Милые кости Сиболд Элис
Заметив, что в конце длинного белого коридора появился Лен, она немного успокоилась.
— Абигайль, — только и произнес он, приблизившись.
— О, Лен, — отозвалась она.
По лицу было видно: больше ей ничего не приходит в голову. У нее было одно желание — выдохнуть его имя. Все остальное не умещалось в слова.
Как только Лен с моей матерью соприкоснулись руками, дежурные сестры как по команде отвернулись. Они были достаточно хорошо вышколены, чтобы не глазеть на посетителей, но тем не менее успели заметить, что этот мужчина небезразличен жене потерпевшего.
— Выйдем в вестибюль, — предложил Лен и повел мою мать по коридору.
Она сразу сказала, что мой отец на операции. А Лен поведал, что произошло на кукурузном поле.
— Видимо, он принял эту девочку за Джорджа Гарви.
— Клариссу? — Моя мать в изумлении остановилась, не дойдя нескольких шагов до вестибюля.
— Там же было темно, Абигайль. Он бросился на свет фонарика — вот и все. Мои слова его не убедили. Ему повсюду мерещится Гарви.
— А Кларисса не пострадала?
— Пара царапин. Промыли и отпустили домой. Девочка билась в истерике. Крик, слезы. Роковое совпадение — она же была подружкой Сюзи.
Хэл положил ноги на шлем, прихваченный для Линдси, и задремал в темном углу. Услышав голоса, он заворочался.
Это была моя мама с каким-то легавым. Хэл вжался в кресло и потупился, чтобы длинные волосы спрятали физиономию. Надеялся, что его не узнают.
Но мама вспомнила куртку, в которой приходил к нам Сэмюел, и у нее в голове мелькнуло: «Сэмюел тоже здесь», но следующей мыслью было: «Это его брат».
— Присядем. — Лен указал на ряд стульев у противоположной стены.
— Нет, мне легче, когда я хожу, — ответила моя мама. — Врачи говорят, операция займет не меньше часа, а до этого ничего определенного сказать нельзя.
— Куда пойдем?
— Сигареты есть?
— Конечно есть, — виновато улыбнулся Лен.
Он никак не мог поймать ее взгляд. Она смотрела в никуда. В глазах была отрешенность, и ему захотелось помахать рукой у нее перед носом, встряхнуть ее на плечи, чтобы вернуть на землю, заставить смотреть прямо. На него.
— Пошли на воздух.
Рядом с отцовской палатой обнаружился узкий забетонированный балкон. Его использовали для технических целей: там стоял кондиционер, из которого с жужжанием струился горячий воздух, сразу окутавший их плотной пеленой. Они курили и смотрели друг на друга, будто разом, без лишних слов, открыли новую страницу, на которой для памяти записали неотложное дело.
— Как умерла твоя жена? — спросила моя мама.
— Покончила с собой.
Волосы падали ей на лицо, и мне почему-то вспомнилось жеманство Клариссы. Если мы с ней, бродя по торговому центру, встречали мальчишек, она начинала нервно хихикать и стрелять глазами — хотела убедиться, что ее заметили. Но не меньше поразили меня мамины красные губы, которые посасывали сигарету и выпускали тонкие струйки дыма. Такой облик я видела один раз в жизни, на той фотографии. Эта мать так и не родила нас — своих детей.
— Почему она наложила на себя руки?
— Этот вопрос точит меня изо дня в день, стоит только отвлечься от таких дел, как убийство твоей дочери.
Мамины губы скривились в странной усмешке.
— Повтори.
— Что именно? — Лен едва удержался, чтобы не обвести пальцем контуры ее рта.
— «Убийство моей дочери», — выговорила мама.
— В чем дело, Абигайль?
— Никто не произносит этого вслух. Даже соседи. Все говорят: «ужасная трагедия» или как-то так. Я хочу, чтобы вещи назывались своими именами. Чтобы хоть один человек высказался открыто. Раньше я была к этому не готова, а теперь — созрела.
Не загасив окурок, моя мама бросила его на цементный пол и обхватила ладонями лицо Лена:
— Ну, говори.
— Убийство твоей дочери.
— Спасибо тебе.
И тут я увидела, как этот плоский красный рот преодолел незримую границу между моей матерью и остальным миром. Она притянула Лена к себе и неторопливо поцеловала в губы. Сперва он опешил. Все его тело напряглось с немым криком «НЕТ», но это «НЕТ» ослабло и потускнело, кануло в решетку жужжащего кондиционера. Она расстегнула на себе плащ. Он положил руку на полупрозрачную материю тонкой ночной сорочки.
При желании моя мама становилась неотразимой. Еще в детстве я замечала, как она действует на мужчин. Когда мы заходили в магазины, продавцы сами выбирали для нее товары по списку и вызывались отнести покупки в машину. Как и Руана Сингх, в нашем квартале она считалась самой красивой мамочкой; каждый встречный мужчина неизменно расплывался в улыбке. Стоило ей обратиться к нему с пустяковым вопросом, как он начинал таять на глазах.
Но единственным, кто мог ее растормошить, развеселить, да так, что дом звенел от смеха, был мой отец.
Подрабатывая сверхурочно и отказываясь от обеденного перерыва, он умудрялся, пока мы еще были маленькими, по четвергам приезжать домой раньше обычного. Если выходные были «семейными днями», то четверг у них с мамой назывался «родительским днем». Мы с Линдси считали, что в родительские дни полагается хорошо себя вести: не врываться к ним в спальню, не беситься, а играть там, где нас не видно и не слышно, — например, у папы в мастерской, которая в те годы почти не использовалась по назначению.
Около двух часов дня мама начинала приготовления.
— Бегом купаться, — нараспев говорила она, будто отпускала нас поиграть.
На первых порах это и было игрой. Мы втроем разбегались по комнатам, чтобы переодеться в махровые халаты. Потом собирались внизу и, взявшись за руки, шествовали в розовую ванную.
В ту пору мама любила рассказывать нам мифологические сюжеты, которые изучала в колледже; особенно нравилась ей история про Персефону и Зевса. Еще она купила иллюстрированную книгу по скандинавской мифологии, хотя от этих грозных богов мы плакали по ночам. Мама получила магистерскую степень по английскому языку и литературе, но прежде выдержала нешуточную битву с бабушкой Линн, которая считала, что для девушки это блажь. Когда мы с Линдси немного подросли, она стала отрабатывать на нас полузабытые педагогические приемы.
Сейчас эти сценки трудноразличимы, да и боги с богинями видятся на одно лицо, но я не могу забыть, как маму на моих глазах что-то сотрясало: будущее, к которому она стремилась и которого не обрела, накатывало на нее беспощадными волнами. Мне казалось, что именно я, первый ребенок, отняла у нее мечту.
Сначала мама вынимала из ванны и растирала полотенцем мою сестру, слушая ее болтовню. Затем наступал мой черед. Как я ни старалась помалкивать, теплая вода пьянила нас обеих, и мы выкладывали маме самое важное. Как мальчишки дразнятся, какой у соседей щенок, почему у нас такого нет. А она внимательно слушала, как будто заносила все мысли в тетрадочку памяти, чтобы потом к ним вернуться.
— Так, давайте по порядку, — подытоживала она. — Пункт первый: всем надо хорошенько выспаться!
Я помогала ей укладывать Линдси. Ревниво следила, как она целует мою сестру в лобик и убирает с ее лица пряди волос. С этого момента для меня начиналось соперничество с сестрой. Кого мама ласковее поцелует, с кем дольше побудет после ванны.
К счастью, победа всегда оставалась за мной. Оглядываясь назад, я вижу, что моей маме было одиноко. Это чувство охватило ее почти сразу после переезда в здешние края. И меня, как старшую, она приблизила к себе.
В ту пору я мало что смыслила, но обожала засыпать под тихую колыбельную ее рассказов. У меня на небесах одна из самых больших радостей — возвращаться к этим мгновениям, переживать их заново и быть рядом с мамой, ближе, чем это возможно в детстве. Тянусь через Межграничье и беру за руку мою молодую, сокрушенную одиночеством мать.
Вот что она говорила мне, четырехлетней крохе, про Елену Троянскую: «Стервозная особа, всем карты спутала». Про Маргарет Сэнгер:[8] «Она оказалась заложницей своей внешности, Сюзи. У нее была внешность серой мышки, поэтому молва решила, что ее век будет недолог». Про Глорию Стайнем:[9] «Даже неловко упоминать об этом вслух, но ей давно пора привести в порядок ногти». Про наших соседок: «дурища в обтягивающих штанах», «под каблуком у лицемера-мужа», «типичная мещанка и сплетница».
— А знаешь ли ты, кто такая Персефона? — рассеянно спросила она меня как-то в четверг.
Я не ответила. К тому времени я научилась держать язык за зубами, когда оставалась с ней наедине. В ванной, пока нас с Линдси купали и вытирали, можно было щебетать, сколько душе угодно. Но за дверью моей комнаты наступал мамин час. Расправив полотенце, она вешала его на медную шишку в изголовье кровати.
— Вообрази, что наша соседка, миссис Таркинг, — это Персефона.
Выдвинув ящик комода, мама доставала пару трусиков. Все предметы одежды она вручала мне поочередно, чтобы не создавать стресса. Мама давно подметила одну мою черту: если передо мной заранее поставить ботинки на шнурках, то никакая сила не заставит меня попасть ногами в гольфы.
— На ней длинная туника, ниспадающая с плеч, как белоснежная простыня, только из нежной блестящей материи, скажем, из шелка. На ногах золотые сандалии. Вокруг горят факелы, озаряя все ярким пламенем…
Вытащив из комода сорочку, она рассеянно натягивала ее на меня через голову, хотя мне уже полагалось одеваться самостоятельно. Когда мама начинала рассказ, я боялась пошевелиться, не то что запротестовать: мол, я уже большая, мне четыре года. Я вся обращалась в слух, внимая моей матери, хранительнице таинств.
А она откидывала покрывало, и я колбаской откатывалась к стене. Каждый раз мама смотрела на часы и говорила: «Буквально на минутку», сбрасывала тапочки и ныряла ко мне под одеяло.
Мы обе хотели раствориться в фантазиях. Мама погружалась в собственный рассказ. Я погружалась в мелодию ее голоса.
Из этих рассказов я узнала про богиню Деметру, мать Персефоны, а также про Амура и Психею: под эти истории я отходила ко сну. Иногда меня будили доносившиеся из соседней спальни звуки смеха или неурочных супружеских ласк. В полудреме я навостряла уши, а сама представляла, что наша семья очутилась в теплом трюме парусного корабля, о котором читал нам отец, и теперь мы все плывем по океанским волнам. Вскоре, убаюканная тихим смехом и приглушенными стонами, я опять засыпала.
Но позднее, когда мне исполнилось десять лет, а Линдси — девять, мамины погружения в сказочный мир, отчасти подменявший реальность, будто отрезало. У нее случилась задержка месячных, и обращение к доктору не оставило никаких иллюзий. Когда она взахлеб рассказывала нам с сестрой о грядущем прибавлении в семействе, за ее улыбкой скрывался какой-то душевный надлом. По причине юного возраста я не брала это в голову. Перехватив мамину улыбку, как вымпел, я ринулась в страну чудес, где меня ждал только один вопрос: кому же я стану сестрой — мальчику или девочке?
Будь у меня побольше мозгов, я бы сразу заметила перемены. Но мне только теперь открылись эти знаки. Раньше на прикроватном столике в родительской спальне громоздились каталоги местных колледжей и университетов, мифологические словари, романы Генри Джеймса, Элиот и Диккенса. В какой-то момент их вытеснили труды доктора Спока. К ним, в свою очередь, добавились книжки по садоводству и кулинарии. Вплоть до маминого дня рождения, который мы отмечали за два месяца до моей смерти, я привычно считала, что лучшим подарком ей будут журналы «Дом и сад» и «Радушная хозяйка». Осознав, что беременна третьим ребенком, она перекрыла все подходы к себе прежней — хранительнице таинств. Замуровала, но не смогла задушить свои чаяния. Наоборот, они выросли и окрепли, а после встречи с Леном проломили, разрушили, снесли глухую стену. Им проторил дорогу беспощадный плотский зов, и мама пошла вперед, ступая по обломкам.
Мне тяжело было это видеть. Их первые объятия получились торопливыми, неловкими, жадными.
— Абигайль, — Лен сжимал под плащом ее талию, не замечая эфемерной батистовой преграды, — подумай, что ты делаешь.
— Мне осточертело думать. — Ее волосы развевались ореолом в потоке горячего воздуха. Лен сощурился. Великолепная, опасная, неукротимая.
— Твой муж… — выговорил он.
— Поцелуй меня, — сказала она. — Пожалуйста.
Я уловила в ее голосе заискивающие нотки. Она буквально летела сквозь время, чтобы только скрыться от моего взгляда. И мне было ее не удержать.
Лен крепко поцеловал ее в лоб и закрыл глаза. Она сама положила его ладонь себе на грудь. Что-то зашептала ему на ухо. Я знала, какие силы подталкивают ее к нему. Неистовство, скорбь, безысходность. На этом тесном балконе вся ее жизнь вспыхнула обжигающей электрической дугой. Лен понадобился ей для того, чтобы отгородиться от погибшей дочери.
Он целовал ее, прижимая спиной к шершавой стене, и моя мама хваталась за него, как за спасательный круг, уносящий в какую-то новую жизнь.
По дороге из школы я частенько останавливалась у нашего забора и следила, как мама разъезжает на газонокосилке, петляя среди сосен. В такие минуты мне вспоминалось, как она раньше насвистывала какой-то мотив, когда заваривала утренний чай, и как отец, примчавшись домой в «родительский день», дарил ей букетик ноготков, а она при этом вспыхивала радостным солнечным румянцем. Их чувство было глубоким, полным, всеохватным. Она могла бы и дальше купаться в этой любви, но с рождением детей стала уплывать все дальше по течению. С годами мой отец прикипал к нам сильнее и сильнее, а мама только отдалялась.
Линдси задремала у больничной койки, но не выпускала папину руку. Моя мама, в совершенно непотребном виде, прошмыгнула мимо Хэла Хеклера; немного погодя тем же путем заспешил и Лен. Хэл моментально просек тему. Подхватив шлем, он двинулся за ними по коридору.
Мама, выйдя из женского туалета, направилась к отцовской палате; здесь-то ее и перехватил Хэл:
— Там дочка ваша.
Она обернулась.
— Хэл Хеклер, — напомнил он. — Брат Сэмюела. Я на панихиду приходил.
— Ах да, простите, не узнала.
— Вы и не обязаны всех узнавать, — сказал Хэл.
В воздухе повисло тягостное молчание.
— Короче, Линдси позвонила, я ее подбросил, уже час как.
— Ага.
— Бакли у соседей, — добавил он.
— Ага. — Она смотрела на него в упор и медленно плыла обратно, к действительности, держа курс на его лицо.
— Вам нехорошо?
— Да, я немного не в себе, но это можно понять, верно?
— Чего уж тут не понять, — с расстановкой проговорил он. — Короче, дочка ваша здесь, сидит с вашим мужем. Если что понадобится — я в вестибюле.
— Благодарю вас, — сказала она.
Ее глаза смотрели ему вслед, а слух ловил шаги стоптанных мотоциклетных ботинок.
Через несколько мгновений она опомнилась и взяла себя в руки, но до нее так и не дошло, что именно этого добивался Хэл.
В палате было совсем темно. Флуоресцентное мерцание выхватывало из мрака только крупные очертания. Моя сестра поставила у кровати кресло и прикорнула, положив голову на подлокотник, но не выпуская папину руку. Отец, в глубоком забытьи, лежал на спине. Моей маме было невдомек, что я не покидала их ни на минуту; теперь мы собрались вчетвером, но уже совсем не такие, как прежде, когда она укладывала нас с Линдси спать, а сама бежала заниматься любовью с мужем — нашим отцом. Теперь перед ней предстали только разрозненные фрагменты былого. Но увидела она и то, что мои сестра с папой составляют единое целое. Ее это порадовало.
Я росла, играя в прятки с материнской любовью: старалась выманить ее из укрытия и заслужить похвалу. С папой такие ухищрения не требовались.
Теперь мне не нужно было играть в эти игры. Мама замерла в темной палате, глядя на мою сестру с отцом, а я отметила про себя одну из возможностей, которые дает небо. У меня появилось право выбора, и я предпочла сохранить в сердце нашу семью целиком.
По ночам в воздухе больниц и домов престарелых иногда становится тесно: там плывут души. Когда нам с Холли не спалось, мы смотрели, как это происходит. Вскоре нам стало ясно, что их движения направляются откуда-то издалека. Причем не из нашей небесной сферы. И тогда мы заподозрили, что есть место еще более всеобъемлющее, чем наше. Поначалу к нам присоединялась Фрэнни.
— Это — одна из моих тайных радостей, — призналась она. — Прошло уже столько лет, а мне до сих пор интересно наблюдать, как души во множестве парят в воздухе, кружатся, поднимают галдеж.
— Мне ничего не видно, — пожаловалась я в самый первый раз.
— А ты смотри внимательно, — сказала она. — И не шуми.
Но все равно я сперва научилась их чувствовать, а потом уже видеть: кожу рук покалывали крошечные теплые искорки. Через какое-то время они превратились в светлячков, которые взмывали вверх, росли, стонали, кружились, покидая человеческую плоть.
— Как снежинки, — говорила Фрэнни. — Двух одинаковых не бывает, а отсюда кажется: что одна — что другая.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Осенью семьдесят четвертого Линдси начала новый учебный год не просто как сестра убитой девочки, а еще и как дочка «психа», «придурка», «чокнутого», и это было просто невыносимо, потому что не лезло ни в какие ворота.
Слухи, доносившиеся до ушей Линдси и Сэмюела в первые недели учебного года, забивались в ученические шкафчики и выползали обратно, как назойливые ядовитые змеи. В орбиту сплетен оказались втянутыми Брайан Нельсон и Кларисса, но те, к счастью, уже перешли в старшие классы. А уж там, в «Фэрфаксе», Брайан с Клариссой, не отходившие друг от друга ни на шаг, без зазрения совести мололи языками — чтобы только себя выгородить — о позоре моего отца.
Рэй и Рут шли вдоль застекленной стены, которая выходила на школьный двор. На фальшивых валунах, предназначенных для нарушителей дисциплины, по-хозяйски расположился Брайан. В тот год у него даже изменилась походка: озабоченное пугало прониклось мужским апломбом. Кларисса, нервно хихикая от страха и похоти, все-таки раздвинула ноги и отдалась Брайану. Все, кого я знала, взрослели — каждый по-своему.
А Бакли пошел в детский сад — и в первый же день влюбился в воспитательницу, мисс Коукли. Она с такой нежностью держала его за ручку, когда отводила в туалет или объясняла задание, что он потерял голову. С одной стороны, он не прогадал: она то и дело совала ему добавку печенья или усаживала на самую мягкую подушку, но с другой стороны, это отличало его от других детей, ставило на отдельную ступеньку. Даже среди ровесников, где ему сам бог велел быть таким, как все, он был отмечен печатью моей смерти.
Сэмюел обычно провожал Линдси до дому, а потом выходил на главную дорогу и автостопом добирался до автомастерской Хэла. Расчет был на то, что мимо непременно поедет кто-нибудь из многочисленных дружков брата; Сэмюела подбирали дребезжащие колымаги, а Хэл в благодарность подтягивал гайки или регулировал обороты.
Он давно у нас не бывал. Через порог переступали только свои. К началу октября мой отец мало-помалу стал передвигаться без посторонней помощи. Врачи предупредили, что правая нога не будет сгибаться в колене, но если делать гимнастику и побольше двигаться, неудобства со временем отойдут на второй план. «В бейсбол играть не будете, но все остальное — пожалуйста», — сказал хирург наутро после операции, когда отец, проснувшись, увидел рядом с собой Линдси, а поодаль — мою маму, смотревшую из окна на стоянку.
Бакли, изнеженный заботами мисс Коукли, занял свое место в пустой пещере отцовского сердца. Он сыпал бесконечными вопросами про «новую коленку», и мой папа оттаял.
— Коленка — не простая, а космическая, — объяснял он. — На землю были доставлены кусочки Луны, их распилили на части и стали использовать для таких вот изделий.
— Вот это да! — хохотал Бакли. — А когда можно Нейта позвать, чтобы он посмотрел?
— Скоро, Бак, уже вот-вот, — отвечал мой отец, но его улыбка тускнела.
Когда Бакли пересказывал эти и другие разговоры нашей маме («У папы косточка для ноги сделана из лунного камня» или «Мисс Коукли говорит, у меня цвета просто замечательные»), она только кивала. С некоторых пор она уделяла преувеличенное внимание домашнему хозяйству. Резала морковь и сельдерей для еды тонкими длинными брусочками. Тщательно промывала термосы и коробочки для завтрака; а когда Линдси отказалась таскать с собой коробочку, моя мама тут же выбрала в магазине вощеные пакеты, которые не пропускали ни влаги, ни жира и не оставляли пятен на одежде. Которую мама стирала. И складывала. И, если нужно, гладила. И развешивала в шкафу. А до этого подбирала с пола, или приносила в дом из машины, или извлекала из скомканного мокрого полотенца, брошенного на кровать, которую она по утрам застилала, натягивая уголки простыней и взбивая подушки, а потом рассаживала по местам плюшевых зверей и раздвигала шторы, чтобы впустить дневной свет.
Если Бакли все же удавалось до нее достучаться, она шла на компромисс. Несколько минут выслушивала его болтовню, а потом позволяла себе унестись мыслями далеко от дома, чтобы оказаться рядом с Леном.
К началу ноября мой отец, говоря его же словами, «уверенно ковылял на своих двоих». Когда Бакли его подначивал, он даже мог сделать судорожный скачок: если ребенок заливался радостным смехом, стоило ли беспокоиться, как убого и жалко это выглядело со стороны, в глазах моей мамы. За исключением Бакли, всем была памятна надвигающаяся дата: первая годовщина.
Прохладными осенними вечерами отец выходил на задний двор с Бакли и Холидеем. Он усаживался на старую чугунную скамью и клал вытянутую ногу на бесполезную решетку для чистки подошв, которую выискала бабушка Линн в одном из антикварных салонов Мэриленда.
Бакли подбрасывал писклявую резиновую игрушку, а Холидей кидался ее ловить. Мой папа наслаждался подвижной игрой своего пятилетнего сына и заливистым детским смехом. Холидей то и дело сбивал Бакли с ног и лизал щеки длинным розовым языком. Одна лишь мысль не давала отцу покоя: этого ребенка, этого чудесного мальчугана, тоже могут у него отнять.
В силу целого ряда причин, к которым теперь добавилась травма, он взял длительный отпуск. Его начальника словно подменили, так же как и рядовых сотрудников. Мимо кабинета, в котором работал мой отец, все ходили на цыпочках, избегая приближаться к его столу: можно было подумать, они берегут себя, чтобы не заразиться. Никто не интересовался его состоянием; все бы предпочли, чтобы он сложил свои горести в папку и сдал в архив, с глаз долой. Но он регулярно являлся в офис, и начальник был только рад предоставить ему неделю отдыха, потом еще одну, да хоть целый месяц, если будет такая необходимость. Отец решил, будто это ему награда за то, что он никогда не опаздывал и не отказывался от сверхурочной работы. Так или иначе, он теперь не искал встречи с мистером Гарви и старался выбросить его из головы. Даже фамилию эту не упоминал — разве что в своем блокноте, тщательно спрятанном в мастерской. «Мне нужно сделать передышку, доченька, — писал он. — Нужно обдумать, как его прижать. Пойми меня».
Он задумал выйти на службу второго декабря, после Дня благодарения. В годовщину моей гибели ему хотелось быть на рабочем месте. Заниматься делом, наверстывать упущенное, общаться с людьми, чтобы хоть как-то отвлечься. А если уж совсем честно — чтобы не находиться рядом с моей мамой. Как доплыть до ее острова, как до нее дотянуться… Разрыв только увеличивался: вся ее сущность восставала против домашнего уклада, а его сущность стремилась в дом. Он поставил себе целью набраться сил и возобновить слежку за мистером Гарви. Искать виновного было все же легче, чем суммировать растущие столбцы своих потерь.
На День благодарения ожидался приезд бабушки Линн. Моя сестра истово соблюдала правила ухода за своей внешностью, которые содержались в бабушкиных письмах. Лишь на первых порах она поеживалась, когда закрывала глаза кружками свежего огурца («снимает припухлость век»), делала маску из овсянки («очищает поры, уменьшает жирность кожи») или наносила на волосы яичный желток («придает живой блеск»). На это уходило столько продуктов, что мама даже посмеялась, а потом подумала, не заняться ли ей тем же. Впрочем, идея тут же улетучилась: мамиными мыслями всецело завладел Лен, но не потому, что она его любила, а потому, что не знала других способов забыться.
Как-то раз, за две недели до приезда бабушки Линн, мои папа и брат вышли во двор с собакой. Бакли и Холидей начали беситься среди огромных куч сухих дубовых листьев.
— Полегче, Бак, — предостерег папа. — Он тебя тяпнет за ногу.
Так и вышло.
И тут моему папе захотелось испытать свои силы.
— Поглядим, сможет ли старик-отец покатать тебя на закорках, пока ты еще не вымахал с него ростом.
В желанном уединении нашего дворика, преодолевая неловкость и зная, что, случись ему упасть, свидетелями будут только любящие сын и пес, мой папа напряг все свои силы, чтобы восстановить былую легкость в отношениях с младшим ребенком. Бакли забрался на чугунную скамью, а папа, со словами «ну-ка хватайся за шею и прыгай мне на спину», слегка пригнулся, хотя был далеко не уверен, что может сдвинуться с места, — я у себя на небесах затаила дыхание и сложила пальцы крестиком. Что было на кукурузном поле, то прошло, а теперь отец стал в моих глазах героем: он по крупицам собирал нормальную жизнь, превозмогая недуг, чтобы только вернуть из прошлого такие минуты.
— Голову пригнуть, еще раз голову пригнуть! — командовал он, приближаясь к дверному проему и поднимаясь по ступенькам.
Ему было все труднее удерживать равновесие, каждый шаг отдавался пронзительной болью. Холидей, как очумелый, крутился под ногами, Бакли захлебывался от восторга, и мой отец понимал, что, превозмогая мучения, совершает единственно правильную вещь.
Наверху, в ванной комнате, куда они ввалились в сопровождении пса, их встретил негодующий вопль Линдси:
— Ну, па-а-а-па!
Мой отец выпрямился. Бакли потянулся вверх и достал рукой лампу.
— Чем ты тут занимаешься? — спросил отец.
— Неужели непонятно, чем я тут занимаюсь?
Она сидела на крышке унитаза, закутавшись в большое махровое полотенце (из тех, что моя мама отбеливала, из тех, что развешивала на веревке, потом снимала с веревки, складывала в бельевую корзину, относила в дом, убирала в комод…). Ее левая нога, вся в белой пене, стояла на краю ванны. В руке моя сестра сжимала папину бритву.
— Не сердись, — сказал отец.
— Ну, извини, — Линдси опустила глаза. — Неужели я даже в таком месте не могу побыть одна?
Мой отец поднял Бакли через голову.
— На полочку, сын, на полочку, — сказал он, и Бакли, ошалевший от запретного счастья, опустил ноги на длинную полку, оставляя грязные следы на безупречном кафеле.
— Теперь прыгаем вниз.
Это было проще простого. Холидей уже стоял на подхвате.
— Не рановато ли тебе ноги брить, милая? — заметил мой отец.
— Бабушка Линн с одиннадцати лет это делает.
— Бакли, забери-ка собаку и ступай к себе. Я сейчас приду.
— Давай скорей, папа.
Бакли все еще был малышом, которого папа мог усадить к себе на плечи — пусть не сразу, пусть с некоторыми трудностями, но все же так, как положено отцу. Однако при виде Линдси моего папу пронзила совсем другая боль. Когда-то меня, новорожденную, купали в этой ванне, потом я училась ходить, и меня поднимали, чтобы я могла дотянуться до раковины, но мне не суждено было стать такой, какой сейчас открылась ему моя сестра.
Когда за Бакли закрылась дверь, папа обратился к моей сестре. Он заботился о двух дочерях сразу, уделяя вдвое больше внимания одной.
— Не порезалась?
— Еще не успела. Слушай, папа, ты можешь оставить меня в покое?
— Это то самое лезвие, которое было в станке?
— Допустим.
— Знаешь, от моей щетины оно затупилось. Давай-ка я тебе новое принесу.
— Давай, — согласилась моя сестра, превращаясь в его крошку-дочурку, которую можно носить на плечах.
Он спустился вниз и прошел через весь дом в общую ванную, которой по-прежнему пользовался на пару с Абигайль, хотя они давно уже спали в разных комнатах. Достав из шкафчика упаковку бритвенных лезвий, он почувствовал, как по щеке ползет предательская слеза. И только где-то в глубинах сознания мелькнула мысль: «Этим должна заниматься Абигайль».
Вернувшись к моей сестре, он показал ей, как менять лезвие, и дал пару советов.
— Осторожнее у коленок и на щиколотках, — сказал он. — Мама их называет опасными зонами.
— Ладно уж, оставайся, если хочешь, — смягчилась Линдси. — Только вдруг я порежусь и тебя кровью перепачкаю? — Тут ее как ударило. — Ой, пап, ты садись.
Она встала и пересела на край ванны, а папа опустился на крышку унитаза.
— Все нормально, родная моя, — сказал он. — Давно мы с тобой не беседовали о твоей сестре.
— А зачем? — спросила Линдси. — Она и так рядом, повсюду.
— Похоже, твой братишка вполне оправился.
— От тебя не отлипает.
— Верно, — кивнул мой отец и поймал себя на том, что ему это приятно.
— Ой! — вскрикнула Линдси, заметив, как сквозь белую пену просачивается красная капля. — Как назло!
— Прижми порез большим пальцем. Это остановит кровь. Выше колена не заходи, — посоветовал он. — Мама всегда этим ограничивается, если, конечно, не ехать на пляж.
Линдси выпрямилась:
— Не помню, чтобы вы ездили на пляж.
— Раньше ездили.
Мои родители познакомились в магазине «Уонамейкерс», где оба подрабатывали во время студенческих каникул. Он посетовал, что комната отдыха для персонала насквозь провоняла никотином, а она с улыбочкой вытащила свою неизменную пачку «Пелл Мелл». «Не в бровь, а в глаз», — сказал он и просидел рядом с ней весь перерыв, давясь от табачного дыма.
— Не пойму, на кого я больше похожа, — сказала Линдси, — на бабушку Линн или на маму?
— Я всегда считал, что вы с сестрой похожи на мою мать, — ответил он.
— Пап?
— Да?
— Ты все-таки считаешь, что мистер Гарви замешан в этом деле?
Два электрода наконец-то сблизились и заискрили.
— Ничуть не сомневаюсь, родная моя. Ничуть.
— Почему же Лен его не арестовал?
Линдси закончила терзать левую ногу и в ожидании ответа неловко подняла вверх бритвенный станок с клочьями пены.
— Даже не знаю, как объяснить, — начал мой отец, с трудом выдавливая слова: он никогда и ни с кем не делился такими подробностями. — Помнишь, я был у него во дворе и помогал сооружать этот шатер — он еще говорил, что, дескать, возводит его в память о жене, и я твердо помню, он называл ее Софи, а у Лена почему-то записано «Лия»; так вот, его повадки не оставили у меня ни малейших сомнений.
— Все говорят, он с прибабахами.
— Это понятно, — сказал отец. — Но с другой стороны, с ним никто напрямую не общается. Соседи не могут знать природу его странностей.
— Какую еще природу?
— Насколько он безобиден.
— Холидей его на дух не переносит, — сказала Линдси.
— Вот именно. Чтобы наш пес так захлебывался лаем… В тот раз у него даже шерсть на загривке поднялась дыбом.
— Копы считают, ты на этом зациклился.
— Копы заладили: «Улик нет». А без улик и — ты уж прости, родная моя, — без трупа у них нет ни зацепок, ни оснований для ареста.
— Какие нужны основания?
— Наверно, любые предметы, которые подтвердят его причастность к исчезновению Сюзи. Или показания людей, которые видели, как он слоняется в поле или хотя бы отирается возле школы. Что-то в этом роде.
— А вдруг у него осталось что-то из ее вещей?
Они оба разгорячились, и правая нога Линдси, уже намыленная, так и осталась небритой, потому что икры взаимопонимания полыхнули внезапным озарением: может статься, я нахожусь в том доме. Мое тело — либо в подвале, либо на первом этаже, на втором, на чердаке. Чтобы не высказывать вслух эту жуткую мысль (ах, будь это правдой — очевидной, определяющей, окончательной, — других улик никто бы не требовал), они стали перечислять, как я была одета в последний день, что у меня было при себе: любимая «стерка» с физиономией Фрито Бандито,[10] значок с Дэвидом Кэссиди,[11] пришпиленный к сумке изнутри, еще один значок, с Дэвидом Боуи, пришпиленный снаружи. Они называли всякую дребедень, которая сопровождала самую главную, неопровержимую и страшную из всех возможных улик — мой расчлененный труп с бессмысленными, гниющими глазами.
Глаза: косметика, наложенная рукой бабушки Линн, лишь отчасти избавила Линдси от повального наваждения, когда в ее глазах всем чудились мои. Если Линдси видела свои глаза со стороны — в зеркальце одноклассницы, в витрине магазина, — она спешила отвернуться. Но больше всех страдал мой отец. Во время их разговора Линдси осознала: пока обсуждается эта тема — мистер Гарви, моя одежда, сумка с учебниками, тело, мой характер, — отец сосредоточен исключительно на мне и не рассматривает ее как трагическое воплощение обеих своих дочерей.
— То есть ты хочешь проникнуть к нему в дом? — уточнила Линдси.
Они в упор смотрели друг на друга, боясь признаться в опасных замыслах. После некоторого колебания отец промямлил: мол, такие действия противозаконны, нет, он еще об этом не думал, но Линдси уже поняла, что это неправда. Поняла она и другое: ему нужен сообщник.
— Не буду тебе мешать, дочка, — сказал он.
Линдси согласно кивнула и отвернулась, по-своему истолковав последнюю фразу.
Бабушка Линн приехала в понедельник, накануне Дня благодарения. Ее взгляд, который лучом лазера выхватывал малейшие прыщики на лице внучки, теперь обнаружил что-то неладное за улыбкой дочери, за умиротворенностью плавных движений, за оживлением, которое наступало с приходом полицейских, в особенности Лена Фэнермена.
А когда моя мама отказалась от помощи отца, предложившего вместе убрать со стола после обеда, взгляд-лазер был отключен за ненадобностью. Непререкаемым тоном, к изумлению всех сидящих за столом и к облегчению моей сестры, бабушка Линн сделала заявление:
— Абигайль, помогать буду я. Управимся вдвоем, на то мы и мать с дочкой.
— Зачем?
Моя мама успела прикинуть, как отпустит Линдси, а сама проведет вечер у раковины, неторопливо перемывая тарелки и глядя в окно, пока темнота не выведет ее отражение на оконном стекле. А там, глядишь, и телевизор умолкнет, и можно будет снова остаться наедине с собой.
— Не хочу маникюр портить, — сказала бабушка Линн, подвязывая фартук поверх расклешенного книзу бежевого платья. — Ты будешь мыть, а я — вытирать.