Порою блажь великая Кизи Кен
Воистину, никто не терпел подобного позора.
Да! Ты не знаешь. Ты видишь лишь тот стыд, что на поверхности. Но прямо под ним — второй слой, устыженный первым: стыд за то, что был так слаб, чтоб прибегнуть к стыду, стыд за свою потребность в стыде. Отсюда весь его гнев, и его хитроумие растет оттуда же, его ненависть… ах, его ненависть… как много лет назад? ненавидит? когда он заглянул в ту дырочку в стене? он заглядывал в нее куда чаще, чем требовала его ненависть… Он подошел в первый раз, и заглянул, и ненависть возгорелась, и он подошел снова, и был стыд, ибо хотя ненависть придала ему сил, чтобы смотреть снова на то, что он видел в первый раз, второй взгляд уже не открывал ничего нового и не давал никакой новой пищи для его ненависти, и уж тем более не давал и не открывал третий взгляд, и с каждым разом все меньше, и ненависть не нуждалась в этом. Но того третьего раза — его требовал Стыд. Его требовала Слабость. Его требовала Порочность. А ненависть — она распросталась, покрывая это все. Итак, видишь? Все именно так. Нужда Стыд Слабость все томится, тушится в кастрюле имени меня под крышкой ненависти, и видеть я должен должен я долж…
Чернила иссякают на полуслове, но Ли дописывает до края страницы, прежде чем замечает отказ ручки. Тогда закрывает глаза и смеется, вне себя от веселья. Он смеется долго, а когда легкие выдыхаются, сосновые стены откликаются деревянным эхом его хохота. Он наполняет легкие и вновь смеется, и снова, покуда смех не сходит на усталый хриплый сип.
Он открывает глаза, отрешенно оглядывает свою кровать, пока взгляд его не упирается в третью самокрутку. Берет ее опасливо и вставляет в рот так осторожно, будто она может рассыпаться от единого дуновения. Не без труда находит спички. Поджигает, неторопливо затягивается. Стены комнаты втягиваются вместе с дымом. Он задерживает дыхание, сколько может, потом исторгает дым с глухим присвистом, и комната снова раздается вширь. Он делает еще затяжку. Попутно пытается расписать ручку. Скребет ею по бумаге, водит стержнем по ладони. Наконец вспоминает об одной хитрости, которой научила его Мона, и на миг сует кончик стержня в пламя спички. На сей раз тот, коснувшись ладони, оставляет синюю отметку.
Ли приканчивает косяк и снова склоняется над блокнотом, но уже запамятовал, о чем писал, и не может найти нить в последних строках. Пожимает плечами, сидит, улыбаясь. Сидит недвижно, пока некий звук, одновременно далекий и очень близкий, не накатывает поверх стука сосновой лапы, скребущейся в его окно. Словно рокочет огромный бас. И фоном — шорох хвои… Он начинает покачиваться в такт. Через несколько минут ручка резво выводит на бумаге:
бубны бубны бубны это барабаны смерти ву-бубны ду-бубны ха-ааа под них скелеты пляшут свои костлявые балеты, сквозь зелено-паровозные саксофонные синглы и визгливые сэмплы джунглей. Омерзительно, омертвело он прав — черт их уже побрал. Он прав, именно такого черта, такого сорта дерьмо обожала моя мамаша. Он прав и в брани прав и за то он проклят на вечный ад!
Бубны бубны грозные барабаны грузной грязи, вопиющие камни трещат на солнце и разверзся криком медный клюв отточенный как бритва ха-а-а… и это Колтрейн, и это правда… и правда что то была мать а ныне я и Хэнк прав и я ему задам задам задам…
Дам… дам… дум-дум ИИха-а-а есть чернота в его музыке, чернота, взрезанная красным. Жестокая и бессмысленная боль. Перекрученная, порванная и дышащая любовью и да — при том уродливая, гротескная, но он делает ее прекрасной, убеждая в ее истинности. Безумно выпученное, ужасное, черное на красном — но это истинное лицо ее. А красота должна состоять из того из чего должна быть настоятельно состоящей сиречь состоятельно настоящей
Он останавливается: Хэнк прекратил обстукивать трос, крепящий причал. Ли озирается рассеянно, поцокивает языком, что-то припоминая. Но вот Хэнк снова принимается бить по железу, гораздо медленнее. Голова Ли мотается из стороны в сторону над бумагой, кружится, подхваченная музыкой, оторванная от ночи…
Черные вороны, черные вороны. Над кукурузным полем. Ну и что они играют. «Ну и что» — это название их пьесы, я знаю его. Послушайте их, угрюмых миссионеров бога Ну И Что! Три укутанных в шоколад вакуума призывают Ну И Что!
Вся конница, и вся рать, и всякая всячина, и всего понемножку, и всего ничего и ничего-ничегошеньки — Ну и Что!
Все трое вопрошают вместе, затем по очереди, потом снова вместе. НУ И ЧТО? НУ-НУ И ЧТОООО ну-ну и что? Все вместе, потом бас, потом тенор, потом альт, потом все вместе: НУУУУУУ и что?
Все три вакуума, прозрачные губы трех медных рожков льнут к стекольным колокольчикам, пальцы перебирают музыку отчаяния, играя картины пустыни НУ и что? играют в кости, кости скелетов на бархате барханов… на выжженной земле, выжженных небесах, выжженной черной луне… выжженные города рассыпают ветром свои ноты, ноты протеста, которые ниткто не прочтет. НУ И что? Похоромлены в скоромных хоромах — и НУУУ И кто?… сгореть, если не простыдиться, не услоить, не осладить пустоту — НУ и что? Взгляд в пустоту, шаг в пустоту, жар стал так стыл, что и кто…
Ручка добралась до конца страницы, но он не перелистывает блокнот. Сидит, глядит на лоскуток света, формой напоминающий песочные часы, что набросила на стену трещинка в абажуре. Сидит очень тихо, лишь пальцы шевелятся, пианируя медленные ритмы на бумаге. Сидит, не моргая, до рези в глазах, затем собирает разбросанные бумаги со своей писаниной и рвет их в мелкие клочочки, работая над каждой страницей с веселым усердием, пока не получает горсть конфетти. Швыряет клочки бумаги в октябрьский бриз за окном и возвращается к кровати. Засыпает, глядя на колыхание маленького обрывка света на стене, думая о том, насколько эффективней было бы засыпать в песочные часы фотоны, а не эти своенравные крупицы песка.
Вверх по реке от дома Стэмперов и чуть южнее, посреди острого горного клина, над глубоким каньоном Южной Вилки Ваконды Ауги я знаю одно место, где вы можете спеть дуэтом сами с собой — если вам стукнет в голову такая блажь. Вы стоите на лесистом склоне, взираете на темнозеленую водяную ленточку, скрючившуюся далеко внизу, и поете перед величественным амфитеатром голых утесов, восседающих на склоне крутой горы через реку: «Мягко, мягко речкой лодочка плывет…» [61] И едва заводите свои «славно-славно», как эхо тотчас подхватывает: «Мягко-мягко…», точно в лад. Так вы поете с эхом. Однако же следует с сугубой осторожностью выбирать тональность и темп: потом уж вам не поправиться, если начали слишком высоко или слишком быстро… ибо эхо — весьма строгий аккомпаниатор.
Ошибетесь в начале — вам так и придется приспосабливаться под эхо, ибо оно-то уж точно не станет приспосабливаться под вас. И даже когда вы бросите эти детские акустические эксперименты, займетесь разведением костра или рыбалкой, у вас еще надолго останется такое чувство, будто каждая ваша песня, каждый музыкальный свист, каждое мелодичное ворчание под нос неминуемо подстраиваются под некое эхо, еще не слышное, или же эхом вторит давно забытой мелодии…
Старый драный алкаш, обитающий как раз в означенном мире неподалеку от того гранитного утеса, где собирает гонт на выстриженных бензопилами склонах по берегам гнутой Южной Вилки, напивается в стельку в честь тридцать первого октября (предыдущие тридцать дней он чествовал с не меньшим уважением), проводит ночь в громовом сне, внося чудовищный раздрай во всю акустику, и льется его песня, проносясь над темно-зеленой винной рекой и разбиваясь о голую скалу его шестидесятилетия. Просыпается он до рассвета, с ревом в ушах. А всего парой минут раньше Вив наконец провалилась в сон, до того несколько часов проворочавшись в попытках вспомнить глупенькую детскую песенку: «Видишь: в небе, в вышине…» Дранщик прокашливается, садится в кровати и ставит жирный крест на своей музыке: «Все это дерьмо собачье». А Вив, уже во сне, доводит стишок до конца: «„…Сойка в золотом окне. Сиди дома, не летай, кружева нам вышивай. Хочешь тки, а хочешь шей кружева для малышей“. Колыбельная, которую поет мне мама, когда я маленькая. А кому я сейчас ее пою, там, в небесной вышине? Не знаю. Не понимаю…»
Рядом с ней Хэнк, и в его глубоком дыхании сквозит отголосок любимого школьного сна — как он поступил в колледж и показал уродам, кто тут тупой долдон, а кто нет. А дальше по коридору Ли, все еще под кайфом, что глубже его глубокого сна, мечется в кровати, набитой сверчками, бычками и горелыми спичками. Он уж воспел свой трибунал, признал себя виновным и провозгласил приговор — смерть… через усыхание; а сейчас приступил к сочинению баллады, что восславит его после кончины: эпическая опера, что увековечит все его героические победы на поле битвы и все его великие подвиги на арене любви… под бойкие бубны бубны бубны…
А порой, когда вы поете, вам чудится, что всякое неслышное эхо и всякая забытая мелодия — эхо чужих голосов и мелодия иных исполнителей… в означенном мире.
На рассвете банда черных туч, просочившихся в город под покровом тьмы, столпилась на горизонте, словно безработные призраки, с нетерпением ожидающие, когда закончится день и они наконец смогут приступить к своим хэллоуинским проказам. Зарницы прошедшей ночи повисли на елях в горах, их амперы в вампирической дреме пережидают день. А бродяга-ветер, костлявый и шелудивый, носится по примороженным полям, извиваясь от голода, холода и лютой, ледяной тоски по своим дружкам, электрическим нетопырям, что похрапывают искрами в кронах деревьев… он одинок в означенном мире. Носится, корчится и клацает заиндевелыми зубами.
Выкатывается престарелое дряблое солнышко — осторожно, разумеется, в означенном мире, и поскольку сегодня Хэллоуин, Индианка Дженни открывает покрасневшие глаза еще осторожнее. Она смурна и снуловата: она посвятила ночь наведению порчи на Хэнка Стэмпера, за то, что не дозволяет отцу жениться на индианках… Она встает со свежезастеленной лежанки, предусмотрительно крестится и, прикрытая лишь грудой вязаных одеял из тех, что правительство в прошлом году выделило их племени (ее племя состоит из нее самой, ее отца и полудюжины братьев-метисов, что стабильно жиреют в соседнем округе; одеяло состоит из шерсти, тоже не чистопородной, но оно стабильно худеет), босыми ступнями шлепает по шоколадному пудингу плеса, направляясь почтить новый день отрывком из Библии, что дожидается подле гладкого фанерного очка ее уборной. Библия была подарена вместе с одеялами, и это священная вещь, вроде пластмассового Иисуса, которого Дженни умыкнула с приборной панели «студебеккера» Симоны, или вроде бутылки аквавита, что материализовалась сама собой на ее столике, после того как Дженни ночь напролет распевала загадочные псалмы, слова к которым были явлены во сне про ее отца. Она выводила эти слова со страхом и тайной надеждой, а наутро возникла эта самая бутылка, талисман с этикеткой на волшебном языке, что ей нипочем не прочесть. Текст той молитвы Дженни также затрудняется воспроизвести.
Как и этой бутылке, что Дженни тянула благоговейными глотками многие месяцы, Библии было уготовано долгое царствование; Дженни обязалась, как бы ни был холоден сырой приморский воздух, как бы ни терзали плоть острые края фанеры, читать по целой странице перед тем, как ее вырвать. И вот религиозное прилежание начало приносить плоды. Едва только Дженни подобрала одеяло над мясистыми смуглыми ляжками и взяла в руки книгу — явственно ощутила внутри некое откровение, нечто явно большее, нежели ропот вчерашних пепперони. Но Дженни не спешила возрадоваться. Ибо — хоть она была несомненно верующей особой, неоднократно верующей, — не единожды приходилось ей разочароваться в духовных экспериментах, и едва ли она возлагала особые надежды на действенность этого ритуального чтения. Дженни заключила Контракт с Книгой главным образом потому, что закончилась подписка на «Гороскоп», да и бутылка «Святого Аквавита» иссякла — пребанальнейшим образом, вопреки самым нерушимым заговорам от Алистера Кроули [62], пусть и в самой мягкой обложке. «Читайте ее каждое утро, — предписывал человек, доставивший ей одеяла. — Читайте вдумчиво, с чувством — и она непременно тронет вашу душу». Что ж, ладно. Не может ведь она оказаться бесполезней Целебного Молитвенного Коврика, что Дженни выписала из Сан-Диего, или же кошмарней той дозы пейота, что она заказала в Ларедо («Закинься крепко, детка, — говорилось в прилагаемом наставлении того культа, — и эта штучка подкинет тебя прямой наводкой в Небеса»). Ладно, сказала она тому человеку и взяла книгу с вялой благодарностью, ладно, попытка не пытка. Но недостаток веры компенсировался в ней усидчивостью, и вот ее набожность заколосилась. Содрогаясь, силясь изгнать из себя грех, Дженни вытаращила глаза на страницу и вдруг ощутила некий укол и узрела — прямо в том маленьком строеньице! — восхитительный круговорот звезд. Осмыслив случившееся, она изумилась, вновь содрогнулась… Подумать только: всего двенадцать дней, как она перешла ко Второзаконию, — и ее душа уже просветлела! Вот только как бы употребить эти звездочки для наведения порчи?…
Бармен Тедди готовится к кануну Всех Святых, обмахивая свое инсектицидное пиршество неона мохнатой щеточкой и собирая с него губкой изжаренные мушиные трупики. Флойд Ивенрайт, стоя перед зеркалом в ванной, вслух репетирует преамбулу к уставу Всемирной Лиги Дровосеков, готовясь к грядущему выступлению перед Джонни Дрэгером и стачкомом. Хотвайр, Главный по Недвижимости, парень не промах, встречает утро, малюя мылом всякие безобидные лозунги на своем окне — он уж много лет делает это перед каждым Хэллоуином. «Только так: впереди на шаг!» Он хихикает, размазывая мыло. «Пока лохи на старте копошатся — готов до финиша домчаться». Он завел эту процедуру после одного Хэллоуина, когда кто-то надругался над его оконным стеклом при помощи весьма необычного парафина. «Не исключено, что это разработка спецслужб». Он тер, как мог, но так и не сумел избавить стекло от памяти той ночи. Моющие средства не помогали; бензин прятал лишь ненадолго; и даже много лет спустя, когда свет падал прямо, с виду незамутненное стекло бросало слабую, но различимую тень на пол перед бюро.
Всерьез исследовав вопрос, Хотвайр заключил, что вандалы, бесчинствующие в эту самую грешную октябрьскую ночь, питают особую страсть к чистым окнам и проходят мимо уже измазанных стекол. Что-то вроде неписаного закона, предположил он: не замай труды товарища. И вот он решил быть на шаг впереди и поспеть со своим мылом прежде, чем на старт выйдут лохи с парафином. И столь велик был его триумф наутро после Хэллоуина — ни единой новой надписи на стеклах, — что он не распознал очевидное: его окна были единственными на всей улице, запечатлевшими на себе хоть какую-то мазню. Добрые детские посиделки за яблочным пирогом — что устраивали взрослые, те самые вандалы дней минувших, ныне присмиревшие и оберегающие своих чад от собственных кривых дорожек, — совершенно вывели из моды парафин, мыло и вообще всякую оконную живопись. Но даже когда ему указывали на это обстоятельство, Хотвайр не желал расставаться с мерами предосторожности. «Зеленка и жгут тонну лекарств сберегут» — вспоминал он афоризм Джо Бена Стэмпера, выводя по стеклу затейливое «ух ты». — Да и потом: ну кого порадует «Зорро, убирайся домой» двухдюймовым слоем парафина поперек всего бизнеса?
Джо Бен вскакивает с кровати, настроение у него в эту хэллоуинскую субботу точно такое же, как перед любой другой субботней службой в Церкви Господа и Метафизики. Ибо, по убеждению Джо, всякий день может оказаться Хэллоуином — все дело в правильной улыбке. И Джо ухмылялся такой же ухмылкой, какую вырезал в тыкве для своих детишек. Но, в отличие от тыквенного фонаря, той свечке, что горела за увечной физиономией Джо, не требовалось ни особого дня, ни повода, ни духов, ни гоблинов: ее могло возжечь что угодно. О да… например, обнаружение сверчка в своем стакане («Хороший знак! Верный. Китайцы говорят, что сверчок — к большой удаче».) …воздушный рис, вывалившийся из его миски на стол («Три штуки! Видали? Видали? Сейчас третий месяц, это моя третья миска, и Иисус сказал Лазарю: „Открой глаза и смотри!“ И разве не зовут меня Джо, а это три буквы?»). А порой он расцветал радостным румянцем от единого вида любой мелочи, что тешила его неприхотливый ум… вроде розовой зари, ласкающей через окошко сонные мордашки его ребятишек.
Дети обычно спали, хаотично разбросанные на полу в своих спальниках, но этой ночью они совершенно ненарочно устроились так, что первый же лучик солнца, лизнувший мрак, осиял их лица одно за другим. И поскольку не было таких совпадений, что могли бы омрачить блаженный мир Джо Бена, это чудесное сочетание детских физиономий, розовыми жемчужинами нанизанных на золотую нить солнца, в иное время сделалось бы для Джо поводом к буйному пророческому витийству, но сейчас сама красота зрелища настолько ошеломила его, что он как-то позабыл о метафизическом значении. Он обхватил голову руками, предохраняя свою тонкую черепную кость от такого неимоверного вольтажа. Иначе лопнет.
— Бог мой! — простонал он вслух, закрыв глаза. — О боже, боже! — Затем, так же быстро оправившись, на цыпочках прошелся по комнате и, облизывая кончик пальца, поочередно коснулся им лобика каждого из пяти отпрысков, подобно брату Уокеру на крещении. — Никакая влага в мире, — перефразировал Джо речение брата Уокера, — в глазах Спасителя не стоит и капли слюны, если она от души.
Завершив этот спонтанный ритуал, Джо, встав на четвереньки, пополз обратно, отчаянно стараясь не наделать шума, высоко поднимая колени, до болезненного осторожно опуская ноги и прижимая локти к ребрам, — он походил на несостоявшегося цыпленка табака, удирающего с кухни за спиной повара. У окна он поднял штору и долго стоял, почесывая живот, ухмыляясь просыпающемуся дню. Затем поднял руки над головой, сцепил пальцы, потянулся и зевнул.
Но что согбенный, что распрямленный, Джо все равно походил на недощипанного беглеца из мясной лавки. Его кривые ноги бугрились мышцами, теснившими друг друга, напряженными до спазма; могучая узловатая спина и руки, болтавшиеся в широченных плечах, сделали бы честь здоровяку в шесть футов ростом, но недомерка в пять футов шесть дюймов лишь корежили.
Джо всякий раз с нетерпением ждал, когда в Ваконде начнется карнавал и можно будет всех довести до белого каления на конкурсе по угадыванию веса: ему неизменно давали то больше, то меньше его настоящих ста пятидесяти пяти фунтов, промахиваясь порой фунтов на сорок. Он выглядел так, словно то ли недорос, то ли перерос — и не поймешь, что именно. Посмотришь, как он продирается через лес, а на груди электронным амулетом болтается радиоприемник, — и воображение рисует антенну, шлем с иллюминатором и космический скафандр четвертого размера.
А посмотреть на него много лет назад, когда он был еще строен и изящен, как молодая сосна, и имел лицо юного Адониса, и признаешь, что мало в мире таких поразительных красавцев. И то, во что превратился этот Адонис, было триумфом его неустанной воли и наглядным примером несгибаемого упорства. Казалось, кожа мала ему на несколько размеров, а грудь и плечи слишком велики. Когда он был без рубашки, казалось, что у него нет шеи; в рубашке же — чудились накладки на плечах. Встретив это чудо — в штанах оленьей кожи и в трех свитерах шагает вприпрыжку по бульвару, расставив локти, с кулаками у груди, широко разбрасывая ноги, вгрызаясь башмаками в упругую землю, так и ждешь, что за ним по пятам спринтует по полю полузащитник с мячом… если б не эта хэллоуинская ухмылка, сиявшая меж накладок на плечах, чрезвычайно ясно дававшая понять, что имеет место не розыгрыш мяча, а еще какой-то диковинный розыгрыш…
Но не совсем ясно — кого разыгрывают.
Он снова опустил штору. И снова луч света прошелся точно по спящим личикам, замешкавшись на мгновение на каждом лобике, изучая капли той слюны, которая от души. А Джо, натягивая холодную одежду, принялся благоговейным шепотом возносить благодарственную молитву, в общем направлении на комод, с которого загадочными и темными прорезями глаз, ухмыляясь заплесневелой усмешкой, недобро пялилась тыква-страшила: все правильно, розыгрыш идет полным ходом. Это-то было понятно. И было бы легче уразуметь, над кем розыгрыш, если б Джо не ухмылялся в ответ.
В субботу у Джо дел было невпроворот. Это когда он по субботам отрабатывал свой долг за жилье. Он провел в этом старом доме на берегу реки большую часть своей жизни, еще в детстве то и дело жил здесь по шесть, по восемь месяцев, пока его папаша гулял по всему побережью, давая выход неукротимой жизненной энергии, грозившей прожечь дыру в брюках. Вопрос о деньгах за жилище никогда не поднимался и даже в голову никому не приходил: Джо знал, что уж десять раз отплатил старому Генри своими бесчисленными сверхурочными на порубке и лесопилке, отплатил и за стол и за кров, и для себя, и для жены с детьми, да еще сверху прибавил. Дело было в другом. Старику Генри он ничего не должен, но вот самому этому дому, самой его дощатой плоти и бревенчатому каркасу Джо, по его убеждению, задолжал столько, что вовек не расплатиться. И в тысячу лет — тоже! Никогда! И поэтому, едва забрезжил на горизонте тот день, когда Джо переберется в собственный дом, он сделался истинным маньяком ремонтных работ, стремясь соблюсти этот никогдашний срок и выплатить свой непомерный долг. И он, радостно шлепая малярной кистью и заделывая трещины, бросился рассчитываться с этой деревянной коробкой, что служила ему пристанищем столько лет, ничего не требуя взамен, совершенно уверенный (как был практически всегда совершенно уверен во всем, что, по его разумению, стоило уверенности), что каким-то чудом в самый последний момент сверхударным заколачиванием гвоздей и шпаклевкой щелей ему удастся-таки выплатить этот долг, в неоплатности которого он был совершенно уверен еще раньше.
— Старый дом, старый дом, — напевал он, оседлав конек с молотком в руке и со ртом, ощетинившимся гвоздями. — До того, как я тебя покину, — подлечу тебя так, что будешь сиять будто новенький грош. Сам знаешь. Ты еще тыщу лет простоишь!
Он любовно поглаживал мшистую кровлю. «Тысячу лет» — он был категоричен. В три или четыре выходных до его переезда оставалось перекрыть дранкой еще немалую часть крыши, но он успеет, вот вам слово, вот вам зуб и — если уж Молить о Божественной Помощи — вот вам Крест!
От этой мысли по его телу пробежал легкий холодок возбуждения: хотя порой он и подходил к этому вплотную, но никогда еще по-настоящему не Молил. Да, он молился за всякое и разное, но это все не то, это не Призыв о Вмешательстве. Молиться можно о чем угодно, но Мольба о Божественной Помощи… это вам не амулет по каталогу заказать! Помощь будет, не сомневайтесь ни секунды — о да! — но только дождитесь чего-то соизмеримого, а не то, что там шкив у лебедки накрылся или в семье неурядицы какие. Хотя, признаться, ночью, когда Хэнк был таким в воду опущенным после размолвки с Ли, я уж был близок к Мольбе но рад, что воздержался. Потому что Хэнку всего-то и нужно, что бросить волноваться из-за этого, идти вперед и делать то, что должен, и он уже знает, что именно — вроде того, как я же знал: он знал, что вернется в лес, чтоб поискать старушку Молли, потому что таково было его внутреннее убеждение, — надо ему понять, что он уже все про себя знает, и этого достаточно для дела… Да, я рад, что не Взмолился — потому что Хэнк и сам справится, даром что не Верует… вот только я вправду никогда не видел его таким огорченным, огорошенным, до того как Ли его огорошил. Если б он только бросил дурака валять и признал то, что уже знает: ничего не остается, как идти вперед и поправлять Малыша, когда тот сбивается с курса. И уж в таких делах Хэнку точно не нужны ни Помощь, ни Вмешательство… Разве вот, теперь уже давно, уже год, как мы услыхали о ее самоубийстве… Нет, нет, сейчас не такой случай — просто… просто вся эта возня с профсоюзом, а теперь вот и Ли тоже — все это Хэнка малость выбило из колеи. Но он обязательно оправится, если только — как и всякий избранный, кому уготована ответственность поймет, пора бы врубиться в то, что он уже знает, и тогда все снова будет отлично — о да! — просто как лучше не бывает все будет…
Он пребывал в своих сумбурных, неотесанных рефлексиях, а октябрьское солнце, проталкиваясь сквозь дымчато-голубое октябрьское небо, бесстрашно катилось в ноябрь… а черная шайка туч, притаившихся на горизонте, казалась далекой, как январь.
Джо Бен рывками перебирался по венцу крыши, лицо горело ярко-оранжевым, глаза — ясно-зеленые изумруды в беломраморной оправе белков; то и дело он бросал через плечо довольный взгляд, наслаждаясь контрастом между старой кровлей и новой — рубеж был неровный и рваный, но несомненный. Посмотрит секунду другую — а потом снова принимается за дело, отбивает молотком старые лоскуты дранки и выстругивает свою философию, совершенно уверенный, что все образуется, пойдет на лад и будет отличненько… надо лишь правильно улыбаться и понять, что ты уже знаешь, что делать. И никаких гвоздей! А если розыгрыш вершится над Джо — так он последним это признает и первым посмеется.
По зову Вив к обеду Джо спустился по лестнице, довольный тем, как исцелил одновременно и крышу, и тревоги Хэнка. Тут и делать нечего: надо просто свести Хэнка и Малыша, чтоб они выговорились друг перед другом. Что б их там ни душило — надо просто хорошенько проветриться. Они ж ведь оба не дураки. И уж точно понимают, что глупо и дальше держать камни за пазухой, на сердце или где еще. Если продолжать в том же духе, никто ничего не выиграет, а вот потерять могут: Хэнк — покой и сон, потребные для работы, а Ли — пару-тройку зубов. Вот и все. Уж он-то их заставит трезво взглянуть на вещи.
Но проведя рекогносцировку за обеденным столом, Джо решил несколько дней повременить с предложением своего посредничества. Хэнк уединился за распахнутой газетой в гнетущем грохочущем безмолвии, а Ли курил, уставившись в окно кухни трагическим, подавленным взглядом, и щеки его были так анемично бледны, что, казалось, он и потрясения стрижки не переживет, не то что выбитых зубов. Глядя на Ли, Джо дивился: тот ли это парень, что всего лишь вчера так лихо карабкался на крутой склон с чокерной цепью в руке? Сейчас он смотрелся таким потерянным и унылым…
Ли таращится в свою тарелку, а она таращится в ответ двумя бесшабашными желтками глазуньи, поддразнивает беконовой ухмылкой; эта тарелка — будто маска-черепушка… напоминает ему о другой маске (маленький мальчик смотрел на маску, борясь со слезами) и о другом, давнем Хэллоуине (отвернулся, патетически воззвал к матери: «Да зачем мне это надевать — и зачем вообще туда идти!» Хэнк взял маску из рук мамы, оскалился. «А по-моему, просто милашка», — сказал он). Ли прокалывает желток одного глаза и размазывает его по бекону…
— Слопал бы ты эти яйца, Лиланд, — советует Джо, — а то ведь на месте зачахнешь. А, я знаю, в чем твоя беда: ты просто переспал. Побывать бы тебе со мной там, на крыше, вдохнуть духа крепкого, ядреного!
Ли медленно поворачивается к Джо, улыбается язвительно:
— Я был там с тобою, Джозефус. Мысленно с тобой! — Я еще до завтрака решил, что, согласно плану завоевания симпатии Вив, лучшая тактика — желчность и обида как результат несносного обращения Хэнка ночью. — Да, мысленно я был с тобой, от первого рассветного треска до грохота дневного. Я был с тобою, с каждым ударом твоего молотка.
Джо хлопнул себя по щеке:
— Ой, даже и не подумал как-то. Эт-ведь прямо над твоей комнатой, да? О, парень, ты уж небось решил, что началось светопреставление и избушка рушится на куски? Ты как думаешь — переживешь? У тебя до сих пор губы чуточку трясутся…
— Я думал, как бы успеть предупредить Курочку Рябу и Братца Лиса. — Я засмеялся. Несмотря на мою бескомпромиссную желчность, Джо Бен меня забавлял. — Я думаю, переживу, несмотря на контузию.
— Мне, право, очень жаль, — извинился Джо. — Я-то уж знаю, каково это, когда после рабочей недели еще будят в выходной, когда и не надо бы.
— Извинения приняты, — и я озадачился: да откуда ж тебе это знать, Джо? Как тебе понять мои чувства при сегодняшнем пробуждении, Джо, когда сам ты, уж верно, за всю жизнь ни единого дня не залеживался дольше рассвета?
Джо Бен был загадкой для меня и в иных отношениях. К черту внешность; он был из тех чрезвычайно замечательных индивидов, чьи сердца качают чистый фенамин по упругой латексной плоти. Всегда кайфует, всегда легок на подъем, всегда на вид перекормлен и недосложён, что бы ни ел. Он с таким рвением обрушивался на свою снедь, что ему надлежало бы истощаться силами при каждом обеде, подобно машине, глохнущей на заправке, поскольку двигатель сжигает горючее быстрее, чем насос подает его в бак.
Сокрушив череп на тарелке, Ли отодвигает ее от себя, содрогаясь… (Маленький мальчик попытался проигнорировать суждение Хэнка о маске: «Мам, да не хочу я конфеты клянчить, а если не хочу, так почему я должен…» Хэнк, не дав ему договорить, сграбастал его и усадил к себе на плечо. «По-то-му-штаа, Малой, если не научишься быть страшным-престрашным — как ты сможешь одолеть злыдня Скрытня-Сзадня в его логове? Конечно, попотеть придется, но дело того стоит. Или так и просидишь всю жизнь в норке, будто суслик какой! Так что давай надевай маску. Сейчас нагрянем в город — и вусмерть всех перепужаем!») и пытаясь игнорировать необъяснимую угрозу, исходящую от этой тарелки с яичницей…
— Джо, — сказал я невзначай после некоторой паузы, — знаешь… а ведь я, пожалуй, готов принять твое предложение.
— И это правильно, кто бы сомневался! — Затем, прожевав полновесный кус тоста, так же невзначай уточнил: — А… какое предложение?
— Получить возможность воочию убедиться в могуществе твоей веры, посетить субботнюю службу в твоей церкви… что, не помнишь?
— Да! церковь! ты придешь! о, парень, да! Но, правда, это не совсем церковь… в смысле, церковь, но необычная. Ну, безо всяких там алтарей, амвонов, разноцветных окошек… она скорее как шатер, вот она какая. Шатер? А? — Он кратко хмыкнул, давая выход забрезжившему удивлению. — Да, вот такая она — как шатер. Как тебе это?
— Со всей очевидностью, архитектура твоего собора оставила не слишком глубокий след в твоей памяти.
— Но… эй, Ли, слушай: одно «но». Мы с Джен оттуда не сразу домой вернемся. С одной стороны — Хэллоуин, все дела. Надо, чтоб вечерком ребятишки малость позабавились.
— Да, Лиланд, — тихим голосом поддержала Джен, — после церкви мы отправимся в свой новый дом. На кухне кое-что подкрасить. Но, конечно, мы и там будем тебе рады, хоть весь день — а потом с нами и вернешься.
— В яблочко! — Джо Бен прищелкнул пальцами. — Ты когда-нибудь красил стены, Ли? Такой кайф, знаешь! Просто рай! Шварк-шварк! Мановение руки — и… Красный! Желтый! Зеленый!..
— Бежевый, кремовый и салатовый, Джо, — подправила его палитру Джен.
— Во-во! Как тебе это, Ли? Если ты в силах держать кисть — мы тебе ее доверим, но устроим испытание, вроде того, — поглядим, годишься ли ты в дело. И если годишься… отлично порезвимся.
Я сказал, что, боюсь, после проповеди брата Уокера наверняка буду так потрясен — где тут сохранить верность кисти? Но назвал несколько знакомых ребят, которые, возможно, заинтересуются…
— Джо Гарпер? Гекльберри [63] кто? Ли, а эти парни — они городские?
— Шутка, Джо, забудь…
Что он тотчас и сделал, пустившись в восторженное описание своих планов по росписи ванной:
— Человеку, согласись, нужно что-то, чтоб глаз радовало, пока вокруг сплошной белый фаянс? Что-то буйное, кайфовое?
Я предоставил Джо Бену и его жене обсуждать нюансы отделки ванной, а сам снова занялся яичницей…
…Ощущение угрозы он в конце концов объяснил своим детским страхом, как бы не заставили съесть сырое яйцо… (маленький мальчик с плеча Хэнка бросил последний умоляющий взгляд на мать, но та лишь сказала: «Счастливо повеселиться, Лиланд») и тем фактом, что Хэнк, очевидно, до сих пор порядком взвинчен…
Джо был в приподнятом настроении, даже по меркам Джо. Он пропустил ночную перепалку, заснул в совершенном неведении о возобновлении холодной войны между Хэнком и мной и, пока родичи грызлись под сенью его Утопии, Джо провел ночь в грезах о братской идиллии: красочный мир гирлянд и бабочек, синих птиц и золотых рыбок, где Человек Любит Своего Брата Просто Потому, Что Так Приятнее. Бедный наивный Джо с мозгами Пиноккио и миром из взбитых сливок… Рассказывают, когда Джо был маленьким, кузены вытряхнули его рождественский чулок и заменили подарки на конский навоз. Лишь глянув на него, Джо опрометью бросился к двери, восхищенно засверкав глазами. «Погоди, Джо, ты куда? Что подарил тебе дедушка Санта?» Согласно преданию, Джо задержался у двери в поисках веревки. «Новехонького пони, а он убежал. Если поспешу — еще поймаю».
И с тех самых пор, казалось, Джо почитает щедрую долю своих тягот за удачу, а щедрую меру дерьма на своем пути — за верный знак того, что прямо за поворотом его поджидают шотландские пони, а чуть дальше по дороге — арабские рысаки. А объясни ему, что нет лошадей, и не было в помине, что все — лишь розыгрыш и один навоз, он бы поблагодарил за подаренное удобрение и занялся бы садоводством. И скажи я ему, что вызвался отправиться с ним в церковь лишь ради свидания с Вив, он бы возрадовался, что я укрепляю отношения с Хэнком через дружбу с его женой.
Ли ловит краткий взгляд Хэнка из-за газеты: в глазах озабоченность, губы ищут некие добрые и мудрые слова, которые бы все уладили. Не находят. Сдавшись, его рот закрывается, и, прежде чем Хэнк снова поднял газету, Ли подмечает в его лице беспомощность, отчего ликует и смутно тревожится разом…
Но мне слишком нравился этот шустрый гном, чтобы рисковать с ним откровенничать. И я сказал ему:
— Да ладно, Джо, я до темноты вполне потерплю. Кроме того, вроде бы… Вив, не ты ли говорила, что собираешься прокатиться к пляжу и поискать ракушек на отливе?
Вив сидела на хромированном табурете, поджав свои кеды под блестящий ободок, и штопала носок, натянутый на электролампочку. Продев узел иглой, она протащила нить и поднесла ее к своим сверкающим острым зубкам. Чик!
— Не ракушки, Ли, — отвечает она опасливо, заглядывает в ящик, ищет следующий носок. — Каменные устрицы. Да. Я говорила, что, может, и выберусь, но не знаю… — Она посмотрела на Хэнка. Газета зашуршала над столом, навострив бумажные барабанные перепонки.
— А меня не подхватишь? Если поедешь?
— У нового дома Джо с Джен тебя подхватить — или где? Если поеду?
— Да, самый раз.
Она вдела лампу в очередной носок; глаз «Дженерал Электрик» лукаво подмигнул мне из шерстяной оправы.
— Итак… — Свидание назначено. Я встал из-за стола. — Скажи, когда будешь готов, Джо.
— Хорошо. Дети! Писклявочка, отведи малышей в лодку. Собирайтесь. Гоп! Гоп!
Мырг. Глаз постепенно затягивался белыми ресничками стежков. Чик.
— Значит, еще увидимся, Ли? — спросила она с усердным безразличием, не вынимая изо рта толстую белую нить.
— Ага, наверное. — Я зевнул, следуя за Джо к выходу из кухни. — Потом… — Снова зевнул: я мог быть безразличным, как само безразличие.
Какую-то секунду, когда Хэнк уже вернулся к газете, Ли, не в силах продолжить начатое, хочет кинуться к брату, молить о прощении и помощи: Хэнк, вытащи меня! спаси меня! не дай подохнуть, как последней букашке! (Маленький мальчик отвернулся от матери. «Хэнк, я ужасно устал…» Хэнк щелкнул мальчика по лбу: «Не дрейфь, пацан, старина Хэнкус не отдаст тебя на съеденье мраку!») — но вместо этого решает: «Ну и дьявол с ним. Ему ж и дела нет». И негодующе сжимает челюсти…
В гостиной Хэнк поинтересовался, не собираюсь ли я задержаться в городе после службы и поглазеть на гоблинов-шмоблинов. Не исключено, пожалуй, ответил я. Он ухмыльнулся:
— Малешко Бога, малешко бесов — так, Малой? — Будто наша злосчастная перепалка забыта. — Что ж… счастливо поразвлечься.
По сути, думал я, выходя из дому, что до усердного безразличия — неясно, кому из нас троих присудить пальму первенства…
На улице Ли застает в ясном небе полную луну — проторчала там всю ночь в ожидании шоу и теперь не намерена его пропустить («Если хочешь в этом мире как-то приподняться, — сказал Хэнк мальцу, когда они вышли из дома, — нужно вырасти выше его темноты».) — дневная луна, пялится на него еще свирепее давешней тарелки с яичницей — и его негодование стремительно тает…
По дороге в город Джо пылал таким миссионерским энтузиазмом, что поведал мне сакральную историю своего чудесного спасения…
— Оно явилось мне однажды ночью, во сне! — орал он, стараясь перекрыть рев пикапа, однако весь этот гам — и рев движка, и скрежет гравия под колесами, и хэллоуинские дудочки да погремушки детей в кузове — сдабривали рассказ особым колоритом. — Точь-в-точь как Давиду и всяким прочим. Весь день и всю неделю мы тогда пахали на болоте, далеко к северу отсюда. Ой, дай-ка припомнить, это было добрых семь, а то и восемь лет назад, да, Джен? Когда мне был зов обратиться в веру? Стояла ранняя весна — и ветер задувал так, что прям-таки скальп с головы сдирал. Но рубить при сильном ветре не так уж опасно, как иные говорят, особенно если глядеть в оба… присматривать за толстыми верховыми ветками, которые обломиться могут, и все такое. Я тебе рассказывал про Джуди Стэмпер? Ааронову внучку? Она как-то гуляла себе по парку, что выше по реке, а тут еловая лапища рухнула, расплющила девочку в лепешку. В парке, чес-слово! Ее мама с папой снялись и убрались из наших краев. Аарон как убитый был. А ведь и ветра особого не было — погожий такой летний денек. Они туда на пикник выбрались, и она всего на минутку от их поляны отлучилась в кустики — и нате: насмерть и всмятку… Такие дела!
Он горестно потрясал головой, пока не вспомнил, с чего завел свой рассказ.
— Но — ах да! — На его оранжевой физиономии снова зажглась широкая белая ухмылка, и он продолжил свое сказание. — Я и говорю, было ветрено, и в ту ночь мне был сон, будто я работаю на вершине мачты, а тут вдруг как налетит ветрюга, и дует, и дует, и все как завертится, закружится так и сяк… И тут грянул такой громовой глас: Джо Бен… Джо Бен, ты должен обрести спасение… А я в ответ: хорошо-хорошо, я и сам не прочь, вот только сперва заарканю эту мачту, а то мы на сколько запаздываем, уж март на дворе! И орудую дальше топором… А ветрюга все пуще завывает. И опять этот голос: Джо Бен, Джо Бен, ступай и обрети спасение. А я: ладушки, но только нельзя секундочку с этим повременить, бога ради? Ты что, не видишь, как я тут задницу надрываю? И обратно рубить, значит. Ну, тут уж ветер по-настоящему с цепи сорвался! Будто до того даже и не дул толком, а так — разминался. Деревья с корнем вырывает, подхватывает, и они знай себе пляшут по округе. Домики в воздух взмывают. Скотина всякая туда-сюда по небу летает задом наперед… А меня так начисто с дерева сдувает, распластало по воздуху, последними когтями в ствол уцепился. И полощусь, что твой флаг. Джо Бен, Джо Бен — ступай… Но это уж было чересчур — и я подпрыгнул прямо в кровати.
— Все так, — подтвердила Джен. — Он подпрыгнул прямо в кровати. В марте.
— И я, значит, говорю: Джен, восстань и облачись. Нам светит спасение!
— Все так. Прямо так и сказал. Восстань и…
— Ага, точно так. Мы в то время жили в старом доме Эткинсов, вниз по реке — и уж внесли за него начальный платеж. Помнишь, Джен? А парой месяцев спустя, Ли, эта развалюха спрыгнула в речку, что твоя лягушка. В один прекрасный день — бултых! Клянусь, я бы тогда скорее поверил, что эта домина летать научится, чем что ее так моментально подмоет! Но вышло так. У Джен вот старинный клавесин пропал, мамин…
— Все так. Я уж почти забыла. Прямо как лягушка…
— И аккурат на следующий день я отправился к брату Уокеру.
— После того, как дом сгинул? — Я немного запутался в хронологии его повести. — Или после…
— О нет — прямо после Сна! И сейчас я тебе такое расскажу. Хочешь узнать такое, что у тебя волосы дыбом встанут? Едва только, в тот самый миг, как я дал эти обеты, дал, значит, обеты и глотнул воды, которая прямо из реки Иордан, — знаешь, что случилось? Знаешь?
Я засмеялся и сказал, что боюсь даже гадать.
— Джен — она понесла нашего первенца точнехонько сразу после этого!
— Все так. Понесла. Сразу после.
— Сразу-сразу после! — напирал Джо.
— Невероятно! — восхитился я. — Трудно и вообразить эликсир подобной силы. Она понесла в тот же миг, как ты испил воды из Иордана?
— Аккурат! В тот же самый миг!
— Занятно было бы засвидетельствовать подобное событие.
— О, парень, Сила Господа — она в Неустанности. — Джо почтительно покачал головой. — Как говорит брат Уокер, «Бог — Застрельщик Небесный». А в старину, понимаешь, «застрельщиком» называли лесоруба, который вдвое против других нарабатывал. «Застрельщик на Небесах и Лажовщик в Преисподней!» Такая уж манера у нашего брата Уокера, Лиланд. Он не шибко-то уважает всякие высокие словеса, какими другие проповедники изъясняются. Зато уж скажет — что гвоздь забьет!
— Все так. Что гвоздь.
Бледная дневная луна мечется среди деревьев, подсматривает, не отстает. Все эти бредни про ребят, которые жертвы полной луны — вервольфы и все такое — чушь, полная чушь…
Джо с женой продолжали разглагольствовать о своей церкви всю дорогу до Ваконды. Я намеревался отлынить от мессы, сославшись на внезапную головную боль, но энтузиазм Джо был таков, что стало жаль его разочаровывать, и я волей-неволей отправился с ним на ярмарочную площадь, где в огромном двухстоечном бордовом шатре обитала его версия Господа. Мы явились рано. Складные кресла, аккуратными рядочками выстроенные на красочном ковре древесной стружки, были лишь частично оккупированы дремлющими рыбаками и лесорубами, снедаемыми их собственными снами о ветреной погибели. Джо и Джен порывались занять свои обычные места в первом ряду.
— Там-то уж Брат Уокер до самых печенок тебя прогрызет, Лиланд! Пошли!
Но я уклонился, сказав, что не хочу привлекать лишнего внимания.
— Знаешь, Джо, поскольку я новичок в сем шатре Господнем, наверное, лучше уж мне пригубить первую чашу благодатной новой веры с заднего ряда, подальше от клыков добрейшего брата?
С этой выигрышной позиции я легко сподобился улизнуть через пару минут после начала службы, не тревожа благолепие краснолицей паствы и не нарушив рок-н-рольного катехизиса, что бренчала на электрогитаре слепая жена Брата Уокера. Я выбрался из шатра как раз вовремя.
Полная и несусветная чушь. Луна полна — но то банальное совпадение, и ничто иное. Я говорю «как раз вовремя», ибо, когда я выбрался наружу, меня охватила некая кромешная заполошность, сочившаяся на меня с истыканных перстом небес, смазанно-смешливый экстаз, клубившийся над шаткой сушей. Наконец меня осенило: дурилка, да тебя просто «тащит». «Послетравье», как называет это Питерс. Рецидив кайфа, порой настигающий посреди дня после того, как накануне ночью выдуешь слишком много смехотворной мексиканской травы. Ничего особо страшного. В сравнении с полумертвецким алкогольным похмельем, этот «приход» на другой день — пустяшная расплата за грехи ночные. Ни тошноты, ни головной боли, ни наждачной гортани, ни плазмы в глазах — ничего из алкогольных последствий. Лишь малая эйфория, да дремотный, воздушный флегматизм, что зачастую бывает весьма приятен. Но картина мира порой слегка придурковатая, а если же и так в место угодил придурочное — вроде ритм-н-блюзовой церкви, — дурь рискует приумножиться.
Я говорю «как раз вовремя», потому что когда меня «приходнуло» — под гитарную мелодию «Солдаты Христа — вперед!» и громогласные призывы Брата Уокера встать и искать свое спасение, — несколько невменяемых секунд я был близок к тому, чтоб ринуться по устланной опилками тропе к метафизической благодати.
Оказавшись на площади, я нацарапал записку Джо и сунул ее под дворник его пикапа. Я просил прощения за столь раннее отбытие, уверял, что остался бы, но «даже с заднего ряда можно было прочувствовать укус Брата Уокера, а поначалу такую святость следует принимать в малых дозах». Он снова видит луну, отраженную в боковом стекле пикапа. Не напугаешь. Ни капельки. На самом деле я сейчас даже в лучшей кондиции, чем в твою четверть или новолуние… («Нормальное место для начала, не хуже других, — Хэнк остановил пикап и указал на двор, уже придушенный навалившимся сумраком. — Просто постучи, Малой, и скажи „Пирожок или жизнь!“ Всех-то делов… Вперед!») …потому что впервые в жизни фишки ложатся по-моему…
Я направился в город, который, казалось, лежал в сотне миль к северу, за пустырем. Тяготея к подветренной стороне, я по наитию свернул с Алагагея-стрит и зашагал по длинному сломанному хребту Шведского Ряда, перебирая ногами старые дощатые позвонки тротуара, на ходу ведя костяшками по беленым ребрышкам штакета скандинавских дворов. Он продолжает следить за нею, а она зловеще и неотступно крадется в кленовых кронах… (Дитя, задрав маску, уставилось на дом. «Но мы же в Шведском Ряду, Хэнк! Это же Шведский Ряд!») Он видит, как она ползет за пологом облаков… Солдаты Христа все маршируют Вперед по опилкам в шатре моей черепушки, но из языческих нордических дворов на меня сквозь безбожные викингские маски пялятся поджарые белобрысые ребятишки с коленками, как дверные ручки. «Гляньте! Эй, ты чего дрейфишь? Э-ге-гей!» Черт с тобой, и твоим миндальным пирожным, и твоими вервольфовскими происками. Я — в хорошей кондиции. Впервые в жизни слабый запах далекой победы доносится до моего носа (Хэнк смеется: «Шведы — ниггеры не чернее прочих. Давай: вон, ребята из твоего класса прошли».); и чем может мне грозить полдневная луна, да еще такая бледненькая?
Я шагал, погруженный в себя, стремясь поскорее оставить за спиной этот шум, этот гам, этот костлявый проспект и всю эту карнавальную Валгаллу, стремясь поскорее пройти город, влекомый далеким, едва слышным ревом соленого моря, где меня ждет Вив с раскрытыми объятьями и закрытыми глазами. Шаги Ли все быстрее, быстрее, вот он уже почти бежит, и дыхание его участилось. (Мальчик стоял перед калиткой и смотрел на унылый, заросший сорняками сад. У соседнего дома Микки Маус и ряженый ковбой, едва ли старше Ли, подставляли мешки под истребованную дань. Если им удалось — и у него получится. На самом деле он и не боится этого темного двора — это пусть Хэнк так думает. И того, что за дверью, какой-нибудь толстой шведской старухи-рыбачки, тоже не боится. Он вообще не боится Шведского Ряда… но его рука все никак не отважится сбросить щеколду.)
В городе царил такой же хаос, что и в предместьях. Главный по Недвижимости, с лихорадочным румянцем на щеках размалевывающий мылом окна, подмигнул мне, выражая надежду, что я доволен своим местожительством, а драный, побитый молью рыжий кот пытался заманить меня в переулок, чтоб показать свою коллекцию грязных картинок. Мозгляк Стоукс гордо волочил свою тень из парикмахерской в бар, где намеревался угостить ее выпивкой. Гриссом нахмурился при моем приближении: «Опять заявился этот стэмперский щенок, читать мои книжки бесплатно! — и нахмурился, когда я прошел мимо: — Во как! Мои книжки недостаточно хороши на его утонченный вкус!» А крохотный вервольфчик с резиновой мордочкой, прислонившись к дверному косяку, коротал время до наступления тьмы, гоняя йо-йо.
Солнце холодное, но яркое и резкое; автомобили рельефно сияют хромом; изоляторы на телефонных столбах горят изумрудным блеском… но Ли напрягает зрение, будто глубокой ночью (Наконец мальчик сподобился отворить калитку и пройти по двору — лишь затем, чтобы снова замереть перед дверью. Страх вновь парализовал его пальцы, но на сей раз он знает, что страшное — не за дверью, а у него за спиной! на улице! затаилось в пикапе! Ни секунды ни раздумывая, он спрыгнул с крыльца и бросился наутек. «Постой, Малой! Куда?.. — За угол дома. — Малой! Вернись! Все в порядке! — В высокие травы, где он и прятался, пока Хэнк не прошел мимо. — Ли! Лиланд, где ты?» Потом вскочил на ноги и снова побежал, и бежал, и бежал, и бежал) и уже чувствует вечернюю прохладу в полуденном ветерке.
Я снова ускорил шаг, а когда обернулся, увидел, что оторвался и от Христова Воинства, и от Викингов, и от Главного по Недвижимости. Лишь рыжий кошак по-прежнему тащился за мной, но и его дьявольски похабная целеустремленность подыссякла. Я свернул с Главной на Океанский проезд, почти бегом, и уж готов был поздравить себя с удачным спасением от всех этих демонов, как к обочине вильнула машина. Притормозила рядом, царапая гравий, как влюбленный дракон.
— Эй, папаша, тебя подбросить?
С безусого лица, слишком юного для покупки пива, взирала пара глаз, что состарились еще до Черной Чумы в Европе.
— Мы тут чалимся туда-сюда, папаша. Куда надо — туда подкинем. Давай на борт!
Распахнулась передняя дверь, предъявив взору шайку столь зловещую, что ряженые викинги перед ними были научным симпозиумом, а вервольф — и вовсе плюшевым щеночком. Шайка вдвойне страшная тем, что безо всяких масок. Кошмары тинейджерской моды, одетые для своего ежедневного Хэллоуина, во всем блеске. Полдюжины жующих жвачку, цыкающих зубом, обкусывающих губную помаду шумных шпанюков в будничной стайной униформе. Полная машина юной Америки в живых красках, химические монстры, порождение «Дюпона», с нейлоновой плотью поверх неоновых вен, гонящих крашеную кровь к синтетическим сердцам.
— Какие косяки, старик? Выглядишь хреново. В смысле, выглядишь хреново!
— Да ничего. Просто спасаю шкуру…
— Да? А чего стряслось?
— Шел себе по городу — и угодил в лапы банды пришельцев.
— Да? Джаз-банды? Таз-банды? Газ-банды?
Их хихиканье и пистолетный треск жвачек несколько нервировали меня, но я все же был в состоянии расшифровать их код.
— И ганжубас-банды, — ответил я.
Хихиканье прекратилось, как и жвачная канонада.
— Ну… как жисть? — полюбопытстовал водитель после недолгого прекращения огня.
— Железно, как жестянка, — ответил я, на сей раз чуть менее задорно. Мою метафору снова встретили молчанием, и что-то в тональности этого молчания подсказывало мне, что мои попутчики не слишком-то в восторге, когда им возвращают их сленг. И я умолк, предоставив своим благодетелям сосредоточиться на дороге и жвачке. (Бежал и прятался, и снова бежал, от проулка к проулку, от тени к тени, пока не вырвался на асфальтовый простор трассы, залитой светом фар.) Пару секунд пощелкав жвачкой, водитель тронул меня за рукав:
— Эй, брателло, подай-ка этот ключ от храма!
Я протянул ему открывашку. Он взял ее, не поблагодарив, и принялся ковырять хромированной железкой в зубах, борясь с застрявшим семечком. Меня охватила тревога. В воздухе повеяло садизмом слишком явным, чтобы счесть его за мнимый. На сей раз я попал в переплет — никаких фантазий. Бывают признаки надвигающегося насилия, однозначные и достоверные для всякого, как бы ни буйствовало воображение. Но как раз когда я уже готов был распахнуть дверь и выпрыгнуть на ходу из несущейся машины, девица на заднем сиденье наклонилась к уху водителя, что-то ему прошептала, и его маньяческая ухмылка сменилась извиняющейся улыбкой нашкодившего первоклашки.
— А… Э… слушайте, мистер… если вам, конечно, не в умат дернуть стакашек пивка… в смысле, когда чалиться с нами пристебет — где вас высадить? У водопоя? У козодоя? У прибоя?
— Там! — Я указал на истертую колею, тянувшуюся от шоссе на запад и терявшуюся в зелени. — Прямо там! — (Мальчик лежал в канаве, переводя дух. Потом рванул к частной грунтовке, с обеих сторон обсаженной густым кустарником.) Снова — по наитию, плюс желание избавиться от моих новообретенных друзей: — Прямо там будет нормально, спасибо…
— Прямо там? Решать вам. Сосны, дюны и вода — вот и вся беда. Дикое безлюдье. — Он притормозил.
— Зато здесь — дикое многолюдье, — заметил я, вызвав новый взрыв хихиканья, и открыл дверь. — Что ж, спасибо…
— Эй, погодь. Говорят, ты Хэнка Стэмпера брательник? А? Что ж, хозяин-барин: тут — так тут.
Водитель небрежно помахал мне, ухмылкой давая понять, что по какой-то не ведомой мне причине мне то ли крупно повезло, то ли наоборот, что я — брат Хэнка Стэмпера.
— Не хворай, — сказал он со значением.
— Бывай.
Машина выпрыгнула обратно на асфальт, обдав меня гравием, а я поспешил укрыться в кустах, пока не нагрянула еще какая-нибудь повозка с добрыми самаритянами.
Вырвавшись из хищной атмосферы машины, Ли снова пытается успокоить себя: к чему спешить? У меня по крайней мере час до встречи с нею… вагон времени. (Пробираясь сквозь удушливую тьму, мальчик впервые сподобился озадачиться своим внезапным бегством. Он знал, что бежал не от дома, да и брата на самом деле не боялся: Хэнк никогда его не тронет, и никому не позволит. Так от чего он бежал? Он шел и шел, хмуря мордашку и стараясь постичь свой поступок…) Серьезно, куда торопиться?
Если я чаял обрести покой в трепетных зеленых объятиях Матушки Природы, то не угадал. Через несколько минут эта дохлая тропинка исчахла окончательно, я миновал последние намеки на человеческое присутствие, в виде некрашеных хибар и гераней в кофейных жестянках, и оказался в густой чащобе из числа тех, что можно встретить на орегонском побережье всюду, где дюны, теснимые морем, набирают достаточно органики для поддержания жизни. Полоска джунглей передо мной была не шире тридцати-сорока ярдов, но на ее преодоление мне понадобилось такое же количество минут, а клены с их сплетенными пластмассовыми веточками и бумажно-бледными листьями, вылинявшими на солнце и дожде, казалось, не натуральнее лабораторных мутантов-тинейджеров, что довезли меня до леса.
Нет, серьезно, к чему спешка? Не так уж поздно. Но тогда… почему трясется подбородок? Ведь не так уж холодно. (Почему я побежал? Я не боюсь этих шведов. И Хэнка не боюсь. Я только боялся, что он увидит, как я отскочу, или закричу, или еще что…)
Было довольно рано, однако уже по чуть-чуть темнело. Чая украсть мое солнце, навалились тучи. Я продирался вперед, к стеганому пологу сумрачного света, что сочился сквозь листья. Выбравшись из кущ рододендронов и ежевики, я уперся в лилово-черное болото, гнойно-стеклянисто поблескивавшее жирной пленкой разложения, затянувшей мелководье. Там и тут плавали кувшинки, а из одного особенно зловещего массива торфа и грязи голосила безутешная лягушка: «Чуу-ВАК! Чуу-ВАК!», с такой отчаянностью, с какой кричат «Убивают!» или «Пожар!».
Огибая болото, я взял левее и на краю, неподалеку от того места, откуда лягушка взывала ко мне, столкнулся с сообществом странных трубчатых растений, источавших сладковатый запах. Они росли пучками по шесть-восемь штук, будто маленькие зеленые семейки, и самые старшие достигали в высоту трех футов, а младшие были не больше детского мизинчика. Но независимо от размера и не считая совсем уж скрюченных калек, все они были одной формы: узкие у корня, расширялись к венчику, подобно рожку, с той лишь разницей, что на самом верху, передумав расти, они, выгнув шею, обращали зев к своим истокам. Представьте себе этакие запятые-переростки, глянцевитые, зеленые, длинным прямым хвостиком утопающие в лиловой жиже; или — половинные ноты в партитуре для музыкантов-овощеводов, с овальными головками, разом перерастающими в шею; и все равно едва ли вы получите представление об этих растениях. Позвольте только сказать, что они выражали суть художественной концепции хлорофилсодержащих жизненных форм с иных планет, эдакие стилизованные уродцы, полузабавные, полузловещие. Идеальное угощение на Хэллоуин.
(Итак, единственное, чего я по-настоящему испугался там, в Шведском Ряду, — что Хэнк увидит, как я испугаюсь. Это ли не самая большая нелепица? Да уж… Мальчик рассмеялся, найдя свой страх столь нелепым, но по-прежнему шагал прочь от города. Он знал, что теперь навечно изгнан из дому. Знал, что папаша Генри и остальные думают про трусливых щенят, даже если единственный страх трусливых щенят — оказаться трусливыми щенятами.)
Я вырвал одно растение из родной семьи, чтоб изучить повнимательней, и обнаружил под изгибом запятой круглое отверстие, напоминающее рот, а рядом в клейкой жидкости покоились остовы двух мух и пчелы. Тут я сообразил, что эти странные болотные растения — Орегонский подарок институту естественных аномалий: дарлингтония. Существо, застрявшее на нейтральной полосе между растительным и животным царствами, наряду с шагающим вьюном и парамецией. Сладостный, холеный хищник с корнями, вкушающий сбалансированный рацион из солнечного света и мух, минералов и плоти. Я глазел на стебель в своей руке, а тот слепо таращился в ответ.
«Привет! — вежливо поздоровался я с этим овальным, медоточивым ртом. — Как жизнь?»
«Чу-ВАК!» — вмешалась лягушка; я выронил цветок, будто жгучую головешку, и поспешил дальше, на запад.
Когда Ли взбирается на гребень дюны, открывшийся вид бросает его в дрожь: всего в нескольких сотнях ярдов раскинулся океан, мирный и серый, с кружевной каймой, подвернутой по берегу, словно атласная постель, разложенная ко сну (Луна вела мальчика через дюны. Скудный ломтик луны едва-едва отсвечивал в манящем прибое); но там полно песку…
Наконец я достиг подножия крутого холма золотого песка и покарабкался наверх, набивая карманы и ботинки. Орегонские дюны содержат лучший, чистейший и однороднейший песок во всей Америке, в непрестанном движении, постоянно просеиваемый летними ветрами и промываемый зимними ливнями. Дюны кое-где расползаются на мили, без единого деревца, или кустика, или цветочка, слишком правильные, чтоб возникнуть естественным образом, и слишком обширные, чтоб оказаться продуктом человеческого труда, они даже глазам случайного наблюдателя являют некий ирреальный мир — моим же порядком искушенным глазам, когда я вышел на побережье, дюны представлялись территорией, заповедной в самой высшей мере.
Он ринулся к этой разложенной постели, не чуя ног в своем сомнамбулическом марш-броске (На полпути к морю, совершенно одинокий на голом песчаном поле, маленький мальчик сгинул…), взобрался на гребень дюны — и разочарован: Что чаял я здесь обрести, средь бела дня, посреди этой абсолютно безжизненной песчаной пустоши? (сгинул — в тесной и затхлой тьме, сгинул, провалившись под землю, в черное безлунье!)
За дюнами, где начинался пляж, серебрилась на солнце груда бревен, некой абсурдной деревянной стеной отделяя морские владения от сухопутных. Я перебрался через нее, раздумывая, чем бы занять себя в этот час, пока Вив не явится… Выйдя на пляж, он надеется, что ужас, навеянный дюнами, отпустит, — но тот вцепился намертво, преследует Ли, повиснув обрывком черных клочковатых туч, шипит и потрескивает в нескольких футах над головой. «Отходняк», — убеждает он себя. И ничего больше. Просто переключи мозги. Давай, приятель, ты же можешь наплевать на маленький дурацкий отходнячок… Чтобы скоротать время, я швырял камешки в батальоны птиц-перевозчиков, стоявших неподвижно у кромки воды, клюв по ветру — точно маленькие флюгеры на тонком шесте. Потом нарыл розовопанцирных песчаных крабов, метал их в чаек, носившихся над берегом. Разворошил кучу бурых водорослей и наблюдал разыгравшийся вследствие этого переполох в мире насекомых. Носился по пенистой полосе прибоя, сколько хватило моих бедных просмоленных легких; вступил в ожесточенное соревнование с чайками — кто кого перекричит; закатав брюки и приторочив ботинки к поясу, шлепал по воде, пока лодыжки не распухли и не онемели… но каждое пропетое им слово, каждый прыжок и жест представлялись ему частью ритуала, что вызывает из глубин земли некое жуткое страшилище, ритуала, который невозможно прекратить, ибо каждое действие, целящее задержать рывок страшилища к успеху, оказывалось частью некой подсознательной церемонии, для этого успеха необходимой. И чем ближе подбирался он к кульминации этого океанического таинства, тем яснее становилось, что вся его неистовая физкультура на берегу — просто пародия, калька с детского озорства. Неудивительно, что у меня такой раздрай в психике — как иначе-то? Я ж на всех парах спринтую вспять. Готовлюсь к прыжку в утробу. Вот и все. Да еще отходняк. Вот и все… (Кое-как оправившись от падения, маленький мальчик попробовал шевельнуться. Посмотрел прямо наверх и убедился, что в круглой дыре высоко над головой видны звезды, а когда смолкал ветер, завывавший в утесах к северу от устья Ваконды, слышались сердитые шлепки океана, разгневанного тем, что дыра в земле увела у него из-под носа верную добычу.) и чтобы это побороть, мне нужно только найти в этой музыке нужный мотив. Он лихорадочно оглядывает немелодичный берег… и тут на глаза мне попалось первоклассное приключение: машина, застрявшая в песке на пляже, в четверти мили к югу, почти у самого мола, где мы с Вив договорились встретиться. И было что-то очень знакомое в общих контурах и раскраске той машины, в самом деле знакомое. Первоклассный способ скоротать время, если я не обознался. (Мальчик лежал в огромной трубе. Трубе, уходящей в землю. «Адский дымоход», — догадался мальчик, вспомнив, как папаша Генри предостерегал от этих дьявольских дыр в дюнах, куда так легко угодить по беспечности. «Прямиком в ад!» — припомнил мальчик и заплакал.)
Итак, я опустил штанины, надел ботинки и заспешил по пляжу. Угадал: та самая тачка с моими «самаритянами». Мой добрый приятель шофер стоял и безмятежно курил, с полным безразличием к плачевному виду своей машины, увязшей в песке, брошенной на произвол набегающих волн. Увидев меня, он вздохнул. Пачка сигарет закатана в рукав пуловера «Дэйгло», руки — в задних карманах «левайсов». Следы колес, вихляющие по песку, поведали, как было дело: миновав станцию береговой охраны, они спустились на пляж, исполненные дрянного пива и готовности к подвигам. Катались туда-сюда, все ближе к океану, дразнили прибой, презрительно швыряли песком в его сверкающие зубы, словно тот был каким-нибудь задохликом-очкариком. И попались. Доски и ветки, торчащие из-под колес, свидетельствовали об ожесточенности и тщетности попыток высвободиться. Безнадега: песок держал крепко. Теперь же поднимался прилив, и пришел черед океана повеселиться, с палаческой медлительностью подбираясь все ближе и ближе. Следы ног на пляже говорили: кто-то побежал за помощью, но если эта помощь не подоспеет в ближайшие минуты — будет поздно. С каждым глумливым шлепком воды о правый борт машины она увязала в песке все глубже. Еще пять минут — и пена защекочет днище. Десять — и прибой улыбнется в дверь. А через полчаса волны с триумфальным ревом ворвутся в моторный отсек, обласкают проводку коррозийной солью, промочат зебровые чехлы, вышибут стекла и сыграют в мохнатые кости, болтающиеся под зеркальцем заднего вида. А через час — смоют машину, как игрушечную. Безропотное смирение, явленное машиной, трогает Ли. Стоическая мудрость металла. Ему бы этакое спокойствие! (Ветер разыгрался над дюнами. Он задувал в трубу, стенал отрывисто и пронзительно — мифический кларнет ветра, равняющийся на метроном прибоя в каком-то другом мире. Мальчик перестал плакать; решил, что труба не может быть «дымоходом дьявола»: слишком холодно для Ада.) Такое же спокойствие и безропотность: колеса завязли в гостеприимной могиле, и луна полна, как полный финиш… Он подходит прямиком к машине…
Водитель заметил меня, но ничего не сказал.
— Эй, дружище, — окликнул я, — какие косяки? — Скажи «какие проблемы», молча заклинает мальчика Ли. — В чем засада? — Скажи, «в чем дело», молит Ли истово, как и обреченная машина. Пожалуйста, скажи что-нибудь мирное! Я остановился. Его команда, стоявшая в десяти ярдах посреди россыпи личных вещей приговоренной — домкрат, запаска, одеяла, клюшки для гольфа — медленно переводит глаза с меня на вожака.
— Мистер Стэмпер! — замурлыкал он в брешь океанского рева. — Вы прибыли как настоящий герой. Говорят, все вы, Стэмперы, герои. Итак, вы принесли нам лопату? Или цепь? А может, вызвали буксир? Вы, случаем, не вызвали нам буксир, мистер Стэмпер? Подмога в пути?
— Вряд ли. Я просто бродил по пляжу, наслаждался одиночеством. — Встревоженный его приторно-ядовитым тоном, я смекнул, что дело может обернуться несколько большим приключением, нежели я готов был снести. — Ладно, не хворай! — бодро сказал я и хотел уж пойти дальше. Ли стоит, смотрит поверх плеча в «Дэйгло» на буй, жалобно стонущий в темных волнах. (Порой до слуха мальчика доносились сирены у входа в бухту и рокот дизелей с трассы… но со временем он посвятил все свое внимание испещренной звездами монетке неба над головой: вроде бы она посветлела с одного краешка…) Но когда я проходил мимо, он протянул веснушчатую лапу, остановил меня, тронув за плечо. Он не повернул головы, смотрел по-прежнему чуть в сторону; его розовую щеку украшали пылающие стигматы прыщей. Когда он заговорил, я заметил решительную перемену в его тоне, по сравнению с нашей предыдущей встречей. Тогда в нем была жестокость — но теперь что-то обратило ее в настоящую ненависть.
— Эй-эй, мистер Стэмпер! Куда это вы? Мы же вам недавно подали руку помощи? Вы не против подсобить нам?
— Конечно, — бодро, солнечно. — Чем могу быть полезен? Позвонить насчет буксира? Я как раз следую курсом на цивилизацию… — Я неопределенно ткнул в сторону города. — Пришлю кого-нибудь.
— Да не, не то. — «Дэйгло» зашуршал. — Мы уже послали позвонить. Вы б нам по-другому подсобили, а? Ну вы же Стэмпер, и все такое?
Его пальцы ласково теребили мою куртку.
— Конечно! — воскликнул я. — Конечно, сделаю все, что в моих силах, но…
На сей раз — слишком бодро, слишком солнечно. Я нервно рассмеялся, и пальцы стиснули мою руку.
— Вы несомненно чему-то очень рады, мистер Стэмпер. Чему же вы так радуетесь?
Я пожал плечами, уже понимая, что какой бы ответ ни дал, он будет однозначно неверным… Стайка песчанок проносится над головой, будто листья, подхваченные ветром, и Ли с безучастным интересом наблюдает, как они, закружившись в резком развороте, блестками света опускаются разом на кромку берега в нескольких ярдах от машины. И немедленно приступают к работе. (Да! воскликнул мальчик. Свет! Теперь он был уверен… откуда-то сверху, прямо на краю его пятнышка неба: свет! Божественный свет! и звезды меркли перед его шествием по небу, таким невыносимо медленным… Но свет приближался, он остановится прямо над его ямой, для него одного! «Спаси, Отец Небесный, Боже! Ты можешь, я знаю. Помоги мне…») Поэтому я зарекся что-либо говорить, но из меня снова прорвалось это нервное хихиканье.
— О, ребята, мистер Стэмпер как увидел, что наша машина попала в передрягу, так у него проснулось отменное чувство юмора! — И я почувствовал, как окрепла хватка на моем предплечье… Почти совсем позабыв про эту руку, Ли смотрит на маленьких птичек, снующих по берегу: как предсказуемы, как предопределены их бедные жизни… навечно настроенные на мелодию безжалостного моря, неизбывно отмеряемые метрономом волн. — И сдается мне, ребята, что человек вроде мистера Стэмпера, с таким-то крепким чувством юмора в нашей беде, нас уж точно выручит. Так вот мне думается.
Мне думалось не совсем так, но я не стал озвучивать свою крамольную мысль. Я чуть повернул голову, прикидывая расстояние до мола, но потрескивающие жвачкой приспешники водителя перехватили мой взгляд, рассредоточились, отрезая пути к бегству, и я понял, что надежно угодил в ловушку (На дне ямы глаза мальчика горят: долгие минуты всматривался он, не сморгнув. Он не замечает, что затекшие ноги подломились, смятая маска амулетом болтается на шее. Позабыт болезненный холод в пальцах — мальчик смотрит, как свет в небе приближается к его куцему полю зрения. «Я готов, Отец Небесный. Прошу тебя. Приди за мной. Я не хочу умирать в этой сырой яме. И домой я не хочу, никогда. Просто приди и забери меня с собой, Господи…») и еще впервые испугался по-настоящему: я наслушался историй про пляжных хулиганов и их забавы… Ли вытряхивает руку из водительской хватки и делает несколько шагов к морю. Он устал, почти спит на ходу. Ищет взглядом луну, но тучи ее похоронили. Снова смотрит на деловитых пичуг, копошащихся под угрозой прибоя; от зрелища их лихорадочной клюволапчатой охоты устает еще больше…
— Ей-ей, вы же Стэмпер, мистер Стэмпер, а Стэмпер непременно сможет нас выручить… — Птички видятся ему рабами, невольниками накатывающих волн. — Вот, скажем, Хэнк Стэмпер — он бы, готов поспорить, просто подставил бы могучее плечо под нашу машину и выдернул ее с полтычка! — Невольники, птички в клетке волн. Топ-топ-топ по берегу, по самому по краю, клек-клек-клек песчаных блошек, разворот, топ-топ-топ, пока очередная волна не захлестнула соленой смертью… снова и снова и снова. (Маленький мальчик пылко молился в удушливом мраке, и ветер распевал псалмы над ним, и свет все ближе, все ярче…) — А если Хэнк может, то уж наверно и вы сдюжите, ага? Так идите и подставьте плечо. Давайте, ага?
Я видел: мне ничего не остается, как развлекать своих мучителей, в надежде, что им наскучит эта игра, и, закатав повыше штанины, обогнул машину с подтопленной стороны. Вода впивалась в лодыжки ледяными кинжалами. Я уперся плечом в задний бампер и сделал вид, будто толкаю… Невольники волн; чуть замешкаешься на зыбучем песке — и БЕРЕГИСЬ все другие топ-топ-топ побегут, кроме одной беспечной птички, а когда волна откатится — серый комочек перьев забьется отчаянно, силясь высвободить крылышки из песка, пока следующая волна топ-топ-топ-разворот — тот-топ-топ обратно («О, Отец Небесный, зрю пришествие твое! Я жду, я жду!») разворот — топ-топ-топ…
— Нет, уж вы постарайтесь получше, мистер Стэмпер. Хэнк Стэмпер прямо бы застыдился бы с вас, что вы такой немощный. А вода-то подступает… — Вот одна из уцелевших птичек перескакивает через бездыханный комок перьев, лишь долю секунды помедлив, прежде чем ринуться дальше, в свою вечную игру с волнами. Остановка невозможна! Некогда скорбеть! Клюй — или сдохнешь с голоду! Некогда, некогда! (Свет сделался ярче. Он тянется к мальчику с неба, точно огромный пламенный перст!) — Мистер Стэмпер, по-моему, вы сачкуете. Нам придется вам помочь. — Соленая вода ледяным рашпилем шваркнула по моему горлу, придушила первым приступом паники. — Давайте, поднапрягитесь! — …Он чувствует, как усталость ползет вверх по косточкам вместе с холодом. Мотает головой, отплевывается. Птички, зачем вам это? На ум приходит дарлингтония, что он давеча сорвал. Она — не то что птицы, она может позволить себе роскошь терпения. Она может ждать. И если один побег не приманит свою квоту мух и оголодает, просто лист опадет. Но растение выживет, корни уцелеют. А эта маленькая птичка — одна, сама по себе, и если она утонет — все, конец ей, маленькой птичке. Полное фиаско. Волны побеждают, птичка проигрывает.
И в конце концов волны всегда побеждают. Если только…
— Вот сюда, мистер Стэмпер, сюда плечиком упритесь. — От прикосновения новых лап мой рассудок взбеленился… Если только не играть с умом, если только не признать свою участь и не смириться с нею. Как эта машина… — Вот сюда плечико, мистер Стэмпер.
— Лучше б вам не… мой брат…
— Что ваш брат, мистер Стэмпер? Его здесь нет. Вы наслаждались одиночеством — сами сказали… — Он не сопротивляется — и их начинает утомлять забава без борьбы… — Господи, да вы весь промокли, мистер Стэмпер! — …И даже когда они отступают на шаг, он не пытается выбраться из воды, которая теперь по пояс… — Да вы, видать, не дурак искупаться, мистер Стэмпер? — …Вместо этого он разворачивается к клокочущим волнам, любуется красотой линии горизонта, переводит взгляд на глупых птичек, неистово мечущихся по песку. Глупые — только и знают, что свое топ-топ-топ… покуда финальный ледяной удар не положит конец всей этой мизерной суете. Полдюжины шагов — и конец этой вздорной игре. Не победишь, но и не проиграешь. Пат — лучшее, на что можно рассчитывать, разве не видишь? Самое лучшее…
— Смотри!
— Кто это?
— Атас! Это он…
— Рвем когти! Живо!
Водитель предводительствует, остальные за ним — мчатся к дюнам. Ли не замечает их исчезновения. Волна сбивает его с ног. На какой-то миг захлестывает с головой. Когда же его лицо, невозмутимое и задумчивое, снова появляется на поверхности, он опять видит этот безмятежный горизонт. Взошел на эту сцену и молишь о пощаде? Глупая пташка. Ты всю жизнь молил об антракте, надеясь взять передышку в этой игре. Поучился бы у той лисицы, вот кто умом востер. Забей! Забудь об антракте. Прекрати эту игру навсегда, прекрати эту заполошную возню. Сведи к ничьей — покуда есть шанс. БЕРЕГИСЬ. Нет, смирись. БЕРЕГИСЬ! БЕРЕГИСЬ! БЕРЕГИСЬ! ТЫ НЕ МОЖЕШЬ ТАК СО МНОЙ ПОСТУПИТЬ! Посмотрим. Я уступаю…
— Ли! — Это я и называю ничьей… — Малой! — И он идет к горизонту, в зыбкие белые объятия воды… — Да черт побери! — …в серое колыхание Что? — Ли!
— Что? Хэнк? — Я отталкиваюсь от песка, где бросила меня эта шайка. — Хэнк? — И сквозь тюль пены, на миг замерзшей в воздухе, я вижу, как он перебирается через каменный мол. Не бежит — шагает быстро, но не бежит. Кулаки сжаты, энергично отмахивает руками, башмаки расплевывают песок, но он не бежит. А они бежали, эта Пластмассовая Шпана, все пятеро, бежали так, будто за ними гнался сам дьявол. Но Хэнк — просто шагает. Ни на секунду не утратив самообладания… Ли оглядывает пляж сквозь заляпанные пеной очки. Он видит, как уносятся прочь тинейджеры по мере приближения Хэнка. («О, Отец Небесный, зрю твой свет извечный!») Он следит за Хэнком, по-прежнему барахтаясь в волнах, прибитый к борту машины. Он не стремится ни на берег, ни на глубину — но, минутку! Как очутился здесь Братец Хэнк вместо своей Дикой Орхидеи? — он так и не определился, куда податься, пока наконец всепоглощающее любопытство не пробивает брешь в тупике, и тогда Ли неуклюже продирается сквозь снежную пену на пляж, где Хэнк поджидает его, руки в карманах. Ладно-ладно, суета, может, и дурная, но ничью успеется объявить и в какой-нибудь другой день… даже в воду не бросился меня спасать — такое вот самообладание… нет, минутку: что он тут делает вместо… стоял себе на берегу, в карманах руки, наблюдал, как я с боем вырывался из плена прибоя.
— Блин, Ли, — утешил он меня, когда я подполз достаточно близко, — если ты — не самая жалкая реклама купального сезона на свете, я съем свою шляпу.
Я не сподобился ответить что-нибудь остроумное. Я плюхнулся на песок, задыхаясь, отфыркиваясь и чувствуя себя так, будто наглотался соленой воды на весь свой вес:
— Мог… бы… хотя бы…
— Сейчас я тебе одну умную вещь скажу, — заявил Хэнк, ухмыляясь сверху вниз. — Когда в другой раз с друзьями купаться пойдешь — лучше плавки надень, а не вельветовые брюки и спортивную куртку.
— Друзья? — прохрипел я. — Банда отморозков… чуть не убили меня! Ты чуть не опоздал… они едва меня… не утопили!
— В другой раз прихвачу с собой сигнальный горн и протрублю кавалерийскую атаку. Кстати, они подводили какой-нибудь базис под свой порыв — тебя утопить?
— Еще какой… насколько я помню. — Я по-прежнему лежал на боку, волны глодали мои ноги, и мне пришлось задуматься, припоминая, какой же базис они подвели. — А, ну да… потому что я Стэмпер. Такой был базис.
— Более чем достаточный, сдается мне, — сказал он и наконец соизволил нагнуться и помочь мне подняться на ноги. — Давай-ка заедем к Джоби и переоденем тебя в сухое. Мда. Ты только посмотри на себя. Это что-то. Его чуть-чуть банда отморозков не утопила — а стекляшки на месте! Честное слово, это что-то…