Абсолютист Бойн Джон
— Но ты ведь не ради комфорта на это пошел?
— Нет, конечно. За кого ты меня принимаешь?
— Это из-за того мальчика, немца?
— В том числе, — говорит он, разглядывая свои сапоги. — И еще из-за Вульфа. Из-за того, что с ним случилось. То есть из-за того, что его убили. Мы как будто стали нечувствительными к насилию. Я уверен: если сержант Клейтон услышит, что война кончилась, он упадет на колени и зарыдает. Он обожает войну. Надеюсь, ты это понимаешь.
— Неправда. — Я мотаю головой.
— Он наполовину съехал с катушек. Это всякому видно. Он больше бредит, чем говорит осмысленно. То буйствует, то рыдает. Сумасшедший дом по нему плачет. Но погоди, я не спросил, как ты себя чувствуешь.
— Нормально, — отвечаю я, не желая переводить разговор на себя.
— Ты болел.
— Да.
— Был момент, я решил, что ты уже покойник. Доктор считал, что у тебя мало шансов. Идиот. Я пообещал ему, что ты выкарабкаешься. Я сказал — ты сильнее, чем он думает.
Я отрывисто смеюсь — его слова мне льстят. Потом изумленно взглядываю на него:
— Ты говорил с врачом?
— Да, переговорил коротко.
— Когда?
— Когда приходил тебя навещать — когда же еще.
— Но мне говорили, что меня никто не навещал. Я спрашивал, и они от одного предположения решили, что я съехал с катушек.
Он пожимает плечами:
— Ну не знаю, я приходил.
Из-за угла появляются три солдата — новенькие, я их раньше не видел — и останавливаются в нерешительности при виде Уилла. Они разглядывают его, потом один сплевывает, и двое других следуют его примеру. Солдаты ничего не говорят Уиллу — во всяком случае, вслух, но я слышу, как, проходя мимо, они бормочут себе под нос: «Трус паршивый». Я провожаю их глазами и снова поворачиваюсь к Уиллу.
— Это совершенно не важно, — тихо произносит он.
Я велю ему подвинуться и сажусь рядом. У меня из головы не идет, что он навещал меня в лазарете, — я думаю о том, что это значит.
— А ты не можешь об этом забыть на время? — спрашиваю я. — Ну, обо всех этих идеях. Пока все не кончится?
— Какой тогда будет смысл? Протестовать против войны надо, когда она идет. Иначе что же это за протест. Неужели ты не понимаешь?
— Да, но если тебя не расстреляют за трусость тут, то отправят обратно в Англию. Я слышал, что делают в тюрьме с собирателями перышек. Тебе повезет, если живым останешься. А потом ты что будешь делать? В приличное общество тебя не пустят, я уверен.
— О, мне глубоко плевать на приличное общество, — отвечает он с горьким смешком. — Что мне в нем, если оно стоит на подобных идеях? И я никакой не собиратель перышек, ты же знаешь. Я решил так поступить не потому, что трусил.
— Нет, ты абсолютист, — отвечаю я. — И я уверен, ты думаешь, что красивое название оправдывает любые действия. Но это не так.
Уилл смотрит на меня, вытаскивает изо рта сигарету и начинает большим и указательным пальцами выковыривать волоконце табака, застрявшее между передними зубами. Выковыряв, он некоторое время разглядывает его, а затем щелчком сбрасывает в грязь под ногами.
— А тебе что за дело? — спрашивает он. — Чего ты надеешься добиться этим разговором?
— Мне есть дело, как и тебе до меня есть дело — навещал же ты меня в лазарете. Я не хочу, чтобы ты совершил ужасную ошибку и потом всю жизнь жалел об этом.
— А ты, думаешь, не будешь жалеть? Когда все кончится и ты окажешься в безопасности, дома, в Лондоне, — думаешь, тебе не будут сниться убитые тобой люди? Хочешь сказать, что сможешь все оставить в прошлом? Скорее всего, ты об этом просто не думал. — Его голос становится ледяным. — Ты говоришь о собирателях перышек, о трусости и все же презираешь всех, кроме себя. Но сам этого не видишь, верно ведь? Почему трус — я, а не ты? Я не могу спать по ночам, Тристан, — все думаю о том, как тот парень описался от страха, а Милтон прострелил ему голову. Стоит мне закрыть глаза, я вижу, как его мозги вылетают на стенку окопа. Если бы я мог вернуться в прошлое, я сам застрелил бы Милтона, пока он не успел убить мальчика.
— И тебя бы расстреляли.
— Меня в любом случае расстреляют. Что они там обсуждают, по-твоему? Недостаточно высокое качество чая в полевой кухне? Они решают, когда лучше всего со мной разделаться.
— Не могут они тебя расстрелять. Они должны сначала рассмотреть твое дело.
— Здесь они ничего не должны. Мы в зоне боевых действий. А кстати, если бы я пристрелил Милтона, кто бы меня заложил? Ты?
Я не успеваю ответить, слева от меня кто-то кричит: «Бэнкрофт!» — я поворачиваюсь и вижу Хардинга, нового капрала, которого прислали взамен Моуди.
— Какого черта вы тут делаете? А вы кто такой? — Последний вопрос обращен ко мне.
Я вскакиваю и рапортую:
— Рядовой Сэдлер.
— А какого черта вы разговариваете с арестованным?
— Ну, понимаете, сэр, он тут сидел, — отвечаю я, не понимая, совершил ли какое-то преступление, — а я шел мимо, вот и все. Я не знал, сэр, что он должен быть в изоляции.
Хардинг, прищурясь, оглядывает меня с головы до ног, словно пытаясь решить, не хамлю ли я ему.
— Идите в окоп, Сэдлер, — командует он. — Я уверен, вас там кто-нибудь ищет.
— Есть! — Я поворачиваюсь кругом и киваю Уиллу на прощанье.
Он не отвечает, только смотрит на меня с непонятным выражением лица.
* * *
Наступает вечер.
Где-то слева падает бомба, и меня сбивает с ног. Я падаю и лежу, задыхаясь и пытаясь понять, пришел ли мне уже конец, оторвало ли мне ноги? Или руки? Не вырвало ли кишки из брюха, разметав по грязи? Но проходит несколько секунд, а мне не больно. Я отталкиваюсь руками от земли и поднимаюсь на ноги.
Со мной все в порядке. Я невредим. Я жив.
Бросаюсь вперед, в окоп, быстро озираясь для рекогносцировки. Мимо бегут солдаты, занимая свои места — в колонну по три — вдоль первой линии обороны. В самом конце линии — капрал Уэллс, он кричит, отдавая команды. Рука его поднимается и падает, рубя воздух, и пока первая шеренга делает шаг назад, вторая перемещается вперед, а третья (и я с ней) становится в затылок второй.
Разобрать слова за грохотом артобстрела невозможно, но я смотрю, пытаясь расслышать хотя бы звук собственного дыхания, и вижу, что Уэллс что-то быстро приказывает пятнадцати солдатам из первой шеренги. Они переглядываются, мешкают секунду, затем лезут вверх по лестницам и, вжимая головы в плечи, бросаются через бруствер на ничью землю, освещаемую редкими вспышками в темноте — как на площадке вокруг передвижных каруселей.
Уэллс подтягивает к себе перископ и смотрит в него, а я — Уэллсу в лицо. Я вижу, когда очередного солдата ранят, потому что по лицу капрала каждый раз пробегает гримаса боли, но он тут же сгоняет ее, когда вперед бросается новая шеренга солдат.
Теперь среди нас и сержант Клейтон; он стоит по другую сторону строя от Уэллса и выкрикивает команды. Я на миг закрываю глаза. Интересно, как скоро и меня пошлют через бруствер? Через две, три минуты? Неужели сегодня последний вечер моей жизни? Я и раньше бывал наверху и оставался в живых, но сегодня… мне кажется, что сегодня будет по-другому. Не знаю почему.
Я смотрю перед собой и вижу дрожащего мальчика. Он молодой, необстрелянный — новобранец. Кажется, позавчера прибыл. Он оборачивается и смотрит на меня, словно я могу ему помочь. На лице у него — чистый ужас. Мальчик вряд ли намного моложе меня, а может, даже и старше, но выглядит как ребенок и вроде бы даже не понимает, что он тут делает.
— Не могу, — говорит он с йоркширским акцентом. Голос умоляющий, тихий. Я прищуриваюсь и заставляю его глядеть мне в глаза.
— Можешь, — говорю я.
— Нет, не могу, — мотает головой он.
С обоих концов линии раздаются крики, а сверху падает тело — можно сказать, с небес. Тоже новобранец, я обратил на него внимание минут пять назад, у него преждевременно поседевшая копна волос. Теперь у него прострелено горло и из раны сочится кровь. Мальчик, стоящий рядом, вскрикивает и отступает на шаг, чуть не врезаясь в меня. Я пихаю его вперед. Почему я должен еще и на него тратить силы, когда моя жизнь вот-вот кончится? Это нечестно.
— Ну пожалуйста, — умоляюще говорит он, словно от меня тут что-то зависит.
— Заткнись, — рявкаю я, не желая с ним нянькаться. — Захлопни пасть и ступай вперед, понял? Выполняй свой долг.
Он снова вскрикивает, и я его опять толкаю. Он уже у подножия лестницы, стоит в ряду с десятком других солдат.
— Следующие! — кричит сержант Клейтон, и солдаты боязливо ступают на первую перекладину своих лестниц, опустив голову как можно ниже, чтобы подольше не видеть того, что ждет наверху.
Мальчик, на которого я кричал, стоит прямо передо мной. Он точно так же втягивает голову, но даже не начинает подниматься — его правая нога прочно прижата к земле.
— Вы! — кричит Клейтон, показывая на него. — Наверх! Сейчас же!
— Не могу! — кричит мальчик, заливаясь слезами.
Помоги мне Господь, с меня хватит. Если я должен умереть, то чем скорее, тем лучше, но этого не случится, пока не наступит моя очередь идти наверх, так что я подсовываю руку под ягодицы мальчика и пихаю его вверх по лестнице, чувствуя, как он всем весом давит на меня, в противоположном направлении.
— Нет! — умоляюще кричит он. Тело его не слушается. — Нет! Ну пожалуйста!
— Рядовой, наверх! — орет Клейтон, подбегая к нам. — Сэдлер, пихайте его наверх!
Я повинуюсь. Я даже не думаю о результате своих действий, но вдвоем с Клейтоном мы выпихиваем мальчика наверх, теперь ему некуда деваться, кроме как через бруствер и вперед, и он падает ничком — вернуться в окоп он уже никак не может. Я вижу, как он скользит вперед, его сапоги исчезают из виду, и я поворачиваюсь и смотрю на Клейтона, у которого в глазах светится безумие. Мы смотрим друг на друга, и я думаю: «Вот что мы сотворили», и Клейтон возвращается на место — сбоку от строя, — а я, уже не колеблясь, лезу вверх по лестнице, перебрасываю себя через бруствер и стою во весь рост, не поднимая винтовки, но лишь глядя на царящий вокруг хаос и думая: «Вот я. Ну давайте же. Стреляйте в меня».
* * *
Я еще жив.
* * *
Тишина ошеломляет. Сержант Клейтон обращается к нам. Мы, сорок человек, стоим в жалком кривом строю, совершенно не похожем на аккуратные шеренги, строиться в которые нас учили в Олдершоте. Я мало кого знаю из тех, кто стоит со мной. Все они грязны и устали до предела, некоторые тяжело ранены, кое-кто уже почти сошел с ума. К моему удивлению, Уилл тоже тут — он стоит между Уэллсом и Хардингом, которые вцепились ему в руки, словно есть малейшая вероятность, что он может убежать. У него измученный вид. Он упирается взглядом в землю и поднимает глаза только раз — и смотрит на меня, но как будто не узнает. Глаза обведены темными кругами, а на левой щеке расплылся синяк.
Клейтон орет на нас, хвалит за храбрость, проявленную за эти восемь часов, и тут же обзывает паршивыми трусами. Я думаю: он никогда не был нормальным, но теперь окончательно чокнулся. Он разглагольствует про боевой дух и про то, что мы непременно выиграем войну, но несколько раз вместо «немцы» говорит «греки» и по временам заговаривается. Ясно, что место ему — не здесь.
Я кошусь на Уэллса, следующего по старшинству в цепочке командования, — видит ли он, что сержант недееспособен? Но он, кажется, не обращает особого внимания на слова сержанта. Впрочем, он все равно ничего не мог бы сделать. Мятеж наказуем.
— А этот человек! Вот этот! — орет Клейтон и подходит к Уиллу, который удивленно поднимает голову, словно до того вообще ничего не замечал. — Он отказывается драться этот паршивый трус что вы про него скажете он не такой как вы его учили как надо учили как надо я знаю потому что я сам его учил он предлагает всякую мерзость а потом спит на мягкой подушке у себя в камере пока вы храбрые парни прибыли сюда для обучения потому что через несколько недель вас отправят во Францию сражаться а этот человек этот человек он говорит что не хочет убивать но раньше он был браконьером мне рассказали…
И так далее и тому подобное. Клейтон не умолкает, из него потоком льется бессмыслица, даже не разделенная на фразы, просто слипшиеся цепочки слов, которые он швыряет в нас, изрыгая ненависть.
Он отходит подальше, тут же возвращается, стягивает перчатку и вдруг бьет ею Уилла по лицу. Мы ко всякому привыкли, но этот поступок нас немного удивляет. Он и безобиден, и полон злости.
— Ненавижу трусов, — говорит Клейтон и снова бьет Уилла перчаткой. Уилл отворачивает голову от удара. — Терпеть не могу ни есть с ними, ни разговаривать, ни ими командовать.
Хардинг бросает взгляд на Уэллса, словно желая спросить, не следует ли им вмешаться, но Клейтон уже перестал; он поворачивается к строю, указывая на Уилла.
— Этот человек, — объявляет он, — отказался участвовать в наступлении сегодня вечером. По этой причине он был подвергнут военно-полевому суду согласно установленной процедуре и найден виновным в трусости. Его расстреляют завтра в шесть часов утра. Так мы наказываем трусов.
Теперь Уилл поднимает глаза, но, кажется, услышанное его не слишком взволновало. Я сверлю его взглядом, желая, чтобы он посмотрел на меня, но он не смотрит. Даже сейчас, даже в такую минуту он не подпускает меня к себе.
* * *
Ночь. Темно и странно тихо. Я пробираюсь к тыльной части окопов, где санитары укладывают убитых на носилки для транспортировки домой. Я гляжу на них и вижу Эттлинга, Уильямса, Робинсона — у него голова расколота немецкой пулей. Рядом на носилках лежит тело Милтона, убийцы немецкого мальчика. Милтон теперь тоже мертв. Нас осталось трое — Спаркс, Уилл и я.
Как это я так долго продержался?
Я иду к сержантской землянке. Рядом с ней стоит Уэллс и курит. Он бледен и явно нервничает. Он глубоко затягивается сигаретой, всасывая никотин в легкие, прищуривается и смотрит, как я подхожу.
— Мне надо повидать сержанта Клейтона, — говорю я.
— Мне надо повидать сержанта Клейтона, сэр, — поправляет он.
— Это важно.
— Не сейчас, Сэдлер. Сержант спит. Он нас всех троих расстреляет, если мы его разбудим раньше положенного.
— Сэр, с сержантом надо что-то делать, — говорю я.
— Что-то делать? Что вы хотите сказать?
— Позвольте говорить откровенно, сэр?
Уэллс вздыхает:
— Выкладывайте уже, бога ради.
— Он сошел с ума, — говорю я. — Вы же не можете этого не видеть. Как он сегодня избил Бэнкрофта? А эта чудовищная пародия на суд? Здесь даже не может быть никакого суда, вы это прекрасно знаете. Бэнкрофта должны были отослать в генштаб, судить с присяжными…
— Его уже судили, Сэдлер. Вы в это время болели, помните?
— Но его судили тут.
— Это допускается. Мы сейчас на передовой. Это чрезвычайные обстоятельства. Военные уставы оговаривают, что в таких условиях…
— Я знаю, что написано в уставах. Но послушайте, сэр. Его расстреляют… — я смотрю на часы, — меньше чем через шесть часов. Это неправильно, сэр. Вы же сами понимаете, что так не должно быть.
— Сказать по-честному, Сэдлер, мне плевать, — говорит Уэллс. — Отправят его домой, пошлют через бруствер, расстреляют сегодня утром — для меня без разницы. Поймите это наконец. Главное — чтобы все остальные прожили еще час, и после этого еще один час, и так далее. Если Бэнкрофт не хочет драться, то пусть умрет.
— Но, сэр…
— Хватит, Сэдлер. Идите к себе в окоп, поняли?
* * *
Заснуть я, конечно, не могу. Еще бы. Часы ползут, а я смотрю на горизонт, всем сердцем желая, чтобы солнце не встало. Часа в три ночи я бреду по окопу, мысли мои блуждают где-то далеко, я ничего не вижу перед собой и вдруг спотыкаюсь о чьи-то вытянутые ноги; я ухитряюсь за что-то схватиться и не полететь лицом в грязь.
Оборачиваюсь в ярости и вижу одного из новобранцев — высокого рыжего парня по фамилии Маршалл. Он сидит и стягивает на затылок каску, которой накрыл лицо, когда ложился спать.
— Маршалл, имей совесть! Что это ты тут раскорячился?
— А тебе-то что? — спрашивает он, все так же сидя, и скрещивает руки на груди, словно бросая мне вызов. Он молод — ему еще не приходилось наблюдать, как его приятелей разрывает на куски, и, скорее всего, он считает, что война скоро кончится, раз уж он и такие как он лично оказались на фронте и теперь быстренько наведут тут порядок.
— Да то, что я не хочу об тебя споткнуться и сломать шею, черт побери, — рявкаю я. — Когда ты так растянулся, это опасно. Для всех.
Он присвистывает сквозь зубы, качает головой, смеется и отмахивается от меня. Он должен как-то отреагировать на мою вспышку, особенно если учесть, что на нас смотрят другие новобранцы. Они-то будут счастливы, если мы подеремся, — что угодно, лишь бы отвлечься от унылой повседневности окопной жизни.
— А ты не витай в облаках, когда ходишь, Сэдлер, тогда ничего с тобой не случится.
С этими словами он снова натягивает каску на глаза и притворяется, что опять уснул. Я-то знаю, что он просто хочет прикрыть лицо, пока не станет ясно, чем закончится наша беседа. Но меня это не устраивает, и я — сам удивляясь своему внезапному поступку — протягиваю руку, срываю с Маршалла каску и швыряю ее в воздух. Она описывает правильную дугу и зарывается в грязь — краями вниз, так что ее придется чистить, прежде чем снова надеть.
— Ты что, с ума сошел? — Он подскакивает и злобно глядит на меня. — С чего это ты вдруг?
— С того, что ты сраный дебил, — отвечаю я.
— А ну принеси мою каску! — Он понизил голос и едва сдерживает гнев.
Вокруг собираются люди, и я слышу чирканье спичек — солдаты закуривают, чтобы занять руки и скрасить ожидание потехи.
— Сам принесешь, — отвечаю я. — И в следующий раз, Маршалл, живей шевелись, когда мимо идет старший по званию.
— Старший по званию? — Он хохочет. — А я думал, ты обыкновенный рядовой, вроде меня.
— Я здесь дольше твоего, — не отстаю я, хотя эти слова даже для моих ушей звучат отвратительно. — И гораздо больше знаю о том, кто есть кто и что есть что.
— Ну если ты и дальше хочешь знать, что есть что, давай-ка принеси мою каску. — Он улыбается, показывая отвратительные желтые зубы.
Я кривлю губы в усмешке. О, это известная порода людей. Тираны. Я видел таких и в школе, и потом и терпеть их не могу. Рана у меня на руке — та, которую отказываются видеть доктора, и страшно болит, и меня так гложет беспокойство за Уилла, что я едва соображаю.
— Как-то не похоже, что ты бывал в сражениях, — говорит он, оглядываясь на собравшихся в поисках моральной поддержки. — Ты, наверное, тоже из этих?
— Из кого? — спрашиваю я.
— Да как этот твой дружок, как его там, Бэнкрофт?
— Точно! — раздается голос неподалеку. Еще один новобранец. — Ты как есть угадал. Бэнкрофт с Сэдлером были закадычными дружками с самого начала — мне рассказывали.
— И ты такой же трус? — подначивает Маршалл. — Боишься драться?
— Уилл не боится драться. — Я делаю несколько шагов вперед, и до меня уже доносится вонь из Маршаллова рта.
— А, так он тебе Уилл, вот как? — Маршалл презрительно хохочет. — Значит, Уилл у нас храбрец, а? Легко быть храбрым, когда сидишь взаперти за крепкими стенами, спишь в кровати и ешь три раза в день. Может, ты, Сэдлер, тоже хочешь к нему туда? Или не Сэдлер, а Тристан? Только и мечтаешь сидеть там вдвоем, обнявшись? Играть в прятки под одеялом?
Он поворачивается к своим дружкам, и они тоже начинают ржать над его убогими остротами, но мне хватает этой секунды — мой кулак врезается Маршаллу в челюсть, сбивая его с ног, и он летит, описывая такую же дугу, как только что его каска. Он ударяется головой о деревянную подпорку окопной стены и падает, но тут же вскакивает и бросается в драку. Зрители разражаются приветственными криками и уханьем. Они радостно кричат при виде каждого меткого удара и хохочут, когда кто-то из нас промахивается или оскальзывается в грязи. Это не что иное как бесплатная потеха — мы с Маршаллом деремся в тесноте окопа, как два злобных шимпанзе. Я едва соображаю, что происходит, словно вся боль, которая много месяцев копилась у меня внутри, вдруг вырывается наружу. Я прихожу в себя, и оказывается, что я победил: я сижу верхом на противнике и раз за разом бью его кулаком в лицо, вдавливая все глубже в грязь.
Это он — в классной комнате, отскакивает сразу после того, как я его поцеловал.
И это он — выходит из-за прилавка и, обхватив меня за плечи, говорит, что будет гораздо лучше для всех, если немцы меня убьют.
И это он — обнимает меня у ручья в Олдершоте, а потом торопливо одевается и убегает с презрением и отвращением на лице.
И это тоже он — в укромном месте за окопами, говорит мне, что все это ошибка и что в тяжелые времена люди ищут утешения где могут.
Я бью каждого из них, и все удары падают на Маршалла, и у меня черно в глазах. Меня оттаскивают, ставят на ноги, и кто-то кричит:
— Хватит, хватит, ты что, с ума сошел, ты же его убьешь!
* * *
— Вы позорище, Сэдлер, надеюсь, вы это понимаете, — говорит сержант Клейтон. Он поднимается из-за письменного стола и подходит ко мне вплотную. Это неприятно, тем более что у него воняет изо рта. Я замечаю, что левый глаз у него дергается и что он побрил только левую сторону лица.
— Да, сэр, понимаю.
— Позорище, — повторяет он. — А еще из Олдершота. Из моего выпуска. Сколько вас осталось, кстати?
— Трое, сэр.
— Двое, Сэдлер, — настойчиво говорит он. — Бэнкрофта мы не считаем. Он трус паршивый. Вас осталось всего двое, а вы так себя ведете? Как, по-вашему, новобранцы должны воевать, если вы их избиваете?
Он побагровел и с каждым словом злится все больше.
— Да, сэр, я поступил необдуманно, — говорю я.
— Необдуманно? Необдуманно? — ревет он. — Вы уж не острить ли тут пытаетесь, Сэдлер? Я вам гарантирую, если вы хоть попробуете, я вас…
— Никак нет, сэр, я не пытаюсь острить, — перебиваю я. — Я сам не знаю, что со мной случилось. У меня на время в голове помутилось, вот и все. Видно, мы с Маршаллом наступили друг другу на больную мозоль.
— В голове помутилось? — Он подается вперед и смотрит мне в лицо. — Вы сказали «в голове помутилось»?
— Да, сэр.
— Вы случайно не пытаетесь выбраться отсюда, ссылаясь на невменяемость? Этого я тоже не потерплю.
— Откуда, сэр? Из вашего кабинета?
— Из Франции, болван!
— А. Нет, сэр. Вовсе нет. Это быстро прошло. Мне нечего сказать в свое оправдание. Я споткнулся об него, и мы слегка повздорили. Большая ошибка с моей стороны.
— Вы вывели его из строя на ближайшие двадцать четыре часа! — Он, кажется, начинает успокаиваться.
— Да, сэр, я знаю, что причинил ему боль.
— Это чертовское преуменьшение. — Сержант отступает от меня, запускает руку за пояс брюк и безо всякого стеснения чешет яйца, а потом садится за стол, вздыхает и проводит по лицу той же самой рукой. — Я тоже чертовски устал. А из-за вас меня разбудили. — Он говорит уже мягче. — Но все же, Сэдлер, если честно, я и не предполагал, что вы на такое способны. А этого дурака надо было разок осадить, тут я согласен. Я бы и сам это сделал, так нагло он со мной держится. Но мне ведь нельзя, верно? Я должен служить достойным примером. Этот Маршалл — невежа и хам, от него одна головная боль с тех самых пор, как его сюда прислали.
Я стою навытяжку, слегка удивленный таким поворотом событий. Уж на что сержант совершенно непредсказуем, но я даже и не предполагал, что окажусь героем в его глазах. Скорее всего, через минуту он снова обрушится на меня.
— Но вот что, Сэдлер. Я не могу оставлять такие вещи безнаказанными, вы же понимаете. Это уже самая крайность.
— Да, сэр, — говорю я.
— Так что же мне с вами делать?
Я смотрю на него, гадая, то ли это риторический вопрос, то ли нет. Можно сказать: «Отошлите меня обратно в Англию», но это лишь снова разозлит его.
— Следующие несколько часов вы проведете в заключении, — говорит наконец он и веско кивает. — И еще вы извинитесь перед Маршаллом в присутствии всего личного состава, когда он завтра вернется в строй. Пожмете друг другу руки, скажете, что на войне как на войне и так далее. Личный состав должен видеть, что солдат не может просто так взять и поколотить своего товарища.
Он смотрит на дверь и криком вызывает капрала Хардинга, который тут же является. Должно быть, стоял за дверью и подслушивал.
— Отведите рядового Сэдлера на гауптвахту.
— Да, сэр, — отвечает Хардинг, но в голосе слышится неуверенность. — Куда именно, сэр?
— На га-упт-вах-ту, — повторяет сержант, растягивая слоги, словно обращается к ребенку или умственно отсталому. — Вы что, не понимаете человеческого языка?
— Но у нас только одна камера, а там Бэнкрофт, — отвечает Хардинг. — А он должен быть в одиночном заключении.
— Ну и пусть побудут в одиночном заключении вдвоем! — рявкает сержант, игнорируя очевидное противоречие в своих словах. — Пусть обговорят свои обиды и облегчат душу. А теперь убирайтесь отсюда оба, мне надо работать.
* * *
— Ты вообще-то должен драться с немцами, а не со своими.
— Очень смешно. — Я сажусь на койку. Здесь холодно. Земляные стены сырые и крошатся; через щель под потолком и через зарешеченное отверстие на двери просачивается скудный свет.
— Должен сказать, что я удивлен, — задумчиво говорит Уилл. Кажется, моя история его забавляет, несмотря на его собственное положение. — Я бы никогда не подумал, что ты драчун. Ты и в школе дрался?
— Временами. Как все. А ты?
— Иногда.
— И все же теперь ты отказываешься драться.
Тут он улыбается — очень медленно — и так пристально смотрит мне в глаза, что я вынужден отвести взгляд.
— И за это тебя сюда посадили? Может, вы это нарочно придумали — сделать вид, что тебя бросили сюда, чтобы ты мог меня отговорить?
— Я же объяснил, за что я здесь оказался. — Такое обвинение меня злит. — Я здесь, потому что этот болван Маршалл сам напросился.
— По-моему, я его не знаю, — хмурится Уилл.
— Нет, он новенький. Но послушай, ну его к черту. Клейтон сошел с ума, это любому видно. Я думаю, мы сможем этому противостоять, мы обязательно должны попробовать, надо только поговорить с Уэллсом и Хардингом, и…
— Чему противостоять?
— Этому, чему же еще, — изумленно говорю я, обводя камеру взглядом, словно тут нужны еще какие-то объяснения. — О чем я, по-твоему, говорю? Твоему приговору.
Он качает головой. Я вижу, что он слегка дрожит. Значит, ему все-таки страшно. Он хочет жить. Он долго молчит, и я тоже молчу. Не хочу его торопить. Я хочу дождаться, чтобы он решил сам.
— Конечно, старик сюда несколько раз приходил, — говорит он наконец, протягивая руки перед собой и поворачивая ладонями вверх, будто на них могут найтись какие-то ответы. — Пытался меня уговорить. Чтобы я опять взялся за оружие. Я сказал ему, что ничего не выйдет, но он не пожелал слушать. Наверное, он считает, что это бросает тень на него самого.
— Скорее всего, ему не хочется докладывать генералу Филдингу, что один из его подчиненных отказывается воевать.
— К тому же из Олдершота! — Он склоняет голову набок и улыбается мне. — Какой позор!
— Многое изменилось. Во-первых, Милтона убили, — говорю я, не зная, дошла ли эта весть к Уиллу в камеру. — Так что теперь уже все равно. Тебе не добиться, чтобы его наказали. Можешь забыть об этом.
Уилл рассматривает это соображение и отбрасывает его.
— Мне очень жаль, что его убили. Но это ничего не меняет. Тут дело принципа.
— Вовсе нет, — не сдаюсь я. — Это дело жизни и смерти.
— Тогда, пожалуй, через несколько часов я сам разберусь с Милтоном.
— Уилл, не надо! — Его слова повергают меня в ужас.
— Надеюсь, что в раю не бывает войн.
— Уилл!..
— Вот был бы номер, а? Свалить отсюда и вдруг обнаружить, что там, наверху, все еще идет война между Богом и Люцифером. Отказаться воевать за Господа, пожалуй, будет непросто.
— Слушай, сейчас не время для шуток. Если ты согласишься идти в бой, Клейтон тебя выпустит. У него теперь каждый солдат на счету. Может, когда война кончится, тебя все равно будут судить, но ты по крайней мере до этого доживешь.
— Не могу, Трис. Я бы и рад, честно. Я не хочу умирать. Мне всего девятнадцать лет, у меня вся жизнь впереди.
— Ну так не умирай, — говорю я, подходя к нему. — Уилл, не умирай, пожалуйста.
Он смотрит мне в лицо, чуть хмурясь.
— Скажи, Тристан, у тебя что, нет никаких принципов? Ну, таких, за которые ты готов был бы отдать жизнь?
— Нет. Есть люди, за которых я бы умер. Но принципы — нет. Что от них толку?
— Вот поэтому мы с тобой никогда не могли друг друга понять. Мы очень разные, вот в чем беда. Ты ведь на самом деле ни во что не веришь по-настоящему, правда? А вот я…
— Уилл, не надо! — Я отвожу взгляд.
— Тристан, я это не затем говорю, чтобы тебя обидеть, честно. Я просто хочу сказать, что ты вечно от всего убегаешь. От своей семьи, например. От дружбы. От выбора между добром и злом. А я — нет. Понимаешь? Хотел бы я быть таким, как ты. Тогда у меня было бы больше шансов выжить в этой кровавой каше.
У меня внутри полыхает гнев. Даже сейчас, даже в такую минуту он смотрит на меня свысока и поучает. Я не могу понять, что я в нем вообще когда-то находил.
— Я тебя прошу, — говорю я, стараясь не поддаваться растущей неприязни. — Скажи, что я могу сделать, чтобы положить конец этому безумию. Я сделаю все, что ты хочешь.
— Я хочу, чтобы ты пошел к сержанту Клейтону и сказал ему, что Милтон пристрелил того мальчика вполне хладнокровно. Если, конечно, ты это всерьез. И заодно скажи ему, что знаешь об убийстве Вульфа.
— Но Милтона уже нет, — упираюсь я. — И Вульфа тоже. Какой тогда смысл?
— Я так и думал, что ты не захочешь.
— Но это же ничего не значит, — говорю я. — Это ничего не даст.
