Опыт моей жизни. Книга 1. Эмиграция И.Д.
Так вот откуда шло то ощущение целого мира в каждой травинке!
Моисей рассказывал, что если в одном и том же месте, на этом кресле например, человеку постоянно давать конфету, делать это регулярно раз десять, то на одиннадцатый раз уже только при виде этого кресла у человека возникнут приятные ассоциации, связанные с приемом конфеты. У собак Павлова один звук колокольчика вызывал выделение желудочного сока.
Человек рождается на земле: его первые шаги, его первые ощущения, переживания, словом, весь – месяц за месяцем, год за годом – накопленный опыт его прожитой жизни ассоциируется с обстановкой, в которой это все происходило. И затем неразрывно с этой обстановкой связан.
Как, оказывается, важна и сильна эта ассоциативная память!
Весь опыт моей прожитой жизни как бы воплотился в тех травах, в тех улицах, в элементарных предметах окружавшей меня жизни. Отсюда, вероятно, и идет ощущение, что «наш» асфальт теплый и родной, а американский – холодный и синтетический. Наш асфальт теплый, потому что хранит в себе тонну ассоциаций, связанных с моей прошлой жизнью, а этот холодный, потому что он просто-напросто асфальт, с ним у меня ничего не связано.
Миллионы предметов и деталей окружавшей меня среды, постоянно «накапливая опыт» моей прожитой жизни при помощи ассоциативной памяти, стали, как оказалось, неотъемлемой частью меня, еще одним жизненно важным органом, о котором нигде не написано, но при поражении которого человек хоть и не умирает, но получает серьезную травму, калечащую его восприятие жизни.
* * *
Когда человек перемещается в совершенно незнакомую ему обстановку, у него отрубает, как топором, всю ассоциативную память! Мне казалось, что если память при мне, то все остальное ерунда, я и не подозревала, что есть еще и такое понятие, как ассоциативная память, и что она имеет такой вес в полноценности восприятия жизни в целом! А без предметов окружающей среды, вызывающих ассоциации с прошлым (т. е. присутствовавших во время этого прошлого), ассоциативная память ложится и спит мертвым сном, а вместе с ней спит ощущение жизни.
* * *
Подоконник в американской квартире «потеплел» потому, что уже накопил какие-то ассоциации, связанные с моим прошлым. Но тепло этого подоконника не идет ни в какое сравнение с теплом подоконника в Нальчике, потому что в конкуренцию вступают неравные: там подоконник имеет 15 лет накопленных ассоциаций, а тут – всего два-три года. Ха-ха-ха-ха-ха! Вот я и поняла, откуда идет вся моя «мертвость»!!! Рассказала обо всем Моисею. Он сказал, что я молодец, делаю большие успехи.
* * *
– Я хотел бы побеседовать с вашими родителями. Вы не возражаете?
– А это еще зачем?
– Очень интересно послушать, что они о вас расскажут. То, что вы рассказываете, это ваше видение. А они, возможно, откроют мне что-то новое.
– Честное слово, я рассказала вам все, как было. Родители ничего нового не расскажут.
* * *
Как ни удивительно, мама открыла Моисею нечто очень важное, что я вовсе и не думала от него скрывать, а просто совершенно забыла. По рассказу моей мамы, все началось не со свадьбы Илюши, а со смерти матери моей одноклассницы, Лены Четверяковой.
– Ах, как же я об этом могла забыть! Конечно, все началось не с этого, но этот случай тоже был немаловажным. Молодец мама, она все помнит!
Они жили прямо рядом со школой, и мы часто заходили с девочками к Лене домой после уроков. Ленкина мама всегда встречала нас, угощала чаем, фруктами, печеньем. Она была цветущая и молодая, уютная и теплая, добрая и строгая, всегда ходила по дому в халате. Ее смерть ворвалась в мою жизнь, как снежная вьюга среди августа. Неожиданно. Противоестественно. Убийственно. Конечно, я знала, что бывает смерть, что люди умирают, но так близко, лицом к лицу со смертью я столкнулась тогда впервые.
– Простите, перебил меня Моисей – сколько лет вам тогда было?
– Мы учились тогда в девятом классе. Ленина мама умерла зимой. Мне было почти четырнадцать. Несчастный случай. Утечка газа, отравление. Не откачали. Болезненнее всего было то, что это умерла мама, хоть и не моя, а моей одноклассницы, с которой мы общались каждый день на протяжении девяти лет. Я переживала боль, которую, я догадывалась, переживала Лена, как свою. А уж, упаси Господи, случись это несчастье с моей мамой, – я бы просто этого не прережила.
Тогда я поняла, что так же внезапно, так же нелепо может в любой момент умереть и моя мама, любой из моих близких и даже я сама. Несчастный случай. Легко и молниеносно – нет человека! Словно в первый раз меня огрело: жизнь может оборваться в любой миг. Как же так? Как так глупо?! Как так нерационально? Зачем рождаться, чтоб потом умирать? Помню зимний солнечный день. Гроб на пороге Ленкиного дома, весь наш класс, учителя, родные Лены, ее отец, старший брат. Улыбчивое строгое, в какой-то степени родное лицо Лениной мамы, как закаменевший воск, как какой-то предмет, как ничто – в гробу. Отвезли на кладбище, заколотили, зарыли в землю. А еще вчера, позавчера, всю мою жизнь, сколько я помню, она была живая!.. Она была родная… Любимая мамочка… Лены. После этого события, я сильно изменилась, и, пожалуй, мама права: хандра моя пошла именно оттуда.
– У нее появились страхи, – рассказывала мама. – Она стала бояться спать в комнате одна. Стала часто плакать, постоянно спрашивала, «в чем смысл нашей жизни, если мы все все равно, умрем?»…
– Ага! Так это после смерти матери Лены Четверяковой началась хандра и вопросы о смысле жизни?
– Да-а… Насколько я помню, именно после этого, – утверждала мама. – Мы даже приводили бабку-знахарку, чтобы она молитву читала, заговоры.
– Хм… Я как-то не придала тогда этому значения… Я о смерти Лениной мамы и вовсе забыла. Возможно… Возможно, что именно после этого случая, я впервые задала вопрос: в чем смысл этой жизни, если у нас у всех один удел – смерть? Но не только эта смерть, Илюшина свадьба тоже…
– Итак, свадьба Илюши была, когда вы учились в девятом классе – осенью. Смерть Лениной мамы – в том же году, чуть позднее, зимой. Так?
– Так. После свадьбы Илюши мне все стало казаться бессмысленным. А после смерти Лениной мамы это ощущение бессмысленности еще более утвердилось.
– А первая менструация – летом, когда вы перешли в девятый класс?
– Да… Действительно, получается, все эти события пришлись на один и тот же учебный год… Неужели это все взаимосвязано???..
– Ваше поражение с Вовкой Снегиревым не сломило вас сначала. Правильно я вас понял?
– Да. Сразу я как-то не особенно сильно от этого свернулась. Оно дало о себе знать позднее.
– Оно дало о себе знать все в том же злосчастном девятом классе. Так?
– Так.
– А сколько прошло по времени от момента разочарования в Вовке до первой менструации?
– Опять вы с этой менструацией! Ну неужели она так важна, что вы постоянно все события с ней связываете?!
– Нет, я просто хочу узнать.
– Ах, Боже мой! Вовка был осенью, когда я была в восьмом классе. Это было почти за целый год до первой менструации.
– А свадьба Илюши пришлась несколькими месяцами позже первой менструации, так?
– Ну, так.
– Свадьба Илюши сломила вас (вернее не сама свадьба, а унижение, которое вы пережили на этой свадьбе), а разочарование в Вовке, прошло без последствий. Во всяком случае, если бы не та же злосчастная осень девятого класса, Вовка бы прошел без тяжелых последствий. Хотя, на мой взгляд, унижение которое вы пережили из-за Вовки, гораздо сильнее, реальнее, чем то, что было на свадьбе у Илюши. Здесь вас просто не приглашали танцевать, а с Вовкой вас активно унижали. Там вы остались целы, а тут сломались.
Там вы были далеко по времени от первой менструации, а тут в нескольких месяцах. Просто любопытное совпадение. Ведь мы же с вами знаем, ничего случайного не бывает.
– Уверена, что менструация тут не при чем. Хотя… вообще-то интересное замечание…
* * *
Я долго листал вашу любимую книгу. Я хотел бы показать вам еще несколько любопытных страниц. – Моисей раскрывает книгу и подает ее мне: – Читайте!
«Посредине комнаты, на столе, стоял гроб, вокруг него нагоревшие свечи в высоких серебряных подсвечниках; в дальнем углу сидел дьячок и тихим однообразным голосом читал псалтырь.
Я остановился у двери и стал смотреть; но глаза мои были так заплаканы и нервы так расстроены, что я ничего не мог разобрать; все как-то странно сливалось вместе: свет, парча, бархат, большие подсвечники, розовая, обшитая кружевами подушка, венчик, чепчик с лентами и еще что-то прозрачное, воскового цвета. Я стал на стул, чтобы рассмотреть ее лицо; но на том месте, где оно находилось, мне опять представился тот же бледно-желтоватый прозрачный предмет. Я не мог верить, чтобы это было ее лицо. Я стал вглядыватся в него пристальнее и мало-помалу стал узнавать в нем знакомые, милые черты. Я вздрогнул от ужаса, когда убедился, что это была она; но отчего закрытые глаза так впали? Отчего эта страшная бледность и на одной щеке черноватое пятно под прозрачной кожей? Отчего выражение всего лица так строго и холодно? Отчего губы так бледны и склад их так прекрасен, так величествен и выражает такое неземное спокойствие, что холодная дрожь пробегает по моей спине и волосам, когда я вглядываюсь в него?..
Я смотрел и чувствовал, что какая-то непонятная, непреодолимая сила притягивает мои глаза к этому безжизненному лицу. Я не спускал с него глаз, а воображение рисовало мне картины, цветущие жизнью и счастьем. Я забывал, что мертвое тело, которое лежало предо мною и на которое я бессмысленно смотрел, как на предмет, не имеющий ничего общего с моими воспоминаниями, была она. Я воображал ее то в том, то в другом положении: живою, веселою, улыбающеюся; потом вдруг меня поражала какая-нибудь черта в бледном лице, на котором остановились мои глаза: я вспоминал ужасную действительность, содрогался, но не переставал смотреть…»[13]
– Я же вам говорила, он писал всегда о том, что было мое. Он как будто прожил именно мою жизнь: все, о чем он пишет, близко мне, все, что мне близко, – он в своих книгах описывает.
– Любопытно, – говорит Моисей, улыбаясь и лукаво глядя на меня. – О-о-очень любопытно.
Глава десятая
Октябрь 1982 г. – май 1983 г.
Я открыла глаза – и гиря сознания придавила меня. Я лежала, распластанная, в широкой бездне двуспальной кровати и на моих руках, плечах, голове, ногах тоже лежали тяжелые гири.
Снятся иногда такие кошмары: на тебя обрушилась тонна земли из бульдозера, тебе хочется сделать высвобождающее движение, но пошевелить ни рукой, ни ногой, ты не можешь. Тогда ты собираешься закричать, но мышцы твоего лица плотно сжаты, и ты не можешь издать и звука.
Несмотря на желание встать, двигаться, я не могла даже поднять тяжелые веки. Опускала я веки или открывала глаза – передо мной был все тот же полумрак моей квартиры. Все вокруг было перевернуто, на полу картонные коробки с книгами, чемоданы, валяющиеся повсюду вещи.
Каким образом я оказалась в этой жуткой темнице?
Да, это же квартира, которую мы сняли, когда я вышла замуж за Леню… я вышла замуж… Да-да, мы приехали в Америку… я ведь уже давно не живу дома… Мы приехали в Америку… Леня ушел несколько дней назад… Ушел… правильней сказать – я его выжила. До этого были изнурительные ссоры, бессонные ночи… едва он ложился в кровать с этой своей ненавистной газетой в руках, я мучалась, лежа рядом, непреодолимым желанием вскочить, броситься на него и задушить.
Едва он переступал порог дома, я с трудом удерживала себя, чтобы не запустить в него стулом или не разбить холодильник голыми руками… я не могла больше спокойно видеть его… Когда же раненько утречком, в очередное воскресенье я проснулась и увидела Леню, помытого, побритого, уже давно вставшего, со свеженьким номером очередной газеты в руках, я потеряла полностью контроль над собой: в него летели вазы, швабры, стулья… Это была уже не я…
Опешив от такого неожиданного моего пробуждения, Леня (с его точки зрения, я это делала ни с того ни с сего) реагировал довольно интересно. Он начал драться со мной в ответ: тоже кидал в меня стулья и вазы. Это была последняя наша ссора; мы чуть не убили друг друга. Наконец ему надоели мои постоянные истерики и он ушел…
Сквозь непроходимый туман до меня доносится крик ребенка. Ребенок… Да-да-да… Ах, еще ребенок… Не встану, думаю я, – покричит да умолкнет.
Визг ребенка доносился, как из глубокого тысячеметрового колодца… это кричал мой ребенок… да-да… боже мой, я осталась с ребенком… боже мой, как он орет!.. Не встану, пусть орет – нет сил… Визг нарастал, перекатывался под потолками, бил по нервам… Вскочив, изо всех сил шлепнула его по губам и, как сквозь сон, смотрела на покрасневшие беспомощно перекривившиеся губки. Монотонный визг умолк, и через секунду жалобный плач наполнил мою душу отчаяньем. Я бросилась к нему, обняла, как во сне, смотрела сверху на ходящее туда-сюда с младенцем в руках, свое тело.
Вспомнила, ведь он голодный… как же я могла забыть, что не кормила его еще сегодня…
Кто знает, сколько теперь времени: может, утро, может, полдень, может, четыре часа дня… День пасмурный. В этой квартире всегда полумрак… я же его еще ни разу не кормила сегодня. Как я могла забыть…
Сумерки стали гуще в моей душе. Засохшее яйцо… еще какая-то еда, засохшая со вчерашнего дня… Сашенька бьет ножками изо всех сил от радости, что его взяли. Он такой жизнерадостный, этот маленький дурачок, несмотря на жуткие условия, несмотря на скотскую мать… Неужели это он со вчерашнего дня в одном и том же памперсе… Ах, черт побери! Бедный ты мой бебичка, маленький… Что же ты раньше не разорался, чтобы напомнить скотине-матери о том, как она тебя обижает… Ничегошеньки-то ты не понимаешь! Простил мне все, виляешь хвостиком…
Тяжелый воздух в доме… Окно… Спасение? Дорожка тротуара… Можно открыть дверь и выйти из камеры-темницы. Никто не держит.
Куда ведет эта тропинка, кончик которой я вижу из окна?
Тропинка – простой вход в гигантский, запутанный лабиринт, который называется город Нью-Йорк. В этот лабиринт входят живые люди, а уж выйти – никто не может.
Как называлась эта сказка? Нить Ариадны? Она дала Тезею клубок – и они нашли выход… О-о-ох-хо-хо…
Как же это так, само собой в Союзе было, я знала, был ВГИК, я знала, был МГУ, а еще Литературный институт, один – на всю страну. Откуда я это так четко и хорошо знала? А здесь? Что здесь вместо ВГИКа? Куда идти? Как узнать? У кого спросить?
Сашка ползает, валит стопки с книгами, опрокинул тарелку с супом, вытерла, все собрала, а он, пока я этим занималась, хлопнул приемник со стола, слава богу, не разбил себе голову. Выпустишь его из кроватки – он, как зверек. Ни на секунду это существо не перестает что-то теребить, ковырять, валить, ломать…
Телевизор. Вот кто был моим главным информатором. Ни школа, ни учителя, ни знакомые не знали того, что знал Телевизор. Телевизор был у меня и здесь. Едва я включила его, на экране показали аппетитный пирог, аромат которого, казалось, я ощущала через стекло экрана. Какая-то белокурая американка, закатывая от удовольствия глаза, надкусывала хрустящий, рассыпчатый кусок и мычала от восторга: «М-мм, м-мм»… Уж насколько я равнодушна ко всем этим их бренным радостям, даже меня в аппетит ввели. Вот мастера! На что только талант уходит, вот чего жаль. С отвращением выключила телевизор.
«Сашенька, открой ротик». (Мягко, ласково.) «Открой рот, говорю!!!» (Неистово, выходя из себя.) Держал, держал во рту свою кашу, вместо того чтобы проглотить, хоп (!) – и все на полу. А я только что вытерала разлитый им суп.
Скрип дверей в подъезде… Кто-то вошел в подъезд… Идет по коридору… Сердце подскакивает: ну! Отчего я так вся напрягаюсь? Еще секунда и раздастся стук в дверь. Стук в дверь – и я спасена! Но скрип утихает, шаги умолкают, и снова все тихо. Я с горечью усмехаясь, говорю себе: кто же может ко мне постучать? Ведь знакомых у меня никого! Кроме Лени. Но Леня уже не придет.
Мне все время кажется, что сейчас кто-то постучится в дверь. Я жду стука в дверь, как спасения, как чуда. Я понимаю, что прийти никто не может, нет ни одного знакомого. А тем не менее, не могу перестать напряженно прислушиваться к каждому звуку и шороху за дверью.
Кто-то придет… Кто же? Ведь никто прийти не может…
* * *
Когда я выхожу на улицу, положение мое сразу начинает казаться мне не таким уж безнадежным. Как будто я вырвалась из газовой камеры, где задыхалась. На улице сразу как-то легче дышится… И появляется надежда. Присутствие людей вокруг мгновенно вселяет в меня силу.
Я вижу, как будто со стороны, себя, идущую по улице, катящую коляску. Если бы кто-нибудь из знакомых увидел меня – не поверил бы, что это я. Вещи на мне помятые, волосы кое-как заколоты, синие круги под глазами. Я смутно сознаю, что похожа на человека, который сбежал из больницы или из дурдома, но едва могу толкать свое сонное тело, хоть в таком виде. Нечто большее, как привести себя в порядок, мне уже не по силам. Я еле-еле встала. Кое-как одела ребенка. Я встала, потому что лежать в темной квартире более совершенно невмоготу.
Вот я свернула на оживленную Авеню Ю. Автобусная остановка. Сигаретный киоск. Вот перекресток, светофоры и тысячи, тысячи несущихся со свистом машин. Пиццерия (ее держат итальянцы). Магазин модной одежды. (Хозяева – израильтяне.) Продуктовый магазин, им занимаются китайцы. Прачечная (опять китайцы). Аптека (не знаю, кто хозяева). Ресторанчик-забегаловка (здесь правят греки)…
Я внимательно смотрю на каждое заведение, мимо которого прохожу не просто из праздного любопытства. Я ищу то, что я потеряла… Я ищу саму себя, а точнее – применение себе в этом новом мире, в который я попала, как краешек одежды под крутящееся колесо…
Вспоминаются мне многочисленные ссоры, доходившие до скандалов, через которые прошел отец, прежде чем нас вывезти из страны. Папина родная сестра, тетя Валя, осталась в Союзе. Ее муж, дядя Артур, занимает там серьезную должность в Кабардино-Балкарском ГАИ. Он партийный. Когда дядя Артур узнал, что мы уезжаем за бугор, он пришел к папе и, глядя в лицо ему, как предателю, сказал: «Как ты мог!»
Папа взбеленился не на шутку.
– Я – предатель?! Я – единственный честный человек среди вас! Я не вступаю в партию, в глубине души, презирая ее, как это делают некоторые! Я не беру взяток, как кто-то… не будем указывать пальцем… Я не могу жить по уши во лжи и не хочу, чтобы мои дети в ней жили… ты вправе защищать свою семью от таких «предателей», как я, а я вправе – защищать свою семью и вывезти ее из дерьма!..
Как они тогда ругались! Как хлопали кулаками по столу, как оскорбляли друг друга! Все родные отвернулись от папы, считая его предателем. Не потому, что он покидал Родину или что-то там такое, а потому что он уезжал, оставляя в заложниках своих родных, прекрасно понимая, что за его, папину, свободу те должны будут заплатить своими должностями или еще как-то… Правда это или нет, я не знала, но из споров и разговоров понимала, что все родные были крайне недовольны и опасались за свое благополучие после нашего отъезда. Травля, как называл это папа, продолжалась до тех пор, пока у папы не случился микроинсульт. Тогда дедушка встал на его защиту и до самого отъезда никого не пускал к лежащему папе.
Эх папа, папа… За что же ты боролся так яростно, так самоотверженно?
«Я – что… все ради этих двоих детей!» – всегда говорил ты. Не знаю, что там будет с Танькой, но меня-то ты погубил…
Если бы ты только мог понять, если бы у тебя хватило мужества увидеть… признать, что ты натворил!!!
Как ты мог, папа?! Твоя ошибка изуродовала мою жизнь…
Есть некоторые породы растений, которые нельзя выкорчевать с корнем и пересадить в другом климате. Росток не выживет. Я – то растение, которое могло прорасти только в определенном климате, а при пересадке из одной почвы в другую гибнет. Я не выдержу пересадки моих корней из Советского Союза в американскую почву.
Мы с папой теперь, как противники во время гражданской войны: отец за белых, а дочь за красных. Мы избегаем встреч друг с другом, а уж если все-таки приходится встретиться, не можем удержать шквала неприязни и раздражения, которые и обрушиваем друг на друга, каждый в полной уверенности, что именно он – пострадавший.
Супермаркет. Рыбный магазин. Опять забегаловка… В этом мире – мне бесполезно искать… Во всем Бруклине население несколько миллионов человек – и ни одного книжного магазина! Это о чем-то говорит? Ни одной музыкальной школы. Ни одной танцевальной студии. Хотя, нет, есть «танцевальные школы». Это они так называют эти заведения. Как-то я пришла туда.
Три ученика в классе. Вот вся школа. Я не преувеличиваю. Одной ученице лет, этак, под восемьдесят, она размалевала себе лицо и возомнила себя балериной. Другой – за сорок, она весит двести пудов и хочет уметь танцевать сексуальные танцы для своего мужа. А третья ученица, еще еле стоит на ногах, ей полтора годика, и она совсем недавно научилась ходить. Учительница, еще одна двухсотпудовая грация, она же – хозяйка школы, должна ублажать всех своих таких разных учениц. Она должна совместить в одном уроке: классический балет для пенсионеров, «сексуальные танцы» (не совсем понимаю, что это значит, но неважно) и координацию движений для новорожденных.
– Разве можно, чтобы такие разные по возрасту и по уровню подготовки студенты занимались все вместе? – спросила я у нее.
– Я должна оплачивать аренду помещения, счета за свет, отопление, телефон… Я не выбираю: кто приходит, того и беру. Я и без того в минусе, вместо того чтобы зарабатывать, свои деньги докладываю, – сказала учительница Карен, мило улыбаясь.
– А зачем же вы держите такую школу, которая приносит убыток вместо прибыли? – не поняла я.
– Я очень люблю это, я фанат балета. Мой муж смеется надо мной, но, скрепя сердце, все же дает денег на расходы студии. Он тяжело работает, он водитель-дальнобойщик, водит трак[14] на далекие расстояния. Ему эти деньги тяжело достаются, но он все-таки мне помогает. Я держу студию не для денег, а для души. В Америке танцевальная студия денег не приносит, это только фанаты за свой счет тянут.
– Но почему не приносит?
– Не знаю… – пожала она плечами, – людям не до танцев. В Манхэттене, вообще, есть пара серьезных школ, но их всего две на всю страну. Если тебе нужен серьезный уровень, нужно ездить в Манхэттен.
– Да? Как называются эти школы? Можно я запишу?
– Конечно, детка, записывай: одна школа называется «Степс», другая «Алвин Аллей». По справочнику ты всегда их найдешь. Это очень серьезные школы, там занимаются настоящие профессионалы, которые танцуют на театральных сценах. Ты из России, да?
– Да.
– Конечно, русские известны своим балетом на весь мир. Не зря, наверно? Что, большая разница?
– Такая разница, что я просто подавлена, – нескромно заметила я.
Карен покачала головой с пониманием и состраданием.
– Увы, здесь, в Америке, танцорам не сладко. Всю жизнь мечутся, работают официантами в барах, многие спиваются. Нет работы, а если и есть, нет стабильности. Отработал по контракту годик-другой – и снова безработный. Вот так.
* * *
Танцевальная школа – это бизнес. Карен должна думать в первую очередь о материальной выгоде (или, вернее, наименьших убытках, в ее случае), а уж потом об эффективности занятий. Чему можно научиться в такой школе?
Я не тешу себя мыслью, что могла бы стать выдающейся танцовщицей. Понимаю, что для этого нужна подготовка с детства, покруче той, которую я получила в хореографическом кружке местного Дворца пионеров. Просто танцы – это единственное из мира прекрасного, что мне пока доступно в Америке, т. к. здесь можно более-менее обойтись без языка. Без прекрасного – я труп, оно мне жизненно необходимо. Пусть это будет просто мое хобби, но хоть это!
Однако теперь я вижу, что наш Дворец пионеров был воистину дворец по сравнению со здешними школами. У нас учителя были настоящие профессионалы, и это было видно по одному взгляду на них. Детей отбирали на конкурсной основе и формировали группы, в которых все ученики были примерно одного возраста и одного уровня подготовки. Никогда новичок не мог оказаться в одной группе с теми, кто уже давно занимается, или первоклассник с десятиклассником. А здесь не школы, а бог знает что. Даже слово «самодеятельность» – слишком громкое для таких школ.
Рестораны, прачечные, забегаловки, супермаркеты. Зато еды здесь в Америке видимо-невидимо! Куда ни пойдешь, везде еда! И прачечных куча. Можно устроиться на работу в прачечную, а можно дорасти до чести быть хозяйкой прачечной. Можно пойти официанткой в забегаловку, а можно – хозяйкой ресторана. Высший пилотаж – программистом! Программисты – герои нашего времени. Слава программистам (восклицательный знак отсутствует).
«Вот Ириночка устроилась на тридцать тысяч в год! А вот Мишенька, молодец такой, со старта, сразу на пятьдесят!» Шестимесячные курсы – и ты робот-программист! Всех под одну молотилку!
– Как может молодая девочка сидеть и ничего не делать?! Почему вы не заставите ее?
– А как ее заставишь? Она считает, что деньги ей не нужны. Летает в облаках!
– Легко ей презирать деньги, когда в Америке столько пособий для одиноких матерей!
– Да разве на эти пособия проживешь? Разве что на хлебе и воде? Буквально во всем себе отказывая. Упрямая она.
– Упрямая и глупая.
Неужели, кроме меня, нет ни одного человека в этой стране, который понимал бы, что, кроме денег, есть еще другие ценности, посерьезней?!
* * *
Вывески насильственно втискиваются в поле моего зрения. Хочешь – не хочешь, а читай: LOUNDRY, GROCERY, BEAUTY SALON, FISH MARKET… Куда деться?
В «бьюти салоне» царствуют русские. Не обязательно быть маникюршей, можно стричь волосы или специализироваться по чистке лица… Можешь выбирать. Ежеминутно надо мной происходит насилие. Я ухожу от одного супермаркета, а передо мной, впереди, уже виднеется другой. Я отворачиваюсь от пиццерии, а прямо в лицо мне насильственно втискивается лаундри[15]. Как в кошмарном сне, я отворачиваюсь от них, а они хамски, насильно лезут в поле моего внимания.
Я отчетливо помню один из главных аргументов отца. Он часто ездил на международные конференции, симпозиумы, там общался с коллегами из разных стран. Раз, вернувшись после одной из таких конференций, отец заявил: «Мы все в этой стране – рабы! Вы знаете, сколько платят на Западе научному сотруднику моего уровня?! – возмущался папа, приехав домой. – Мои книги переведены и опубликованы более чем в десяти странах мира, а что я за это имею? Шиш с маком! Я ученый-крепостной. Бабка-спекулянтка покупает дефицитную тряпку за сто рублей, продает за двести. Продала три шмотки – вот месячная зарплата доцента, кандидата наук! Допустим, моя жизнь уже частично проиграна, но мои дети… Детям своим я не позволю прозябать в этой грабительской стране. Какой у них выбор? Получат образование – будут нищие. А чтобы жить хорошо, должны или воровать, или заниматься спекуляцией, как бабки на базаре. Я уеду на Запад. Там за каждую опубликованную книгу я буду получать гонорар! Там простой инженер получает оклад, – вы знаете какой оклад у простого инженера?!!! Сорок тысяч долларов в год! Это же баснословные деньги!»
Где же, папочка, твои баснословные деньги? Сначала предлагали работу слесарем. Затем еле-еле устроился на работу чертежником. Даже тут уволили. Сидит теперь, вообще работу не может найти. Там тебя хоть на конференции приглашали, в университете ты преподавал, как человек. А тут ты никому не нужен! Вообще не нужен. Даже чертежником. А попробуй тебе на это намекни, ведь ты и убить можешь. Это тема неприкосновенная.
Я не хочу своим маячаньем у тебя перед глазами каждый раз напоминать тебе горькую ошибку твою… но у меня один путь теперь, который, покуда еще спасает от сумасшествия: девять длинных кварталов, от Авеню Ю до Авеню Эн, где на углу мирный шестиэтажный домик, где светятся окошки моих родителей, где доживает свои последние дни мой любимый дедушка. Я прихожу сюда почти каждый день за глотком тепла. Пусть на десять минут, пусть на пять. Просто зайти, постоять среди теплых, любимых людей. Это терапия. Я сейчас больна и остро нуждаюсь в этой терапии. Так что, извини, придется тебе меня снова увидеть.
Вот перекресток Авеню Эн и Кони-Айленд-авеню. Шестиэтажный дом на углу. Вот я прохожу мимо лавки корейца, он стоит внутри, как всегда за кассой, и жена его тоже, копошится у полок с продуктами. Вот, проходя мимо окон парикмахерской, я вижу голову Милки, маникюрши, сосредоточенно склоненную над своей работой: она усердно пилит кому-то ногти. Ее муж Сеня неизменно стоит на своем посту и стрижет кому-то голову. Эти люди неизменно стоят на своих местах, когда бы я ни пришла к родителям, как часовые. Зимою, летом, в ненастье или в солнечную погоду, мир на земле или ядерная война, кореец стоит у своего прилавка, Милка пилит ногти, а Сеня кого-то стрижет.
Я прохожу мимо и вхожу в знакомый подъезд. Вместе со мной в подъезд входит еще кто-то. Я поднимаю глаза и вижу Галю с шестого этажа. Она уже возвращается с работы. Значит, прошел еще целый день. В какой-то степени я им всем завидую, они не прожигают свои дни зря, как я, а что-то делают. Вот Галя – отработала, заработала денег, вернулась домой. Теперь свободна. Я же никогда не бываю свободна. Я в капкане, как зверь. Я не езжу на службу, но я не свободна никогда! Я в своих внутренних оковах.
– Как дела? – устало улыбается мне Галя.
– Ничего, спасибо, – отвечаю я.
Галя выражает удивление, что такая молодая девочка сидит все время дома с ребенком и ничего не делает. В Америке принято брать бебиситеров, никто не сидит сам с маленькими детьми дома. Пошла бы, отучилась на трехмесячных курсах, стала бы косметологом, советует мне она. Деньги очень приличные.
«Деньги! Деньги! Деньги! Деньги!», – думаю я, но вслух ничего не говорю, просто стою перед Галей со съеженной осанкой.
– Клиенты оставляют шикарные типы,[16] – продолжает Галя. – Работа чистая, женская, в салоне красоты. Это не то что ногти пилить там, или чьи-то грязные ноги массировать. Здесь все-таки имеешь дело с лицом. Наводишь красоту лица.
Галя села в лифт, а я машинально стояла, глядя, как в окошке лифта потух огонек. Уехала. Так… Что это я хотела сделать… Да, к родителям.
Мама, как всегда, начала охать и ахать:
– На тебе ж лица нет! Посмотри на нее, она же вся синяя. Доченька, что с тобой происходит? Почему у тебя такой вид… Ах, боже мой, а ребенка как она одела! Это в таком виде вы всю дорогу шли?
Причитания мамы прерывает грозный оглушительный удар стула о пол в соседней комнате. Минуту стоит мертвая тишина. Затем разражается плачем испугавшийся страшного звука Сашенька. Выскакивает папа, красный как рак, и начинает орать на маму:
– Она агент КГБ! Они дали ей задание убить своих родителей. Она, как Павлик Морозов, за них, против родителей! Неужели ты не видишь? Все делается специально. Разыгрывается страшная драма для таких, как ты. Ты наживку берешь сразу, а уж твоими руками потом меня уберут…
Папа весь трясется, кажется вот-вот и его разобьет паралич. Я понимаю, что зря пришла. Какая-то невидимая сила приводит меня сюда постоянно, хоть столько раз уже обещала себе не приходить.
Подошла к дедушке. Он еле стонет. Болезнь прибила его настолько, что он уже не улыбается при виде меня, не говорит: «Привет, кутенок». Смотрит сквозь меня и приглушенно стонет. Взяла его за руку. Снова, как бы сверху наблюдаю: серая комната, белая постель, дед в муках и над ним глухое к его страданиям деревянное тело внучки.
* * *
До марта еще далеко, а я, как мартовский кот, который и сам в ужасных муках и всем окружающим покоя не дает.
На улицах еще все серое и даже воздух холодный, а в чем-то неуловимом я уже чувствую приближающуюся весну. В том, как освещены солнцем дома и деревья? В том, как раздаются в воздухе голоса прохожих и шум проезжающих машин? В чем? Как я чувствую это приближение весны?
Слоняюсь из угла в угол, пойду туда, приду сюда. Мучение невыносимое. Чего я ищу? Отчего мне не сидится на месте, как будто что-то сверлит меня?
Мне хочется людей, мне хочется много-много молодежи вокруг себя, куда-то идти, что-то делать… Я просто дурею от отсутствия людей. Вернее, людей на улицах миллионы, а вот я, как-то почему-то одна.
Вышла на улицу.
В каждом моем шаге отдается томленье. Улицы, дома, магазины я вижу будто сквозь туман. Весь организм мой ноет в монотонной, непрерывающейся, медленно поедающей меня боли. Словно я вся развинчиваюсь, как на шурупах, распадаюсь, остаюсь на пути по частям. Умоляюще смотрю по сторонам, заглядываю в машины, мне все время мерещится, что вот-вот и я встречу… его.
Помимо своего желания, Сашку опять у мамы бросила. Я скитаюсь по улицам, как полоумная, по два, по три, по четыре часа. Я не знаю, чего я ищу, какой встречи и с кем жду. Не могу находиться на одном месте. Схожу с ума. Как будто невидимые муравьи ползают по моему телу, не позволяя ни на минуту обрести покой. Мне восемнадцать лет, разве такую жизнь я представляла, когда достигну этого заветного возраста!
Набродившись по ночным улицам до поздней ночи, я забираю ребенка и иду домой. Прямо у подъезда дома родителей облокотившись на запаркованный автомобиль стоит парочка: он жадно целует ее, его руки ходят по всему ее телу. Я уже давно должна была бы привыкнуть к тому, что в Нью-Йорке молодежь целуется повсюду, совершенно никого не стесняясь, и все-таки при виде этих поцелуев я чувствую себя, как человек, который месяц не ел и вдруг прошел мимо горячего и пахучего блюда, которое кто-то ест. Оказывается, при длительном голоде от одного запаха пищи можно упасть в обморок. Я иду мимо, ноги подкашиваются, везу ребенка. А что мне еще делать?
Дома я стою перед всеми стенами понемногу, я трусь о них, я повисаю на них, я обнимаю их, я бью их… Стены, стены… ведь никто не позвонит. Хоть бы кто-нибудь… пусть даже Леня, позвонил! Невыносимо быть одной! Невольно, сами по себе складываются на ходу примитивненькие стихи.
Я вяну, чахну, загинаюсь, пропадаю…
Мне некого любить! Мне некого любить!
Я молодость бесцветно заметаю…
К чему мне жить? Мне некого любить!
* * *
На Ошеан-парквей автомобили, как обособленные космические кораблики, пролетают на дикой скорости, один поток пуль – вправо, другой – влево. В каждом «экипаже», по меньшей мере, одно живое существо. Я стою на углу Ошеан-парквей и Авеню Ви, в одном блоке[17] от дома. Какая сила вытащила меня сюда опять? Пришлось оставить дома спящего ребенка одного.
Я стою, глядя на несущиеся бесконечным потоком автомобили, и мне кажется невероятным, что мимо меня проносятся ежеминутно сотни живых людей, закупоренных в свои космические корабли, а я так катастрофически одинока. Мне кажется, что если бы любой – любой (!) – автомобиль остановился и ко мне вышел, какой бы он ни был, живой человек, я бы испытала облегченье.
Автомобили, конечно же, несутся, не останавливаясь.
Им и дела нет до стоящей на углу какой-то там фигурки. На необитаемом острове пытаются, увидев самолет, дать сигналы, просящие о спасении.
Какими жестами просить о спасении, когда ты как будто находишься в густонаселенном городе, а на самом деле на необитаемом острове?
* * *
В темноте кто-то идет… наконец-то, пеший прохожий… открытый, доступный, не закупоренный в железном панцире своего авто… его можно остановить, сказав ему что-то, можно просто кинуться к нему в объятия, повиснуть у него на шее, плакать, рассказать, как остро я нуждаюсь в помощи… Сердце мое забилось… заговори, скажи что угодно, только останови этого прохожего…
Фразы мелькают: «Вы не скажете, который час?» Нет, не годится. «Извините… приятный сегодня вечер, не правда ли?» Черт побери! Даже сказать нечего… Человек подходит совсем близко, вот он проходит мимо меня. В бликах ночных лампочек я разглядываю получше его лицо и понимаю, что зря я так волновалась: прохожий, которого я приняла за живого человека, оказалось, мраморный, синтетический американец. Такой помочь мне не может.
Представляю себе его лицо, заговори я с ним о том, что у меня сейчас на душе! Для американца я Марс со своими переживаниями.
Мимоходом я невольно отмечаю про себя: как удивительно, однако, устроен человек! Ведь, казалось бы, умираешь, уже любой живой человек спасением кажется, а вместе с тем, умирая, все еще перебираешь: «этот – американец, этот – не годится…» Ну какая тебе разница, черт тебя побери, американец он или русский?!!! Ведь ты умираешь! Умираю. А американец – чужой, ничего изменить не сможет.
О чем с ним, американцем, говорить? Он не знает ничего: ни моих любимых мультфильмов, ни любимых книг, ни любимых киногероев. На чем он вырос? На своем американском: пуф-паф? Разве можно согреться от общения с человеком, выросшем на «пуф-паф»?
Я гуляю, гуляю… я гуляю по ночным улицам до превращения в сосульку. Автомобили несутся мимо меня, увозя в своих железных панцирях живых людей…
* * *
На то, чтобы выписать двадцать слов из словаря с переводом и разъяснениями, уходит час. На то, чтобы вызубрить эти двадцать слов, уходит весь день.
Один целый огромный день жизни!
Не просто день, вычеркнутый из жизни, а день нуднейшей, концентрированной, требующей дисциплины и огромной силы воли работы.
До посинения! До истерики:
to assuage – успокаивать, утолять, смягчить горе,
to imbibe – впитывать, поглощать, imbibing –
поглощающий to sprawl – развалиться, сидеть развалясь, растянуться qwirk – причуда journey – прогулка, поездка.
И снова, и снова, и снова.
К вечеру мозоли в восприятии, а слова все-таки на сто процентов не освоены! И это таким адским трудом, ценой уединения, бездействия, тюрьмы… Двадцать слов! Сколько же понадобится лет, прежде чем я смогу приобрести запас из пяти-десяти тысяч слов? А еще же дальше – слова нужно уметь складывать в словосочетания, словосочетания в предложения, знать грамматические правила…
Нет, английский – нереальная задача.
Впервые в жизни я задумалась: а как же я осваивала русский язык?
Было такое ощущение, что я просто родилась с русским языком, встроенным в мою систему. Но я знала головой, что это не так. Русский язык как-то освоился сам по себе. Я даже не заметила, как и когда это произошло. С английским все обстоит иначе. С английским – пока просто-напросто десять слов запомнишь, глаза на лоб вылезут. А что такое десять слов? Даже не стоит тратить на это драгоценное время. Пиши лучше свой роман, толку больше будет. Авось, за гениальный роман сделают для тебя исключение: позволят жить в Союзе, при этом разрешая выезжать в гости, повидать своих родителей. Как знать?
* * *
Наступающий вечер – это что-то пытке подобное. Как тянет меня выйти… если бы только было куда! С кем выйти? Куда пойти? Смотрю в зеркало: лицо еще совсем юное. Глаза блестят: в них все мое томленье и вся моя внутренняя боль видны как на ладони. Сколько мне будет лет, когда я уже отсижу свой срок? С каким лицом (девичьим, женским, старушечьим…) выйду из этой тюрьмы, в каком возрасте? Встаю, хожу по дому… Схожу с ума… Сяду, еще хуже. Возьму книгу, не могу сконцентрироваться, брошу, включу телевизор, от него еще хуже, выключу. Открою холодильник, пожую, пополам с горечью, какую-нибудь вкусную гадость, проглочу последний кусок, и снова пустота зияющая… Сколько же можно есть?! И так ем каждые пять минут. Меня от холодильника уже тошнит, а сама, как околдованная, нет-нет – и опять к холодильнику! Положишь что-нибудь в рот… и вроде как будто легче на какое-то мгновение. Оказывается, у меня вовсе нет силы воли. Чтобы получить секундное облегчение, я делаю то, за что презираю себя, ненавижу, а все-таки делаю.
Не могу! Не могу! Не могу выдержать эти стены!!!
Одела ребенка, вышла на улицу. Далеко ли можно уйти с коляской? Парафиновые американцы вокруг. Свет магазина, магазины здесь, когда ни выйдешь на улицу, всегда работают. Инстинкт руководит мной: почему-то купила баночку красного молотого перца, баночку черного перца, ломоть острой-преострой колбасы «пеперони». Вернувшись домой, все еще руководствуясь инстинктом, нарезала острую-преострую колбасу, бросила жарить на сковородку, когда выделился из нее жир, красный от перца, щедро добавила целую жмень красного перца – так, что колбаса красным слоем покрылась, затем добавила черного молотого перца – так, что колбаса почернела, жарила до корочки, крепко. Глаза на лоб повылазили от этого снадобья! Жую… дым из ушей идет! Искры из глаз и из мозгов. Жую… с наслаждением!!!..
От остроты меня не только слезы пробили, но и потом прошибло. Все мое тело, все мои мозги, всю меня насквозь прошибло. И тут-то я почувствовала наконец облегченье.
Дым из ноздрей… Облегченье. Море слез… не от эмоций каких-либо – от жмени молотого острого перца, жаренного с колбасой! Представьте себе, облегченье. После этого уложила Сашеньку и смогла усидеть за книгой весь вечер. Отлегло наваждение, стало выносимым.
* * *
Купила газету «Русская жизнь». Привлекла мое внимание статья об Андерсене. Я прочла, что
«…выдающийся сказочник, написавший наши любимые сказки «Гадкий утенок», «Принцесса на горошине», «Снежная королева», «Русалочка»… был педофил и психопат, который вообще эти сказки написал случайно, а в основном писал неудобочитаемую пошлятину, которую сам ценил выше своих сказок.
Андерсен был нелюдим, анахорет и мизантроп…. – писал автор статьи, цитирую дословно. – Всю жизнь прожил бобылем, ни с кем не дружил, страдал манией преследования, а детей терпеть не мог. Однажды получил по почте роскошную коробку конфет от своего фаната, и хотя был сладкоежкой, есть их не решился: вдруг отравлены? Взял несколько штук, снес на пробу племянникам, а наутро пришел узнать, живы ли, здоровы ли? И только после этого слопал в свое удовольствие. Странным человеком был автор «Гадкого утенка», «Снежной королевы», «Дюймовочки» и других прелестных сказок, которые вот уже полтора века очаровывают детей и взрослых. Кстати, сам он придавал им маргинальное значение, а больше всего ценил свои неудобочитаемые романы, которые канули в Лету еще при его жизни»…
Вот, такая статья.
Просто хотелось стряхнуть с себя прочитанное. Почему у меня так испортилось от этого настроение?
Все дело именно в том, что статья была написана очень убедительно и, чем убедительней звучали доводы рассказчика, тем больней мне было. Читала и корчилась, как от оглушительных ударов. Дубинками били не по телу, а по сознанию, что, к своему удивлению, я обнаружила ничуть не менее больно.
С детства я привыкла уважать Андерсена, всю жизнь смотрела на него, запрокинув голову вверх, как смотрят на солнце. Они любят здесь, обрадовавшись свободе, какать на святыни. В Союзе бы это им фиг позволили!
* * *
Раздел объявлений в «Русской жизни»:
В крупный продуктовый магазин требуются энергичные продавцы…
Требуется бухгалтер, имеющий опыт работы…
Для развозки хлеба в Бруклине требуется водитель, имеющий мини-вэн…
Требуются женщины на уборки домов и гостиниц…
Требуется бебиситер для мальчика 2-х лет на 6 дней в неделю…
Салону в Манхэттене требуются дамский и мужской мастера, а также маникюрша.
В ювелирный магазин срочно требуется продавец, обязательно имеющий опыт работы и знающий английский.
В строительную компанию срочно требуются маляры, штукатуры, каменщики, сантехники, электрики…
Требуется сиделка, по уходу за тяжело больным стариком…
Требуются рабочие по сборке воздуховодов, металлических изделий, ремонту лифтов.
Требуются девушки 18–30 лет. Самые высокие заработки! Самые лучшие условия! Опыт работы и знание английского не обязательны.
* * *
Оставила газету.
Другая альтернатива – полумрак квартиры.
Подошла к письменному столу, взглянула на кресло пыток. С железным лицом, напрягая волю, заставила себя сесть в кресло пыток. Раскрыла словарь, выписала двадцать слов с переводами и пояснениями. В глазах рябит, неуклонно меня тянет ко сну. Это настоящие пытки – зазубривание слов, сидя в изоляторе под таким естественным названием «твоя квартира». Для молодого, нетерпеливого, полного творческой энергии человека – это высшая мера наказания.
Представьте себе, вы вдруг оказались в каком-то марсианском городе, где вы ни одного человека не знаете и вас никто не знает. На первый взгляд, кажется, такая малость. Кажется, да можно ведь завести новых знакомых. Но это только кажется. Город-то марсианский. Жители его только с виду похожи на людей, а на самом деле – чужие, непонятные мне существа.
А я теперь по-настоящему понимаю, в чем состоит смысл тюрьмы! Оказывается, главное наказание состоит в изоляции от общества. Ведь в тюрьмах и кормят и поят, даже есть дворы, где можно гулять, можно смотреть ТВ. Главное наказание – в изоляции от общества! Стало быть, несколько сокамерников – это еще не общество.
Надо же, как мудро учли такую особенность человека!
Я и не подозревала, что это может быть так тяжело. Дуреешь просто-напросто! Вот и здесь, чем не тюрьма? Люди, как будто есть, но это уже не «твое» общество, это другие люди: ты для них не существуешь, они для тебя. Познакомиться?! Весь город говорит на каком-то совершенно дегенеративном языке, на освоение которого могут уйти десятилетия. Ты сидишь один, изолированный от жизни. А у этих марсиан все наоборот тому, как это должно быть у людей. Они при рождении человека плачут! На похоронах смеются. То, что у людей хорошо, – для них плохо, то, что для человека гордо, – для них постыдно. Поживи среди таких. Язык учить охота пропадает.
И все-таки английский язык – это замок, который висит на дверях, ведущих из темной квартиры-изолятора в жизнь. Не единственный замок, но тот, который видно сразу. Не один год напряженной работы понадобится. А я не могу высидеть и дня, туман стелется перед глазами.
Попыталась писать свою повесть. Раскрыла тетрадь. То же самое! Это какой-то гипноз! Не идет, хоть убейся. Дома мне так хорошо писалось. А здесь, как будто меня околдовали, ничего не выходит. Все время хочется спать.
Встаю, иду к холодильнику и в продолжение одной-двух спасительных минут пустоту моей жизни наполняет блаженный вкус тающего во рту печенья, того самого, которое постоянно показывают по телевизору. Они так навязывают всю эту муру, что я в конце концов покупаю. Почва для этого самая благодатная: жизнь заполнить нечем, а реклама постоянно призывает расслабиться и получить удовольствие. Расхваливаемые продукты доступны по цене, продаются в каждом магазине, а магазины – на каждом углу.
Откусываешь кусочек и прислушиваешься ко вкусовым ощущениям, как к единственному проявлению жизни. К холодильнику теперь подбегаю каждые пять минут. И ненавижу, и презираю себя за это, а все-таки снова открываю холодильник. Мне всегда казалось, что у меня сильная воля. Что же сталось с моей силой воли? Как будто я сама себе не принадлежу. Меня тошнит от еды, а я постоянно ем… Что со мной?
