Три метра над небом. Трижды ты Моччиа Федерико
– Вот именно, плюет! Тебе нравится, что я выражаюсь, как девчонка из подворотни? Может, это тебя заводит… Да и вообще, не имеет смысла тебе говорить, что тот единственный, кто мне нравится, – это ты. А если ты этого не понял, значит от всех нанесенных и полученных ударов ты, наверное, стал конченым идиотом. И нравишься ты мне не потому, что ты был или остался драчуном.
– Но я не драчун и никогда им не был.
– Ну ладно, раньше ты был таким, что это должно было оттолкнуть меня от тебя, но, как ни странно, ты мне нравишься еще больше.
Мимо проходит уборщица.
– Добрый день! – здоровается она.
– Добрый день, – отвечаем мы почти в унисон. Может, она что-то и слышала, но мне все равно.
– Послушай, Франческа…
– Нет, это ты послушай. Я знаю, что ты собираешься жениться. Знаю, но не говорю тех глупых слов, которыми бросаются некоторые женщины, я не ревнива… Я сдержанна, ни с кем не разговариваю, об этом не узнала бы ни одна живая душа. Ты хоть когда-нибудь что-нибудь про меня слышал?
– Нет, действительно, нет.
Она упирается руками в бока и мотает головой, освобождая свои чудесные темно-каштановые волосы, густые и сильные, уложенные в стиле Эрин Брокович.
– Да ладно, я это сказала просто так, к слову. Но у меня правда не было ни с кем романов в клубе, так что можешь быть спокоен. Тем более что всех здешних ты бы мог запросто уложить, драчун. – Она замечает, что я собираюсь что-то сказать, и сразу же себя поправляет: – Раньше ты не сдерживался.
– Вот это правильно. Так-то лучше.
– Послушай, Стэп, а ты не мог бы сделать усилие? Давай попробуем и посмотрим, что из этого выйдет. Я не хочу поднимать шума, но с тех пор, как я тебя узнала, мне… В общем, короче говоря, мне хочется быть с тобой.
Внезапно она делает странное движение, переносит свой вес на другую ногу и, может быть, почти непроизвольно приобретает более сладострастную – да, более возбуждающую – позу. Короче говоря, она хочет, чтобы у меня возникло желание рассмотреть ее предложение. Стоя передо мной, она немного наклоняет голову набок, словно спрашивая меня: «Хорошо, ну и что ты собираешься делать?» Она напоминает мне Келли Леброк в конце фильма «Женщина в красном», когда, лежа в постели голой, она говорит Джину Уайлдеру: «Ну что, ковбой, вперед, и бери то, что хотел».
Франческа смотрит на меня весело, с любопытством, с той слабой надеждой, которая, впрочем, быстро рассеивается.
– Мне жаль, серьезно. А теперь извини, но мне нужно идти: меня ждут на корте, чтобы сыграть партию в падел.
И я ухожу, не оглядываясь. Мне даже становится почти смешно, когда я представляю, что она могла бы подумать: «Даже не верится: он предпочел идиотский мяч моим дынькам!»
5
К тому моменту как я прихожу на корт для падела, команды уже подобрались, и мне предстоит играть в паре с неким Альберто, которого я почти не знаю. Зато два наших противника сразу же переглядываются, посмеиваясь, как будто победа уже у них в кармане.
– Будешь подавать? – спрашиваю я у Альберто.
– Нет-нет, начинай ты, так будет лучше.
– Вы готовы?
Противники кивают. Тогда я подаю и сразу же бегу к сетке. Они пытаются наносить перекрестные удары, посылая мячи ровно между мной и Альберто. Может, они хотят, чтобы мы ударились ракетками, но я не вижу в этом проблемы: в крайнем случае, моя ракетка сломается; подумаешь, какое дело. Но Альберто, впечатлительный и встревоженный, даже не пытается отбивать, и тогда сразу же отбиваю я – да с такой силой, что он пролетает над ними настолько высоко, что становится недосягаемым.
– Отлично! Пятнадцать ноль.
Ну вот, партия, возможно, будет неплохой. Двое наших противников переглядываются: похоже, они уже не такие самоуверенные, как в начале. Я опасаюсь только одного: не чересчур ли она приветливая, эта улыбка Альберто? А вдруг он голубой? Но даже если это и так, меня это не особенно волнует: мы набираем очки, действуя идеально слаженно. Мы с Альберто не оспариваем друг у друга первенства, не сталкиваемся, понимаем, как перемещаться в пространстве, как заполнять его. А они потеют, упорствуют, мечутся из стороны в сторону, время от времени сталкиваются и падают на землю, как сейчас. И я наношу очень удачный удар, посылая мяч с другой стороны корта.
– Очко!
Мы продолжаем в том же духе – потея, бегая, напрягаясь. Альберто бросается на мяч, и ему удается отбить удар, падая на землю. Он играет отлично и, независимо от того, в какую сторону бежит, всегда по-настоящему стремителен и внимателен. К тому же у него отличная интуиция. Он поджарый и гибкий.
– Очко!
На этот раз Альберто протягивает ко мне правую руку и изо всех сил хлопает по ней своей ладонью, гордясь очком, заработанным после тяжелого обмена ударами. Теперь их очередь. Один из них готовиться подавать, высоко подбрасывает мяч, заводит за него короткую ракетку и подпрыгивает, чтобы ударить по нему еще сильнее. Мяч, отскакивая от ракетки, летит с невообразимой скоростью. Я инстинктивно успеваю поднести ракетку к лицу и отбить мяч, и он изо всех сил бьет по другому противнику, попадая ему в нижнюю часть тела – туда, где у него другие мячики.
– Извини, я не хотел…
Мяч оказывается на земле. Вместе с ним падает и ушибленный парень.
– Извини меня, правда.
Изображая озабоченность, к нему подходит Альберто. Под предлогом того, что ему надо подобрать мяч, он нагибается и шепчет мне на ухо:
– Отличный удар, черт побери.
Меня разбирает смех, и, когда я слышу эти слова, которые он прошептал мне так задушевно, таким заговорщическим тоном, мне кажется, будто я вновь слышу моего старого друга – Полло. Я оборачиваюсь, чтобы его отыскать, но вижу только Альберто, который мне улыбается и подмигивает. Я отвечаю ему тем же, но уже через секунду он – если бы он умел читать эмоции по лицу – увидел бы всю мою печаль.
Мы с Полло никогда не играли в падел: нам стало бы противно при одной только мысли о виде спорта с таким названием. Но зато вместе и буквально, и образно мы отражали удары той жизни, которая неслась нам навстречу. Я вспоминаю его с обкусанными ногтями и с его старенькой «кавой-550», прозванной гробом на колесах: так мы назвали его мотоцикл в шутку, но это прозвище оказалось зловещим предзнаменованием. Полло, с присущими ему эмоциями, всегда несся на максимальной скорости, никогда не оглядываясь назад.
Я продолжаю играть, и мои глаза застилает не только пот. Мы набираем очки и смеемся, Альберто мне еще что-то говорит, прежде чем ударить по мячу: теперь его очередь. Я киваю, хотя не очень-то понял, что он сказал; может быть: «Они спеклись».
А они и правда кажутся обессиленными. Зато Полло был неутомим, он был все время в движении, словно не хотел никогда останавливаться, словно ему было страшно задумываться, принимать что-то в расчет, словно он убегал, вечно убегал… Еще один удар, бесконечная череда ударов, нескончаемый обмен ударами, словно те двое не хотят уступать. Когда-нибудь мне нужно будет сходить к родителям Полло; у меня никогда не хватало смелости это сделать. Скорбь парализует. Нас пугает то, что мы испытаем, и мы замыкаемся в нашей броне, которая сильнее даже этой колющей боли в сердце. Больше ни о чем не думая, я набрасываюсь на подлетающий мяч, отбивая его с такой силой и яростью, что, ударяясь о землю, он почти расплющивается, но потом разбухает снова и отскакивает так далеко, что до него не дотянуться ни одной ракеткой.
– Очко! Партия! – радостно кричит Альберто.
Мы пожимаем друг другу руки и обнимаемся с настоящим восторгом. И только потом слегка приветствуем наших противников.
– Мы должны отыграться.
– Да, конечно.
Я улыбаюсь, но мои мысли уже далеко. Кто знает, живут ли они еще там, родители Полло. С этой последней мыслью я покидаю корт. Хоть я и победил, чувствую себя ужасно разбитым.
6
Когда я собираюсь зайти в душ, Альберто начинает раздеваться.
– Какие у тебя планы? Останешься пообедать? – любезно спрашивает он меня.
– Да, только надо разделаться с кое-какими делами.
– Хорошо. Отличная партия.
– Побеждать всегда приятно.
– Да, но еще приятнее побеждать тех, кто слишком много о себе вообразил! Они вышли на корт с видом, будто им заранее скучно играть с такими, как мы!
– Точно. Но зато в конце им пришлось весело.
– Ага, и особенно мне, когда ты их загонял своими ударами!
И мы смеемся, а потом прощаемся, пожимая друг другу руки – но нет, не тем почти братским жестом, когда закадычные друзья сцепляют большие пальцы: мы же друзья не по жизни, а просто партнеры в этой игре. Я открываю кран душа, ставлю шампунь в углубление стены и встаю под струю, не обращая внимания на температуру воды. Она свежая и приятная. Потом становится чуть теплее. Мышцы расслабляются, я ни о чем не думаю, закрываю глаза и чувствую, как вода успокаивает даже самые сокровенные печали, внезапные страдания от нахлынувших воспоминаний. Да, эта дружба с Полло, которой мне и сейчас не хватает, эта его безграничная любовь ко мне – он любил меня больше всего на свете. Когда я смотрел фильм «Мятежный гений», то думал об отношениях между Беном Аффлеком и Мэттом Деймоном. Так вот: Полло был для меня немного Беном, хотя я никогда не считал себя гением. Я открыл свою фирму и начал работать благодаря везению и неплохой интуиции. Придумал себе трудовую биографию без расчета, но когда понял, что я на правильном пути, то уже не только не отказывался от нее, но и решил максимально ее раздуть.
Теперь вода уже горячее, мысли путаются. Потерять такого большого друга еще в молодости тяжело. Ты воображал себя бессмертным, а оказалось, что ты болван. Инвалид – живой, но без друга. Если бы я потерял руку, то, наверное, чувствовал бы себя не таким калекой. К тому, что Полло уже нет, я привыкал медленно, но в конце концов привык. Это было так, как будто после долгой жизни во тьме я увидел свет. Я больше не искал сильных ощущений, потрясений, которые дает ночь, адреналин мотогонок. Я вернулся к жизни, научив себя радоваться мелочам. Иногда меня забавляют всякие смешные вещи, которые происходят, но на которые никто не обращает внимания. Например, когда женщина переходит дорогу по переходу, у нее рвется полиэтиленовая сумка с апельсинами, и какой-то мальчишка хватает один из них и сует его себе в карман. Или вот мама и дочка спорят по дороге, когда дочка едва вышла из школы. «Сегодня вечером у меня восемнадцатилетие». – «Как, еще одно?» – «Мама, ты отдала меня в школу на год раньше; в этом году всем исполняется восемнадцать!» – «Хорошо, но только чтобы в час ночи ты была дома». – «В час? Но в час вечеринка только начинается!» – «Но восемнадцатилетие празднуют в полночь!» – «В том смысле, что в час только начинают отрываться». – «Отрываться?» – «Тусоваться. На прошлой вечеринке я тусовалась до двух». – «Да что ты говоришь? Я тебя не понимаю!» – «Боже мой, мама, охота же тебе делать из всего проблемы!»
Парень и девчонка целуются на полуденном солнце, прислонившись к мопеду, а мимо проходят люди и поглядывают на них с завистью. В карманах этих двоих, может, разрываются мобильники. Напрасны звонки обеспокоенных родителей, когда они так поглощены друг другом. Они улыбаются, смотрят друг другу в глаза, целуются, дерзко высовывая языки: так они горды этой любовью, этим желанием. В их улыбках сквозит вожделение и то обещание, которое ищет, прежде всего, он. Если, конечно, они еще не сделали того, что хотели.
А вода все льется, обволакивая меня, как воспоминания о Полло. Но вот он уносится вдаль, а я еду на вечеринку с Баби. Последние гонки. А потом все как будто гаснет. Полло лежит на земле, упав с мотоцикла в этом соревновании придурков, и я ему шепчу единственные, какие только возможно, слова: «Мне будет тебя не хватать». И я глажу его по лицу, как никогда не делал. Полло несется сквозь мои воспоминания на своем мотоцикле и, веселясь, наблюдает за мной, словно он в курсе всего, что происходит в моей жизни – всего того, что было и будет. Он как будто смеется и качает головой, говоря: «Но какого черта ты смеешься, если даже и я совсем не знаю, что будет». И я представляю, что было бы, если бы Альберто сейчас сюда вошел и увидел бы, как я разговариваю в душе с телефоном в руке – разговариваю с тем, кого нет. Но он всегда со мной. Тут Полло сразу же поднимает мотоцикл на одно колесо и исчезает из виду, удаляется из моих воспоминаний, и в них появляется кто-то другой. Да, я поворачиваюсь, и вот она здесь. Сидит на скамейке и читает книгу. Она молодая, красивая, волосы до плеч, большие очки. Внезапно она подносит руку к странице книги, словно боясь пропустить место, до которого дочитала. А потом поднимает взгляд, сдвигает очки на лоб, чтобы лучше видеть, и слегка потирает глаза – может быть, из-за слишком яркого солнца. Она безмятежно улыбается. Вот она меня заметила, и я, словно желая уверить ее в этом еще больше, выхожу на авансцену. «Я здесь, мама! Смотри, что я нашел!» И бегу к ней. Мои длинные волосы развеваются на ветру, а в руках что-то зажато. Я подбегаю к ней. Мои руки сложены на животе; я его даже немного раздуваю и делаю забавную гримасу, словно уже знаю, что меня накажут. «А ну-ка дай я посмотрю». И тогда я уже не жду, разжимаю руки и улыбаюсь. «Смотри, старинная стрела – древних римлян или индейцев сиу!» Между большими и указательными пальцами обеих рук я крепко держу кусок деревянной палки с каменным треугольным наконечником – раскрошившимся, старым. «Где ты ее нашел?» – «Там, внизу». И я указываю в какое-то место за собой, более или менее неопределенное. «Можно я отнесу ее домой?» – «Да, дай-ка ее сюда…» Я вспоминаю, как она вынула из полиэтиленового пакетика бумажный платок и обернула им этот кусок стрелы, придав ему определенную значимость – по крайней мере, для меня. Что в то же время не помешало мне обеспокоиться. «Потихоньку, мама…» – «Да-да, тихонечко-тихонечко, хотя я тебе уже тысячу раз говорила, что с земли ничего поднимать нельзя». Мы отнесли ее домой, и я сразу же показал ее папе, как только он вернулся с работы, и он тоже был рад моей находке. «Я нашел ее в парке виллы Боргезе». – «Тогда, значит, должно быть так, как говоришь ты: она принадлежала индейцам сиу. Однажды летом они там проходили, и я их видел». – «Правда?» Мне хотелось узнать об этих индейцах больше, и я спросил, не погнались ли за ними конные карабинеры, которых я всегда видел в парке виллы Боргезе. Папа рассмеялся. И мама – тоже. «Наверное, погнались», – ответил мне папа, а потом обнял ее, и они поцеловались. Я был счастлив – и потому, что они рассмеялись, и потому, что им так хорошо.
Вода в душе стала горячее, мне хорошо. Усталость после игры в падел как рукой сняло, но это последнее воспоминание о моей матери не исчезло. Я думаю о ее красоте; о том, как застал ее с другим; о том, как все разрушились и в наших отношениях, и в отношениях между родителями, они уже не любили друг друга; о том, как она умерла, и том, как меняется жизнь. И напротив, как все продолжается.
– Вам повезло.
Я открываю глаза. Вошли те двое, которые играли против нас. Похоже, что к ним вернулась прежняя самоуверенность. Мне хочется рассмотреть их получше. Нет, не такие уж они и «фигуристые». На меня нападает смех. «Да, это правда, действительно правда. Нам повезло». Выхожу из душа. Хорошо, что хоть всегда есть кто-то, кому удается меня рассмешить.
7
– Да, вот это, дайте мне это.
Официант жарит на плите куски мяса. В баре спортивного клуба я беру ассорти из овощей на гриле и блюдо из артишоков, приправленных сыром грана.
Мимо меня бесцеремонно проходит чересчур надушенная женщина, но я делаю вид, что не замечаю. Наполнив свою тарелку бифштексами, она оборачивается, улыбается мне и без всякого стеснения продолжает накладывать себе отовсюду разные кушанья, наполняя свою тарелку до краев. Я недоумеваю. И ведь это клуб «Париоли»! Здесь должны были собираться самые сливки римского общества, а я вижу, как мимо меня проходит эта морщинистая и настолько прожаренная в солярии дама, что ее кожа темнее шоколадки! Официант смотрит на меня, улыбается и пожимает плечами, словно говоря: «Ну что я могу сказать?» А потом профессиональным тоном спрашивает: «Вам что-нибудь принести?»
– Да, спасибо. Дайте мне половину того, что взяла себе эта обжора!
Официант смеется, качает головой и кладет в мою тарелку лучшие куски мяса, которые он высмотрел на гриле.
Я сажусь у окна: оно как большая картина. Под ним стоит чудесный диван, вокруг – бронзовые бра… Неудивительно, что это заведение стало одним из лучших столичных клубов. Сквозь зелень деревьев я смотрю вдаль. Какие-то люди играют в теннис: я вижу, как они бегают по корту, но не слышу звука отбиваемого мяча.
Альберто, с тарелкой в руках, видит меня издали, кивает мне и подходит к какому-то другому члену клуба, благоразумно решив оставить меня в покое. Так что я отправляю в рот еще один кусок, наливаю себе немного пива и, вытерев рот салфеткой, делаю хороший глоток.
Спокойно, не торопясь. Я стал лучше. Джин потешается надо мной, потому что я ем слишком быстро. Она говорит, что в глубине души меня что-то тревожит и что я импульсивен во всем, что делаю. С особенной жадностью я набрасываюсь на картошку фри и пиво. Я ем эти ломтики один за другим, не останавливаясь, иногда только замедляя темп, чтобы обмакнуть их в горчицу или майонез, но потом вдруг снова становлюсь еще прожорливей, съедая их по три, по четыре сразу.
– Да ты же так подавишься!
– Ты права…
Тогда я ей улыбаюсь и ем медленней, успокаиваюсь – как если бы я больше не торопился, не испытывал беспокойства. Красивая, с черными волосами, которые теперь она носит короткими, с худощавой фигурой, длинными ногами и восхитительной грудью. С этой своей улыбкой, которую временами, в самые прекрасные мгновения, она прячет в волосах, приоткрыв рот, откинув голову назад, отдаваясь мне… Джин.
– Хотите кофе?
Официант – с кофейником в руке и маленьким подносом с чашечкой, которая так и ждет, чтобы ее выпили, – вторгается в мои эротические воспоминания.
– Почему бы и нет?
– Пожалуйста. С сахаром?
– Нет, спасибо, и так хорошо.
Этот официант безупречен, умеет своевременно появляться и исчезать так, что этого и не замечаешь. Да и кофе превосходный. Я улыбаюсь, снова думая о Джин, – о том, какой мы будем семьей и кем станем – может быть, родителями девочки или мальчика. Ребенок будет копией Джин? Будут ли у него мои глаза? Но характер, надеюсь, не мой. Вглядываясь в эту прекрасную юную улыбку, я что-то узнаю и о себе, вижу свое воплощение, достоинства и недостатки, свое продолжение. «В молодости я обожал мотоциклы, но бросил это дело, потому что иначе твоя бабушка не согласилась бы на нашу свадьбу». Вспоминаю, как об этом говорил мой дед, мамин отец, когда я оставался с ним поболтать. У него всегда было что рассказать интересного и занимательного. Делаю последний глоток кофе, ставлю чашку, и мне кажется, что моя жизнь наконец-то вошла в правильную колею.
– Простите.
Я оборачиваюсь. За мной стоит официант. Он только что встал, подняв с пола конверт.
– Он выпал у вас из пиджака.
– Ага, спасибо.
Я беру конверт из его рук. Или, лучше сказать, он мне его вручает и какое-то время на меня смотрит, как если бы этот конверт обжигал, и он боялся бы узнать тайну, которая в нем содержится. Он забирает со стола пустую чашку и уходит, больше не оборачиваясь. И тогда я открываю конверт – с любопытством, но без особого волнения. И вижу эту открытку. Какая глупость! И ради нее-то так хлопотала секретарша! Верчу ее в руках. И вот что там написано: «Прекрасные дни». И ниже: «Выставка Бальтюса на вилле Медичи, Французская академия в Риме, бульвар Тринита-деи-Монти». Внимательно осматриваю эту бумажку. Никакой информации об организаторах. Указано только название самой выставки – «Прекрасные дни». Но мне нравится. Я кое-что знал о Бальтюсе, о его вызвавшей осуждение выставке, когда он, уже восьмидесятилетний, упорствовал и все рисовал ту девочку, те спорные картины. Его обвиняли в использовании «третьей руки», то есть фотоаппарата: полароид выплевывал фотографии в огромном количестве – в его сумбурном, но дотошном исследовании на грани педофилии. Эта маленькая девочка начала ходить в мастерскую Бальтюса с восьми лет, каждую среду, с согласия родителей, и позировала ему для портретов. И все это происходило вплоть до ее шестнадцатилетия. Бальтюс, ненасытный Бальтюс, не обращавший внимания на условности буржуазного общества. Вдруг я почувствовал, что очарован этим человеком, о котором столько всего слышал: он странным образом привлекал меня, вызывал любопытство. Я, конечно, знаю его работы, но не очень хорошо. Да и само название выставки: «Прекрасные дни». Я решаю туда пойти, даже не догадываясь, что буду заинтригован этими картинами и сам, вопреки своей воле, стану героем картины, о которой не мог и помыслить.
8
Вилла Медичи – величественная, ухоженная, изящная, с залом, расписанным птицами, очаровательным парком с несколькими фонтанчиками и аккуратными живыми изгородями, которые заставляют тебя идти в нужном направлении. У входа мне улыбается распорядительница и забирает приглашение, так что мне не остается ничего другого, как войти и плестись следом за остальными. Они спокойно идут по красной ковровой дорожке и не позволяют себе с нее сходить. Фоновая музыка льется из мощных колонок, спрятанных в зелени деревьев. Нас сопровождает несколько официантов с шампанским. Впереди меня дама с темными волосами и в длинном шелковом платье восточной расцветки, словно она – одалиска, которую вынудили одеться, берет бокал шампанского, быстро его выпивает и ускоряет шаг. Женщина спотыкается на высоких каблуках, но ей удается удержать равновесие, и она кладет руку на плечо официанта. Он оборачивается, останавливается, дает ей время, чтобы поставить пустой бокал, пока гостья хватается за поднос, чтобы взять следующий. Официант идет дальше, и дама выпивает залпом и этот второй бокал. Мне приходит в голову мысль, что и она тоже – член клуба «Париоли».
Вскоре мы оказываемся в самом дворце. Высоченные потолки, закатный свет, старинные кессоны, огромные пурпурные диваны и безупречный, выложенный плитами пол. Старинные термосифоны из серого чугуна безмолвно отдыхают в разных углах зала. Над каждой из золоченых дверей надписи на латыни восхваляют возможные добродетели человека. И вот уже в первом зале сразу же замечаю великолепную картину Бальтюса. Я подхожу поближе, чтобы прочитать табличку с датой ее написания и историей. «1955, Nude before a Mirror» – «Обнаженная перед зеркалом». На ней изображена голая девушка перед зеркалом. Но ее лицо скрыто, закрыто руками, упрямо пытающимися удержать наверху длинные темные волнистые волосы. И тут же рядом эскиз этой картины – набросок карандашом и некоторые разъяснения: «“Обнаженная перед зеркалом” поражает скульптурной монументальностью модели и мягким серебристым светом, обволакивающим фигуру и наполняющим комнату». Чуть ниже – название места, откуда ее привезли на выставку: «Pierre Matisse Gallery» [«Галерея Пьера Матисса»], которая любезно ее предоставила. Далее указано полное имя художника – Бальтазар Клоссовски де Рола, французский художник польского происхождения, Бальтюс. Вот серия картин, изображающих девочек: портрет Алис, молодой девушки с голой грудью, неуклюже поставившей ногу на стул и пытающейся убить время, бесцельно заплетая длинные волосы. А вот еще одна девочка: она сидит, положив руки на голову. Ее ноги немного раздвинуты, юбка задралась, и все это происходит в комнате, написанной в теплых тонах. Изображенная в тех же тонах кошка лакает молоко из блюдечка: похоже, ей будет просто скучно в любом случае, что бы ни произошло. И я иду дальше, вдоль этих стен, покрытых эскизами, карандашными набросками, которые мало-помалу обретают жизнь и превращаются в большие масляные картины, насыщенные чувственностью. Тихие шаги посетителей кажутся гулкими, и вот я, наконец, оказываюсь в небольшом зале с роскошным окном, открывающим красное зарево заката. Я опираюсь на перила и смотрю вдаль. Над парком возвышается несколько сосен пиний. Они, словно зеленый покров, реющий над плотным ковром крыш, антенн и нескольких мятежных тарелок спутниковой связи. А купол собора Святого Петра, чуть дальше, словно дает точные указания, как его найти. И пока я теряюсь в этом бесконечном римском горизонте, в моей голове возникают рассеянные мысли – о завтрашнем собрании, о телеформате, который нужно представить, о проекте предполагаемой летней программы.
– Стэп?..
Этот голос внезапно преображает все, что меня окружает, обращает в пыль все, в чем я был уверен, обнуляет все мои мысли. Моя голова пуста.
– Стэп?
Я думаю, что мне все это мерещится: окликающий меня голос эхом отдается в голубом, слегка розоватом небе. Может, одна из девочек Бальтюса сошла с полотна и потешается надо мной? Может быть.
– Стэп? Или это не ты?
Значит, мне это не снится.
9
Она стоит за мной, элегантная, у нее на плече дизайнерская сумка Майкла Корса. Она мне улыбается. Волосы у нее короче, чем в моих потускневших воспоминаниях, зато голубые глаза такие же яркие, как всегда, а улыбка так же прекрасна, как и всякий раз, когда она улыбалась из-за меня. Она молчит и смотрит на меня. Вот так мы и стоим, на этой вилле Медичи. За мной – огромная панорама римских крыш, а передо мной – она, пронизанная этим красным закатом, отблески которого я вижу в ее глазах и в витрине за ней. Мы в этом зале одни, и никто, похоже, не прерывает этот волшебный, особый, единственный в своем роде миг. Сколько лет прошло с последнего раза, когда мы виделись? Четырнадцать? Шестнадцать? Пять? Шесть? Да, наверное, шесть. А она прекрасна, слишком прекрасна, к сожалению. Молчание, которое все длится, становится почти неловким. И все-таки у меня не получается ничего сказать; мы смотрим и смотрим друг другу в глаза и улыбаемся, и это так глупо, так по-детски. Но внезапно улыбку омрачает легкая тень. Именно теперь, думаю я, именно теперь, когда моя жизнь приобрела такое важное направление, когда я уверен в своем выборе, спокойный, как никогда. И я злюсь: мне хотелось бы быть раздраженным, равнодушным, холодным, безучастным к ее присутствию, но это не так. Совсем не так. Я испытываю любопытство и страдаю, скорбя о том времени, которое я потерял, которое мы потеряли; обо всем том, чего я в ней не видел – всех ее слез, улыбок и радостей, ее мгновений счастья без меня. Думала ли она обо мне? Появлялся ли я хотя бы иногда в ее воспоминаниях, тревожил ли я ее сердце? Или этого никогда не бывало? Или, может, она меня хотела, но боролась с собой, боролась больше меня, чтобы не сожалеть, чтобы отдалить меня? Возможно, ей нужно было убедиться в правильности своего выбора, поверить, что, останься она со мной, это было бы полным крахом. И я продолжаю любоваться ее улыбкой, отметая ненужные размышления и тщетные попытки понять, почему мы снова здесь, друг против друга, как если бы жизнь поневоле заставляла нас задаваться этим вопросом. Баби делает странную гримасу, наклоняет голову набок и улыбается с тем своим недовольным выражением лица, которым она меня покорила и от которого у меня и до сих пор щемит сердце.
– Знаешь, а ты похорошел! Вам, мужчинам, ужасно везет: старея, вы становитесь лучше. А мы, женщины, – нет.
Она улыбается. Ее голос изменился. Она стала женственней, похудела, волосы стали темнее. У нее идеальный, аккуратный макияж без излишеств. Она еще красивее, но я не хочу ей об этом говорить. Она на меня все еще смотрит.
– Да и к тому же ты совсем другой и, черт побери, нравишься мне больше.
– Ты хочешь сказать, что я прежний никуда не годился?
– Нет-нет, дело не в этом, наоборот. Ты же сам знаешь, как мне нравился тот, прежний: было достаточно одного твоего прикосновения, чтобы меня словно ударило током.
– Да, здорово нас ударило током, когда мы наряжали елку!
– Точно!
И внезапно она начинает весело смеяться. Она закрывает глаза, откидывает голову назад, снова щурится, будто и впрямь пытается вспомнить тот день. Мы говорим о том, что произошло несколько лет тому назад.
– После того, как нас ударило током, мы поцеловались.
Я улыбаюсь, словно для объяснения природы наших отношений это обстоятельство имело решающее значение.
– Мы целовались всегда. А потом мы обменялись подарками.
Она смотрит на меня и продолжает рассказывать, словно ей хочется понять, что именно я запомнил из того вечера. Она не знает, что я отчаянно пытался ее забыть, но мне никогда этого не удавалось, что маниакально смотрел фильм «Вечное сияние чистого разума» с Джимом Керри, надеясь, что и впрямь смогу стереть ее из памяти.
– Так, значит, ты помнишь, как это было?
Она лукаво улыбается, надеясь меня уличить.
– У них были две разные карточки.
– Но подарки-то были одинаковые!
Она совершенно счастлива и, бросая на пол свою сумку от Майкла Корса, бросается ко мне, обнимает меня, прижимается и кладет мне голову на грудь. А я все так и стою – нерешительный, изумленный, опустив руки и не совсем понимая, куда их девать, словно они чужие, не на месте. С ощущением, будто что бы я с ними ни сделал, это в любом случае будет неправильно.
– Я так счастлива снова тебя увидеть!
Услышав эти слова, наконец обнимаю ее и я.
10
Мы выходим в безупречно ухоженный сад. Солнце выглядывает из-за крыш самых далеких домов. Воздух совершенно неподвижен. Сейчас лишь четвертое мая, но уже жарко. Мы сидим друг напротив друга, еще ничего не заказав. Да, надо попросить принести что-нибудь выпить, а, может, и поесть. Я и сам не очень-то понимаю, что именно – может быть, холодный капучино.
– Ты вообще не меняешься.
– Пожалуй.
Не помню, что мы еще сказали друг другу. Мы все еще молчали, рассматривая руки, одежду, ремни, обувь, пуговицы, детали одежды друг друга, которые могут что-нибудь рассказать. Но мне ничто ни о чем не говорит, и я не хочу слушать. Я боюсь, что мне станет плохо, боюсь страданий, я больше не хочу ничего чувствовать.
– Помнишь, мы развернули свертки и онемели: в них были совершенно одинаковые толстые моряцкие свитера, цвета синей сахарной бумаги. Когда-то мы проходили мимо магазина, и нам обоим они понравились; мы оба говорили о них с восторгом. Я решила тебе его купить, а потом на мой день рождения я бы попросила тебя подарить мне такой же. Но вот я нашла его в рождественском свертке! Он был восхитительным.
– «Дентиче».
– Что? – Она смотрит на меня в изумлении, ошарашенно, думая, что я сошел с ума.
– «Дентиче». Тот магазин, в который мы зашли, а потом поодиночке купили свитера, назывался «Дентиче».
– Да, правда, на площади императора Августа. Интересно, открыт ли он до сих пор?
Да, открыт, но я ничего не добавляю. Потом она отпивает свою газировку, ест картошку фри и, наконец, вытирает рот. Положив салфетку на стол, она какое-то время сидит неподвижно. Одной своей рукой она касается другой и начинает крутить кольцо на безымянном пальце. У нее обручальное кольцо. Ничего не изменилось; в конце концов, она замужем. На мгновение у меня прерывается дыхание, у меня комок в горле, сводит желудок, и накатывает тошнота. Я пытаюсь взять себя в руки, снова набрать в легкие кислорода, восстановить дыхание, успокоить бешеное биение сердца, и мало-помалу мне это удается. Но чему ты изумляешься? Ты же это знал, Стэп, неужели не помнишь? Она сказала тебе об этом в тот вечер, в последний раз, когда вы были вместе, занимались любовью под дождем. Когда вы вернулись в машину, она тебе это сказала.
– Стэп, я должна тебе сказать одну вещь: через несколько месяцев я выхожу замуж.
Теперь, как и тогда, мне кажется невероятным, что это действительно произошло, но я делаю вид, что ничего не случилось, беру капучино и смотрю вдаль. Мои глаза немного затуманены, но я надеюсь, что это незаметно, и потому медленно пью, немного щурюсь, чтобы придать себе важности, отыскать бог знает какой ответ, следить за полетом какой-нибудь испуганной чайки, которой на этот раз, к сожалению, как раз нет.
– И я сделала это, да, – говорит она. Оборачиваясь, я вижу, что она мне спокойно, безмятежно улыбается; она хочет, чтобы я ее понял. – Я не нашла в себе сил остановиться. – Она проводит пальцем по обручальному кольцо. – Может, для нас было лучше так, не считаешь?
– Почему ты меня об этом спрашиваешь? Ты не спрашивала меня ни о чем, когда я мог ответить.
Мне хотелось продолжить: «…когда я мог все это остановить; когда твоя жизнь еще могла стать нашей; когда мы не потеряли друг друга; мы бы повзрослели, наплакались, были бы счастливы и в любом случае остались бы самими собой, вместе. И тогда не было бы этого ужасного пробела, мы бы не потеряли времени, которого нам сейчас так не хватает, мы бы не сожалели об этой пройденной, потерянной и, может быть, бесполезной жизни. Все кажется мне таким пустым, таким ужасно растраченным. Я не могу согласиться с тем, что пропустил даже секунду твоей жизни, один лишь вздох, улыбку или печаль. Мне хотелось бы быть, пусть даже молча, рядом с тобой, возле тебя».
– Ты сердишься?
Она смотрит на меня серьезно, но все так же спокойно. Кладет свою левую руку на мою и гладит ее.
– Нет, не сержусь.
Тогда она кивает и снова улыбается. Она довольна.
– Да нет же, сержусь, – непроизвольно говорю я.
И убираю свою руку из-под ее руки. Она кивает головой.
– Верно, ты прав, иначе это был бы не ты. Кроме того…
Но больше она ничего не добавляет, а я предоставляю все воображению, думая о том, что могло бы произойти; о том, что я мог бы сказать, как я бы мог просто с ней поздороваться, едва ее встретив. И мы снова молчим.
– Стэп?
Ей нужно мое одобрение; ей хотелось бы, чтобы я согласился, чтобы так или иначе ее простил. Да, она ждет моего милосердия, но я не знаю, что сказать. Мне не приходят на ум слова, не приходит в голову ни одна фраза – ничего, что могло бы поправить положение, устранить эту странную неловкость, возникшую между нами. Тогда она снова кладет свою руку на мою и улыбается.
– Я знаю, что ты имеешь в виду, знаю, почему ты сердишься…
Я хотел бы ей ответить и сказать, что она абсолютно ничего не знает, не может знать того, что я испытал, что чувствовал всякий раз, когда думал о ней, и что мне следовало бы забыть ее навсегда. Но этого не произошло. Я был не в силах запретить ей проникать в мои мысли. Она гладит мою руку и продолжает смотреть на меня. Ее глаза почти увлажняются, словно она вот-вот заплачет, и нижняя губа слегка дрожит. Либо за это время она стала прожженной притворщицей, либо действительно испытывает сильное волнение. Но я не понимаю, к чему вся эта растроганность? Может, она что-то узнала про меня и Джин? Но даже если и так? Мне нечего скрывать. Она успокаивается, приходит в себя, делает большие глаза, словно собираясь меня рассмешить, и, внезапно повеселев, восклицает:
– Я принесла тебе подарок!
И достает из сумки сверток в синей бумаге, с голубым бантиком. Она знает мои вкусы, и там, разумеется, есть записка. Она привязана веревочкой и запечатана половинкой свинцовой пломбы. Я смотрю на этот сверток. Должен сказать, что я изумлен и смущен. Я уже собираюсь открыть сверток, но она быстро выхватывает его из моих рук.
– Нет! Подожди…
Я смотрю на нее с недоумением.
– В чем дело?
– Сначала ты должен кое-что увидеть, а то не поймешь.
– Да я и впрямь, клянусь тебе, не понимаю…
– Сейчас поймешь…
Она говорит это голосом женщины – уверенной и решительной. Теперь Баби смотрит вдаль, словно зная, что там, чуть дальше, под деревьями, в глубине парка, есть кто-то, кто ждет ее знака. Но она разочарована: такое впечатление, что она не обнаружила того, что ждала. Она вздыхает, будто кто-то нарушил договор.
Но потом она восклицает: «Да вот он!» – и ее лицо озаряется улыбкой.
Она поднимает руку, машет ей, чтобы показать тому человеку, кем бы он ни был, где она находится, а потом встает и радостно кричит: «Я здесь! Здесь!»
Я смотрю в том же направлении и вижу ребенка. Он бежит к нам, с ним женщина в белом, которая остается в стороне; рядом с ней – маленький велосипед. Мальчик подбегает ближе, задевает прохожих, почти спотыкается на белой дороге, вымощенной маленькими камушками. Он вот-вот потеряет равновесие и упадет на землю, но Баби протягивает к нему руки, и он бросается к ней, а она чуть не падает вместе с закачавшимся стулом.
– Мама! Мама! Ты не представляешь, просто не представляешь, как это здорово!
– Что случилось, солнышко?
– Я сделал круг на велосипеде. Сначала Леонор меня немного придерживала, а потом отпустила. Дальше я крутил педали сам и не упал!
– Молодец, солнышко!
И они крепко обнимаются. Глаза Баби за волосами ребенка ищут мой взгляд, и она кивает, словно хочет, чтобы я что-то понял. Внезапно мальчик вырывается из ее рук.
– Я чемпион, мама! Правда же? Я чемпион?
– Да, солнышко. Могу я тебе представить моего друга? Его зовут Стефано, но все зовут его Стэп!
Ребенок оборачивается и видит меня. Он смотрит на меня несколько нерешительно, а потом неожиданно улыбается.
– А можно и я буду звать тебя Стэпом?
– Конечно, – улыбаюсь я.
– Тогда я буду звать тебя Стэпом! Отличное имя. Оно напоминает мне Стича!
И он убегает. Красивый, со смуглой кожей, пухлыми губами, ровными белыми зубами и черными глазами. На нем футболка в белую, голубую и синюю полоску.
– Чудесный малыш!
– Да, спасибо.
Баби довольно улыбается. Настоящая мама! Должен сказать, что мне приятно видеть ее такой красивой в своем счастье, которого я, может быть, не смог бы ей дать. Об этом она, наверное, и думала, когда решила разорвать наши отношения. И тут Баби внезапно вторгается в мои мысли.
– А еще он умный и очень чуткий, романтичный. Мне кажется, что он понимает гораздо больше, чем показывает. Иногда он меня изумляет, и у меня сжимается сердце.
– Да, – соглашаюсь я, но думаю, что так рассуждают все матери. Баби следит взглядом за своим ребенком. Он вернулся к няне, снова взял велосипед, сел на него, пробует ехать. Наконец у него это получается, и он немного проезжает по дорожке, не упав.
– Браво! – Баби хлопает в ладоши.
Она сияет от радости, гордясь этим достижением, которое кажется ей выдающимся, а потом поворачивается ко мне и протягивает мне сверток.
– Возьми. Теперь ты можешь его открыть.
Точно! А я о нем уже и забыл. Я даже смущаюсь.
– Не бойся, это не книга и даже не пистолет! Давай, открывай его!
Тогда я начинаю его разворачивать и, сняв тонкую оберточную бумагу, которая его скрывала, обнаруживаю футболку моего, пятьдесят второго размера, с белым воротничком. Разглядываю ее внимательней. Глазам своим не верю! Она в белую, голубую и синюю полоску – точь-в-точь такая же, как на ее сыне. Тогда я поднимаю взгляд на нее, но она серьезна.
– Да. Да, это так. Может быть, именно поэтому я по тебе никогда не скучала.
Я чувствую, что у меня перехватывает дыхание. У меня кружится голова. Я стою с открытым ртом – потрясенный, взволнованный, удивленный, рассерженный, смущенный. Ошеломленный. Я не могу в это поверить, этого не может быть! Так, значит, тот вечер, тот последний раз… стал тем, что «навсегда»?
– Мама, смотри, смотри, я отлично еду!
Малыш проезжает мимо нас, крутя педали своего маленького велосипеда; он улыбается, его волосы развеваются на ветру. Я смотрю на него, он смеется, на секунду отрывает руку от руля и машет мне:
– Пока, Стэп!
Потом снова быстро берется за руль и сильно его сжимает, чтобы не выпустить его и не упасть на землю, возвращается к своей няне, исчезая так же, как и появился в моей жизни. В его глазах, в его губах, в его улыбке я вижу что-то такое, что напоминает мне мою мать, но еще больше – мои детские фотографии из семейного альбома. И тогда Баби снова трогает меня за руку.
– Почему ты ничего не скажешь? Видел, какой красивый у тебя сын?
11
В мою жизнь ударила молния. У меня есть сын. Подумать только: это всегда было одним из моих самых затаенных желаний. Быть связанным с женщиной, не обещанием любви или браком, а ребенком. Соединением двух людей в этом почти божественном мгновении, которое проявляется во встрече двух существ, в сочетании, которое стремительно вращается, выбирает детали, оттенки, цвета, набрасывая, словно мазками, маленький эскиз будущей картины. Этот невероятный пазл, который, элемент за элементом, складывается, чтобы потом, однажды, появиться на свет из чрева женщины. И оттуда начать свой полет, подобно бабочке, или голубю, или соколу, или орлу, для неизвестной, другой, невероятной жизни – может быть, совсем не такой, как у тех, кто ее породил. Я и она. Я и ты, Баби. И этот ребенок. Я пытаюсь пролепетать что-нибудь разумное:
– Как ты его назвала?
– Массимо. Как полководца, хотя пока он научился водить только велосипед. Но и это уже победа.
Баби смеется, выглядит легкомысленной, вдыхает окружающий нас благоуханный воздух и распускает свои волосы, подставляя их ветру, которого на самом деле нет. Она не ищет ни прощения, ни сочувствия, ни оправдания. Однако это наш сын. И я мысленно возвращаюсь в то время, на шесть лет назад, на тот праздник, вечеринку на роскошной вилле, куда меня привел мой друг Гвидо. Я хожу между людьми, на ходу беру стакан рома – «Памперо», самого лучшего. Потом выпиваю еще один стакан, потом еще один. И, под звучащую у меня в голове музыку Баттисти, брожу по комнате. «Как может скала сдерживать море?» Даже сейчас не могу ответить на этот вопрос. Я подхожу к картине – натюрморту Элиано Фантуцци. Помню, как мое внимание привлек изображенный на нем большой кусок арбуза на столе. Он довольно нечеткий, как и вся живопись этого автора. На его полотнах все выглядит, словно увиденное глазами близорукого человека без очков, – почти выцветшим. И мне внезапно вспоминается Баби, наклонившаяся вперед с куском арбуза в руках. Она смеется и, не мешкая, сразу же погружает лицо в эту красную мякоть, в самую середину. Стоит лето, мы на проспекте Франции со стороны Флеминга, в конце моста, под последним орлом. Ночь жаркая; местный киоск всегда открыт. А чуть дальше делают колбаски сальсиччи; об этом можно догадаться по запаху и тому белому, плотному, густому дыму, который поднимается от углей, словно знаменуя, что избран новый папа. Мы слышим шипение масла, на котором жарятся сальсиччи; его запах липнет к телу, но ветер, к счастью, его уносит (или, по крайней мере, мы тешим себя такой иллюзией).
– Привет, Стэп! Берите, берите, потом рассчитаемся.
Я приветствую Марио улыбкой, и Баби набрасывается на кусок арбуза, ей не нужно напоминать об этом дважды.
– Вот молодец! Выбрала себе самый темный, самый спелый.
– Да, но если хочешь, я дам тебе кусочек.
И это ее обещание заставляет меня рассмеяться.
– Нет уж, я возьму его себе весь, целиком, жадина!
И я в него впиваюсь. Мой кусок арбуза чуть светлее, но такой же чудный и концентрированный, как этот изумительный вечер, который мы проживаем. Баби ест справа налево, как пулемет, и веселится, выплевывая оставшиеся во рту косточки.
– Да я прямо как Джулия Робертс в «Красотке».
– Это как? – весело смеюсь я. – В каком смысле?
– Дурак! Когда она выплевывает жвачку.
Да, вот такими мы были, в ту прекрасную ночь в середине лета. И, вспоминая о ней, я снова оказываюсь на той вечеринке, и словно эхо из соседней комнаты, до меня доносится знакомый смех; я к нему прислушиваюсь и меняюсь в лице. У меня нет сомнений. Это она. Баби. Она в центре внимания, смеется сама и заставляет смеяться остальных, что-то рассказывая. И тогда я ставлю стакан, протискиваюсь в толпе, пробираюсь между незнакомыми людьми, между проходящими мимо меня почти как в замедленном темпе официантами и, наконец, вижу ее: она сидит на подлокотнике дивана, в центре гостиной. Не успеваю вернуться назад, смешаться с толпой других, находящихся тут же, в нескольких метрах от меня, как она оборачивается, словно что-то почувствовала – будто то ли сердце, то ли разум, то ли какая-то загадочная причина побудила ее это сделать. Лицо Баби сначала выражает изумление, а затем расцветает от счастья.
– Стэп… Как здорово! Но что ты тут делаешь?
Она встает и нежно целует меня в щеки. Я почти растроган. Она берет меня под руку, и я чувствую, как она подводит меня к людям, сидящим вокруг дивана. Я пьян, я ничего не понимаю и только иду туда, куда перемещается ее бокал вина «Карон».