Обреченные сражаться. Лихолетье Ойкумены Вершинин Лев
И столь же ничтожными вдруг показались пришедшим дары, сложенные ими на указанном храмовыми рабами месте, на самом рубеже света дня и тени Отца Лесов.
А ведь, пожалуй, и многие из персидских сатрапов не сумели бы сохранить бесстрастное равнодушие при виде лежащих на траве сокровищ!
Тончайшие ткани, густо расшитые золотой канителью. Тяжелые украшения, вывезенные из далекой Азии, вес которых не шел ни в какое сравнение с тщанием искусных рук, сотворивших чудесные узоры. Чаша светло-розового жемчуга, какой добывается лишь в одном месте, на славном Хормузе, и оплачивается не только золотом, но и жизнями ныряльщиков, убитых хищными рыбами тамошних вод. Настоящий финикийский пурпур, густой и сочный, туго набитый мешочек, размером не меньше бугров на коре, мягко звякнувший, когда его опустили наземь. И, конечно же, в соответствии с установленным издавна обычаем, несколько поодаль, на солнечном свету – отара жертвенных овец, упитанных, расчесанных гребнем и умащенных благовониями, тревожно вскидывающих время от времени глуповато-добродушные морды…
Давно не присылали Додонскому Дубу подобных даров.
А уж служители Дельфийского Аполлона, давнишнего соперника Додоны, и сказать бы не могли, когда в последний раз видели Дельфы подобное приношение…
Но прорицатели и хранители священной рощи были бесстрастны и невозмутимы. Дары богаты, спору нет, и рвение пославшего их похвально. Но в отличие от жрецов Дельфийского Аполлона, привыкших время от времени приторговывать волей божества, томуры Додоны никогда не позволяют себе корыстных игр. Отчего слово их ценилось и ценится в Ойкумене куда как выше, нежели сказанное славными некогда пифиями Дельф.
Отсохнет язык у того, кто посмеет утверждать, что хоть раз кем-либо от времен осады Трои и по сей день был куплен благоприятный оракул Додонского Зевса…
Сильнее зашелестели ветви.
Пав на колени, простерли руки к Дубу младшие жрецы, совершившие над пришедшими обряд очищения и препроводившие их сюда, на место, отведенное припадающим.
И совсем неожиданно, словно из сгустков влажной тени, неподалеку от пришедших возникли три фигуры, полностью укрытые мешковатыми темно-зелеными балахонами. Сперва они казались зыбкими, колеблющимися, но тотчас сгустились, сделавшись явными, – и лишь глаз их нельзя было различить под краями низко надвинутых на лица колпаков.
Внезапность появления томуров способна была устрашить самого смелого из воинов.
Безликость пугала еще сильнее.
И пришедшие, осанистые, знающие себе цену мужи, боязливо затоптались на месте, не решаясь ни приблизиться, ни нарушить торжественную тишину.
Наконец один из них, уже не в первый раз припадающий к корням Дуба, на вид – типичный хаон с побережья, решительно встряхнув кудлатой белесой гривой, осмелился вымолвить:
– Привет и почтение вам, отцы-томуры!
– Привет и вам, пришельцы! – негромко откликнулся один из темно-зеленых, и ткань, скрывающая лица, не позволила различить, который.
– По воле светлого царя Молоссии и властителя всего Эпира Неоптолема, сына Александра, из рода Эакидов, пришли мы к корням Отца Лесов с дарами, достойными его, и мольбой. Вот дары, приносимые базилевсом. Пусть отныне служат они украшению обители, вящей славе Зевса-громовержца и почтенных служителей его!
Красивое посвящение.
Ветер одобрительно засвистел в листве.
– Додонский Зевс принимает дары Неоптолема из рода Эакидов, пришельцы! – по-прежнему негромко отозвался томур, и снова нельзя было понять, который из троих.
Храмовые рабы, словно выросшие из-под земли, проворно взвалили на плечи приношение и торопливо понесли его в сторону невысоких белокаменных построек, скучившихся неподалеку. Туда же погнали и овец, тревожное блеяние которых было слышно до тех пор, пока отара не исчезла за каменной оградой.
Хотя происшедшее не означало ровным счетом ничего, тем не менее голос хаона зазвучал несколько бодрее.
– От имени светлого царя молоссов Неоптолема смеем мы просить святилище Отца Лесов о благоприятном оракуле на царствование его! И о благословении, по обычаю предков, власти царя Неоптолема над Эпиром, каковая по праву рождения является бесспорным наследством его!
– Молим! Молим! – подхватили остальные.
Пять хаонов, два феспрота и один молосс, старающийся казаться как можно незаметнее, не сговариваясь, упали на колени, протянув к Дубу руки, сложенные в просительном жесте. И лишь один из пришедших с дарами, македонец, закутанный в темно-красный воинский гиматий[28], украшенный золотым шитьем, глядел на происходящее, не скрывая злой ухмылки.
Что, в конце концов, происходит? И сколько можно вымаливать?
Здесь не театр, где небожители всегда снисходят к мольбам, если попросить хорошенько. Разве не ясно, что здешние жрецы снова откажутся дать благословение царенку? Как отказались месяц назад и два месяца тоже! Они вообще избегают именовать его царем, обходясь одним именем! И уж конечно, глупо ждать от них доброго оракула, потому что они – молоссы и, как все молоссы, ненавидят Македонию! Проклятые дикари! Вместо того чтобы оценить деликатность и бескорыстие Кассандра, не пожелавшего лишать Эпир независимости, они смеют корчить рожи и позволяют себе нарушать ясно выраженную волю наместника Македонии. Нет уж, хватит! Он, как простат[29] Эпира, назначенный на этот пост волею самого Кассандра, не собирается дольше терпеть подобную наглость!
Македонец фыркнул. Уловил краем глаза испуг на лице ближайшего из коленопреклоненных. И фыркнул еще раз, вовсе не собираясь скрывать гнева.
Ему ли, видевшему ослепительный блеск знаменитейших храмов Эллады и построенных по их образцу святилищ Македонии, робеть перед этим дикарским капищем, основанным даже не эллинами, а пеласгами, жившими здесь некогда и бесследно пропавшими? Так ли силен этот Дуб, если не смог уберечь от исчезновения своих основателей?
Всего и делов: дерево. Огромное, правда, тут не поспоришь. И что с того?
Нет уж. Он, простат Эпира, облеченный, между прочим, и полномочиями гармоста[30], командующего македонским гарнизоном Додоны, пока что помолчит. Пусть говорят варвары. Но если эти, в зеленом, попробуют снова вилять хвостами – тогда им придется пенять на себя!
– Святые томуры! – вкрадчиво, искательно, тщательно подбирая слова, говорит все тот же хаон. – Разве не вправе светлый царь Неоптолем просить того, что должно принадлежать ему? Разве не течет в его жилах кровь Эакидов? Разве он лично хоть чем-то осквернил славу Молоссии и неприкосновенность Дуба? Не было такого, свидетели боги! Отчего же томуры священной рощи отказывают в благословении законному владыке? Для чего смущают умы эпиротов злыми пророчествами, более присущими устам темных колдунов?
Храня серьезность, македонец вновь ухмыляется, скрыв неуместный смешок коротким, подчеркнуто неестественным кашлем.
Томуры безмолвствуют.
Молчание их более чем красноречиво. Они слышали все. Но ответа, нужного пришедшим с дарами, не будет. Таков обычай священных рощ. Если не расступаются служители, открывая дорогу к святому кумиру, то бессмысленно и молить, и настаивать, и взывать к справедливости.
Кому ведома справедливость богов?
Только Великому Дубу.
Кому под силу истолковать шелест его листвы?
Только томурам.
Которые нынче в третий раз отказались благословить мольбу иноземной куклы, именующей себя Неоптолемом.
Щека македонца дергается, и сизый шрам на виске наливается кровью.
Теперь простат в бешенстве.
Эти, в зеленых балахонах, похоже, не понимают, что у них нет выбора! Обычаи обычаями, и он, гармост гарнизона, никак не богоотступник, но он и не позволит никому прикрывать волей Олимпийцев явное и злонамеренное неподчинение распоряжениям наместника Македонии!
Если что не так, извольте: любые жертвы! Сколько угодно овец, и коней, и быков хоть на три гекатомбы. Сами назовите размер платы за гадание – и получите просимое сполна, при условии, что знамения будут истолкованы так, как нужно. То есть, разумеется, честно и беспристрастно… Гетайр решительно шагает вперед, навстречу томурам.
– Высокочтимым служителям святилища Зевса Додонского, да будет прославлено его воплощение в Дубе, – говорит он складно и вполне учтиво, но голосом, полным морозной стужи, – видимо, не вполне ясно действительное положение вещей. А оно таково. Законный наследник царя Молоссии Александра, благородный Неоптолем, прибег к защите наместника Македонии, высокородного Кассандра, прося о возвращении отцовского престола, узурпированного самозваным царем Эакидом, младшим братом своего отца. Рассмотрев прошение, справедливый Кассандр счел необходимым его удовлетворить. Таким образом, ныне, по воле наместника Македонии, благородный Неоптолем является самовластным царем Молоссии и всего Эпира. А воля Кассандра равнозначна воле богов, ибо право на власть поверяется силой и успехом…
Простат и сам удивлен гладкости своей речи; ранее, следует заметить, он не замечал за собою подобных дарований, разве что на дружеских попойках, где некому оценить подлинное красноречие.
– Исходя из этого, мне, представителю наместника Македонии при дворе высокочтимого базилевса Неоптолема, трудно понять смысл отказа Зевса Додонского благословить носителя молосской диадемы по законам и обычаям Молоссии. Я весьма удивлен. Более того, я уверен, что упрямство почтенных служителей Дуба неизбежно вызовет неудовольствие благородного наместника Македонии. Со всей ответственностью предупреждаю почтенных томуров, что любой приказ высокородного Кассандра будет исполнен мною, его полномочным представителем, в точности, даже если гнев богов станет мне ответом…
У эпиротов, стоящих на коленях, округляются глаза.
Этот македонец позволяет себе недопустимые дерзости! Да, конечно, он – не простой смертный, он воин этерии самого Кассандра, он облечен высочайшими полномочиями здесь, в пределах Эпира, но даже венчанным базилевсам непозволительно произносить подобное в тени Дуба. Угрожать томурам, пусть даже и проявляющим явное ослушание?! Это неслыханно от века и смертельно опасно!
Пропуская мимо ушей предостерегающий шепот, гетайр продолжает, и шрам, уродующий его висок, уже не багров, а почти черен.
– К сожалению, у меня есть все основания полагать, что высокочтимые томуры лишь прикрываются волей всеблагого Диоса-Зевса, сознательно и целенаправленно действуя во вред интересам Македонии и ее наместника. Утверждаю, что виной тому некто Андроклид, враг молосского царя и молосского народа, приспешник узурпатора Эакида, стремящийся столкнуть Молоссию с ее покровительницей Македонией. Именующий себя томуром Андроклид, видимо, забыл, что служителям богов негоже вмешиваться в политику. Нарушивший данное правило теряет право на неприкосновенность. А посему!
Звонкая риторика сменяется свирепым командирским голосом:
– Именем наместника Кассандра приказываю: не позже полуночи известить двор благородного царя Неоптолема о том, что правление его в Эпире благословлено Великим Дубом. Второе: не позднее завтрашнего полудня представить подробный оракул, основанный на истинном волеизъявлении всевластного Зевса, а не на соображениях политических. Третье: Андроклид-томур объявляется арестованным. Ему надлежит немедля покинуть пределы святилища и сдаться представителям высокородного базилевса Неоптолема, находящимся здесь. В противном случае…
Македонец сбивается на полуслове.
Рычание становится хриплым, взлаивающим, переходит в тоненькое завывание. Бравый вояка хватается за глотку, руки его напряжены, пальцы судорожно рвут и царапают кожу, будто пытаясь ослабить невидимую петлю, все теснее сдавливающую жилистую шею.
Хрип. Хри-и-ип. Хрррр…
Нельзя оскорблять служителей Дуба.
Во всяком случае, безнаказанно.
Только что светло-голубые, льдистые глаза македонца теперь налиты кровью, они почти выкатились из орбит и вот-вот лопнут от боли. Гетайр падает на колени, запрокидывается на спину, ноги его нелепо взбрыкивают, выписывая жуткие коленца, а багряная ткань златошитого плаща испятнана омерзительной белесо-желтой пеной.
Эпироты, приближенные базилевса Неоптолема, в ужасе закрывают глаза руками. Нельзя смертному наблюдать, как приводится в исполнение приговор, вынесенный Олимпийцами…
Но Дуб, страшный в праведном гневе, вместе с тем и милосерден к тем, кто ошибся впервые. Хрип и утробное урчание понемногу сменяются робким вздохом. Уже понимая, что остался в живых, но не имея сил ни встать, ни даже поверить в спасение, воин в грязном алом плаще, совсем недавно – самоуверенный и гордый, лежит навзничь тряпичным кулем, судорожно глотая воздух. Зрачки его тупо уставились в темный свод ветвей, а пальцы медленно, пугающе медленно шевелятся, словно подзывая кого-то незримого.
И шелестит в вышине листва.
На сей раз – вполне ясно, отчетливо; если прислушаться, можно разобрать отдельные слова и даже целые фразы.
Говорит Дуб.
Или – невысокий томур, стоящий посередине?
– Смотрите, люди: устами Отца Лесов высказана воля наивысшего из Олимпийцев…
Томур отбрасывает зеленую ткань капюшона, обнажив голову, украшенную обширной плешью, и реденькая, в точности – козлиная бороденка, забавно вздрагивает в такт шевелению узких синеватых губ.
– Царевич Неоптолем, сын достойного отца, наказан свыше. Недостоин диадемы молоссов убогий, и против своей воли воссел он на не принадлежащий ему престол. Нет на нем вины, но боги в назначенный день накажут и его за чужой грех. Поэтому Зевс отказывает ему в благословении, а святилище Дуба – в благоприятном оракуле. И тем, кто по глупости, трусости или злобе служит ныне самозваному царю, не видеть счастья, ибо в эпирские земли привели они злейшего врага и с ненавистным вовеки недругом восседают на дружеских пирах… Слушайте меня, люди побережья! Вам, хаонам, нечего делать в молосских горах. Убирайтесь! Уйдя вовремя, вы смягчите незавидную участь Хаонии в тот неизбежный день, когда истинный царь молоссов, Пирр, сын Эакида, придет покарать вас за причиненное ныне зло. Так будет. Не скоро, но – неизбежно. Это же говорю и вам, люди равнин! Вы, феспроты, больше виновны, ибо предали братьев. За это срок жизни ваш сокращен Дубом на три года! Что же до тебя, презренный, – взор томура упирается в высокого, кряжистого молосса, тщетно пытающегося сжаться в комочек, стать незаметным, – тебе, предателю, не увидеть больше своего дома. Обратись к Олимпийцам и попроси у них прощения в свой последний час…
Непроглядно-сумеречные глаза редкобородого жреца вонзаются в переносицу молосского старейшины, и тот, издав невнятный всхлип, мешком падает на седую траву, словно пораженный ударом невидимой молнии.
Он мертв.
Его не пожелал пощадить многомилостивый, но и беспощадный Диос-Зевс, прощающий врага, но не ведающий милосердия к изменникам.
– Теперь встань, человек, и слушай меня! – повелительно обращается томур Андроклид к македонцу, успевшему уже прийти в себя.
Тот подчиняется мгновенно, с собачьей угодливостью. Глаза его, вновь льдисто-голубые, до самого дна налиты беспросветным ужасом, неизбытой до конца болью и слепой готовностью к беспрекословному подчинению.
– В доме твоем, что стоит на улице гончаров в Пелле, – спокойно и уверенно говорит томур, – ждут тебя мать, жена и трое детей. Отец твой погиб при Гранике. Дочери синеглазы и светловолосы. Сынишка от рождения имеет родимое пятно на левом плече, похожее на жука…
Воистину, нет тайн, тайных для тех, кто служит Дубу!
Едва успев встать, потрясенный гетайр вновь падает на колени, молитвенно сложив на груди руки.
– Встань, человек! С этого дня семья твоя находится под покровительством Зевса Додонского, и нет причин опасаться за будущее детей. Но!
Томур на мгновение умолкает, а затем говорит опять, уже не резко, а почти вкрадчиво:
– Отцу Лесов угодно, чтобы ты поскорее донес пославшему тебя, что благой оракул Неоптолемом получен и благословение Додонского святилища дано. Пусть знает Кассандр, что Молоссия во власти его, и пусть в каждом твоем письме находит подтверждения тому…
Македонец кивает едва ли не после каждого слова Андроклида, зубы его выбивают мелкую дробь.
– Все. Можете идти, люди. Мертвого заберите с собой. Негоже осквернять прахом и тленом священную рощу. И впредь знайте: Великому Дубу неугодно видеть прислужников того, кто сидит нынче на престоле Молоссии, если служители святилища сами не призовут их!
Томур, не снизойдя до слов прощания, отворачивается и величественным, неторопливым шагом удаляется к храмовым строениям. Двое молчавших следуют за ним, не опережая ни на шаг. И дрожащие эпироты не видят улыбки, играющей на устах уходящего Андроклида.
Знание – сила. Знающий многое – всемогущ.
А служителям Великого Дуба известно очень много, и подчас даже крохотная крупица знания способна обернуться всевластием над душами смертных…
Царь-побратим, незабвенный Эакид, спокойно может бродить по сумрачным берегам подземных потоков. Молоссия не стала и не станет владением алчного наместника Македонии, даже если тот будет считать ее умиротворенной. Придет день, и сын Эакида наденет отцовскую диадему.
Но торопиться не следует. Пусть орленок оперится, прежде чем встать на крыло и отправиться в первый полет…
Эти ничтожные, приходившие ныне, получили хороший урок, из тех, что не забываются никогда. Несомненно, спустя два-три дня при дворе цареныша Неоптолема недосчитаются царедворцев. Хаоны, напуганные божественным гневом, уберутся к себе на побережье и расскажут сородичам обо всем увиденном и услышанном под сенью священной рощи. О феспротах и говорить не приходится – земледельцы равнин, можно считать, потеряны для македонцев. А молоссы, пусть даже и кровники царского рода, прослышав о воле Зевса, впредь тысячу раз подумают, прежде чем связывать свои судьбы с теми, кто ненавистен Отцу Лесов. Что же касается македонского простата, отныне гетайр – покорный раб Дуба и пребудет таковым до конца своих дней…
А посему надлежит позаботиться, чтобы пребывал он в Додоне подольше, чтобы не решил вдруг сменить его взбалмошный и капризный сын Антипатра. Ведь, может статься, о семье присланного на смену не сумеют разузнать ничего путного даже вездесущие вестники и соглядатаи Дуба. Или, хуже того, у присланного на смену может и вовсе не быть семьи. А такие, как правило, смелее. Значит, надлежит думать: кому из тех, кто влиятелен в Пелле и чтит Дуб, посылать дары?
Храм Додонского Зевса не любит шумных дел. Так уж повелось. Несложное дело – убить человека ударом мысли, воплощенной во взгляде. Это умеют и в Дельфах. Куда сложнее, но и неизмеримо выгоднее, не убивая, сделать его своим должником. Именно так издавна действуют томуры Додоны. И в Ойкумене, даже и за пределами Эллады, многие, очень многие в неоплатном долгу перед Отцом Лесов, не отказавшим им в помощи и поддержке в нелегкий час…
Густеют тени.
Давно уже успокоились глубоко в подземельях уложенные в кованые сундуки изобильные дары цареныша Неоптолема, смешная горсть, утонувшая в море сокровищ нехвастливого святилища Додонского Зевса.
Блеют в загоне жертвенные бараны с вызолоченными рогами. Завтра, смыв позолоту, рабы-иеродулы[31] отгонят их на высокогорные луга пастись в бесчисленных храмовых отарах.
Давно уже убрались восвояси перепуганные посланцы Неоптолема, удалились почти что бегом, унося на плаще бездыханное тело того, кого покарала молния Зевса.
Сонная тишина, предвестница скорого заката, неспешно обволакивает призрачной кисеей белокаменные постройки: древний храм и жилища томуров, и здание, где обитают невольницы, обученные угодным Отцу Лесов пляскам в пору весенних празднеств, и священный пруд, волны которого тоже умеют прорицать грядущее, хотя и не так истинно, как листва Дуба…
К воротам, ведущим на север, подходят двое. Молодой жрец, из тех, кто помогает томурам и обучается мудрости, ведет под уздцы лоснящегося коротконогого конька.
И с должным вниманием выслушивает напутствие старшего.
– Ты все запомнил? Этот знак покажешь на границе, если встретишься с дозором. А это передашь Аэропу. Из рук в руки! И никому иному!
– Понял, учитель! – Юноша прячет за пазуху футляр с посланием. Он горд доверием старшего, и предвкушение приключений заставляет глаза гореть. Не так часто доводится младшим жрецам Дуба выбираться в большой мир, лежащий за оградой святилища. Чаще всего – не ранее, чем в бороде засеребрятся первые нити седины.
Огей! Дорога зовет!
Легко вскакивает юнец на конскую спину.
– Спеши же! Диос-Зевс с тобою!
Андроклид складывает пальцы в магическую щепоть, отгоняющую злых духов, и трижды омахивает всадника.
Прищурившись, глядит вслед ровно рванувшемуся с места кентавру.
Огей!
Если Отец Лесов не откажет в удаче, через три дня посланец Додонского Зевса достигнет Скодры…
Эписодий 3
Европа и Азия
…Ужас, как всегда, явился без предупреждения, под самое утро, и был он ярко-желтым, как бесконечные нисейские барханы, и серым, как небо солончака за миг до пробуждения солнца, и еще – голубовато-ледяным, изрезанным сетью кровавых прожилок, словно бешеные глаза жуткого, ни на миг не званного гостя, которого нельзя называть по имени, ибо подлинное имя ему есть: Деймос.
Ужас.
Темно-пурпурный плащ ниспадал с плеч предрассветного морока широкими, тщательно разобранными складками, золотые узоры нагрудника дерзко выглядывали из-под наплывов драгоценной ткани, скрепленной жемчужной фибулой на шее, широкие шальвары шелестящего синского шелка полоскались при каждом шаге, и высокая тройная тиара персидских шахиншахов венчала прорезанное двумя глубокими морщинами чело.
Таким он был на своем последнем пиршестве.
Ужас.
Он пошел неслышно, цепко ухватил за плечо и разбудил.
И тотчас, не успелось еще даже и ощутить в полной мере внезапное пробуждение, нахлынуло обычное: темная волна безумия, дремлющая в крохотной раковине, угнездившейся где-то над переносицей, пробудилась, взметнулась и растеклась по телу, лишив сил тренированные ноги…
…не вскочить!
бессильно распластав по ложу мускулистые, гнущие бронзовые прутья руки…
…не отмахнуться!
кляпом из вонючей, гнусной на вкус пены плотно-наплотно забив рот…
…не закричать!
Пустота. Тишина. Бессилие.
Ужас.
И липкий, омерзительный, привычный пот.
– Оставь меня!.. – безмолвно, одними глазами попросил Кассандр.
– Никогда… – прошелестел Ужас, ухмыльнувшись. – Ты мой должник…
Кровавые пятна-прожилки растекались в обрамлении пушистых ресниц все гуще, заливая синеву багрянцем. Тонкие струящиеся тени пальцев, возникнув невесть откуда, щемяще-медлительно подползли к изголовью, коснулись слипшихся волос наместника Македонии, погладили. Сперва – совсем чуть-чуть, будто лаская. Или – примериваясь.
Кассандр, сын Антипатра, чуть слышно застонал, и неуловимый всхлип отобрал последние силы, превратив тело в измочаленную ветошь.
Совсем как в тот день!
Тогда тоже: сначала Ужас… нет! Тогда он еще был человеком… нет, нет! Он никогда не был человеком!.. Сначала он просто заглянул в глаза; спокойно, без гнева, словно бы даже испытующе, будто пытаясь прочесть нечто затаенное во взоре молодого длиннолицего увальня, одетого вызывающе бедно для сверкающих лалами и хризолитами палат вавилонского дворца… Он заглянул прямо в лицо Кассандру и коснулся его волос, как бы поглаживая…
Ухватил крепко-накрепко, чтобы не вырвался.
Намотал кудри на пальцы.
И – ударил.
Затылком о мраморную колонну.
Белую, в легчайших голубоватых разводах колонну пиршественного покоя. Полированный камень мгновенно окрасился в красное. В самый первый миг боли совсем не было, и не было понимания, что бьют для того, чтобы убить, а было одно только огромное, совсем незнакомое изумление.
А затем – ослепительная желто-красная вспышка.
И боль.
И тьма.
Та самая ноющая тьма, что приходит с тех пор время от времени, и сбивает с ног, и заставляет измученное, хрипящее тело корчиться в судорогах, и заливает подбородок сизой пузырчатой пеной.
Тьма, рожденная болью и окровавленным мрамором.
– За что?
– За то, что ты убил меня…
Оказывается, Ужас способен улыбаться, и во рту у него сверкают длинные изогнутые клыки.
– Я не убивал тебя!
– Не лги!
– Я убил тебя позже, – тихо и покорно соглашается Кассандр, сын Антипатра.
Сквозь пелену больной, взбаламученной тьмы выплывает отчетливое: вот сундук, а там, в тайничке, крохотный пузырек, выточенный из конского копыта… ничто иное не способно долго удерживать смертную влагу, скрытую в нем. Всего только три капли, против которых не знают противоядия даже врачеватели-египтяне… И вот очередной пир. Он, Кассандр, виночерпий царя, он уже прощен (за что?!) и обласкан Божественным Александром, и он несет Царю Царей Европы и Азии золотую чашу, до краев полную звонко пахнущим кавказским вином… и там, в фиолетовой, одурманивающе душистой жидкости, бесследно растворились те самые три капли, не имеющие ни вкуса, ни цвета, ни запаха, что за пригоршню алых рубинов продал ему дряхлый, слепой служитель храма Черных Ворот Иштар Сладкогласый…
– Ты признаешься, что убил меня? – шуршит Ужас.
– Но я спас Македонию! – хрипит Кассандр, корчась на измятом покрывале.
…Да! Да!! Да!!!
Убил! И спас!!
Разве можно забыть: хмурое, малоподвижное, словно из тяжелого гранита вырубленное лицо отца, обычно бесстрастное, но в тот миг сведенное гримасой неизбывного горя, дрожащие жилистые руки, бессильно выронившие по-змеиному прошуршавший свиток… и надорванный шепот: «Он убивает лучших, сынок!.. он убивает всех!.. он безумен!.. о, если бы был жив Филипп»…
Отец! Как не хватает тебя!
Лучшим другом старого Филиппа был его ровесник Антипатр; с детских лет они держались вместе, втроем, три побратима и единодумца: Филипп-царь, Антипатр-умник, Парменион-вояка. Втроем создали они победоносную армию Македонии и костяк ее – несокрушимую фалангу. Втроем вымечтали поход в Азию против некогда грозных, но обленившихся персов. Втроем – и словом, и силой! – убедили упрямых и кичливых эллинов признать верховенство Македонии и послужить честно и храбро общему делу.
И вот…
«Он убил Пармениона, сынок…» – мертвым голосом сказал отец, комкая свиток. Глаза его были пусты, а щеки подернулись сероватой желтизной.
Разве только Пармениона?
И Филота был другом детства. Он вел в бой конницу при Гавгамелах. Его пытали. И убили. Потому что не смог заставить себя ползать на брюхе перед престолом Божественного, уподобившись дворовым собакам и курчавобородым персидским вельможам.
Клит Черный был молочным братом. Он грудью закрыл царя от вражьего дротика при Гранике. Его заколол сам Божественный, собственноручно, на пьяной гулянке. Просто так. Чтобы не лез под горячую руку с умными разговорами.
Каллисфен-философ, племянник самого Аристотеля, был мудр и светел душой. Его сгноили в темнице. Заморили голодом. Отдали на съедение вшам и крысам. За то, что посмел вступиться за обреченных…
«Поверь, сынок, – сказал отец, – Филипп не пожалел бы своего ублюдка. За Пармениона он послал бы его на плаху»…
Чем, в сущности, хуже плахи пузырек, выточенный из конского копыта?
– Я был Богом, припадочная мразь, – скрежещет и шелестит Ужас. – А Богу дозволено карать за то, чего не понять жалким вроде тебя…
– Если бы ты был Богом, упырь, ты был бы жив и сейчас! Прочь от меня, исчадие тьмы!
Мгла за окошком понемногу светлеет.
И рассвет, как всегда, приносит облегчение.
Кассандр уже способен шептать.
Как всегда, призванные памятью, пришли на подмогу незабвенные, дорогие, милые тени.
Плечом к плечу – два старца в потертых кожаных панцирях: высоченный, в полтора обычных человеческих роста, сухопарый Парменион и кряжистый, почти квадратный Антипатр, незабвенный отец, почивший наместник Македонии. Седые бороды их ниспадают ниже пояса, как было заведено в дни Филиппа, могучие руки расставлены широко, словно орлиные крылья – преградой Ужасу…
Рядом с ними – двое мужей в расцвете сил и мощи, молодые и стройные, с аккуратно подстриженными бородками и щегольскими сережками, блистающими в мочках ушей: светлокудрый верзила Филота и смуглый до черноты, вороногривый и темноглазый Клит…
И конечно же, как всегда, возникает Каллисфен-афинянин – в простом белоснежном гиматии, без всяких украшений, смешных для истинного философа, тщательно выбритый, еще не истощенный сырым зинданом, не уморенный голодом. Брови его сердито насуплены, и он грозит Ужасу тонким белым пальцем, украшенным недорогим, без камней, перстнем, подарком величайшего мыслителя Ойкумены Аристотеля.
Они услышали!
Они не дадут в обиду…
– Уходи! – громко, отчетливо, с ненавистью и презрением говорит Кассандр.
И Ужас испуганно съеживается.
Глинистые липкие пальцы, похожие на индийских червей-душителей, вновь оборачиваются струйками тени, светлеют, растворяются в пламени ночника и дымке рассвета…
Багровая хмарь в безумных очах призрака тускнеет…
– Ты убил меня… – плаксиво хнычет Ужас.
– И спас Македонию!
Кассандр рывком вскидывается. Садится, спустив с ложа ноги. Больно прикусывает нижнюю губу. Шумно вздыхает. И локтем отирает липкую пену с подбородка.
Все.
Ужаса нет.
Ушел. Уполз. Убежал.
Сгинул.
Остались только мглистые клочья, плещущиеся перед воспаленными глазами. Медленно иссякающая слабость. И мерзостный привкус пены на сухих губах.
Торопливо, плюясь и захлебываясь, сын Антипатра глотает целебный отвар из фиала, стоящего на низком ночном столике близ изголовья…
Тогда, на пиру в Вавилоне, Царь Царей Александр не добил юнца. Пожалел? Вряд ли. Он не знал жалости. Просто забыл. Ударил затылком о колонну – и забыл, отвлекшись на танец живота, исполняемый мидийскими плясуньями.
Сорвал гнев на отца, искалечив сына…
Проклятая упыриха! Она никак не могла ужиться с Антипатром. Отец долго терпел, а потом и попросил ведьму побыть немного в ее родном Эпире. Нет, не изгонял! Он не вправе был изгонять мать Царя Царей. Но попросил так, что она и помыслить не посмела отказаться. Уехала. И не простила. Слала письмо за письмом своему безумному, ее одну на свете обожающему сыночку, и жужжала, и клеветала, и подличала… Она мечтала властвовать над Македонией, пока сын покоряет Ойкумену.
Но что ей было до Македонии?
Еще не очень твердо держась на подкашивающихся ногах, Кассандр, опираясь на высокий посох, добредает до распахнутого настежь окна.
Там в предутренней теплой дымке распростерлась Македония, светлая и любимая. Ее белоголовые горы, поросшие мохнатым лесом, ее тучные, наливные луга, ее ледяные, стремительные, богатые рыбой реки. Вечная Македония, созданная древними царями, украшенная и прославленная мудрым Филиппом. Македония, беречь которую завещал Кассандру отец, уходя навсегда из этого мира…
Что знала о ней упыриха?!
Она хотела одного – властвовать. Даже не властвовать, а безнаказанно убивать и красоваться на церемониях. И ради этого готова была извести под корень царский род, как извела безобидного, слабого и робкого царишку Арридея-Филиппа. Больше того: ради диадемы она согласилась принять помощь горных князьков Тимфеи, Орестии, Линкестиды, всех этих Полисперхонтов и прочих, покорившихся владыкам Пеллы, но втайне мечтавших о восстановлении своих уделов.
Упыриха не просто убийца. То, что сделала она, называется государственной изменой…
Изменой Македонии!
Чем была Македония для Божественного Безумца?
Жалким, полузабытым придатком в наспех слепленной, не способной жить державе, украденной у персидских шахиншахов. Кормушкой войны. Тысячи и тысячи лучших юношей уходили отсюда по его приказу, пополняя армию, истекающую кровью в Азии. Уходили под плач матерей и ворчанье отцов, не по своей воле, но под страхом казни за уклонение от призыва. И мало кто из целого поколения вернулся домой. Разве что калеки, проживающие свой век в немощи. Разве что безумцы, умеющие убивать и ничего более. Многие из них негодны даже к военной службе, поскольку, как случалось уже неоднократно, способны не выполнить приказ и даже поднять руку на десятника.
Антипатр, отец, на одре последней болезни не нашел времени подумать о себе. «Спаси Македонию, сынок…» – шептал он холодеющими губами.
Кассандр свято выполнил отцовский завет.
Вся эта горная мелочь, чванливые потомки лесных божков, прижата к ногтю. Самый бойкий, Полисперхонт, забился в неведомую глухомань и никогда уже не посмеет высунуться.
Греки приведены к покорности. Кто попытался бунтовать, уже пожалел о собственной смелости. Кто заикнулся о восстановлении автономии, сейчас кормит македонские гарнизоны.