Любовница французского лейтенанта Фаулз Джон
— Он дал вам тот же совет, что и я?
— Да.
— В таком случае осмелюсь напомнить о вашем обещании мне.
Она ничего не ответила. Но это и было ответом. Чарльз подошел к ней. Она стояла, пристально глядя на ветки боярышника.
— Мисс Вудраф?
— Теперь, когда вы знаете правду, вы не отказываетесь от вашего совета?
— Ни в коем случае.
— Значит, вы прощаете мне мой грех?
Такого оборота Чарльз никак не ожидал.
— Вы слишком высоко цените мое прощение. Важно, чтобы вы сами простили себе свой грех. А здесь вы никогда не сможете это сделать.
— Вы не ответили на мой вопрос, мистер Смитсон.
— Я не возьму на себя смелость судить о том, что может решать один лишь Творец. Но я убежден, мы все убеждены, что вы искупили свою вину. Вы заслужили прощение.
— И меня можно предать забвению.
Холодная безнадежность ее тона вначале его удивила. Потом он улыбнулся.
— Если вы хотите этим сказать, что здешние ваши друзья не намерены оказать вам практическое содействие…
— Я не хотела этого сказать. Я не сомневаюсь в их добрых намерениях. Но я как этот боярышник, мистер Смитсон. Пока он растет здесь в одиночестве, его никто не порицает. Чтобы оскорбить общественные приличия, ему надо прогуляться по Брод-стрит.
Чарльз усмехнулся.
— Но уважаемая мисс Вудраф, не станете же вы утверждать, что ваш долг — оскорблять общественные приличия. Если, конечно, я вас правильно понял, — добавил он.
— А разве общество не желает снова обречь меня на одиночество?
— Теперь вы ставите под сомнение справедливость законов бытия.
— А это запрещено?
— Нет, но это бесплодно.
Она покачала головой.
— Плод есть, только он горек.
Однако она сказала это не в укор ему, а с глубокой печалью, как бы про себя. Волна ее исповеди, отхлынув, оставила в душе Чарльза ощущение невосполнимой утраты. Он осознал, что прямоте ее взгляда соответствует прямота мысли и речи, и если прежде его поразило, что она претендует на интеллектуальное с ним равенство (а следовательно, восстает против мужского превосходства), то теперь он понял, что речь идет не столько о равенстве, сколько о близости, подобной наготе, об откровенности мысли и чувства, какой он до сих пор не мог себе представить в отношениях с женщиной.
Ход его мысли был не субъективным, а объективным: неужто не найдется свободного мужчины, у которого достало бы ума понять, что перед ним поистине необыкновенная женщина. Чувство это не имело ничего общего с мужской завистью, скорее он чувствовал себя так, словно потерял близкого человека. Он быстро протянул руку и, как бы желая утешить Сару, коснулся ее плеча, но так же поспешно отвернулся. Некоторое время оба молчали.
Словно почувствовав, что он недоволен собой, она сказала:
— Так вы полагаете, что мне следует уехать?
Он сразу почувствовал облегчение и стремительно к ней обернулся.
— Прошу вас, уезжайте. Новое окружение, новые лица… И пусть вас не смущают связанные с этим расходы. Мы ожидаем только вашего слова, чтобы предложить вам помощь.
— Могу я несколько дней подумать?
— Если это кажется вам необходимым. — Воспользовавшись случаем, он ухватился за возможность восстановить нормальное положение вещей, которое ее присутствие постоянно нарушало. — Я предложил бы поручить все миссис Трэнтер. Если позволите, я позабочусь о том, чтобы она взяла на себя необходимые издержки.
Сара опустила голову; казалось, она вот-вот опять заплачет.
— Я не заслуживаю такой доброты. Я… — пробормотала она.
— Ни слова более. Едва ли можно найти лучшее употребление деньгам.
Чарльза на мгновенье охватило торжество. Все произошло так, как предсказывал Гроган. Исповедь принесла исцеление, по крайней мере надежду на него. Он повернулся, чтобы взять свою палку, прислоненную к кремневой глыбе.
— Мне следует пойти к миссис Трэнтер?
— Думаю, что это будет лучше всего. Разумеется, нет нужды рассказывать ей о наших встречах.
— Я ничего не скажу.
Он уже видел всю сцену: свой вежливый, но весьма умеренный интерес, затем сдержанная, но настойчивая решимость взять на себя любые расходы. Пускай потом Эрнестина дразнит его сколько угодно — он облегчит этим свою совесть. Он улыбнулся Саре.
— Ну вот, вы и открыли мне вашу тайну. Я полагаю, что теперь вам станет легче и во многих других отношениях. Вы наделены от природы значительными достоинствами. Не ждите от жизни одних бед. Настанет день, когда эти несчастливые годы покажутся вам не более мрачными, чем вон то облачко над Чезилской косой. Над вами засияет яркое солнце, и вы улыбнетесь своим минувшим горестям. — Ему показалось, что он уловил за сомнением в ее глазах какой-то проблеск: словно она на минуту стала ребенком, который в слезах сопротивляется попыткам его успокоить и в то же время ждет какой-нибудь утешительной выдумки или нравоучения. — Он улыбнулся еще шире, потом небрежно заметил: — А теперь не пора ли нам в обратный путь?
Казалось, она хочет что-то сказать — без сомнения, еще раз уверить его в своей признательности, но он всем своим видом дал ей понять, что торопится, и она, последним долгим взглядом посмотрев ему в глаза, двинулась вперед.
Она шла вниз так же легко, как и наверх. Чарльз поглядел ей в спину, и в нем зашевелилось сожаление. Они уже никогда больше так не встретятся… Сожаление и облегчение. Необыкновенная молодая женщина. Он ее не забудет; некоторым утешением служило то, что ему это и не удастся. Отныне его соглядатаем станет миссис Трэнтер.
Они спустились до подножья нижнего утеса, миновали первый туннель из плюща, пересекли прогалину, углубились во второй зеленый коридор — и вдруг!
Снизу, с главной дороги через террасы, донесся подавленный взрыв смеха. Он прозвучал как-то странно: казалось, некая лесная фея — ибо смех, несомненно, был женский — долго наблюдала за их тайным свиданием и теперь потешается над двумя глупцами, вообразившими, что их никто не видит.
Чарльз и Сара остановились, словно сговорившись. Возникшее было у него чувство облегчения тотчас же обратилось в панический испуг. Однако завеса из плюща была достаточно густой, а смех раздался в двух-трех сотнях ярдов; заметить их было невозможно. Разве только когда они начнут спускаться по склону… Мгновенье… затем Сара быстро поднесла палец к губам, показывая ему, чтобы он не двигался с места, а сама прокралась к выходу из туннеля. Чарльз следил, как она осторожно высовывается и смотрит в сторону тропинки. Затем она обернулась и поманила его к себе, жестом давая понять, чтобы он двигался как можно тише. И в ту же секунду смех раздался снова, на этот раз не так громко, но гораздо ближе. Фея, очевидно, сошла с тропы и теперь взбиралась по заросшему ясенями склону им навстречу.
Чарльз осторожно приблизился к Саре, стараясь поменьше грохотать своими злосчастными башмаками. От страшного смущения лицо его залилось краской. Никакие оправдания не помогут. Застать его с Сарой — все равно что поймать flagrante delicto.[180]
Он подошел туда, где она стояла и где плющ, к счастью, рос гуще всего. Сара отвернулась от незваных пришельцев и, прислонившись спиною к стволу, опустила глаза, словно молчаливо признавала за собой вину в том, что поставила их обоих в такое неприятное положение. Чарльз посмотрел вниз сквозь листву, и кровь застыла у него в жилах. Прямо к ним, словно в поисках того же укрытия, по заросшему ясенями склону поднимались Сэм и Мэри. Сэм обнимал девушку за плечи. Шляпы оба держали в руках. На Мэри было зеленое уличное платье, подаренное Эрнестиной — во всяком случае, в последний раз Чарльз видел его на Эрнестине, — а головой, слегка откинутой назад, она касалась щеки Сэма. Что это молодые любовники, было так же ясно, как то, что эти старые деревья — ясени, а их эротическая непосредственность равнялась свежести зеленых апрельских всходов, по которым они ступали.
Не спуская с них глаз, Чарльз подался назад. Он увидел, как Сэм поворачивает к себе голову девушки и как он ее целует. Она подняла руку и обняла его, потом робко отстранилась, и они немного постояли, держась за руки. Сэм повел ее туда, где между деревьев каким-то образом вырос клочок травы. Мэри села и откинулась назад, а Сэм присел рядом, глядя на нее сверху; потом отвел с ее лица волосы, наклонился и нежно поцеловал в закрытые глаза.
Чарльза вновь охватило смущение. Он взглянул на Сару — знает ли она, кто это такие? Но она смотрела на росший у ее ног папоротник, словно всего лишь пережидала здесь ливень. Прошла минута, еще одна. Замешательство сменилось облегчением — было ясно, что слуги заняты друг другом гораздо больше, нежели тем, что происходит вокруг. Он еще раз взглянул на Сару. Она теперь тоже наблюдала из-за дерева, за которым стояла. Потом повернулась, не поднимая глаз. И вдруг неожиданно на него посмотрела.
Мгновенье.
И тут она сделала нечто столь же странное, столь же вызывающее, как если бы сбросила с себя одежду.
Она улыбнулась.
Так много заключала в себе эта улыбка, что в первый миг Чарльз недоуменно на нее воззрился. Вот уж поистине нашла время! Словно Сара нарочно ждала такой минуты, чтобы сразить его своей насмешкой, показать, что печаль еще не совсем ее поглотила. И в этих огромных глазах, таких сумрачных, печальных и открытых, мелькнула искорка веселья — еще одна сторона ее натуры, вероятно, хорошо знакомая в былые дни малюткам Полю и Виргинии, которой, однако, до сих пор еще не удостаивался Лайм.
Где теперь ваши притязания, говорили эти глаза, эти слегка изогнутые губы, где ваше благородное происхождение, ваша ученость, ваши светские манеры, ваши общественные установления? Более того — в ответ на эту улыбку нельзя было ни нахмуриться, ни сделать непроницаемое лицо, ответить на нее можно было лишь улыбкой, ибо она прощала Сэма и Мэри, прощала все и вся, и с тонкостью, недоступной рациональному анализу, отрицала все, что до сих пор произошло между нею и Чарльзом. Улыбка эта требовала более глубокого понимания, признания равенства, переходящего в близость более тесную, чем та, которую можно было сознательно допустить. Чарльз, во всяком случае, сознательно на эту улыбку не ответил, он лишь поймал себя на том, что улыбается, пусть только одними глазами, но все же улыбается. Более того, что он взволнован, потрясен до глубины души и что волнение его слишком смутно и неопределенно, чтобы назвать его сексуальным, взволнован, как человек, который, шагая вдоль бесконечной высокой стены, приходит наконец к заветной двери… лишь для того, чтобы найти ее запертой.
Так они стояли несколько мгновений — женщина, которая была этой дверью, и мужчина, у которого не было от нее ключа. Потом Сара снова опустила глаза. Улыбка погасла. Оба долго молчали, Чарльзу открылась истина: он действительно занес было ногу над пропастью. На миг ему почудилось, что он сейчас в нее бросится — должен броситься. Он знал, что стоит ему протянуть руку, и он встретит не сопротивление, а лишь страстную взаимность чувства. Кровь еще сильнее прилила к его лицу, и он наконец прошептал:
— Мы не должны больше видеться наедине.
Не поднимая головы, она едва заметно кивнула в знак согласия; затем почти сердитым движением отвернулась — так, чтобы он не видел ее лица. Он снова посмотрел сквозь листву. Голова и плечи Сэма склонились над невидимой Мэри. Мгновения тянулись бесконечно долго, но Чарльз продолжал наблюдать, мысленно низвергаясь в пропасть, едва ли сознавая, что он подглядывает, и с каждой минутой в него все глубже проникал тот самый яд, которому он пытался противостоять.
Спасла его Мэри. Внезапно оттолкнув Сэма, она со смехом пустилась вниз по склону обратно к тропе; на секунду задержалась, повернула к Сэму свое задорное личико, потом подобрала подол и ринулась вниз, мелькая нижней юбкой — узкой алой полоской под изумрудным платьем — между фиалок и пролесок. Сэм кинулся за ней. Их фигуры постепенно уменьшались, два ярких пятна — зеленое и синее — сверкнули среди серых стволов и исчезли, смех оборвался коротким вскриком, и все смолкло.
Прошло пять минут, в продолжение которых Чарльз и Сара не произнесли ни слова. Чарльз по-прежнему не спускал глаз с рощи на холме, словно это пристальное наблюдение было чрезвычайно важно. На самом деле он, разумеется, хотел лишь одного — не смотреть на Сару. Наконец он заговорил.
— Теперь вам лучше уйти. — Она наклонила голову. — Я подожду полчаса.
Она опять наклонила голову и прошла мимо него. Глаза их больше не встретились.
Только дойдя до ясеней, она обернулась. Разглядеть его лицо она уже не могла, но, должно быть, знала, что он смотрит ей вслед. И взгляд ее опять пронзил его, словно клинок. Потом она легким шагом пошла дальше и скрылась среди деревьев.
22
Мэтью Арнольд. Прощание (1852)
- И я бежал когда-то без оглядки
- От бремени сердечных мук своих;
- Мечтал, чтоб пламень этой лихорадки
- Во мне угас, смирился и затих;
- Я славил тех, кому хватает воли
- И резкой беспощадности меча,
- Кто может, глух к чужой беде и боли,
- Не сомневаться и рубить сплеча,
- И только позже понял: свойства эти —
- Решимость, сила, как ни назови, —
- Не часто нам встречаются на свете,
- Но все же чаще истинной любви.
Когда Чарльз наконец двинулся обратно в Лайм, все его мысли представляли собой вариации одной старой как мир популярной мужской темы: «Ты играешь с огнем, голубчик». То есть я хочу сказать, что именно таково было содержание его мыслей, если выразить их в словах. Он вел себя очень глупо, но ему удалось уйти безнаказанным. Он чудовищно рисковал, но остался цел и невредим. И теперь, когда далеко внизу показалась большая каменная клешня Кобба, его охватил восторг.
Да и в чем он должен так уж сурово себя обвинять? С самого начала он ставил себе исключительно возвышенные цели; он излечил ее от безумия, а если какие-нибудь низменные побуждения хоть на минутку угрожали проникнуть в его крепость, они были подобны мятному соусу к свежему барашку. Конечно, он будет виноват, если теперь не уйдет подальше от огня, и притом окончательно и бесповоротно. Иначе и быть не может. Ведь в конце концов он не какая-нибудь жалкая мошка, ослепленная свечой, а высокоинтеллектуальная особь, одна из самых приспособленных, и притом наделенная безграничной свободой воли. Не будь у него столь надежной опоры, разве рискнул бы он пуститься в столь опасное плаванье? Я злоупотребляю метафорами, но таков уж был ход мыслей Чарльза.
Итак, опираясь на свободу воли с той же силой, что и на свою ясеневую палку, он спустился с холма в город. Всякое физическое влечение к этой девушке он отныне беспощадно подавит — на то у него свобода воли. Все дальнейшие просьбы о личном свидании он будет категорически отвергать — на то у него свобода воли. Все ее дела он поручит миссис Трэнтер — на то у него свобода воли. И потому он может, даже обязан, и впредь держать Эрнестину в неведении — на то у него свобода воли. К тому времени, когда впереди показался «Белый Лев», свобода воли привела его в такое состояние, что он начал восхищаться самим собой и ему осталось только поздравить себя с успешным переводом Сары в разряд явлений своего прошлого.
Необыкновенная молодая женщина, необыкновенная молодая женщина. И совершенно загадочная. Он решил, что в этом и состоит — или, вернее, состояла — ее привлекательность. Никогда не знаешь, чего от нее ожидать. Он не понимал, что она обладала двумя качествами, столь же типичными для англичан, сколь его собственная смесь иронии и подчинения условностям. Я имею в виду страстность и воображение. Первое качество Чарльз, быть может, начал смутно осознавать, второе — нет. Да и не мог, потому что на эти оба качества Сары эпоха наложила запрет, приравняв первое к чувственности, а второе — просто к причудам. Это двойное уравнение, посредством которого Чарльз отмахнулся от Сары, как раз и составляло его величайший изъян — и здесь он поистине дитя своего века.
Теперь предстояла еще встреча с жертвой обмана, с живым укором, то есть с Эрнестиной. Но, возвратившись в гостиницу, Чарльз узнал, что на помощь ему пришла родня.
Его ожидала телеграмма. Она была из Винзиэтта, от дяди. «Безотлагательные дела» требовали его немедленного приезда. Боюсь, что, прочитав телеграмму, Чарльз улыбнулся, он даже чуть было не расцеловал оранжевый конверт. Телеграмма на время избавляла его от затруднений, от необходимости и дальше прибегать ко лжи в форме умолчания. Она явилась как нельзя более кстати. Он навел справки… Поезд отправляется ранним утром следующего дня из Эксетера, в то время ближайшей к Лайму железнодорожной станции, что давало ему отличный предлог тотчас же уехать и провести там ночь. Он велел нанять самую быстроходную рессорную двуколку. Он сам будет править лошадью. Ему очень хотелось как можно скорее отправиться в путь, ограничившись лишь запиской к миссис Трэнтер. Но это было бы слишком трусливо. Поэтому он взял телеграмму и перешел улицу.
Добрая старушка страшно взволновалась, ибо от телеграмм она ожидала только дурных известий. Эрнестина, менее суеверная, просто рассердилась. Она сочла, что со стороны дяди Роберта «очень стыдно» таким способом разыгрывать из себя великого визиря. Она не сомневалась, что не случилось ровно ничего, что это просто прихоть, стариковский каприз, хуже того — что дядя завидует их молодой любви.
Она, разумеется, уже побывала в Винзиэтте вместе с родителями, и сэр Роберт ей совсем не понравился. Возможно, потому, что ее там внимательно изучали; или потому, что дядя, потомок многих поколений сельских сквайров, обладал — по меркам буржуазного Лондона — весьма дурными манерами (хотя менее суровый критик назвал бы их приятно-эксцентричными); возможно, потому, что она сочла дом просто старым сараем с ужасающе старомодной мебелью, картинами и портьерами; возможно, еще и потому, что, как она выразилась, дядюшка до того обожал Чарльза, а Чарльз был до того раздражающе послушным племянником, что она положительно начала его ревновать; но главным образом потому, что она испугалась.
Познакомиться с нею пригласили дам из соседних имений. Хотя Эрнестина отлично знала, что ее отец может скупить всех их отцов и мужей со всеми потрохами, ей казалось, что на нее смотрят свысока (на самом деле ей просто завидовали) и незаметно подпускают ей шпильки. К тому же ей отнюдь не улыбалась перспектива навсегда обосноваться в Винзиэтте, хоть это и позволяло помечтать по меньшей мере об одном способе распорядиться по своему усмотрению частью ее огромного приданого — а именно, избавиться от всех этих нелепых, украшенных завитушками деревянных кресел (настолько древних, что им вообще цены не было), от мрачных буфетов (эпохи Тюдоров[181]), от траченных молью обоев (гобеленов) и потускневших картин (в том числе двух кисти Клода Лоррена[182] и одной Тинторетто[183]), которые не снискали ее одобрения.
Поведать Чарльзу о своей неприязни к дяде она не осмелилась, а на прочие объекты своего недовольства намекала скорее с юмором, нежели с сарказмом. Едва ли следует ее за это винить. Подобно многим дочерям богатых родителей — и в прежние времена, и теперь — она не отличалась никакими талантами, кроме общепринятого хорошего вкуса… то есть умела потратить большие суммы денег у портних, модисток и в мебельных лавках. Это была ее стихия, а так как другой у нее не было, она предпочитала, чтобы в эти пределы никто не вторгался.
Чарльз страшно спешил и потому смирился с молчаливым упреком и капризно надутыми губками Тины и уверил ее, что примчится обратно столь же незамедлительно, как сейчас уезжает. Он, по правде говоря, догадывался, для чего так срочно понадобился дяде; на это уже робко намекали в Винзиэтте, когда он был там с Эрнестиной и ее родителями… чрезвычайно робко, потому что дядя был застенчив. Речь шла о том, чтобы Чарльз со своей молодой женой поселился у него — они могли бы отделать для себя восточный флигель. Чарльз знал, что дядя имеет в виду не одни лишь наезды от случая к случаю; он хотел, чтобы Чарльз поселился там постоянно и начал учиться управлять имением. Однако жизнь в доме дяди прельщала Чарльза не больше, чем Эрнестину, хотя он и не сознавал, до какой степени ей все это чуждо. Он просто был уверен, что ничего хорошего из этого не получится, что дядя будет колебаться между обожанием и неодобрением… а Эрнестине нелегко будет привыкнуть к Винзиэтту — она слишком молода, и кроме того, ей не позволят стать в нем полновластною хозяйкой. Но дядя по секрету дал ему понять, что Винзиэтт слишком велик для одинокого холостяка и что, возможно, ему будет лучше в менее поместительном доме. По соседству не было недостатка в подходящих домах меньших размеров, а некоторые из них даже составляли часть имения и сдавались в аренду. Один такой особняк елизаветинских времен,[184] расположенный в деревне Винзиэтт, был виден из окон большого господского дома.
Чарльз подумал, что старик устыдился своего эгоизма и позвал его в Винзиэтт, чтобы предложить ему либо этот особняк, либо большой дом. И то и другое он счел бы вполне приемлемым. Ему было все равно, лишь бы не жить под одной крышей с дядей. Он был уверен, что старого холостяка можно будет сплавить в любой из этих домов, ибо сейчас он подобен нервному наезднику, который подъехал к препятствию и хочет, чтобы ему помогли это препятствие преодолеть.
Поэтому в конце краткой трехсторонней конференции на Брод-стрит Чарльз испросил разрешения сказать Эрнестине несколько слов наедине, и как только за тетей Трэнтер закрылась дверь, поделился с ней своими подозрениями.
— Но почему он не сказал об этом раньше?
— Дорогая Тина, боюсь, что это дядя Боб в своем репертуаре. Но скажите, что мне ему отвечать?
— А какой дом предпочитаете вы?
— Любой, который вы захотите. Или, с таким же успехом, ни тот ни другой. Хотя он, конечно, обидится…
Эрнестина пробормотала сдержанное проклятье по адресу богатых дядюшек. Тем не менее перед ее умственным взором все же возникла картина: она, леди Смитсон, в Винзиэтте, обставленном по ее вкусу, — быть может, потому, что сейчас она сидела в довольно тесной непарадной гостиной тети Трэнтер. В конце концов, титул нуждается в оправе. А если отвратительного старикашку благополучно выдворить из дома… и к тому же он стар. И ведь надо считаться с дорогим Чарльзом. И с родителями, которым она так обязана…
— Этот домик в деревне — не тот, мимо которого мы проезжали?
— Да, вы, наверно, помните, у него такие живописные старинные фронтоны…
— Живописные, если смотреть на них снаружи.
— Конечно, его надо будет привести в порядок.
— Как он называется?
— Местные жители называют его Маленький дом. Но это всего лишь в виде сравнения с большим. Я уже много лет в нем не был, но, по-моему, он гораздо просторнее, чем кажется.
— Знаю я эти старые дома. Множество жалких комнатушек. По-моему, все елизаветинцы были карликами.
Чарльз улыбнулся (хотя ему следовало бы внести поправку в ее странные представления об архитектуре эпохи Тюдоров) и обнял ее за плечи.
— В таком случае, сам Винзиэтт?
Она посмотрела ему прямо в глаза из-под своих изогнутых бровей.
— Вы этого хотите?
— Вы знаете, что он для меня значит.
— Я могу отделать его по своему вкусу?
— По мне, так вы можете сровнять его с землей и возвести на его месте второй Хрустальный дворец.[185]
— Чарльз! Перестаньте шутить!
Она высвободилась из его объятий, но вскоре в знак прощения подарила ему поцелуй, и он с легким сердцем удалился. Что до Эрнестины, то она поднялась наверх и достала свою коллекцию каталогов торговых фирм.
23
Томас Гарди. Превращения
- Стал буковым стволом
- Тот, кто гостил за дедовым столом.
Коляска, верх которой откинули, чтобы Чарльз мог насладиться весенним солнцем, миновала сторожку привратника. У открытых ворот его встретил молодой Хокинс, а старая миссис Хокинс лучилась застенчивой улыбкой, стоя в дверях коттеджа. Чарльз велел младшему кучеру, который встречал его в Чиппенхеме, а теперь сидел на козлах рядом с Сэмом, на минутку остановиться. Между этой старушкой и Чарльзом установились особые отношения. Годовалым ребенком лишившись матери, Чарльз в детстве вынужден был довольствоваться различными ее заместительницами, и когда он гостил в Винзиэтте, привязался к вышеупомянутой миссис Хокинс, которая в те дни значилась старшей прачкой, но по своим заслугам и популярности на нижних этажах дома уступала одной только августейшей экономке. Возможно, симпатия Чарльза к миссис Трэнтер была отзвуком его ранних воспоминаний об этой простой женщине — настоящей Бавкиде,[186] — которая теперь приковыляла к садовым воротам, чтобы с ним поздороваться.
Ему пришлось отвечать на жадные расспросы о предстоящей свадьбе и в свою очередь спросить об ее детях. Старушка, казалось, беспокоилась о нем больше обыкновенного, и в глазах ее он заметил ту тень жалости, какую добросердечные бедняки порой питают к привилегированным богачам. Издавна знакомая ему жалость, которой простодушная, но умная крестьянка одаряла бедного сиротку, оставшегося на попечении нечестивого отца — ибо до Винзиэтта доносились темные слухи о том, как его родитель наслаждается радостями жизни в Лондоне. Сейчас это молчаливое сочувствие казалось на редкость неуместным, но Чарльза оно даже позабавило Все это происходило от любви к нему; да и остальное — и аккуратный садик при сторожке, и раскинувшийся за ним парк, и купы старых деревьев, каждая из которых носила свое, нежно любимое название — Посадка Карсона, Курган Десяти Сосен, Рамильи[187] (деревья, посаженные в честь этой битвы), Дуб с Ильмом, Роща Муз и множество других, знакомых Чарльзу не хуже названий частей его тела, и большая липовая аллея, и чугунная ограда — словом, все имение, казалось, в этот день полнилось любовью к нему. Он улыбнулся старой прачке.
— Мне пора. Дядя меня ждет.
На лице миссис Хокинс мелькнуло такое выражение, словно она не позволит так просто от себя отделаться, но прислуга взяла верх над заместительницей матери. Она удовлетворилась тем, что погладила его руку, лежавшую на дверце кареты.
— Да, мистер Чарльз. Он вас ждет.
Кучер легонько стегнул коренника по крупу, и коляска, поднявшись по невысокому склону, въехала в узорчатую тень еще не успевших распуститься лип. Вскоре подъездная дорожка выровнялась, хлыст снова лениво стегнул гнедую по задней ноге, и обе лошади, вспомнив, что ясли уже близко, резвой рысью пустились вперед. Быстрый веселый скрежет стянутых железными шинами колес, легкое поскрипывание плохо смазанной оси, вновь ожившая привязанность к миссис Хокинс, уверенность в том, что скоро он будет по-настоящему владеть этим пейзажем, — все это пробудило в Чарльзе невыразимое ощущение счастливой судьбы и порядка, слегка поколебленное его пребыванием в Лайме. Этот клочок Англии и он, Чарльз, составляют единое целое, у них общие обязанности, общая гордость, общий вековой уклад. Коляска миновала группу дядиных работников. Кузнец Эбенезер стоял возле переносной жаровни и колотил молотком по согнутой перекладине чугунной ограды, которую он выпрямлял. Позади него коротали время два лесничих и древний старик, который все еще носил смок и допотопную шляпу времен своей юности. Это был старый Бен, отец кузнеца Эбенезера, ныне один из десятка престарелых пенсионеров имения, которые с разрешения хозяина по-прежнему жили здесь и пользовались правом разгуливать по его землям так же беспрепятственно, как и он сам: нечто вроде живой картотеки истории Винзиэтта за последние восемьдесят лет, к чьей помощи до сих пор нередко прибегали.
Все четверо повернулись к коляске и приветствовали Чарльза, подняв руки и шляпы. Чарльз, как истый феодальный владыка, милостиво махнул им в ответ рукой. Он знал всю их жизнь так же, как они знали его жизнь. Он даже знал, как погнулась перекладина — знаменитый Иона, дядин любимый бык, атаковал ландо миссис Томкинс. «Так ей и надо, — говорилось в дядином письме, — в другой раз не будет мазать губы красной краской». Чарльз улыбнулся, вспоминая, как в своем ответе сухо осведомился, почему такая интересная вдова одна без всякой спутницы ездит в Винзиэтт…
Но восхитительней всего было возвращение к бесконечному и неизменному сельскому покою. Необъятные весенние луга на фоне Уилтширских холмов, стоящий вдали дом, выкрашенный в серый и бледно-желтый цвета, гигантские кедры и знаменитые пурпуролистные буки (все пурпуролистные буки знамениты) возле западного флигеля, почти незаметный ряд конюшен с деревянной башенкой и часами — белым восклицательным знаком среди ветвей. Эти часы на конюшне были неким символом, и хотя — несмотря на телеграмму — в Винзиэтте никогда не случалось ничего безотлагательного и зеленые сегодня тихо вливались в зеленые завтра, а единственным реальным временем было солнечное, и хотя, за исключением сенокоса и жатвы, здесь всегда был избыток рабочих рук при недостатке работы, ощущение порядка было почти машинальным, так глубоко оно укоренилось, так велика была уверенность, что он нерушим и всегда пребудет столь же благостным и божественным. Одному только небу (и Милли) известно, что в сельской местности встречалась такая же отвратительная нищета и несправедливость, как в Шеффилде и Манчестере, но в окрестностях больших английских поместий их не было — возможно, всего лишь потому, что помещики любили ухоженных крестьян не меньше, чем ухоженные поля и домашний скот. Их сравнительно хорошее обращение со своими многочисленными работниками было, возможно, всего лишь побочным продуктом их любви к красивым пейзажам, но подчиненные от этого только выигрывали. Мотивы современного «разумного» управления, вероятно, не более альтруистичны. Одни добрые эксплуататоры интересовались Красивым Пейзажем, другие интересуются Высокой Производительностью.
Когда коляска выехала из липовой аллеи и огороженные пастбища сменились более ровными лужайками и кустарниками, а подъездная дорожка изогнулась длинной дугой, ведущей к фасаду дома — постройке в классическом стиле Палладио,[188] не слишком безжалостно исправленной и дополненной молодящимся Уайэттом,[189] — Чарльз почувствовал, что и в самом деле вступает во владение своим наследством. Ему казалось, что это объясняет всю его предыдущую праздную жизнь, его заигрывание с религией, с наукой, с путешествиями; он все время ждал этой минуты… этого, так сказать, призыва взойти на трон. Нелепое приключение на террасах было забыто. Бесконечные обязанности, сохранение этого мира и порядка ждали его впереди, подобно тому как они ждали стольких молодых представителей его семьи в прошлом. Долг — вот его настоящая жена, его Эрнестина и его Сара, и он выпрыгнул из кареты ей навстречу так же радостно, как сделал бы мальчик вдвое его моложе.
Однако его встретила пустая прихожая. Он бросился в гостиную, надеясь, что там его с улыбкой ожидает дядя. Но и эта комната была пуста. Что-то странное в ней на мгновенье озадачило Чарльза. Потом он улыбнулся. В гостиной появились новые гардины и новые ковры — да, да, ковры тоже были новые. Эрнестина была бы недовольна, что ее лишили права выбора, но можно ли придумать более ясное доказательство, что старый холостяк намеревается изящно передать им в руки факел?
Однако изменилось и что-то еще. Прошло несколько секунд, прежде чем Чарльз понял, что именно. Бессмертная дрофа была изгнана, и на месте ее стеклянной витрины теперь красовалась горка с фарфором.
Но он все еще не догадывался.
Равным образом он не догадывался — да, впрочем, и не мог догадаться, — что произошло с Сарой, когда она рассталась с ним накануне. Быстро пройдя лес, она достигла места, откуда обычно сворачивала на верхнюю тропинку, с которой ее не могли увидеть обитатели сыроварни. Наблюдатель мог бы заметить, что она замешкалась, а если бы он еще был наделен таким же острым слухом, как и Сара, то догадался бы почему: со стороны сыроварни, футов на сто ниже тропы, между деревьями раздавались голоса. Сара молча и неторопливо шагала вперед, пока не подошла к большому кусту остролиста, сквозь который ей была видна задняя стена дома. Некоторое время Сара стояла неподвижно, и по лицу ее никак нельзя было прочесть ее мысли. Потом что-то происходившее внизу возле коттеджа заставило ее шагнуть вперед. Но вместо того, чтобы скрыться в лесу, она смело вышла из-за куста и двинулась вперед по тропинке, соединявшейся с проезжей дорогой над сыроварней. Таким образом, она появилась прямо перед глазами двух женщин, стоявших у двери, одна из которых, с корзиной в руках, по-видимому, собралась уходить.
На тропинке появилась одетая в черное Сара. Не глядя вниз на дом и на эти две пары изумленных глаз, она быстро пошла вперед и скрылась за живой изгородью, окружавшей поле над сыроварней.
Одна из женщин, стоявших внизу, была жена сыровара. Вторая — миссис Фэрли.
24
Я однажды слышал, будто типичным викторианским присловьем было «Не забывайте, что он ваш дядя».
Дж. М. Янг. Викторианские очерки
— Это чудовищно. Чудовищно. Я уверена, что он потерял рассудок.
— Он потерял чувство меры. А это не совсем одно и то же.
— Но почему именно сейчас?
— Милая Тина, Купидон известен своим презрением к чужим удобствам.
— Вы прекрасно знаете, что дело вовсе не в Купидоне.
— Боюсь, что именно в нем. Старые сердца наиболее чувствительны.
— Это все из-за меня. Я знаю, что я ему не нравлюсь.
— Полноте, что за чепуха.
— Совсем не чепуха. Я отлично знаю, что для него я дочь суконщика.
— Милая моя девочка, возьмите себя в руки.
— Я сержусь только оттого, что речь идет о вас.
— В таком случае, предоставьте мне сердиться самому.
Наступило молчание, которое дает мне возможность сообщить, что вышеозначенный разговор происходил в непарадной гостиной миссис Трэнтер. Чарльз стоял у окна, спиной к Эрнестине, которая только что плакала, а теперь сидела и гневно мяла кружевной платочек.
— Я знаю, как вы любите Винзиэтт.
О том, что Чарльз собирался ответить, можно лишь строить догадки, ибо в эту минуту дверь отворилась и на пороге показалась радостно улыбающаяся миссис Трэнтер.
— Вы так скоро вернулись!
Была половина десятого вечера, а утром Чарльз еще только подъезжал к Винзиэтту.
Чарльз печально улыбнулся.
— Мы очень быстро… покончили с делами.
— Произошло нечто ужасное и постыдное.
Миссис Трэнтер с тревогой взглянула на трагическое и возмущенное лицо племянницы, которая продолжала:
— Чарльза лишили наследства!
— Лишили наследства?
— Эрнестина преувеличивает. Дядя просто решил жениться. Если ему посчастливится и у него родится сын и наследник…
— Посчастливится! — Эрнестина негодующе сверкнула глазами на Чарльза.
Миссис Трэнтер в смятении переводила взгляд с одного лица на другое.
— Но… кто его невеста?
— Ее зовут миссис Томкинс. Она вдова.
— И достаточно молодая, чтобы родить ему дюжину сыновей.
— Едва ли так много, — улыбнулся Чарльз, — но она достаточно молода, чтобы родить одного.
— Вы ее знаете?
Эрнестина не дала ему ответить.
— Вот это-то как раз и постыдно. Всего два месяца назад дядюшка в письме к Чарльзу издевался над этой женщиной, а теперь он перед нею пресмыкается.
— Дорогая Эрнестина!
— Я не хочу молчать! Это уж слишком. Все эти годы…
Чарльз досадливо вздохнул и обратился к миссис Трэнтер.
— Сколько я понимаю, она из весьма почтенной семьи. Ее муж командовал гусарским полком и оставил ей порядочное состояние. Нет никаких оснований подозревать ее в корыстных целях.
Испепеляющий взгляд, брошенный на него Эрнестиной, ясно свидетельствовал о том, что, по ее мнению, для этого есть все основания.
— Я слышал, что она весьма привлекательна.
— Она наверняка любит охотиться с собаками.
Чарльз мрачно улыбнулся Эрнестине, которая намекала как раз на то, за что успела попасть в немилость к чудовищу дяде.
— Наверняка. Но это еще не преступление.
Миссис Трэнтер плюхнулась в кресло и снова принялась переводить взгляд с одного молодого лица на другое, пытаясь, как всегда в подобных случаях, отыскать хоть слабый луч надежды.
— Но ведь он слишком стар, чтобы иметь детей?
Чарльз мягко улыбнулся ее наивности.
— Ему шестьдесят семь лет, миссис Трэнтер. Он еще не слишком стар.
— Зато она ему во внучки годится.
— Милая Тина, единственное, что остается человеку в таком положении — это сохранять достоинство. Я вынужден просить вас ради меня не сердиться. Мы должны сделать хорошую мину при дурной игре.
Увидев, каких трудов ему стоит скрывать свое огорчение, Эрнестина поняла, что ей следует переменить роль. Она бросилась к нему, схватила его руку и поднесла ее к губам. Он привлек ее к себе, поцеловал в макушку, но обмануть его ей не удалось. Землеройка и мышь, быть может, с виду похожи, но — увы — только с виду; и хотя Чарльз не мог найти точное определение тому, как Эрнестина вела себя, услыхав столь неприятную и даже скандальную новость, это скорее всего было бы: «не достойно леди». С двуколки, доставившей его из Эксетера, он соскочил прямо у дома миссис Трэнтер и ожидал нежного сочувствия, а отнюдь не ярости, которой Эрнестина хотела подладиться к его оскорбленному самолюбию. Быть может, в том-то и было дело — Эрнестина не поняла, что джентльмен никогда не выкажет гнева, который, по ее мнению, он должен испытывать. Однако в эти первые минуты она слишком уж напоминала дочь суконщика, которой натянули нос при продаже сукна и которая лишена традиционной невозмутимости, этой великолепной способности аристократа ни в коем случае не позволять превратностям судьбы поколебать его принципы.
Он усадил Эрнестину обратно на софу, с которой она спрыгнула. Разговор о решении, которое он принял во время своего долгого обратного пути и которое являлось главной причиной его визита, придется, очевидно, отложить на завтра. Он попытался показать, как следует себя вести, но не нашел ничего лучшего, чем непринужденно переменить тему.
— А какие знаменательные события произошли сегодня в Лайме?
Словно вспомнив о чем-то, Эрнестина обратилась к тетке.
— Вы что-нибудь о ней узнали? — и, не дожидаясь ответа, взглянула на Чарльза. — Одно событие действительно произошло. Миссис Поултни уволила мисс Вудраф.
Чарльз почувствовал, что его сердце на секунду перестало биться. Однако если замешательство и выразилось на его лице, оно осталось незамеченным благодаря тому, что тетушке Трэнтер не терпелось сообщить Чарльзу новость, из-за которой ее не было дома, когда он вернулся. Грешницу, по-видимому, уволили накануне вечером, но ей было позволено провести одну последнюю ночь под кровом Мальборо-хауса. Рано утром за ее сундуком явился носильщик, и ему велели отнести вещи в «Белый Лев». Тут Чарльз в буквальном смысле слова побелел, но следующая фраза миссис Трэнтер тотчас его успокоила.
— Там контора пассажирских карет, — пояснила она.
Омнибусы на линии Дорчестер — Эксетер не спускались с крутого холма в Лайм, и на них надо было пересаживаться в четырех милях к западу на перекрестке лаймской дороги и почтового тракта.
— Но миссис Ханикот говорила с носильщиком. Он утверждает, что мисс Вудраф он не застал. Горничная сказала, что она ушла на рассвете и оставила только распоряжение насчет сундука.
— И с тех пор?..
— Никаких известий.
— Вы виделись со священником?
— Нет, но мисс Тримбл уверяет, что сегодня утром он приходил в Мальборо-хаус. Ему сказали, что миссис Поултни нездорова. Он разговаривал с миссис Фэрли. Ей известно только, что миссис Поултни узнала нечто ужасное, что она была глубоко потрясена и возмущена…
Добрая миссис Трэнтер прервала свою речь. Собственная неосведомленность явно огорчала ее не меньше, чем исчезновение Сары. Она пыталась заглянуть в глаза племяннице и Чарльзу. Что могло случиться? Что могло случиться?
— Ей вообще не следовало поступать в Мальборо-хаус. Это все равно, что отдать овцу на попечение волка. — Эрнестина посмотрела на Чарльза, надеясь, что он подтвердит ее мнение.
Он был встревожен гораздо больше, чем можно было заключить по его невозмутимому виду.
— А не может быть, чтобы она… — начал он, обращаясь к миссис Трэнтер.
— Этого-то мы все и опасаемся. Священник послал людей на поиски в сторону Чармута. Она часто гуляет там по утесам.
— И что же?
— Они ничего не нашли.
— А те люди, у которых она раньше служила…
— К ним тоже ходили. Они ничего о ней не знают.
— А Гроган? Разве его не вызвали в Мальборо-хаус? — Ловко воспользовавшись этим именем, Чарльз обернулся к Эрнестине. — В тот вечер, когда мы с ним пили грог… он о ней упоминал. Я знаю, что он озабочен ее положением.
— Мисс Тримбл видела, как в семь часов вечера он разговаривал со священником. Она уверяет, что он был ужасно взволнован. И сердит. Это ее доподлинные слова.
Ювелирная лавка мисс Тримбл была весьма удачно расположена в нижней части Брод-стрит, и благодаря этому к ней стекались все городские новости. Добродушное лицо миссис Трэнтер выразило нечто совершенно немыслимое — крайнюю суровость.
— Я не пойду к миссис Поултни, как бы серьезно она ни заболела.
Эрнестина закрыла лицо руками.
— О, какой ужасный сегодня день!
Чарльз смотрел на обеих дам.
— Не зайти ли мне к Грогану?
— О Чарльз, что вы можете сделать? На поиски уже послали достаточно людей.
Чарльз, разумеется, думал совсем о другом. Он догадывался, что увольнение Сары связано с ее прогулками по террасам, и, разумеется, испугался, что ее могли видеть там с ним. От страшного волнения он не находил себе места. Нужно было немедленно выяснить, что известно в городе о причине ее увольнения. Атмосфера этой маленькой гостиной внезапно вызвала у него приступ клаустрофобии.[190] Он должен остаться один. Он должен подумать, что делать. Если Сара еще жива — хотя кто может сказать, на какое безумство она могла решиться в приступе отчаяния этой ночью, пока он спокойно спал в эксетерской гостинице? — но если она еще дышит, он догадывался, где она, и словно тяжелой пеленой его окутало сознание того, что во всем Лайме только он один это знает. Но не смеет ни с кем этим знанием поделиться.
Через несколько минут он уже спускался к гостинице «Белый Лев». Было тепло, но облачно. Сырой воздух лениво гладил пальцами щеки. В горах и в его сердце собиралась гроза.
25
А. Теннисон. Мод (1855)
- О юноша, что ты вздыхаешь о ней?
- Не быть ей вовеки твоею.
Чарльз намеревался тотчас же отправить Сэма с запиской к доктору. По дороге в голове его мелькали фразы вроде: «Миссис Трэнтер глубоко озабочена…», «Если потребуется вознаграждение для тех, кого пошлют на поиски…» или еще лучше: «Если я могу оказать денежную или иную помощь…» Войдя в гостиницу, он попросил неглухого конюха извлечь Сэма из пивной и послать его наверх. Но в номере его ожидало третье потрясение этого богатого событиями дня.
На круглом столе лежала записка, запечатанная черным воском. Незнакомым почерком было написано: «Мистеру Смитсону в гостинице „Белый Лев“». Он развернул сложенный лист. На нем не было ни обращения, ни подписи.