Обреченные сражаться. Лихолетье Ойкумены Вершинин Лев
Что же касается диадемы, то ныне у нее есть хозяин.
Какой-никакой, но законный. Потомства, правда, у него не будет, как бы ни старалась расшевелить увядшую плоть мужа бедная девочка Эвридика… А призвать какого-либо «Бога» на помощь, как это сделала в свое время молосская ведьма, Эвридике не позволит стража, приставленная наместником.
Пусть пока что – Арридей-Филипп. Он еще не так стар. А когда выйдет его время, архонты[18] Македонии, собравшись по старому обычаю, изберут и представят на утверждение сперва войскам, а потом и народу нового царя, родоначальника династии, пришедшей на смену вымершему дому Аргеадов.
И почему бы этим избранником не стать Кассандру, сыну Антипатра?..
Все, даже загробное блаженство, отдал бы наместник Македонии за счастье дожить до этого дня…
Увы, что мечтать о невозможном?
– Детка! – в полудреме пробормотал Антипатр.
И Кассандр немедленно вырос над креслицем.
– Что, батюшка?
Но старейший из вождей уже не помнил, зачем позвал сына.
Мысли рвались, путались, пытались вновь выплыть из тумана на поверхность, но снова спряталась, исчезла некая мыслишка, не додумать которую было нельзя…
«…Мальчики рукоплескали стоя, узнав, что я готов забрать с собой варваренка… они не знали, что с ним делать… А еще они боялись, что мальчуган попадет в руки к Эвмену…»
Эвмен!
Третий год уже мечется он по Азии, выполняя приказ съеденного крокодилами Пердикки… И побеждает, бесконечно побеждает, словно боги поделились с ним своей удачей. Зачем ему, гречишке, все это нужно? Чего он хочет, на что рассчитывает?.. Его, эллина, презирают даже «серебряные щиты», хотя и служат ему, потому что он удачлив и щедр… Ему предлагали любую сатрапию, на выбор – он отказался, и страшно даже подумать, что будет, окажись сын Гаденыша у него в ставке. Конечно, это практически невозможно, но разве есть невозможное для сумасшедшего гречонка?..
Слава богам, сюда, в Македонию, ему не дотянуться. Руки коротки! А недавно усмирять его назначили Антигона, единственного, кто способен потягаться с Эвменом… Одноглазый недешево продал свой полководческий дар, он потребовал поста наместника Азии, старшего над сатрапами, и получил требуемое. Так что теперь в Азии начнутся интересные дела…
Легкий ветер налетел с гор, подул в костистое, напоминающее обтянутый кожей череп лицо, прояснил и мысли. Уже несколько лет ни зимой, ни летом Антипатр не чувствовал себя человеком… Так было и в этом году; всю зиму отлежал он, не имея сил ни встать, ни перевернуться на другой бок, и лишь весна принесла облегчение.
Сейчас, в середине лета, тело вновь становится дряблым, несмотря на усилия медиков. Очень скоро, может быть, даже уже завтра, Старейший из вождей не ощутит ног и рук, и вновь Кассандр будет дневать и ночевать над отцовским ложем, пока не придет осень…
«Не приде-е-е-е-ет…» – шепнул ветер, и Антипатр не стал обижаться на жесткую правду.
Он и сам знал, что не доживет до осени, и это лето, влажное, жаркое, – последнее в его жизни…
А почему бы и нет? Он пожил достаточно.
Знать бы только: что потом, после него, будет с Македонией?..
Злая откровенность ветра развеяла туман, застлавший светлый некогда разум.
Лучше всего, конечно, передать посох наместника Кассандру. Он – хороший мальчик, послушный, он во всем согласен с отцом и был бы надежной опорой царю Арридею-Филиппу.
Увы, он слишком молод. А сам же Антипатр настоял на том, чтобы древние обычаи исполнялись неотступно. Когда его не станет, архонты и стратеги соберутся на Совет, и наместником Македонии, управителем при царе Арридее и опекуном сына Гаденыша станет, по стародавнему праву, старейший.
Значит – Полисперхонт.
Он всего на три года моложе Антипатра, но гораздо крепче телом. И это, хоть и абсолютно соответствует обычаю, очень и очень плохо.
Потому что Полисперхонт не любит Македонию.
Он ведь и сам из царского рода, из базилевсов Тимфеи, одного из тех крохотных горных царств, что были присоединены Филиппом. У него хватило ума мирно расстаться с диадемой, став одним из архонтов Македонии, но и по сей день ему невдомек: чем, собственно, македонские Аргеады лучше тимфейских Карнидов или Метакиадов из Орестиды? И почему горные царства не могут восстановить былую независимость?
Полисперхонт не любит Македонию и будет плохим наместником. Если уже сейчас он почти открыто говорит о том, что в старое время жилось лучше и следовало бы восстановить древние рубежи, то что же будет потом?
Тем паче что у него найдется немало сторонников…
Такие же царьки, как он, не простившие Аргеадам лишения их, венценосных, возможности автономно крутить хвосты бычкам в своих горах.
Правда, найдутся и противники.
Коренные македонцы, не желающие распада страны, находящейся на пороге величия – своего собственного, нажитого трудом и доблестью, а не азиатского, химерического.
И царь Арридей никогда не даст согласия на отделение горных царств; дурачок или нет, а память у него хорошая, и он очень послушный. Антипатр для него – все равно что отец, он порой так его и называет, и вовсе не зря наместник провел многие вечера наедине с базилевсом, натаскивая его, словно эфиопского попугая. Теперь, если царь Арридей слышит в своем присутствии слово «Македония», он тут же, не глядя на происходящее, мгновенно откликается: «Должна быть единой!»
Не стоит забывать и об Эвридике.
Девочка пошла замуж за малоумного ради короны, а теперь, имея корону, мечтает еще и о власти. О власти над настоящей державой, а не огрызком ее. И она запретит Арридею, млеющему при одном взгляде на нее, даже слушать чьи-либо разговоры на эту тему.
Даже если этим «кем-то» будет наместник…
Но Полисперхонт упрям, а Арридей – не забывай, Антипатр! – не единственный венчанный царь, живущий в Пелле… Что, если горские царьки сговорятся с ведьмой? Она ведь пойдет на что угодно, даже на развал страны, лишь бы только вернуться из Эпира, куда спровадил ее Антипатр под радостный вой половины древних македонских родов?..
И что тогда?
Полисперхонт – законный наместник, и древний обычай подтверждает его право старейшего.
Александр, сын Гаденыша, – законный царь, коронованный по всем правилам, причем для многих, не знающих, что к чему, его отец превратился в миф, а миф всегда притягателен…
А ведьма Олимпиада – законнейшая опекунша своего родного внука, доныне удерживаемого злыми недругами вдали от бабушки.
Пожалуй, это выглядит даже трогательно.
Вот только нет в этом раскладе места ни для царя Арридея, ни для лучших людей страны, озабоченных ее благом, ни для самой Македонии.
Больше того: здесь нет места и для Кассандра!
А вот этого уже допускать нельзя, нельзя умирать, не решив эту проблему…
Филипп! Фил! Если ты слышишь меня, подскажи!
И в ответ на немой вопль является мысль, то ли своя, то ли подсказанная тем, кто спит в белой усыпальнице, но такая простая, мудрая и прозрачно-ясная, что становится досадно: как же не додумался раньше?!
Конечно!
Полисперхонт, и с этим ничего не поделаешь, – наместник.
Ибо никто не вправе распоряжаться посохом как своей собственностью.
Но армия-то, армия, стоящая в Элладе, закаленная в боях с бунтовщиками! Она создана Антипатром, на его деньги, она сражалась под его знаменем, и каждый таксиарх, не говоря уж о гетайрах, – из коренных македонцев; горную сволочь вербовщики, следуя приказу наместника, не принимали.
Армия знает Кассандра и сражалась за единство Македонии.
И если Антипатр не вправе передать сыну посох наместника, то кто может запретить ему своей волей назначить его архистратегом войска? А там уж дело сына, как найти общий язык с таксиархами.
Кассандр – умный мальчик, он все сделает как надо.
…Удивительно светло и чисто становится на душе.
Глаза Антипатра закрыты, но он все равно видит: горная тропа, и синее небо над головой, и по тропе, сторожким охотничьим шагом идут гуськом трое юношей, почти мальчиков; на плечах у них – легкие меховые безрукавки, на поясах – кинжалы, за спинами – котомки с нехитрой снедью. Уже пятый день выслеживают они снежного барса, и плевать, что уже перейдена граница Македонии и Тимфеи; пусть попробуют тимфейские козодралы встать у них на пути! – мало не покажется, отделают до крови, как недавно отделал старший, Фил, в кулачном бою долговязого тимфейского царевича Полисперхонта, наезжавшего со своих диких гор к соседям, в культурную Пеллу, где есть даже каменные дома, мир посмотреть и себя показать.
Старейший из вождей улыбается.
Он знает, что будет дальше: притаившаяся пятнистая кошка прыгнет из кустов прямо на плечи Филу, и Парме в прыжке поймает ее на копье, а Фил добавит кинжалом, и оба они, победители, будут добродушно подтрунивать над невезучим Анто, которому только и останется, что свежевать тушку…
Антипатр открывает глаза, и взгляд его незамутненно ясен, как бывает лишь у не ведающих грядущего младенцев и ни о чем не сожалеющих старцев.
– Деточка! – зовет он удивительно звонким и сильным голосом, и поджарый чернобородый сын покорно подбегает к креслицу.
– Что, батюшка?
– Присядь, родной! – Сухой старческий палец указывает прямо на траву, у ног. – И слушай внимательно. Нам нужно о многом поговорить…
Эписодий 1
Люди и тени
…Антигон хлопнул в ладоши, и, раздвинув завесы полога, в шатер проскользнул высокий шлем, украшенный пучком волос из конского хвоста. Поди ты! Настоящий македонский шлем! Пожалуй, даже чересчур македонский. Таких, помнится, давно уже не делают даже там, в родных горах, гнушаясь простотой и нарочитой грубоватостью. Разве что самые упрямые из ветеранов продолжают таскать на головах этакое старье – из особой гордости и в упрек молодежи, падкой на азиатские блестки.
Да уж… Шлем-то македонский, а вот глаза под исцарапанным медным козырьком – вовсе не македонские. Лилово-черные, выпуклые, налитые маслянистой поволокой.
Азиатские глаза. По-собачьи преданные.
И – умные.
– Приведите Эвмена!
– Повинуюсь, мой шах!
Слегка всколыхнув струи узорчатой ткани, воин скрылся. А медовое азиатское величание все шелестело и шелестело в сумеречном воздухе шатра, не торопясь исчезать, шуршало все тоньше, пока не угасло наконец в шорохах и перестуках просыпающегося стана.
Превозмогая жгучую боль, полыхающую в левом виске – она и разбудила задолго до рассвета! – Антигон осторожно растянул губы в улыбке. Хм… «шах»!.. Что ни говори, а персы – понятливый народец. Шах – это шах, и никаких сомнений. Если войско в твоих руках. А что? Разве не так? Эх-хе-хе. Да вот только попробуй-ка приказать своим хоть в шутку назвать себя базилевсом… Нет, назвать-то назовут, не поморщатся. Жить каждому охота. Да вот только в тот же миг выползет из полисадия молва-молвишка, и ничем ее уже не остановишь. И помчится она по всем дорогам, на все четыре стороны света, сбивая конские спины, раздувая корабельные паруса.
На нильские берега полетит, к старинному дружку Птолемею, исхитрившемуся-таки подмять под себя – и похоже, надолго уже – фараоновы земли; к глиняным громадам вавилонских башен, на восстановление которых не жалеет ни золота, ни рабских рук громогласный и упрямый верзила Селевк; в унылую пыльную Пеллу, столицу давно и навсегда покинутой, уже почти и забытой Македонии, к сумасшедшему и оттого вдвойне опасному мальчишке Кассандру, сыну Антипатра-покойника…
И все.
На посмевшего назваться царем – налетят стаей. И ведь загрызут, вот что обидно. За то, что первым решился. И даже не вспомнят, как убивали бедолагу Пердикку, всего-то и хотевшего, чтобы они подчинялись царю…
Шакалы…
Ну что ж. Значит – пусть побольше умных и верных, все понимающих правильно персов будет в личной охране. И плевать на ворчанье ветеранов. Драться они уже не способны – годы не те, зато горазды предавать собственных вождей…
Как того же Эвмена.
Антигон приподнялся и сел на ложе.
Боль, в последние дни с методичностью пожилого, чуждого и злобе, и милосердию палача рвавшая череп изнутри, кажется, начала понемногу смягчаться. Не то чтобы угасла, нет, но сделалась привычной, нудно-терпимой. Вот ведь, давно нет глаза, а пламя в пустой глазнице подчас вспыхивает до того яростно, что хочется биться головой о собственный щит…
Медленно, очень осторожно Антигон помассировал виски длинными, не по-стариковски сильными пальцами.
Итак: Эвмен.
С ним покончено. Наконец-то и вопреки всему. Они все могут радоваться, и Птолемей, и Селевк, и Лисимах, и Антипатр, который давно уже в могиле, – их поручение выполнено. Эвмен затравлен и более не поднимется. И не потребует от сатрапов повиноваться законному царю, живущему где-то в Македонии. Мальчишке, чьим именем все они клянутся и чье существование давно уже превратилось в обузу для всех, кроме его собственной бабушки и Эвмена, который уже не в счет.
Боль медленно-медленно утихала.
М-да. Что же делать с Эвменом?
Непобежденным. Преданным. Собственно говоря, попросту проданным. И по-прежнему смертельно опасным.
Пора решать. Плевать на разговоры. С Эвменом нужно было кончать любой ценой, и если победить его было невозможно, то к воронам чистоплюйство! Но откладывать решение больше нельзя. Разумнее всего, конечно, было бы решить все сразу, еще неделю назад, сразу после последнего боя.
Тогда никто не посмел бы упрекнуть. Пал в битве, и все тут.
Но – не смог. Помешала боль в глазнице, как всегда, предостерегшая от опрометчивого поступка. И еще – глаза Деметрия. Сынишка пока что не разучился верить в хорошее и не забыл, как вертелся вокруг Эвмена, охотно привечавшего молодняк, там, в Вавилоне, когда еще жив был Божественный…
Антигона радовала в те дни странная дружба всесильного царского архиграмматика с сыном; Александр очень и очень прислушивался к мнению своего личного секретаря, а Деметрию следовало думать о том, как сделать карьеру при дворе царя Александра…
Шахиншаха Искандера, как говорили персы.
Да, каждым лишним часом затянувшейся жизни обязан Эвмен огню в пустой глазнице наместника Азии и невысказанному заступничеству его сына. Но сколько же можно откладывать на потом единственно возможное решение?
Эвмен – это очень серьезно. Живой Эвмен. А мертвый Эвмен – это всего лишь память, уже ничем и никому не опасная, разве не так?..
В лагере и без того нехорошо. Воины, даром что вознагражденные вдвое против обещанного, шепчутся у костров и отводят глаза. Всем известно, за что дрался Эвмен. И за кого. Известна и цена победы над Непобедимым. Золото и клевета. И еще тупая ненависть македонских ветеранов к выскочке-гречишке, решившему, что ему позволят чтить память Божественного более свято, нежели тем, кто связан с ушедшим кровными узами.
Измена «серебряных щитов» швырнула Эвмена к сандалиям Одноглазого.
Предательство ржавчиной источило присягу.
Войско не радо такому исходу спора. Конечно, воинам надоело получать по ушам в каждой стычке, и удачливость Эвмена немало бесила их, но понятие о чести – слава Олимпийцам! – еще живет в солдатских сердцах, и «серебряные щиты», седые и могучие, сидят у своих костров, окруженные пеленой вязкого презрительного молчания. Им не плюют в глаза, но лишь потому, что только безумец рискнет связываться с этими дедами-убийцами; зато от них шарахаются, словно от прокаженных, и старики, сдавшие вождя, похоже, уже и сами не рады случившемуся, сознавая, что многолетняя слава, похоже, безвозвратно погублена одним-единственным поступком…
Брови Антигона сдвинулись, образовав складку.
Судьба «серебряных щитов» решена. Их следует перебить.
Всех. Не разбирая и не считаясь с заслугами.
Потому что иначе воины помоложе могут запомнить и решить впоследствии, что клятва, данная вождю, вообще ничего не стоит в нынешние смутные времена. Если можно предать одного, то чем лучше другой?..
Безусловно: перебить.
Пользы от них – чуть. А справедливая кара лишь упрочит уважение к нему, Антигону. Такое, пожалуй, войдет и в песню: воспользоваться услугами подлецов, щедро вознаградить и покарать за подлость. Вполне в здешнем духе. Восток – дело тонкое, что ни говори, и учит просчитывать ходы…
Но как же быть с Эвменом?
Голову пронзил последний, прощальный укол исступленной боли, и раньше, чем стратег успел достонать, опаляющее пламя, вскинувшись напоследок, угасло и сникло.
Мыслям стало свежо и просторно.
Вообще-то Антигон не любил злобствовать. Во всяком случае, подолгу. Даже приказы о казни трусов и предателей он отдавал спокойно и немного грустно, несколько даже сожалея о корявой судьбе осужденных. Но сейчас не было на свете человека, который вызывал бы у наместника Азии такую лютую и неутихающую злобу, как Эвмен.
Грек из Кардии.
Личный секретарь-архиграмматик македонских царей.
Старинный знакомец, пожалуй, даже и друг.
Блюститель престола Божественного…
Вот! В том-то и дело!
Как всякий коренной македонец, да еще из пожилых, помнящих хмурые времена старого Филиппа, положившего жизнь на усмирение Эллады, Антигон вообще склонен недолюбливать эллинов, но в этот миг он почти ненавидит их всех скопом, и более всего – своего дорогого дружка, своего заклятого противника, своего пленника – наконец-то! – Эвмена из Кардии, этого упивающегося собственной принципиальностью идиота.
Тяжелая мозолистая рука Антигона мнет и комкает златотканый край пурпурного покрывала.
Ему ненавистна типичная греческая узость мышления, их претензии на благородство, их упоение подвигами предков и похвальба собственными заслугами, как действительными, так и выдуманными, их напыщенные речи, их вечное стремление судить обо всем на свете с высоты низеньких стен своих городишек. Они, в сущности, ни к чему не способны, эти потомки героев, во всяком случае, те из них, кто попадался на глаза ему, Антигону, а таковых было немало. Драться они умеют, это да, но и то – под надежным присмотром македонских сотников. Тем не менее любой гречишка, напяливший на себя доспехи, ведет себя так, словно он по меньшей мере двоюродный брат Геракла и под Троей тоже без него не обошлось.
Впрочем, – одергивает себя Антигон, – следует быть справедливым. И среди греков попадаются настоящие люди. А Эвмен вообще – особый случай. «Негреческий грек», скажем так. Он вполне достоин был бы родиться под небом Македонии, и Пердикка, поручая ему защищать царские права, знал, что лучшего выбора ему не сделать. Пусть так. Но Пердикки нет уже почти пять лет! И если боги определили ему появиться на свет в зачуханной Кардии, не известной никому, кроме двух сотен собственных обитателей, так с какой стати строить из себя нечто большее? Зачем тыкать людям под нос перстнем Пердикки, о котором никто уже и не помнит? Чего ради размахивать указом Олимпиады и вопить на весь мир, что никому не позволит украсть державу и диадему у законных наследников Божественного?
Кого, скажите на милость, он, безродный гречонок, считает ворами?
Престол Македонии, хвала богам, не игрушка. Род Аргеадов владеет им с незапамятных времен, и если сумасшедшая старуха извела всех Аргеадов под корень, кроме собственного потомства, то лишь войско имеет право избрать царя! А мальчишка-азиат, рожденный спустя полгода после смерти Божественного, пусть радуется, что еще жив. Не для него завоевали Азию те, против кого осмелился поднять меч Эвмен…
С какой вообще стати греку лезть в дела македонцев?!
Да, угрюмый и осторожный старик Филипп верил Эвмену.
Да, кардианцу как себе доверял Божественный, а уж Божественный, откровенно говоря, вообще никому не доверял, особенно под конец жизни.
Да, если кто-то в Ойкумене и достоин доверия, так это Эвмен из Кардии, и никто другой!
Все так. Ну и что?! Неужели он – с его-то мозгами! – не мог сообразить, в какое дерьмо лезет?
Пока жил Пердикка – еще ладно, в конце концов, правитель вправе выбирать себе помощников. Но после?!
Гладкий шелк с треском лопается меж пальцами.
Законные наследники?! А кто они, позвольте уточнить?
Несчастный недоумок, безобиднейший Арридей-Филипп, какой ни есть, а все же плоть от плоти Македонии, такой же сын старого Филиппа, как и Божественный!
Убит Олимпиадой. Убит вместе с женой, Эвридикой, бабой, по слухам, красивой, словно нимфа, и бешеной, как дриада. Говорят, сумел умереть достойно, смеясь над озверевшей ведьмой, вернувшейся из Эпира…
Кто еще?
Сама Олимпиада?! Молосская ведьма с руками по локоть в крови! В македонской, кстати, крови!.. Убийца, и это ни для кого не секрет, собственного мужа?!
Увольте! Этому не бывать!
Или мясистая коровьеглазая дура из Согдианы и ее пащенок, зачатый пьяным отцом – и это тоже не тайна! – прямо на брачном пиру?!
Эх, Эвмен, Эвмен!.. Дурак!..
По щеке Антигона пробегает короткая дрожь.
Кто станет терпеть тебя, зарвавшегося чужака, полезшего в храм со своим уставом? То-то и оно. Особенно если этот чужак, в дополнение ко всему, еще и повадился громить в пух и прах испытанных на поле боя македонских вождей. В том числе, между прочим, и самого не знающего поражений Антигона Одноглазого! Вынуждая их, македонцев, людей доблести и чести, прибегать от полной безысходности к услугам презренных предателей и подло обрекая на муки совести…
Да, конечно, нарушители присяги, как уже решено, не избегнут кары. Им уплачено сполна, чистым золотом, а что ждет их дальше – это уже забота Одноглазого, и стратег в полной мере продемонстрирует собственному воинству, что бывает с подонками, продающими своих вождей.
Но самому-то себе голову не прикажешь отрубить. Не так поймут. И придется по ночам выть и грызть пальцы, не умея заснуть от презрения к себе, победителю…
Так что же делать с Эвменом?!
В сущности, шум и море крови вовсе не обязательны. Мало ли какую дрянь может съесть пленник на ужин, и разве мало хвороб прячется в здешних гнилых канавах?
Но Деметрий! Поймет ли он отца, если тот не попытается спасти этого дурня из Кардии? А если по-мальчишески сияющие глаза сына хоть немного потускнеют, если он станет отводить взгляд от родителя, Антигон знает: тогда ему ничего не нужно. Он ведь уже стар, не следует обманывать себя, он самый старый из диадохов[19], шестьдесят пять есть шестьдесят пять, и все, ради чего он живет на свете, – этот девятнадцатилетний юноша, которого он по привычке считает совсем еще ребенком.
Поэтому Эвмену следует дать шанс. И если кардианец поймет, что второй жизни ему не подарит никто, а первая – в его, и только его руках… О! Тогда все сложится как нельзя лучше! Люди, подобные этому греку, рождаются нечасто, ему можно доверять полностью!..
И, в конце концов, почему бы личному архиграмматику Филиппа и его Божественного сына не принять под свою опытную руку походную канцелярию Антигона? Вполне приемлемый и почетный выход…
А кому надо – неплохой намек!
И это, пожалуй, единственный способ выгородить, вытащить из этой печальной истории несчастного зарвавшегося гречишку. Иного не дано.
Ну, а если – нет? С Эвмена станется и отказаться.
Тогда… Ну что ж, тогда, по крайней мере, он будет чист перед своей совестью и своим сыном…
Соглашаясь со стратегом, совсем притихла боль.
И голос Одноглазого, обращенный к приведенному наконец узнику, изможденному, запаршивевшему, воняющему резким многодневным потом, был спокойно-гостеприимен, словно и не было этих пяти лет войны и оба они встретились на пиру в далеком Вавилоне…
– Хайре! Радуйся, Эвмен!
– Радуйся и ты, Антигон! – откликается человек в кандалах.
В серых глазах его, слегка водянистых, как и присуще уроженцу Малой Азии, – ни смятения, ни страха. Он спокоен. Он гораздо спокойнее наместника Азии, этот царский секретарь, на пятом десятке лет с удивлением узнавший, что умеет побеждать, и проданный собственной армией. Антигону есть что терять. Ему – уже нечего. А лишенный всего – богаче любого богача, ибо не опасается грабителей.
Эвмен почти не слушает Антигона.
Разъяснения понятны. Но – излишни. У него, спасибо Одноглазому, было время обдумать случившееся. Странно. Пожалуй, впервые за долгие годы Эвмен имел возможность спокойно размышлять и делать выводы. Доныне такого не случалось. Каждый день – до изнеможения, до хрипа, до рези в покрасневших глазах; пятнадцать, семнадцать, двадцать часов на ногах, удушливый чад светильников, расплывающиеся знаки тайнописи, перестук копыт, лязг железа… Часто он валился на пол, едва поставив последнюю букву, и приходил в себя уже на ложе, заботливо укрытый покрывалом. Ученики, которых отбирал он из смышленых мальчишек где только мог, присматривали за наставником, пытаясь хоть как-то помочь…
А потом, после смерти Божественного, когда Пердикка, располагая всеми правами опекуна царей и правителя, оказался лицом к лицу с жадной наглостью сатрапов и, не веря уже никому, доверился греку… Колесо закрутилось еще быстрее. «Не изменишь?» – спросил Пердикка и кивнул, отпуская, и Эвмен создавал из ничего армии, побеждавшие фаланги ветеранов, он рассылал сотни и тысячи писем – гневных, яростных, умоляющих, осыпающих упреками, взывающих к долгу и чести – былым соратникам, ставшим врагами, и недавним врагам, готовым стать мимолетными союзниками. Уже не было и Пердикки, а Эвмен метался по Ойкумене из конца в конец, сражался и побеждал, и отступал, победив; он подкупал и вынуждал, он приносил клятвы и нарушал их, если не мог иначе, и рубил головы посмевшим преступить присягу, данную ему и в его лице – законным наследникам Божественного… И ни разу еще не было у него даже мгновения, чтобы попытаться осмыслить: что же происходит?.. Почему победы оборачиваются поражениями и все усилия, вся хитрость, и напор, и воля уходят бесследно, словно капля воды, канувшая во влажный песок?..
Ну что ж. Теперь времени достаточно. Даже с избытком. А кандалы размышлениям не помеха. Как говорится у него на родине, в крохотной белостенной Кардии, «каждый ест пирог, который сам себе испек». Эвмен горько улыбается: если это и впрямь так, то, ничего не скажешь, маловато же пирожка заготовил он для себя на черный день.
И Антигон спотыкается на полуслове, осознав смысл этой грустной, всепонимающей и немного отстраненной улыбки.
Он умолкает, еще раз убедившись: этот беззащитный человек в двойных оковах опаснее дикого льва и бешеного слона, вместе взятых. Ему нельзя жить. Он, живой, попросту нарушает расклад сил в Ойкумене, пусть и не лучший из возможных, но на сегодня – единственно приемлемый. Ему следует умереть. Или же – напротив! – его жизнь следует беречь как зеницу своего единственного ока. Но лишь в том случае, если жизнь эта отныне будет безраздельно связана с ним, одноглазым Антигоном, наместником Азии, которого умные персы уже сегодня именуют не иначе как шахом. И даже не с ним! А с золотоволосым юношей, как две капли воды похожим на двадцатилетнего Антигона, еще не искалеченного, бродившего по охотничьим тропам родной земли почти полвека назад!
– Эвмен!.. Ты слышал меня?
Пленник прерывает стратега слабым, но при том властным взмахом руки. Правая висит плетью. Ее крепко повредили, когда навалились и вязали…
– Погоди, победитель! – В приятном голосе кардианца нет ни страха, ни издевки. – Позволь потерявшему все угадать, для чего он здесь…
– Говори, – кивает Одноглазый.
– Ты хочешь услышать, ради чего я поднял меч?
Светло-голубые глаза Эвмена глядят сквозь Антигона, сквозь тканый полог, сквозь дороги и времена.
– Нет, не ради царицы Олимпиады. Она упивается кровью, и убийство несчастного царя Арридея заслуживает смертной казни. Вы, македонцы, прозвали ее упырихой, а я, грек, скажу тебе больше. Филипп, твой и мой царь, называл ее дрянью. Она и есть дрянь, Антигон. Я вырос при дворе, я знаю…
Очень негромко говорит Эвмен, и рубиновая капелька никак не срывается с потрескавшейся струпьевой корки, висит на краю надорванной, плохо заживающей губы.
– И не за малыша, имевшего несчастье родиться сыном Божественного. Великий Аристотель учил: варвару недостойно управлять эллинами, а мальчишка – варвар по крови, да и воспитывает его та самая упыриха, что погубила и бедного Арридея, и Филиппа, моего и твоего благодетеля…
Кардианец коротко передергивает левым неповрежденным плечом.
– И даже не во имя светлой памяти Царя Царей. За это дрался Пердикка. И зря, по-моему. Говорят, под конец жизни Александр лишился рассудка. Не вижу причин скрывать от тебя, Антигон: Божественный был сумасшедшим всегда…
Стратег Азии хрустко стискивает зубы. Не сошел ли грек с ума, кощунствуя столь нагло?! Тот, кто, сравнявшись с Олимпийцами, пронес македонский щит до края Ойкумены, куда не добирался и Геракл, – безумец?! Но… с другой стороны: а вспышки буйства с раздиранием одежд и визгом?.. А бессудные пьяные расправы с друзьями?.. А сизая пена и звериный вой?!!
И, в конце концов, разве не царский архиграмматик – единственный из смертных, имевший свободный доступ к секретным отчетам врачей?
– А теперь ответь, – голос Эвмена становится чуть громче, – кому, умирая, завещал свою диадему Божественный? Не забыл?
Антигон слегка кривит губы. Наивный вопрос. Разве такое забудешь?
– Сильнейшему. Так сказал он.
Эвмен качает головой.
– Нет. Вы тогда плохо слушали. Только и делали, что следили друг за другом. А я принял его последний вздох. Достойнейшему! Вот так он сказал. Он ведь не знал, что Роксана уже беременна, и никто не знал, даже я. И пока вы делили сатрапии, я размышлял: кто же из вас достойнейший? Мне было легко думать об этом, ведь сам я в любом случае не шел в расчет…
Одноглазый замирает.
Боги! Этот, утративший все, как будто подслушал его, Антигона, ночные раздумья. Под зыбкий туман мечтаний и прикидок он подводит прочную опору доводов, и ему можно верить. Ибо если и есть в Ойкумене кто-то, кому известно все, так это Эвмен, правитель тайной и явной канцелярии Божественного.
Кардианец говорит неторопливо, взвешенно, и каждое слово его – точная и безжалостная оценка. Кратко и беспощадно характеризует он тех, кто рвет ныне на части державу, пока еще клянясь в верности законному царю, юному Александру, сыну Александра.
Птолемей? Этот хитер, как никто. Силен и талантлив. Но – мелок. Ему вполне достаточно Египта. Македонию он забыл и не желает вспоминать, а диадему Царя Царей примет разве что под страхом смерти.
Кассандр? Талантлив не меньше, чем Птолемей. Молод и отважен. Увы, сердце его полно ненависти, а ненависть, пусть трижды праведная, не к лицу властителю. К тому же он до мозга костей сын покойного Антипатра. Македония для него – все, а держава Божественного – пустой звук.
Селевк? Всем хорош, но что у него есть, кроме шаткого вавилонского дворца и нескольких тысяч воинов?
Лисимах? Тот попросту глуп.
Пердикка… вот кто мог бы, несомненно, и удержать, и сохранить, и упрочить. Но что болтать попусту? Пердикки нет.
И значит…
– Так вот, Антигон! – едва ли не повелительно говорит узник. – Я, Эвмен из Кардии, в последний свой день клянусь Олимпийцами, перед которыми скоро предстану: нет никого для власти в Ойкумене достойнее тебя!
Единственный глаз стратега Азии вспыхивает.
– Но… тебе не быть наследником Божественного. Придет день, попомнишь мое слово, и сатрапы захотят быть базилевсами и растопчут присягу, данную малышу Александру. И ты не сможешь остаться в стороне. Войско провозгласит тебя царем, и ты станешь хорошим базилевсом, а твой сын еще лучшим. Для македонцев. Ибо и сам – македонец. Но эллины? Персы? Иудеи? Кем будут они для царя македонцев? Пылью под ногами. Убойным скотом. Власть – не меч, не золото. Она должна принадлежать рожденному по воле богов от царской крови. Или – державе не быть. Но тогда – зачем было все, что было? Ты понимаешь меня, Одноглазый?
Антигон медленно наклоняет тяжелую, в густой кудрявой седине голову. Он понимает. И готов подписаться под каждым прозвучавшим словом. Почти под каждым.
– Ты уверен, друг, что я – не смогу?
– Уверен, – горько вздыхает Эвмен. – Иначе пошел бы с тобой. У тебя хороший наследник, Антигон…
Вот эти-то слова и решают судьбу Эвмена. Стратег Азии бьет в серебряный гонг, и в шатер проскальзывает одетая в мятую бронзу фиолетовоглазая голова давешнего перса.
– Приготовь коней. И охрану. Наш гость уезжает.
В маслянистых персидских очах – недоумение.
Страж не верит своим ушам. Он, кажется, себе на беду готов переспросить. Но Эвмен не позволяет ему совершить такую оплошность.
– Не делай этого, Антигон. Иначе я снова буду воевать с тобой. А ты ведь знаешь: воевать я умею…
– За упыриху? За ублюдка?
– Нет, – Эвмен грустно улыбается. – За идею. Подумай и, возможно, поймешь. А кроме того, есть ведь не только эти. Царская кровь течет не только в жилах Аргеадов…
Пригнувшись, Одноглазый заглядывает в тонкое, благородное, заросшее многодневной рыжевато-седой щетиной лицо узника.
– Ты не хочешь жить? Почему?