные собеседования и провести многие часы в путаных разговорах с психологами, которые оценивали его личностные характеристики, взгляды и умственное развитие, – я стал свидетелем двух таких бесед и нашел их малоинтересными, но непредвзятыми (правда, заключений психологов я пока не видел). На всех этих разбирательствах присутствовал не адвокат, а омбудсмен, социальный работник с юридической подготовкой, – мать Пола с ним разговаривала, я нет. Первое настоящее судебное слушание назначили на утро вторника – на следующий за 4 июля день.
Что касается самого Пола, он во всем признался, однако сказал мне, что особой вины не ощущает, ведь женщина наскочила на него сзади, перепугав до смерти – он решил, что его пытаются убить, и защищался как мог; ему не следовало, конечно, кричать то, что он кричал, это его ошибка, он ничего не имеет против других рас и полов и на самом деле чувствует себя «обманутым» – чем именно, он говорить не стал. Пол также заверил меня, что никаких конкретных идей относительно применения презервативов не имел (большое облегчение для меня, если это правда) и, скорее всего, разыграл бы с их помощью Чарли О’Делла, которого он, как и его отец, недолюбливает.
Недолгое время я подумывал о том, чтобы взять отпуск, снять где-нибудь поближе к Дип-Риверу кооперативную квартирку и встречаться с сыном каждый день. Однако мать Пола этот замысел не одобрила. Мне не хочется, чтобы ты околачивался поблизости, сказала она. Энн считала, что, если дело не примет совсем уж дурной оборот, жизнь наша должна оставаться до слушания по возможности «нормальной». Мы с ней долго обговаривали каждую мелкую деталь (я звонил из Хаддама в Дип-Ривер), она верила, что все пройдет, просто у мальчика такой период и никаких, собственно говоря, синдромов или маний, как, наверное, думают некоторые, нет. (Ее мичиганский стоицизм позволяет Энн приравнивать долготерпение к прогрессу.) В результате за последние два месяца я виделся с Полом реже, чем мне хотелось, и предложил в конце концов, чтобы осенью он перебрался в Хаддам и пожил со мной, – идея, к которой Энн сразу отнеслась с подозрением.
Энн, однако ж, хватило здравого смысла отвезти мальчика в Нью-Хейвен к модному психотерапевту на предмет «частного обследования» – испытание, которое Полу, по его словам, страшно понравилось, поскольку позволило врать напропалую. Мало того, Энн зашла так далеко, что в середине мая отправила его на двенадцать дней в Беркши-ры, в оздоровительный лагерь «Гормикс» (тамошние обитатели называли его «Лагерем горемык»), где Пола сочли «слишком инертным» и по сей причине заставили гримироваться паяцем и проводить, что ни день, по нескольку часов, сидя в невидимом кресле за невидимым стеклом, удивленно улыбаясь и корча рожи тем, кто проходил мимо. (Все это, разумеется, записывалось на видео.) Лагерные воспитатели, бывшие, как один, хоть это и не афишировалось, специалистами по «групповой терапии», – свободные белые футболки, мешковатые шорты хаки, чрезмерно мускулистые икры, собачьи свистки на шнурках, планшеты, противоестественная склонность к проводимым строго по инструкции задушевным разговорам – заключили, что по умственному развитию Пол опережает сверстников (язык и логическое мышление выше стэнфордских нормативов), однако в эмоциональном отношении недоразвит (близок к уровню двенадцатилетки), и это, на их взгляд, составляет «проблему». Именно поэтому, хоть он и ведет себя и разговаривает на манер толкового второкурсника, проходящего программу повышенной подготовки Белойтского колледжа, – озорные шуточки, двусмысленности (к тому же он в последнее время подрос до 5 футов 8 дюймов и обзавелся тряским жирком) – он раним, как ребенок, знающий о жизни меньше, чем девочка-скаут.
После «Лагеря горемык» Пол обзавелся массой необычайных симптомов: жаловался, что не может нормально зевать и чихать; говорил о загадочном «колотье» в головке пениса; сетовал на неправильность «линии» своих зубов. А время от времени вдруг принимался лаять, а после ухмылялся, как Чеширский кот, и, бывало, несколько дней подряд испускал негромкое, но различимое ииик-ииик – стиснув губы и пытаясь втянуть воздух, и лицо у него было при этом испуганное. Мать попробовала поговорить с ним об этом, еще раз проконсультировалась у психотерапевта (тот порекомендовал провести побольше сеансов) и даже попросила Чарли «вмешаться». Пол сначала уверял, что не понимает, о чем речь, ему все это кажется нормальным, а после заявил, что издаваемые им звуки удовлетворяют его вполне законную внутреннюю потребность и никому досаждать не могут, а если они кому не нравятся, так это их проблемы, не его.
В эти напряженные месяцы я пытался, в сущности говоря, сам исполнять роль омбудсмена, каждое утро беседуя с Полом по телефону (такой разговор состоится, надеюсь, и сегодня), отправляясь с ним, а время от времени и с его сестрой Клариссой, рыбачить в дорогущем прибежище удильщиков под названием «Клуб краснокожего», куда я именно ради таких поездок и вступил. Один раз мы с ним съездили в Атлантик-Сити на выступление Мела Торме[6] в казино «Троп Уорлд» и дважды в приморский домик Салли – лоботрясничали там, плавали в океане, когда шприцы и человеческие фекалии не составляли нам слишком большую конкуренцию, гуляли по берегу и беседовали после наступления темноты о делах нашего мира и – опосредованно – самого Пола.
В этих разговорах Пол поведал мне многое, и самым значительным были его сложные, но безуспешные попытки кое-что забыть. Он помнит, к примеру, собаку, которая была у нас годы назад, когда мы жили единой семьей в Хаддаме, – милого, ушастого немолодого бассета по кличке Мистер Тоби. Мы все на него нарадоваться не могли, обожали его, как дети – конфеты, но одним летним вечером, когда мы устроили во дворе пикник, его прямо перед нашим домом задавила машина. На самом деле, несчастный Мистер Тоби сумел вскарабкаться на тротуар Хоувинг-роуд, доковылять в предсмертном напряжении сил до Пола и заскочить ему на руки, а уж там бедняга задрожал, коротко взвыл, захрипел и умер. В последние недели Пол рассказал мне, что даже тогда (всего-то в шесть лет) он боялся, что этот случай застрянет в его памяти, глядишь, до конца жизни – и погубит ее. По его словам, он неделями и неделями лежал в своей комнате без сна, думая о Мистере Тоби и тревожась на его счет. Со временем воспоминание затушевалось, но после истории с резинками из «Финаста» вернулось, и теперь он «помногу» (может быть, постоянно) думает о Мистере Тоби, о том, что Мистер Тоби мог бы жить с нами и сейчас, – и, если уж на то пошло, Ральф, бедный брат Пола, умерший от синдрома Рея, тоже мог бы жить (конечно, мог бы), и все мы так и были бы по-прежнему «мы». Иногда, сказал Пол, эти мысли даже не кажутся ему неприятными, потому как многое, что он помнит из прежнего времени, после которого все стало плохо, было «веселым». И в этом смысле он страдает редкой разновидностью ностальгии.
Он также сказал, что в последнее время пытается вообразить процесс мышления и его собственный образован, похоже, «концентрическими кругами», красочными, как кольца хулахупа. Один из них – память, и Пол старается «плотно подогнать их друг к другу, уложив один на другой», добиться согласованности, которая, считает он, приличествует этим кольцам, – исключение составляет лишь точный миг засыпания, позволяющий все забыть и испытать счастье. А еще Пол рассказал о том, что именует «обдумыванием мыслей», разумея под этим постоянные усилия отслеживать все, что он думает, стараясь таким образом добиться «понимания» самого себя, научиться управлять собой и тем самым сделать жизнь лучше (хотя, поступая так, он, конечно, рискует сорваться с нарезки). В определенном смысле его «проблема» проста: он слишком рано вынужден был заняться постижением жизни, попытками понять, как ее прожить, – задолго до того, как успел увидеть достаточное число неразрешимых кризисов, проплывавших мимо него, точно разбитые бурей корабли, увидеть и понять, что если ему удастся вернуть в строй один корабль из шести, то получится чертовски хорошее среднее, а остальные пусть себе канают дальше. Мысль в Период Бытования незаменимая, очень помогающая выживать.
Я знаю, это рецепт не из лучших. На самом деле из худших: формула жизни, придавленной иронией и разочарованиями, – один человечек, наружный, пытается подружиться с другим, внутренним, или взять его под контроль, но безуспешно. (Из Пола может получиться в итоге большой ученый или переводчик ООН.) К тому же он левша, а это чревато большей, нежели обычно, опасностью расстаться с жизнью раньше положенного срока, поскольку вероятность всякого рода дурных исходов для него повышена: брошенный кем-то камень может выбить ему глаз, или он сам ошпарится кипящим в сковороде жиром, или его покусают бродячие собаки, или собьет машина, ведомая таким же левшой, или он решит переселиться в третий мир, плюнуть на все и сойти с дистанции, развестись, наконец, как его папа и мама.
Можно и не говорить о том, что разделяющие нас с ним мили выполнения моей отцовской задачи не облегчают. Я должен, играя роль обаятельного посредника между двумя его чуждыми одна другой личностями, детской и нынешней, уговорить их соединиться, вступить в более тесные, дружеские, открытые внешнему миру отношения – а это примерно то же, что уговаривать два отдельных, озлобленных народа жить под одним правительством, – и внушить Полу, что терпимость к себе должна стать основным мотивом его существования. Разумеется, то же самое обязан сделать любой отец, какая бы жизнь ему ни выпала, и я пытался выполнить эту задачу вопреки всем помехам, воздвигнутым на моем пути разводом, временем и недостаточным знанием сил противника. Да только мне теперь представляется ясным (вот и Энн так считает), что особого успеха я не добился.
Впрочем, ранним и ярким завтрашним утром я прихвачу его по пути в Коннектикут, и мы отправимся с ветерком в путешествие отца и сына, которое обоим пойдет на пользу, и посетим столько спортивных «Залов славы», сколько человек способен посетить за сорок восемь часов (то есть всего-навсего два), заглянем в легендарный Куперстаун, где остановимся в достославной «Харчевне Зверобоя», половим рыбу на живописном озере Отсего, разожжем безопасный этический костер, наедимся как нечестивцы, а попутно я сотворю (надеюсь) чудо, какое только отец сотворить и способен. А именно: если твой сын вдруг начинает со страшной скоростью катиться под уклон, тебе надлежит, призвав на подмогу твою любовь и зрелость, бросить ему спасательный конец и вернуть его назад. (И каким-то образом успеть проделать это до того, как ты доставишь его к матери в Нью-Йорк, а сам вернешься в Хаддам, где я, хорошо этот город зная, предпочитаю 4 июля отсутствовать.)
И все же, все же. Неведенье способно испортить даже хорошую идею. А ведь мне остается только гадать, могу ли я достучаться до моего выжившего сына или он уже спятил на манер Мартовского зайца – или быстро подвигается в эту страшную сторону? Порождены ли его проблемы неисправностью нейромедиаторов, устранить которую может лишь прием упреждающих химикатов? (Таким было первоначальное мнение нью-хейвенского терапевта доктора Стоплера.) Обратится ли он понемногу в хитрого затворника с плохой кожей, гнилыми зубами, обгрызенными ногтями и желтыми глазами, в юнца, который раньше времени бросает школу, подается в бродяги, связывается с дурной компанией, пробует наркотики и, наконец, приходит к убеждению, что единственный его надежный друг – это беда, а там, в одну солнечную субботу, и этот друг предает его каким-то немыслимым, невыносимым образом, и он заходит в пригородный оружейный магазин, а после устраивает ад кромешный в каком-нибудь общественном месте? (Этого я, честно говоря, не ожидаю, поскольку в нем пока не обнаружилось ни одной детской самоубийственной мании из их «большой тройки»: тяга к огню, потребность мучить беззащитных животных и ночное недержание; да и потому еще, что мальчик он на самом деле мягкосердечный и мирный – и всегда был таким.) Или же он, опишем и самый лучший сценарий – как бывает с каждым из нас, и как надеется его мать, – просто пройдет через нынешнюю фазу и спустя восемь недель сдаст экзамены, которые позволят ему одиноко укрыться на два года в колледже Дип-Ривера?
Это одному только Богу известно, ведь так? Известно ли?
Для меня, проводящего большую часть времени без сына, самое худшее состоит в моей уверенности: в нынешнем его возрасте человек не способен даже вообразить, что с ним когда-нибудь может случиться нечто дурное. Впрочем, онто как раз и способен. Временами, гуляя с Полом по берегу океана или стоя по колено в воде неподалеку от «Клуба краснокожего», когда солнце гаснет, а вода делается черной и бездонной, я заглядывал в его милое, бледное, изменчивое мальчишеское лицо и понимал, что он всматривается, прищурясь, в не внушающее ему доверия будущее, всматривается с командной высоты, которая, это он уже понял, ему не по сердцу, но которую он удерживает, потому что считает себя обязанным, а еще потому, что, сознавая в глубине души наше с ним несходство, Пол жаждет добиться сходства, ибо оно придало бы ему уверенности в себе.
Вполне естественно, объяснить ему я почти ничего не могу. Отцовство само по себе не осеняет нас мудростью, которой стоило бы делиться. Впрочем, готовясь к поездке, я послал ему по экземпляру «Доверия к себе» и «Декларации», предложив полистать их. Согласен, это не обычное отцовское подношение, и все же верю, инстинкты у него правильные, он поможет себе сам, если сумеет, а чего ему, по сути дела, не хватает, так это независимости – от всего, что держит его в плену: от памяти, истории, горестных событий, управлять которыми он не способен, но считает, что должен.
Представления отца о том, что в его ребенке правильно, а что нет, вероятно, менее точны, чем представления их соседа по улице, который с удобством наблюдает жизнь этого ребенка сквозь щель между занавесками. Я, конечно, хотел бы объяснить Полу, как следует жить и как сотнями привлекательных способов добиваться от жизни большего, – точно так же, как объясняю себе: ничто и никогда не «подгоняется» одно к другому тютелька в тютельку, следует совершать ошибки и забывать о плохом. Однако при наших коротких встречах я оказываюсь способным произнести лишь нечто поверхностное, робкое, а потом сразу иду на попятную, лишь бы не ошибиться, не посмеяться над ним, не поспорить, не обратиться из отца в психиатра. И оттого я, по всем вероятиям, никогда не сумею предложить ему хорошее снадобье от его недуга, никогда не смогу правильно определить, в чем этот недуг состоит, но смогу лишь страдать вместе с ним какое-то время, а после расстаться.
И стало быть, судьба моя в том, чтобы быть худшим из возможных родителей, а именно взрослым. Не ведающим правильного языка, не питающим тех же страхов, не попадающим в те же непредвиденные обстоятельства и не упускающим те же возможности. Судьба человека, многое знающего, но вынужденного стоять, как фонарный столб с зажженной лампой, в надежде, что мой ребенок увидит ее и подойдет поближе к теплу и свету, которые я немо предлагаю.
За окном спокойное тихое утро, я слышу хлопок автомобильной дверцы, затем приглушенный (ради раннего часа) голос Скипа Мак-Ферсона, моего соседа из дома напротив. Он возвращается с тренировки летней хоккейной лиги в Ист-Брансуике (ледовое поле свободно там лишь до рассвета). Не раз я видел, как Скип сидит утром с друзьями, такими же дипломированными бухгалтерами, как он, на ступеньках его крыльца, неторопливо попивая пивко, – все еще в щитках и фуфайках, коньки их и клюшки грудой лежат на тротуаре. Команда Скипа унаследовала эмблему чикагских «Черных Соколов» 70-х, краснокожего воина (Скип родом из Ороры), а сам он выбрал для себя – в честь своего кумира Стэна Микиты[7] – 21-й номер. Временами, если я рано встаю и выхожу, чтобы забрать с крыльца трентонскую «Таймс», мы беседуем, оставаясь на своем бордюрном камне каждый, о спорте. Нередко у него либо под глазом кусочек пластыря, либо губа распухшая, либо колено стянуто замысловатым бандажом, не дающим ноге сгибаться, однако настроение у Скипа неизменно приподнятое и ведет он себя, как лучший сосед в мире, хотя обо мне знает лишь, что я риелтор и что лет мне побольше, чем ему. Типичный молодой профессионал из тех, что в середине восьмидесятых покупали, и за немалые деньги, дома в нашем «президентском» районе, а теперь терпеливо ждут, ремонтируя их по мелочи, сидя на своем мертвом капитале, когда раскочегарится рынок недвижимости.
В сочиненной мною для «Покупателя и продавца» редакционной статье я отмечаю, что, хоть люди и не запляшут от счастья, кто бы на нынешних выборах ни победил, 54 % из них все-таки рассчитывают получать через год доходы несколько посолиднее. (Я не стал упоминать о другом статистическом показателе, который почерпнул из «Нью-Йорк таймс», – лишь 24 % из них считают, что к тому времени возрастут доходы населения нашей страны. Поди-ка пойми, почему эти цифры не совпадают.)
Вдруг выясняется, что уже половина восьмого. Мой телефон оживает. Звонит сын.
– Привет, – вяло произносит он.
– Привет, сынок, – говорю я, образцово жизнерадостный отец-в-изгнании. Где-то играет музыка, на миг мне кажется, что за окном – у ремонтников, может быть, или у Скипа, – но затем я узнаю тяжкое тунга-тунга-тунга-тунга электрогитары и понимаю, что Пол в наушниках, слушает Mammoth Deth или еще какую-то группу из тех, что ему нравятся, одновременно слушая и меня. – Как у вас там делишки, сынок? Все о’кей?
– Ага (тунга-тунга). Все о’кей.
– Мы как, в полной боевой готовности? Кантон, Огайо, завтра, «Зал славы женщин-ковбоев» в воскресенье?
Мы с ним составили список всех, какие есть, «залов славы», включая «Антрацитовый» в Скрантоне, «Клоунский» в Делаване, штат Висконсин, «Хлопковый» в Гринвуде, Миссисипи, и «Женщин-ковбоев» в Витоне, Техас. И дали обет посетить их все за два дня, хотя, конечно, не сможем, придется довольствоваться баскетбольным в Спрингфилде (неподалеку от дома Пола) и куперстаунским – этот, по моим расчетам, может стать прототипическим местом воссоединения отца и сына, поскольку олицетворяет духовно нейтрального наблюдателя – роль, которую спорт благодаря контексту, создаваемому им в идеализированной жизни мужчины, наполнил особым смыслом. (Я никогда там не был, однако брошюры уверяют, что я прав.)
– Ага. В полной. – Тунга-тунга-тунга-тунга. Пол прибавил громкость.
– Тебе по-прежнему не терпится отправиться в путь?
Два дня – все равно что нет ничего, мы оба сознаем это, но делаем вид, будто не сознаем.
– Ага, – безучастно отвечает Пол.
– Ты все еще в постели, сынок?
– Да. В ней. Все еще.
По-моему, ничего хорошего это не обещает, хотя, конечно, времени только половина восьмого.
В сущности, разговаривать нам, да еще и каждое утро, не о чем. В нормальной жизни мы миновали бы один другого, направляясь туда и сюда, переходя с места на место, обмениваясь шуточками, случайными битами искаженной или нелепой информации, ощущая единение или разлад, в обоих случаях безвредные. Но в условиях жизни не нормальной нам приходится прилагать дополнительные усилия, даже если они – пустая трата времени.
– Видел сегодня какие-нибудь интересные сны?
Я наклоняюсь в кресле вперед, вперяюсь взглядом в прохладную листву растущей за окном шелковицы. Это позволяет мне полностью сосредоточиться. Полу снятся временами совершенно дурацкие сны, возможно, впрочем, он их придумывает, чтобы было о чем поговорить.
– Ага, видел. – Похоже, он чем-то смущен, да и тунга-тунга-тунга-тунга звучит теперь немного тише. (Как видно, нынешняя ночь была богата снами.)
– Может, расскажешь?
– Я был младенцем, так?
– Так.
Он возится с чем-то железным. Я слышу металлический щелчок.
– Но очень некрасивым, да? Совсем. А родителями были не ты и мама, и они все время бросали меня дома и уходили на вечеринки. Ужасно крутые.
– Где это происходило?
– Здесь. Не знаю. Где-то.
– На Самом Дне?
«На Самом Дне»[8] – так наш начитанный умник именует Дип-Ривер, с превеликой точностью рассчитав, что это внушит Чарли О’Деллу мысль о полном его ничтожестве. Сдается мне, Пол считает Чарли еще большей никчемностью, чем я.
– Ну да. В глубокой воде. Такие дела.
Интонацию Уолтера Кронкайта[9] он воспроизводит в совершенстве. Уверен, психиатр усмотрел бы в снах Пола признаки страха и ужаса и был бы прав. Страха одиночества, кастрации, смерти – всех солидных страхов, какими развлекаюсь и я. Но Пол, по крайней мере, вроде бы норовит обратить их в шутку.
– Ладно, а что у вас новенького?
– Мама с Чарли здорово поругались вчера вечером.
– Прискорбно слышать. Из-за чего?
– Из-за какой-то ерунды, по-моему. Не знаю.
Я слышу, как синоптик из «С добрым утром, Америка» сообщает новости на уик-энд, хорошие. Пол включил телевизор, говорить о семейных скандалах матери он не желает, просто сообщил об одном из них, чтобы нам было о чем поговорить в дороге. Я уже не первый день чувствую (с необычной для бывшего мужа остротой), что у Энн не все в порядке. Ранняя менопауза, быть может, или запоздалые сожаления. Всякое бывает. А может, Чарли обзавелся зазнобой, какой-нибудь маленькой грудастой и курносой официанткой из портовой забегаловки Олд-Сейбрука. Впрочем, их союз длится уже четыре года, что совсем немало в таких обстоятельствах. Дело в том, что Чарли – пустое место, и ни одна пребывающая в здравом уме женщина в мужья его не взяла бы.
– Слушай. Сегодня утром твой папа собирается продать дом. Сногсшибательный, не сойти мне с этого места. Я подцепил большую рыбу.
– Д. О. Воленте, – говорит Пол.
– Точно. Семейство Воленте из наивысших кругов Северной Каролины.
Год прозанимавшись в школе латынью, Пол решил, что Д. О. Воленте[10] есть святой покровитель риелторов, которого следует обхаживать, как доброго самаритянина, – показывать ему каждый дом, во всем идти на уступки, оказывать всяческие знаки внимания, не наживаться на сделках с ним, а не то жди беды. После истории с резинками наша жизнь стала походить на ридикюль, в котором уютно перемешались шуточки, колкости, двусмысленности, грубый гогот, а оправданием всему этому служит, натурально, любовь.
– Веди себя сегодня с матерью, как добрый друг, – ладно, друг? – говорю я.
– Я и есть ее друг. А она – сучка.
– Ничего подобного. Жизнь у нее труднее твоей, хочешь верь, хочешь не верь. Ей же приходится иметь дело с тобой. Как твоя сестра?
– Отлично.
Его сестре Клари двенадцать лет, и она мудра в такой же мере, в какой неискушен Пол.
– Скажи ей, что мы завтра увидимся, ладно?
Телевизор вдруг начинает звучать громче, мужской голос на высоких децибелах балабонит о Майке Тайсоне, который получил 22 миллиона, побив Майкла Спинкса за девяносто одну секунду.
«Я бы и за половину таких денег позволил ему расквасить мне хайло», – говорит голос.
– Слышишь? – спрашивает Пол. – Он позволил бы себе «хайло расквасить».
Пол любит обороты такого рода, считает их очень смешными.
– Да. Ты завтра будь готов к моему приезду, хорошо? Если мы хотим добраться до Битона, штат Техас, выехать придется пораньше.
– Сначала он был Избитон, а после ему хайло расквасили. Ты снова жениться не собираешься? – спрашивает он – как-то смущенно. Не знаю почему.
– Ни в коем случае. Люблю тебя, договорились? Ты посмотрел «Декларацию независимости» и брошюры? Я ожидаю, что к поездке ты будешь во всеоружии.
– Нет, – отвечает он. – Зато у меня есть новый прикол.
Так он называет анекдоты.
– Расскажи. Я им клиентов порадую.
– Лошадь подходит к стойке бара и просит пива, – без какого-либо выражения произносит Пол. – Что говорит бармен?
– Сдаюсь.
– «Эй, а чего у тебя рожа такая вытянутая?»
На его конце линии наступает молчание, говорящее, что каждый из нас понимает мысли другого и надрывает бока от безмолвного хохота – наилучшей, головокружительной разновидности смеха. Мое правое веко начинает подергиваться, вполне предсказуемо. Наступает идеальный момент – и безмолвный смех служит ему печальным контрапунктом – для меланхолических размышлений об утрате того и сего, для быстрого просмотра меню важных и не важных вещей, которое поднесла нам жизнь, а мы не сумели правильно его прочитать. Я же ощущаю взамен всеприятие, защищенное со всех сторон удовлетворением и обещаниями только еще начинающегося дня. Ложного чувства благополучия попросту не существует.
– Отлично, – говорю я. – Просто отлично. Но только – что лошадь делает в баре?
– Не знаю, – отвечает Пол. – Может быть, танцует.
– Напивается, – предлагаю я. – Кто-то довел ее до этого.
Снаружи, среди прогревающихся газонов Кливленд-стрит, Скип Мак-Ферсон восклицает: «Он бьет! И забиваааает!» Сдержанные смешки, скрежет сминаемой пивной банки, еще один мужской голос произносит: «Хороший щелчок есть хороший щелчок, дааасэээроберт!» В конце квартала взревывает, точно проснувшийся лев, дизельный двигатель. Ремонтники принялись за работу.
– Завтра заберу тебя, сынок, – говорю я. – Идет?
– Ага, – отвечает Пол. – А я тебя. Идет.
И мы кладем трубки.
2
Семинарская улица, 8.15, День независимости уже определяет дух предстоящих выходных, и все внешние проявления городской жизни норовят приладиться к нему. До 4-го осталось три дня, однако перед «Френчиз Галф» уже теснятся машины, парковочная площадка «Пелчерз-Маркет» заполнена, горожане обмениваются громкими приветствиями с порогов химчисток и «Городского винного», а утро становится все более жарким. Многие уезжают в Блу-Хилл и Литтл-Комптон или – подобно моим соседям Замбросам, которые не знают, куда девать время, – на пижонские ранчо Монтаны или в рыбацкие приюты Айдахо. У всех на уме одно: избежать пробок, первыми выскочить на шоссе, а там поднажать. Убраться подальше от города – для жителей нашего приморского штата это приоритет № 1.
Первым делом я собираюсь заглянуть с утра пораньше в один из двух моих сдаваемых в аренду домов, забрать у жильцов плату, потом быстренько проскочить через город до офиса нашего агентства, оставить там мою «редакционную» статью, забрать ключи от дома в Пеннс-Неке, который я нынче показываю, и на скорую руку посовещаться с «запасными игроками» агентства, близнецами Льюисами, Эвериком и Уорделлом, насчет нашего участия в понедельничных торжествах. Собственно, участие это сводится к раздаче бесплатных сосисок и корневого пива с принадлежащего мне разъездного лотка, который я ссудил ради такого дела агентству (если удастся заработать какие-то деньги, они пойдут двум осиротевшим детям Клэр Дивэйн).
Я еду по Семинарской, которая со времен бума обратилась в главную нашу «Милю чудес», чего никто из нас вовсе не жаждал, – все магазины на ней сейчас затеяли «пожарные распродажи», выставив на тротуар бросовые товары, пролежавшие без движения с Рождества, лотки с ними украшены патриотическими флажками и броскими лозунгами, каковые призывают граждан потратить заработанные тяжким трудом денежки на истинно американский манер. Магазин «Всего навалом» выставил щедрые охапки сомнительного качества маргариток и красных амарантов, надеясь, что те привлекут замотанного бизнесмена или отправляющегося домой автостопом семинариста, людей подавленных, но пытающихся изобразить праздничное настроение («Будьте галантными за малые деньги»). Брэд Халберт, гей и владелец обувного магазина, выстроил вдоль витрины причудливую обувку, всю одного размера, и поместил среди нее своего загорелого, скучающего катамита Тодда – усадил его на табурет за выносным кассовым аппаратом. А книжный магазин пытается сбыть излишки – груды дешевых словарей, атласов и никому не нужных календарей на 1988-й плюс прошлогодние компьютерные игры; все это свалено кучей на огромный стол, дабы разжечь интерес вороватых подростков наподобие моего сына.
Должен сказать, однако, что впервые с 1970 года, когда я сюда перебрался, два магазина на Семинарской остались пустыми – управляющие их, задолжав многим и деньги, и оплаченные, но не доставленные товары, сбежали под покровом ночи. Один потом объявился в торговом центре Натли, о другом и поныне ни слуху ни духу. Да ведь и многие из дорогих сетевых заведений, распродажами особо не увлекавшихся, пройдя через поглощения, слияния и реорганизации в соответствии с главой 11[11] Закона о банкротстве, обратились теперь в дорогие магазины второго ряда, для которых распродажи – основной способ выжить. Этой весной «Пелчерз» отложил торжественное открытие колбасно-сырного отдела; торговавший японскими автомобилями автосалон прогорел и стоит теперь на 27-м шоссе опустелым. А по уикэндам улицы заполняет и совершенно иная толпа приезжих. В начале восьмидесятых, когда население Хаддама выросло с двенадцати тысяч до двадцати, а я еще писал статьи для спортивного журнала, нашими типичными гостями выходного дня были учтивые ньюйоркцы – богатые обитатели Сохо в причудливых нарядах и обеспеченные истсайденцы, привычно выезжавшие на день «за город» и слышавшие, что есть такой оригинальный городок, Хаддам, который стоит посетить, он еще не испорчен и немного походит на Гринвич или Нью-Канаан пятидесятилетней давности, – и тогда это было правдой, хотя бы отчасти.
Теперь эти люди либо сидят безвылазно в своих бетонных домиках с решетками от грабителей на окнах, выбираясь лишь в город или в места, которые им пока еще по карману, либо продали домики и вернулись в родной Канзас-Сити, либо решили начать все заново в «городах-близнецах», в Портленде – там, где жизнь не так стремительна (и не так дорога). Хотя многие из них, уверен в этом, одиноки, и надоело им все хуже горькой редьки, и хочется, чтобы кто-нибудь их ограбить попробовал, что ли.
Однако в Хаддаме их место заняли, подумать только, джерсийцы, прибывавшие с севера, из Белвилла и Тотовы, или с юга, из Вайнленда и Милвилла, – люди выезжали на денек прокатиться по 206-му, «просто чтобы запомнить, куда оно ведет», и заглядывали в наш городок (неудачно переименованный муниципалитетом в «Хаддам Приятный»), чтобы перекусить и осмотреться. Все они – я наблюдал за ними из окна офиса, когда «дежурил» в нем по выходным, – решительно никакой целеустремленностью не отличались. Детей у них было больше и более шумных, чем у прежних, машины были более жалкими – у той зеркальца не хватает, у этой дверной ручки, – а парковались они ничтоже сумняшеся так, что составляли помеху другим, – поперек подъездной дорожки или рядом с пожарным гидрантом, словно там, где они живут, никто этих гидрантов отродясь не видывал. Они заскакивали в йогуртные кафе, поглощали чуть ли не товарными вагонами печенья с шоколадной стружкой, но лишь немногие из них заходили в «Пару адвокатов», чтобы позавтракать по-человечески, совсем уж немногие проводили ночь в «Харчевне Август», а домами так и вовсе никто не интересовался, хоть иногда они и отнимали у меня половину дня, с шутками и прибаутками осматривая жилища, о которых забывали, едва усевшись в свои «файрберды» и «монтего» и мрачно направив их в Манахокин. (Шакс Мерфи, который возглавил агентство после кончины старика Отто Швинделла, попытался ввести проверку кредитоспособности перед показом дома, установив нижний порог в 400 тысяч. Однако мы хором потребовали отменить ее после того, как одна рок-звезда проверяться отказалась, а затем выложила «Сенчури 21» два миллиона.)
У семинарии я выруливаю из потока покидающих на выходные город машин, огибаю по улице Конституции центр, миную библиотеку, пересекаю под «мигалкой» Плам-роуд и еду вдоль металлической ограды, за которой покоится мой сын Ральф Баскомб, а достигнув Медицинского центра Хаддама, сворачиваю налево, на Эрато, и по ней доезжаю до Клио, где стоят посреди тихого квартала два моих доходных дома.
Может показаться необычным, что человек моих лет и характера (не авантюрного) полез в потенциально коррумпированный мир недвижимости, битком, так сказать, набитый сомнительными, ненадежными жильцами, злобными перепалками насчет залогов на предмет возмещения убытков, бессовестными ремонтниками, фальшивыми чеками, грубиянскими полуночными звонками по поводу протекающей крыши, засорениями стоков, ремонтом тротуаров, злыми собаками, никудышными бойлерами, осыпающейся штукатуркой, шумными вечеринками, на которые соседи приглашают полицию, что нередко приводит к долгим судебным тяжбам. Простое и быстрое объяснение: я решил, что меня эти потенциальные кошмары не коснутся, и так оно, по большей части, и вышло. Два моих дома стоят бок о бок на тихой зеленой улице почтенного, населенного чернокожими района, называемого Уоллес-Хилл, он уютно расположился между нашим маленьким деловым центром и относительно богатыми владениями белых граждан в западной части города – почти на задах больницы. Основательные, более-менее процветавшие семейства негров – средних лет и постарше – десятилетиями жили здесь в маленьких, стоящих вплотную один к другому домах, которые содержались в гораздо лучшем, нежели средний, порядке и ценность которых (за несколькими уродливыми исключениями) неуклонно возрастала – не точно в ногу с недвижимостью белых районов, но и без подешевлений, вызванных недавними спадами в занятости «белых воротничков». Это Америка, какой она была когда-то, только почернее.
Большинство жителей здешних улиц – воротнички «синие»: водопроводчики, автослесари, подстригальщики газонов, использующие вместо офисов свои гаражи, что позволяет им экономить на налогах. Есть у нас пара пожилых проводников спальных вагонов и несколько работающих учительницами мамаш плюс множество пенсионеров, которые выкупили свои закладные и совершенно счастливы тем, что могут теперь просто гулять по улице. В последнее время некоторое количество черных дантистов и терапевтов, а с ними три адвокатских семейства надумали перебраться в этот район, похожий на те, в которых они росли или, по крайней мере, могли расти, если бы их родители и сами не были адвокатами и дантистами, сумевшими отправить детей в «Андовер» и «Браун». Разумеется, в конце концов, по мере того как городская собственность подрастает в цене (а намного больше ее не становится), здешние семьи начинают понимать, что она может приносить немалый доход, и перебираются в Аризону или на юг страны, где их предки сами были когда-то собственностью, и места наподобие этого района «облагораживаются» вследствие появления белых и богатых черных, и кончится все тем, что моя недвижимость, порой доставляющая мне головную боль, впрочем, терпимую, обратится в золотую жилу. (В устойчиво черных районах этот демографический сдвиг совершается медленнее, поскольку у обеспеченного черного американца имеется не так уж много мест, куда он или она могли бы перебраться и почувствовать себя лучше, чем сейчас.)
Однако это еще не вся картина.
После моего развода, а говоря точнее, после того, как прежняя моя жизнь внезапно закончилась, а на меня напала своего рода «психологическая отчужденность», позволившая мне выжить, я сбежал во Флориду, а потом и во Францию, смущенно сознавая, что никогда не делал в жизни чего-то по-настоящему хорошего – разве что для себя и своих близких (да и с этим не каждый из них согласится). Статьи о спорте, как скажет вам любой, кто когда-либо писал или читал их, позволяют самым безвредным образом сжигать несколько малообещающих клеток мозга, пока ты завтракаешь овсянкой, или нервно ждешь в приемной врача результатов томографии, или коротаешь сонные, одинокие минуты в каталажке. Что же касается города, в котором я живу, то, помимо доставки наполовину задавленной белки к ветеринару или звонка в пожарную службу, сделанного, когда мои соседи Деффейсы затеяли готовить барбекю на газовой жаровне, установив ее на задней веранде, да веранду эту и подожгли, что грозило бедой всему нашему кварталу, – помимо этих или каких-то иных актов вялого пригородного героизма, я, вероятно, внес в благосостояние нашего города вклад настолько малый, насколько это возможно для занятого человека без того, чтобы показаться врагом общества. А между тем я прожил в Хаддаме пятнадцать лет, и кривая моего процветания только что потолок не пробила. Я наслаждался его благами, посылал детей в его школы, часто и регулярно пользовался его улицами, скошенными бордюрами, канализацией, водопроводом, полицейской, пожарной и всякого рода другими службами, призванными обеспечивать мое благополучие. И вот почти два года назад я ехал домой в усталом полуоцепенении, вызванном долгим, непродуктивным утром, которое отдал показу домов, и, повернув не там, где следовало, оказался за Медицинским центром Хаддама, на маленькой улице Клио, вдоль которой на жаре позднего августа сидело, проветриваясь, на своих крылечках большинство негритянского населения города. Разговоры с крыльца на крыльцо, кувшины с холодным чаем или водой у ног, жужжание маленьких вентиляторов с уходящими в окна проводами… Я ехал мимо них, а они мирно (или так мне показалось) поглядывали на меня. Одна пожилая женщина мне даже рукой помахала. На углу стояла компания юношей в мешковатых спортивных трусах и с баскетбольными мячами в руках – они курили и беседовали, обнимая свободными руками друг друга за плечи. Казалось, никто из них меня не заметил и никаких угрожающих жестов не произвел. И я по какой-то причине ощутил потребность объехать квартал и прокатиться по той же улочке снова, что и проделал, и все повторилось, и женщина снова помахала мне, точно ни меня, ни моей машины в жизни не видела, не говоря уж – двумя минутами раньше.
А совершая третий круг, я думал, что за полтора прожитых мной в Хаддаме десятилетия по меньшей мере пять сотен раз проезжал по этой улице и по четырем-пяти другим таким же, лежащим в темнокожей части города, но не знаю на них ни единой души, никто меня в гости не приглашал, никаких визитов я не наносил, не продал ни одного здешнего дома и, вероятно, не прошелся ни по одному тротуару (хоть и не боюсь таких прогулок ни днем ни ночью). И тем не менее считаю подобные улочки краеугольными камнями, первоклассными кварталами, а их жителей – честными и полноправными хранителями этих мест.
При четвертом моем объезде квартала никто мне, натурально, рукой не махал (собственно говоря, двое уже стояли на своих крылечках, пасмурно глядя в мою сторону, да и баскетбольные юноши тоже подбоченились и проводили меня недобрыми взглядами). Зато я обнаружил два притулившихся один к другому одинаковых дома – одноэтажных, типично американских, каркасных, немного запущенных, с полосатыми оконными козырьками, с кирпичной облицовкой до середины фасадов, высокими крытыми крылечками и огражденным проходом между ними. Перед каждым стояла табличка «ПРОДАЕТСЯ» с адресом и телефоном риелторской компании из Трентона. Я благоразумно записал телефон, а затем вернулся в офис и позвонил, чтобы узнать о цене и о возможности приобретения обоих домов. Я провел в торговле недвижимостью уже довольно долгое время и был рад случаю подумать о диверсификации моих капиталовложений и возможности упрятать деньги туда, где мне будет трудно до них добраться. Думал я и о том, что, если мне удастся купить оба дома задешево, я смогу сдавать их тем, кто захочет в них поселиться, – чернокожим пенсионерам с фиксированными доходами, или старикам, не очень здоровым, но еще способным позаботиться о себе, не быть бременем для своих детей, или молодоженам, которым нужна не очень дорогая, но крепкая основа их жизни, то есть людям, которым я смогу обеспечить уютное существование перед лицом рвущихся в небо цен на жилье – до времени, когда они переберутся в приют престарелых или приобретут свой первый дом. Сам же я буду испытывать удовлетворение от того, что вкладываю средства в моей общине, даю людям возможность получить жилье, которое им по карману, поддерживаю самобытность района, который мне очень нравится, прикрываю мою финансовую спину и обретаю более основательное чувство связи с жизнью, коего мне – с тех пор как Энн два года назад переехала в Дип-Ривер – порой не хватало.
Я чувствовал, что буду идеальным современным домовладельцем – исполненным исключительного сострадания к ближнему обладателем солидных капиталовложений, способным одаривать других тем, что он смог накопить за годы продуманной, пусть и не очень спокойной жизни. Каждый, кто живет на этой улочке, будет испытывать счастье, увидев мою проплывающую мимо машину, зная, что я, скорее всего, остановлю ее, чтобы заменить кухонный смеситель новым, или провести профилактический осмотр стиральной машины, или просто навестить моих жильцов и выяснить, всем ли они довольны, что, не сомневался я, и будет иметь место, причем неизменно. (Большинство жаждущих диверсификации людей, не сомневаюсь, посовещались бы со своими финансовыми консультантами, купили на берегу острова Марко дом на несколько квартир, ограничили риск ущерба, отвели одну квартиру для себя, другую для внуков, а остальные сдали на руки управляющей компании и от апреля до апреля обо всей этой истории и думать забывали бы.)
Я полагал, что смогу внушить моим жильцам возвышенное чувство принадлежности к городской общине, ощущение надежности их положения, чего обитатели этих хаддамских улиц напрочь лишены (хоть и не по своей вине), но жаждут его так же, как все остальные жаждут очутиться в раю. Когда мы с Энн – ожидавшие рождения нашего первенца Ральфа – перебрались из Нью-Йорка в Хаддам и поселились в тюдоровского стиля особняке на Хоувинг-роуд, то получили в придачу к нему нелегкое иммигрантское чувство, что все, кроме нас двоих, живут здесь со времен Колумба и всем до ужаса хочется, чтобы мы это сознавали; что существует некое тайное, доступное им, посвященным, знание, коим мы не обладаем просто потому, что появились здесь слишком поздно, а обрести его, увы, не сможем – по более-менее тем же самым причинам. (Полный бред, разумеется. В большинстве своем люди, где бы они ни жили, появились там с изрядным запозданием – занявшись торговлей недвижимостью, понимаешь это за пятнадцать минут, – тем не менее названное нелегкое чувство владело мной и Энн с десяток лет.)
Однако жители черного района Хаддама, полагал я, никогда не считали своим домом места, в которых жили, все равно какие, даже если они и их родня провели там лет сто, хлопоча лишь об одном: чтобы мы, белые, явившиеся туда сильно позже, чувствовали себя там как дома – за их счет. Вот я и думал, что смогу, по крайней мере, дать ощущение своего дома двум семьям, а соседи их пусть посмотрят, как это бывает.
И потому я быстренько и за относительно малые деньги приобрел два дома на Клио-стрит и посетил каждый, чтобы представиться в качестве нового владельца двум испуганным семьям и заверить их, что намереваюсь по-прежнему сдавать им дома в аренду, скрупулезно исполняя все прежние обязательства и обязанности, а они могут спокойно жить здесь столько, сколько пожелают.
Первое семейство, Харрисы, не сходя с места предложило мне выпить чашку кофе и съесть кусок морковного пирога, и у нас завязались добрые отношения, продолжавшиеся до тех пор, пока Харрисы не ушли на пенсию и не переехали с тремя своими детьми на мыс Канаверал.
С другой семьей, Мак-Леодами, все сложилось, увы, совершенно иначе. Семья эта – муж, жена и пара малых детей – двухрасовая. Ларри Мак-Леод, негр средних лет, бывший военный, женился на молодой белой женщине и теперь работает в соседствующем с нами Инглиштауне, в фирме, производящей дома на колесах. В тот день, когда я пришел к ним, дверь мне открыл он, и первым, что я увидел, была плотно облегающая его торс красная футболка с надписью «Стреляй, пока не сдохнет последний мудак» поперек груди. Вторым, что я увидел, стал лежащий на столике у двери большой автоматический пистолет. Руки у Ларри были длинные, со вздувшимися на бицепсах венами, словно у бывшего спортсмена (кикбоксингом занимался, решил я), а вел он себя дьявольски грубо: пожелал узнать, с какой стати я беспокою его в час, когда он обычно спит, и даже позволил себе заявить, что никакой я не владелец дома, не верит он в это, а просто делать мне нечего, вот я к нему и лезу. В глубине дома я различил кушетку, на которой сидела перед телевизором его костлявая, маленькая белая жена с детьми, – все трое казались в жиденьком свете бледными, оцепеневшими от наркотика. В воздухе веяло странным, стоялым запахом – я почти смог определить его, но чего-то мне не хватило. Так пахнет в шкафу, набитом обувью, которую не носили уже не один год.
Ларри смотрел на меня сквозь запертую на засов сетчатую дверь глазами бешеного бульдога. Я сказал ему в точности то же, что Харрисам, – все прежние обязательства и обязанности будут скрупулезно исполняться и т. д. и т. п., присовокупив специально для него пару слов о необходимости вовремя вносить арендную плату, которую тут же снизил на десять долларов. И добавил к этому, что мне хочется, чтобы этот квартал остался таким, как прежде, с доступным его обитателям недорогим жильем, и хоть я собираюсь потратить на благоустройство обоих домов кое-какие средства, это, заверил я, не приведет к повышению арендной платы. Я объяснил ему также, что все мной задуманное позволяет мне реалистически предсказать возрастание моего чистого дохода, каковое будет достигаться посредством содержания домов в образцовом состоянии, вычетов необходимых для этого трат из моих налогов, радостного удовлетворения, которое станут испытывать мои жильцы, и, возможно, продажи домов, когда я уйду на покой, хотя до этого, признал я, еще далеко.
Я улыбался Ларри сквозь металлическую сетку. Все, что я от него услышал в ответ, это «угу», – правда, один раз он оглянулся через плечо, словно собираясь позвать жену, чтобы та перевела что-то из сказанного мной. Впрочем, он сразу повернулся ко мне и глянул вниз, на столик с пистолетом. «Зарегистрирован, – сказал Ларри. – Можете проверить». Пистолет был большой, черный, выглядел хорошо смазанным и до отказа набитым пулями. Такой способен нанести ни в чем не повинному миру непоправимый ущерб. Хотелось бы знать, подумал я, зачем ему эта штука понадобилась.
– Ну и прекрасно, – сказал я. – Уверен, мы еще увидимся, и не раз.
– Это все? – спросил Ларри.
– Более-менее.
– Ладно, – сказал он и захлопнул у меня перед носом дверь.
Со времени первой нашей встречи, состоявшейся почти два года назад, мы с Ларри Мак-Леодом так и не смогли взаимно обогатить и расширить сложившиеся у нас представления о жизни. Несколько месяцев он присылал чеки, а потом просто перестал, и теперь мне приходится в первый день каждого месяца заглядывать к нему и просить денег. Если Ларри дома, он всегда ведет себя угрожающе и непременно спрашивает, когда я починю то или это, хотя я постоянно поддерживаю оба дома в достойном состоянии, а на прочистку стока или замену шарового поплавка у меня никогда больше одного дня не уходит. С другой стороны, если дверь открывает Бетти Мак-Леод, она просто смотрит на меня так, точно отроду моей физиономии не видела, да и вообще от вербального общения с людьми давно уже отказалась. Чека у нее почти никогда не оказывается, поэтому, увидев за дверной сеткой ее бледное, остроносое личико, обрамленное всклокоченными волосами, я понимаю, что на сей раз мне не повезло. Бывает, что ни один из нас не произносит ни слова. Я стою на крыльце, стараясь, чтобы физиономия моя выражала приязнь, она молча смотрит из-за сетки – не на меня, а вроде как на улицу за моей спиной. И в конце концов покачивает головой и закрывает вторую дверь, и я понимаю, что денег сегодня не получу.
Этим утром я притормаживаю у дома 44 по Клио в половине девятого. День уже поднялся по температурной лестнице на треть ее высоты и кажется безветренным и липким, как летнее утро в Новом Орлеане. По обе стороны улицы выстроились машины, птички чирикают в кронах платанов, высаженных на газонах десятилетия назад. На углу Эрато, опершись на метлы, беседуют две пожилые женщины. За чьей-то оконной сеткой играет радио – старая песня Бобби Блэнда, в колледже я знал ее слова наизусть, а теперь и названия припомнить не могу. Унылая смесь весенней летаргии и мелких домашних дрязг пропитывает воздух, точно погребальный напев.
Дом Харрисов все еще пустует, посреди его палисадника торчит серо-зеленая табличка нашего агентства «СДАЕТСЯ В АРЕНДУ», новенький металлический сайдинг белого цвета и новенькие трехстворчатые окна, затянутые белыми пластиковыми экранами-шторами, скучно поблескивают на солнце. Благодаря алюминиевым козырькам, которыми я украсил печную трубу и кровельный свес, дом и сам выглядит как новенький, и правильно делает, поскольку я пробил под свесом вентиляционное отверстие, утеплил чердак (подняв коэффициент теплосопротивления до 23), заменил половину фундамента и все еще собираюсь, как только подыщу арендатора, поставить на окна решетки от грабителей. Харрисы съехали уже полгода назад, и я, честно говоря, не понимаю, почему арендаторы так и не нашлись, тем более что жилье теперь стоит – не подступишься, а я назначил честную цену, 575 долларов, включая оплату коммунальных услуг. Чернокожий трентонский студент-патологоанатом уж и собрался было снять этот дом, однако его жена решила, что путь от Хаддама до Трентона слишком длинен. Потом его осматривала парочка смазливых судебных секретарш – эти сочли квартал недостаточно безопасным. Разумеется, я долго втолковывал им, что он самый безопасный в городе: единственный наш черный полицейский живет совсем рядом, докричаться можно, больница всего в трех кварталах, здешние жители отлично знают друг друга и привычно радеют о благополучии соседей; была тут одна-единственная попытка проникновения со взломом, так все повыскакивали из домов и повергли грабителя на тротуар, он и до угла добежать не успел. (О том, что ворюга приходился черному полицейскому сыном, я распространяться не стал.) Все оказалось впустую.
Поскольку к дому Мак-Леодов меня не больно-то подпускают, выглядит он не так элегантно, как прежний дом Харрисов. Убогая кирпичная облицовка все еще остается на месте, пара крылечных досок, если ничего не предпринять, скоро износится. Поднявшись на крыльцо, я слышу, как позвякивает уголок нового оконного блока (Ларри потребовал замены, и я позаимствовал блок в одном из домов, которыми управляет наше агентство), и понимаю: дома кто-то есть.
Я коротко нажимаю на кнопку звонка, отступаю на шаг и сооружаю улыбку человека деловитого, но дружелюбного. Тот, кто находится в доме, хорошо понимает, кто пришел, как понимают это и все соседи. Я окидываю взглядом жаркую, тенистую улицу. Женщины с метлами по-прежнему стоят на углу, чье-то радио по-прежнему играет блюзы – «Пчелка», вспоминаю я, вот как называется песенка Бобби Блэнда, правда, слов ее я все равно не помню. Трава в палисадниках выросла, замечаю я, и пошла желтыми пятнами, таволга, которую посадила и до последнего дня поливала Сильвания Харрис, исчахла, подсохла и побурела – наверное, корни подгнили. Я отклоняюсь назад, чтобы взглянуть на огороженный проход между домами. У стен вяло цветут розовые и синие гортензии, прикрывающие счетчики газа и воды, оба дома выглядят заброшенными, нежилыми, словно приглашающими в гости грабителей.
Я снова жму на кнопку, уже понимая, что никто мне не откроет и придется еще раз приехать сюда после уик-энда, когда плата будет просрочена, а может, Ларри про нее и вовсе забудет. С самого времени приобретения этих домов я все подумываю, не покинуть ли мне дом на Кливленд, выставив его на продажу, и не поселиться ли здесь, сэкономив на тратах и тем обеспечив себя на будущее, доказав не словом, а делом мои убеждения по части отношений с людьми. Со временем Мак-Леоды съедут просто-напросто из неприязни ко мне, и я смогу подыскать новых жильцов (может быть, китайцев, это придаст расовому составу квартала некоторую пикантность). Хотя при нынешних рыночных сложностях дом на Кливленд вполне может пропустовать не один месяц, и мне придется сильно снизить цену, после чего я останусь с носом даже при том, что сам буду своим агентом и сам оформлю все нужные документы. А с другой стороны, найти хорошего краткосрочного арендатора такого большого дома, как мой, – дело непростое, даже в Хаддаме, и удача тут штука редкая.
Я еще раз нажимаю на кнопку и недолгое время стою на верхней ступеньке крыльца в надежде услышать за дверью какие-то звуки – шаги, хлопок задней двери, приглушенный голос, топоток пробегающего босиком ребенка. Нет, ничего. Такое случалось и раньше. Конечно, в доме кто-то есть, но к двери не подходит, и кроме как воспользоваться моим хозяйским ключом или позвонить в полицию и заявить, что мне «неспокойно» за обитателей дома, я ничего сделать не могу. Стало быть, остается только отчалить, а попозже днем приехать сюда снова.
Вернувшись на оживленную Семинарскую, я ставлю машину у здания «Лорен-Швинделла» и быстро направляюсь к нашему офису, где над пустыми еще столами, выключенными телетекстовыми консолями и копировальными машинами витает обычная для праздничного дня в риелторском агентстве томная апатичность. Почти все, включая и молодых агентов, с большим упорством проводят сегодня в постели лишний утренний час, прикидываясь, что вследствие предпраздничного исхода никто нынче по-настоящему делами не занимается, а если кому приспичит, тот может за милую душу им и домой позвонить. Одни лишь снующие между самим офисом и складской комнатой Эверик с Уорделлом и мелькают за выходящей на парковку открытой дверью. Эти двое возвращают на склад таблички «ПРОДАЕТСЯ», извлеченные из придорожных канав и найденные в перелесках, куда они попадают, когда местным подросткам надоедает держать их на стенах своих комнат или слышать от матерей, что те их видеть больше не могут. (Мы предложили награду в три доллара за каждую «находку», пообещав не задавать никаких вопросов, и Эверик с Уорделлом, серьезные, нескладные, долговязые и холостые близнецы без малого шестидесяти лет – урожденные хаддамцы и, как ни странно, выпускники Трентонского университета – обратили поиски табличек в точную науку.) Льюисы – отличить одного от другого я, как правило, не в состоянии – живут в стоящем неподалеку от моих доходных домов, сразу за углом, дуплексе, который достался им в наследство от родителей, и, вообще-то говоря, являются самостоятельными, прижимистыми, лишенными сантиментов домовладельцами: им принадлежит в Нешанике (и приносит изрядный доход) целый квартал населенных пожилыми людьми многоквартирных домов. Тем не менее они неполный день трудятся в агентстве, а также регулярно выполняют в моих домах на Клио-стрит мелкие ремонтные работы, и делают это с суровой, явственно обиженной скрупулезностью, способной создать у не знающего нас человека впечатление, что они меня терпеть не могут. А это нимало не отвечает действительности, поскольку оба говорили мне, и не раз, что, родившись в штате Миссисипи, я получил – вместе с нелегким историческим наследием – естественное и точное понимание представителей их расы, к которому ни один белый северянин и близко подойти не способен. Утверждение, разумеется, ни на йоту не верное, однако присущая Льюисам расовая неприкаянность старинного покроя неизменно позволяет их безосновательным «правдочкам» цепляться за жизнь с неколебимой силой истины.
Наша секретарша мисс Бонда Ласк уже покинула, как я вижу, женскую уборную и обосновалась в середине ряда пустых столов с сигаретой и «кокой» – сидит, скрестив ноги и покачивая той, что сверху, да так и будет сидеть, с удовольствием отвечая на телефонные звонки и листая «Таймс», до полудня, когда мы закроемся по-настоящему. Это крупная, рослая блондинка с громоздкой грудью и причудливым чувством юмора, на лице она носит тонны косметики, на теле – яркие, до смешного куцые платья, а живет в соседнем Гроверс-Миллсе, где однажды, в 1980-м, прошла с барабаном во главе военного парада. Она была ближайшей подругой Клэр Дивэйн, нашей убитой агентши, и все норовит обсудить со мной ее «дело», потому что знает, похоже, как мы ни осторожничали, что между Клэр и мной кое-что было. «По-моему, они не шибко стараются, – таково ее устойчивое мнение о нашей полиции. – Будь она белой девушкой, вы бы совсем другое увидели. Тут бы от ФБР проходу не было». И действительно, трех белых мужчин посадили было на день в кутузку, но потом выпустили, и за прошедшие с того времени недели расследование, похоже, никуда не продвинулось, даром что чернокожий жених Клэр – адвокат, работающий с долговыми обязательствами в хорошей фирме, – обладает серьезными связями, а наш Риелторский совет и ее родители назначили за поимку убийцы премию в 5000 долларов. Но справедливо также и то, что ФБР, проведя небольшое расследование, сочло это преступление не федеральным, а самым обычным убийством.
В нашей конторе мы, по крайней мере официально, оставили ее стол не занятым до раскрытия убийства (хотя, сказать по правде, дела у нас идут не настолько хорошо, чтобы нанять кого-то на место Клэр). Бонда, со своей стороны, держит ее кресло обвязанным черной лентой, а на пустую поверхность стола ставит тонкую темную вазу с единственной розой. Так она предостерегает нас от забывчивости.
Впрочем, этим утром на уме у Бонды дела глобальные. Ей нравится быть в курсе текущих событий, она читает все, какие находит в офисе, журналы, а раскрытый «Таймс» держит накинутым поверх своего выставленного напоказ бедра.
– Послушай, Фрэнк, ты за ракеты с одной боеголовкой или с десятью? – Она выпевает это, увидев меня, и посылает мне широкую улыбку, говорящую: «Ладно, как твои делишки?»
Сегодня на ней весьма вычурное, сшитое из красно-бело-синей тафты платье с открытыми плечами, в таком невозможно даже монетку взять со стойки бара, сохранив при этом благоприличный вид. Ничто, кроме шуточек, меня с ней не связывает.
– Все еще с одной, – отвечаю я, уже сняв со стола три листка бумаги со спецификациями сегодняшнего дома и поворотив к выходу.
Эверик и Уорделл, завидев меня, немедля смываются в складскую (обычная история), поэтому я оставляю в их ящике для корреспонденции написанную мной инструкцию насчет того, где и когда им следует поставить у Хаддамского Лужка разъездной лоток для продажи хот-догов – после того как они в понедельник приволокут его на буксире из «Фрэнкса», принадлежащего мне ларька, который торгует корневым пивом на 31-м шоссе, к западу от нашего города. Так они предпочитают вести любые дела – опосредованно и на расстоянии.
– По-моему, боеголовок и без того в наши дни развелось многовато, – говорю я, направляясь к выходу.
– В таком случае ты, по мнению «Таймс», полная какашка.
Она наматывает золотистый локон на мизинец. Вонда – презренная демократка и знает, что я таков же, и думает, если я не ошибся в догадках, что мы с ней могли бы немного развлечься.
– Надо будет это обсудить, – говорю я.
– Что верно, то верно, – лукаво соглашается она. – Но ты, конечно, занят. Известно тебе, что Дукакис бегло говорит по-испански?
Произносится это словно бы не для меня, а для каждого, кто ее может услышать, – как будто пустой офис набит заинтересованными людьми. Но я выхожу в la puerta[12], сделав вид, что ничего не слышал, и как можно быстрее возвращаюсь в прохладное спокойствие моей «краун-виктории».
К девяти я уже качу по Кинг-Георг-роуд, направляясь к мотелю «Сонная Лощина» на шоссе 1, чтобы забрать оттуда Джо и Филлис Маркэм и (надеюсь) к полудню продать им нашу новую недвижимость.
С этой лесной дороги Хаддам не походит на город, терзаемый упадком цен. Старый богатый городок, заложенный в 1795-м рассерженными торговцами-квакерами, которые, не поладив со своими либеральными соседями по Лонг-Айленду, отправились на юг и основали поселение с более правильными, по их мнению, порядками, Хаддам выглядит преуспевающим и уверенно единодушным в своих гражданских ожиданиях. Его жилищный фонд может похвастаться немалым числом больших, выстроенных в стиле Второй империи домов XIX столетия и вилл (принадлежащих ныне дорогим адвокатам и президентам разрабатывающих программное обеспечение компаний) с консольными карнизами, куполами, бельведерами и эркерами, акцентирующими стандартный язык архитектуры – новогреческий[13] с федералистскими вкраплениями, – а также послереволюционными каменными домами с веерными окнами, колоннами при входе и римским рифлением. Все они недешево стоили и в те дни, когда была навешена последняя их дверь (а произошло это в 1830 году); на продажу их выставляют редко, разве что в случае развода, при котором мстительная супруга жаждет, чтобы перед прежним любовным гнездышком появилась большая табличка «ПРОДАЕТСЯ» и ее кобелина узнал, почем фунт лиха. Даже некоторые из георгианских, выстроенных вплотную друг к другу домов стали в последние годы престижными и принадлежат теперь богатым вдовам, охочим до приватности разведенным мужьям-гомосексуалистам и филадельфийским хирургам, которые используют их как загородные прибежища, в которые можно заскакивать по весне с сестрами-анестезистками.
Впрочем, внешность может, разумеется, быть обманчивой, да, как правило, и бывает. На ценах это пока не сказалось, однако банки уже начали понемногу нормировать выдачу денег и обращаться к нам, риелторам, с «проблемами», которые касаются оценки недвижимости. Многие продавцы, купившие по выходе на пенсию дома на озере Озаркс или в «более уединенных» местах Сноумасса, теперь, когда их дети закончили Виргинский университет, предпочитают выжидательную позицию и в конце концов обнаруживают, что жизнь в Хаддаме куда приятнее, чем им представлялось, когда они полагали, что их дома стоят целого состояния. (Я присоединился к жилищному бизнесу не в самый оптимальный момент, даже едва ли не в худший из возможных – за год примерно до его «проверки на вшивость», которая грянула в прошлом октябре.)
Тем не менее я остаюсь, как и большинство людей, оптимистом и считаю, что бум себя оправдал, какие бы ощущения ни порождал в нас настоящий момент. Хаддамским пригородам удалось аннексировать собственно Хаддам, а это увеличило нашу налоговую базу и позволило нам отказаться от моратория на строительство и вложить новые средства в инфраструктуру (хорошее свидетельство тому – раскопки, которые ведутся перед моим домом). А благодаря происходившему в начале десятилетия притоку биржевых маклеров и богатых адвокатов индустрии развлечений в пригороде удалось сохранить несколько исторических зданий, равно как и поздневикторианских домов, разрушавшихся из-за того, что их владельцы постарели, перебрались на жительство в Сан-Сити или просто померли. В то же самое время цены домов из диапазона от умеренной до низкой – их-то я и показываю Маркэмам один за другим – продолжали понемногу расти, как это было и в начале нашего века, и потому большинство здешних обладателей среднего дохода, включая и афро-хаддамцев, все еще могут, если им захочется, перестать платить высокие налоги, продать свои дома, набить карманы долларами, преисполниться сознанием собственного успеха, возвратиться в Де-Мойн или Порт-о-Пренс, купить там дом и жить на свои сбережения. Процветание – новость не обязательно дурная.
В конце Кинг-Георг-роуд широко, точно зеленые сенокосы Канзаса, раскрываются земли производящих дернину ферм, я сворачиваю на некогда деревенскую Квакертаун-роуд, с нее резко беру влево, на шоссе 1, а оттуда выезжаю, описав дугу, на Гренджерс-Милл-роуд, которая позволит мне добраться до «Сонной Лощины», избежав получасовой толчеи машин, что подбираются, стремясь покинуть наши места, к 4-му шоссе. Справа от меня проплывает торговый центр «Квакертаун», уныло стоящий посреди просторной, сейчас почти пустой парковки с горсткой машин на каждом ее краю, над которыми еще болтаются растяжки – «Сирса» и «Голдблюма»; изначальные строители центра ныне ведут свои дела из федеральной тюрьмы Миннесоты. Даже возвышающийся за центром «Синема XII» докатился до того, что показывает лишь один фильм, и только в двух залах. На рекламном козырьке над входом значится: «Б. Стрейзанд: Звезда заскучала ** Помолвка отменяется ** Поздравляем, Берти и Стэш».
Мои клиенты Маркэмы, с которыми я встречаюсь в девять пятнадцать, приехали из крошечного, расположенного в далеком северо-восточном углу штата Вермонт городка Айленд-Понд, а их дилемма стала ныне дилеммой многих американцев. Когда-то, в неразличимых теперь шестидесятых, они были людьми семейными, затем оба бросили ничего не обещавшую двумерную жизнь (Джо преподавал тригонометрию в Аликиппе, пухленькая, медноволосая, немного лупоглазая Филлис вела домашнее хозяйство в округе Колумбия) и отправились, прихватив жилые автоприцепы, в Вермонт, на поиски более яркого и менее предсказуемого Weltansicht[14]. Время и судьба вскоре совершили нимало не удивительный поворот: супруги обоих смылись еще с чьими-то супругами; дети стали увлекаться наркотиками, беременеть, жениться и выходить замуж, а там и вовсе укатили в Калифорнию, или Канаду, или Тибет, или Висбаден, что в Западной Германии. Два или три года Джо и Филлис безотрадно вращались в пересекавшихся кругах друзей и соседей, принимая то одно Weltansicht, то другое, погружаясь в учебу, получая новые степени, обзаводясь новыми приятелями, и в конце концов отдались тому, что было доступным и очевидным с самого начала, – честной и вполне сознательной любви друг к дружке. И почти сразу Джо Маркэму – коренастому, короткорукому человечку моих примерно лет, с маленькими глазками и волосатой спиной (этакий Боб Хоскинс), когда-то игравшему в защите аликиппских «Боевых Насмешников» и явными «креативными» качествами не отличавшемуся, – стало вдруг везти с его цветочными горшками и скульптурами, которые он отливал в абстрактных земляных формах. До той поры это было его забавой, и жена Джо, Мелоди, жестоко высмеяла таковую, прежде чем вернуться в Бивер-Фолс, оставив мужа наедине с его постоянной работой в Департаменте социального обслуживания. Тем временем и Филлис начала понемногу сознавать свою гениальность по части проектирования роскошных иллюстрированных брошюрок на изысканной бумаге, которую она изготовляла своими руками (именно Филлис спроектировала первый большой почтовый каталог Джо). Они и ахнуть не успели, как начали рассылать работы Джо и живописующие их великолепные буклеты Филлис во все концы света. Его цветочные горшки стали продаваться в больших универмагах Колорадо и Калифорнии и появляться, как дорогие коллекционные вещи, в шикарных каталогах из разряда «товары почтой», а затем – к изумлению обоих супругов – побеждать на престижных ремесленных ярмарках (на две из них Маркэмы и поехать-то не смогли, до того были заняты).
Очень скоро они построили для себя большой новый дом с высокими, как в церкви, потолками, камином и дымоходом, сложенными вручную из подобранных вокруг дома камней; дом стоял в конце частной лесной дороги, за старым яблоневым садом. Затем учредили бесплатные курсы для маленьких групп полных энтузиазма студентов Линдонского колледжа – так они пытались расплатиться с общиной, которая поддерживала их во всякого рода тяжелые времена, – а затем у них родилась дочь, Соня, названная в честь одной из хорватских родственниц Джо.
Оба, разумеется, понимали, что удача им выпала невероятная, особенно если вспомнить совершенные обоими ошибки и все, что пошло в их жизнях наперекосяк. К тому же ни Джо, ни Филлис не видели в «вермонтской жизни» своего конечного пункта назначения. Каждый держался довольно жесткого мнения о профессиональных изгоях и состоятельных хиппи, бывших не более чем трутнями в обществе, которое нуждается в новых идеях. «Я не хочу проснуться одним утром, – сказал мне Джо, когда они – насквозь промокшие, наивные миссионеры – в первый раз появились в нашем офисе, – и понять, что обратился в пятидесятипятилетнего засранца в бандане и с идиотской серьгой в ухе, способного говорить только о том, до чего же сдал Вермонт, – и это после того, как куча народу, в точности такого, как он, понаехала туда, чтобы все изгадить».