Кировская весна 1936-1937 Ю Дмитрий
Пабло стал отводить ее, но там что-то заело.
– Ну? – сказал он. – Не идет. Ты мне соврал.
– Отведи назад еще больше и отпусти, он сам станет на место, – сказал гвардеец голосом настолько серым, что он был серее рассвета, когда солнце встает за облаками.
Пабло отвел кожух назад и отпустил, как его учили, кожух стал на место, и курок был теперь на взводе. Эти маузеры уродливые штуки, рукоятка маленькая, круглая, а ствол большой и точно сплюснутый, и слушаются они плохо. А гвардейцы все это время не спускали с Пабло глаз и молчали.
Потом один спросил:
– Что ты с нами сделаешь?
– Расстреляю, – сказал Пабло.
– Когда? – спросил тот все таким же сиплым голосом.
– Сейчас, – сказал Пабло.
– Где? – спросил тот.
– Здесь, – сказал Пабло. – Здесь. Сейчас. Здесь и сейчас. Хочешь что-нибудь сказать перед смертью?
– Нет, – ответил гвардеец. – Ничего. Но это мерзость.
– Сам ты мерзость, – сказал Пабло. – Сколько крестьян на твоей совести! Ты бы и свою мать расстрелял!
– Я никогда никого не убивал, – сказал гвардеец. – А мою мать не смей трогать.
– Покажи нам, как надо умирать. Ты все убивал, а теперь покажи, как надо умирать.
– Оскорблять нас ни к чему, – сказал другой гвардеец. – А умереть мы сумеем.
– Становитесь на колени, лицом к стене, – сказал Пабло. Гвардейцы переглянулись. – На колени, вам говорят! – крикнул Пабло. – Ну, живо!
– Что скажешь, Пако? – спросил один гвардеец другого, самого высокого, который объяснял Пабло, как обращаться с револьвером. У него были капральские нашивки на рукаве, и он весь взмок от пота, хотя было еще рано и совсем прохладно.
– На колени так на колени, – ответил высокий. – Не все ли равно?
– К земле ближе будет, – попробовал пошутить первый, но им всем было не до шуток, и никто даже не улыбнулся.
– Ладно, станем на колени, – сказал первый гвардеец, и все четверо неуклюже опустились на колени, – руки по швам, лицом к стене. Пабло подошел к ним сзади и перестрелял их всех по очереди – выстрелит одному в затылок и переходит к следующему; так они один за другим и валились на землю. Первый не пошевелился, когда к его голове прикоснулось дуло. Второй качнулся вперед и прижался лбом к каменной стене. Третий вздрогнул всем телом, и голова у него затряслась. И только один, последний, закрыл глаза руками. И когда у стены вповалку легли четыре трупа, Пабло отошел от них и вернулся к своим, все еще с пистолетом в руке.
– Подержи, Пилар, – сказал он. – Я не знаю, как спустить собачку, – и протянул жене пистолет, а сам все стоял и смотрел на четверых гвардейцев, которые лежали у казарменной стены. И все, кто тогда был с ним, тоже стояли и смотрели на них, и никто ничего не говорил.
Так город Авила стал на сторону Республики и против мятежа, а час был еще ранний, и никто не успел поесть или выпить кофе, и все посмотрели друг на друга и увидели, что их всех запорошило пылью после взрыва казарм, все стоят серые от пыли, будто на молотьбе, и жена Пабло, Пилар, все еще держит пистолет, и он оттягивает ей руку, и когда она взглянула на мертвых гвардейцев, лежавших у стены, ей стало тошно; они тоже были серые от пыли, но сухая земля под ними уже начинала пропитываться кровью. И пока они стояли там, солнце поднялось из-за далеких холмов и осветило улицу и белую казарменную стену, и пыль в воздухе стала золотая в солнечных лучах. Один крестьянин, который стоял рядом с Пилар, посмотрел на казарменную стену и на то, что лежало под ней, потом посмотрел на всех них, на солнце и сказал: «Ну, вот и день начинается!»
– А теперь пойдемте пить кофе, – сказала Пилар.
– Правильно, Пилар, правильно», – сказал тот крестьянин.
И они пошли на площадь, и после этих четверых в городе никого больше не расстреливали.
Городок Авила стоит на высоком берегу, и над самой рекой там площадь с фонтаном, а кругом растут большие деревья, и под ними скамейки, в тени. Балконы все смотрят на площадь, и на эту же площадь выходят шесть улиц, и вся площадь опоясана аркадами, так что, когда солнце печет, можно ходить в тени. С трех сторон площади аркады, а с четвертой, вдоль обрыва, идет аллея, а под-обрывом, глубоко внизу, река. Обрыв высокий – сто метров.
Заправлял всем Пабло, так же как при осаде казарм. Все двадцать городских фашистов уже были заперты в городской ратуше – самом большом здании на площади. В стену ратуши были вделаны часы, и тут же под аркадой был фашистский клуб. А на тротуаре перед клубом у них были поставлены столики и стулья. Раньше, еще до войны, они пили там свои аперитивы. Столики и стулья были плетеные. Похоже на кафе, только лучше, наряднее.
Фашистов Пабло взял ночью, перед тем как начать осаду казарм. Но к этому времени казармы были уже окружены. Всех фашистов взяли по домам в тот самый час, когда началась осада. Когда казармы были взяты, и последние четверо гвардейцев сдались, и их расстреляли у стены, и все напились кофе в том кафе на углу, около автобусной станции, которое открывается раньше всех, Пабло занялся подготовкой площади. Он загородил все проходы повозками, совсем как перед боем быков, и только одну сторону оставил открытой – ту, которая выходила к реке. С этой стороны проход не был загорожен. Потом Пабло велел священнику исповедать фашистов и дать им последнее причастие.
Перед зданием собралась большая толпа, и пока священник молился с фашистами, на площади кое-кто уже начал безобразничать и сквернословить, хотя большинство держалось строго и пристойно. Безобразничали те, кто уже успел отпраздновать взятие казарм и напиться по этому случаю, да еще всякие бездельники, которым лишь бы выпить, и по случаю, и без случая.
Пока священник выполнял свой долг, Пабло выстроил в две шеренги тех, кто собрался на площади. Он выстроил их, как для состязания в силе, кто кого перетянет, или как выстраиваются горожане у финиша велосипедного пробега, оставив только узенькую дорожку для велосипедистов, или перед проходом церковной процессии. Между шеренгами образовался проход в два метра шириной, а тянулись они от дверей Ратуши через всю площадь к обрыву. И всякий выходящий из Ратуши должен был увидеть на площади два плотных ряда людей, которые стояли и ждали.
В руках у людей были цепы, которыми молотят хлеб, и они стояли на расстоянии длины цепа друг от друга. Цепы были не у всех, потому что на всех не хватило. Но большинство все-таки запаслось ими в лавке дона Гильермо Мартина, фашиста, торговавшего сельскохозяйственными орудиями. А у тех, кому цепов не хватило, были тяжелые пастушьи дубинки и стрекала, а кое у кого – деревянные вилы, которыми ворошат мякину и солому после молотьбы. Некоторые были с серпами, но этих Пабло поставил в самом дальнем конце, у обрыва.
Все стояли тихо, и день был ясный, высоко в небе шли облака, и пыли на площади еще не было, потому что ночью выпала сильная роса. Деревья отбрасывали тень на людей в шеренгах, и было слышно, как из львиной пасти бежит через медную трубку вода и падает в чашу фонтана, к которому обычно сходятся с кувшинами все женщины города.
Только у самой Ратуши, где священник молился с фашистами, слышалась брань, и в этом были повинны те бездельники, которые успели напиться и теперь толпились под решетчатыми окнами, сквернословили и отпускали непристойные шутки. Но в шеренгах люди ждали спокойно.
Один спросил другого:
– А женщины тоже будут?
И тот ответил ему:
– Дай бог, чтобы не было!
Потом первый сказал:
– Вот жена Пабло. Слушай, Пилар. Женщины тоже будут?
Пилар посмотрела на него и видит – он в праздничной одежде и весь взмок от пота, и тогда сказала:
– Нет, Хоакин. Женщин там не будет. Мы женщин не убиваем. Зачем нам убивать женщин?
Тогда он сказал:
– Слава Христу, что женщин не будет! А когда же это начнется?
Пилар ответила:
– Как только священник кончит.
– А священника – тоже?
– Не знаю, – ответила она ему и увидела, что лицо у него передернулось и на лбу выступил пот.
– Мне еще не приходилось убивать людей, – сказал он.
– Теперь научишься, – сказал ему сосед. – Только, я думаю, одного удара будет мало. – И он поднял обеими руками свой цеп и с сомнением посмотрел на него.
– Тем лучше, – сказал другой крестьянин, – тем лучше, что с одного удара не убьешь.
– Они взяли Вальядолид. Они возьмут Авилу, – сказал кто-то. – Я об этом слыхал по дороге сюда.
– Этот город им не взять. Этот город наш. Мы их опередили, – сказала Пилар. – Пабло не стал бы дожидаться, когда они ударят первые, – он не таковский.
– Пабло человек ловкий, – сказал кто-то еще. – Но нехорошо, что он сам, один прикончил гвардейцев. Не мешало бы о других подумать. Как ты считаешь, Пилар?
– Верно, – сказала она. – Но теперь мы все будем участвовать.
– Да, – сказал он. – Это хорошо придумано. Но почему нет никаких известий с фронта?
– Пабло перерезал телефонные провода, перед тем как начать осаду казарм. Их еще не починили.
– А, – сказал он. – Вот почему до нас ничего не доходит. Сам-то я узнал все новости сегодня утром от дорожного мастера. А скажи, Пилар, почему решили сделать именно так?
– Чтобы сберечь пули, – сказала она. – И чтобы каждый нес свою долю ответственности.
– Пусть тогда начинают. Пусть начинают.
Пилар взглянула на него и увидела, что он плачет.
– Ты чего плачешь, Хоакин? – спросила она. – Тут плакать нечего.
– Не могу удержаться, Пилар, – сказал он. – Мне еще не приходилось убивать людей.
Большинство людей, что стояли на площади двумя шеренгами, были в этот день в своей обычной одежде, в той, в которой работали в поле, потому что они торопились скорее попасть в город. Но некоторые, не зная, как следует одеваться для такого случая, нарядились по-праздничному, и теперь им было стыдно перед другими, особенно перед теми, кто брал приступом казармы. Но снимать свои новые куртки они не хотели, опасаясь, как бы не потерять их или как бы их не украли. И теперь, стоя на солнцепеке, обливались потом и ждали, когда это начнется.
Вскоре подул ветер и поднял над площадью облако пыли, потому что земля уже успела подсохнуть под ногами у людей, которые ходили, стояли, топтались на месте, а какой-то человек в темно-синей праздничной куртке крикнул: «Воды! Воды». Тогда пришел сторож, который каждое утро поливал площадь, размотал шланг и стал поливать, прибивая водой пыль, сначала по краям площади, а потом все ближе и ближе к середине. Обе шеренги расступились, чтобы дать ему прибить пыль и в центре площади; шланг описывал широкую дугу, вода блестела на солнце, а люди стояли, опершись кто на цеп или дубинку, кто на белые деревянные вилы, и смотрели на нее. Когда вся площадь была полита и пыль улеглась, шеренги опять сомкнулись, и какой-то крестьянин крикнул: «Когда же наконец нам дадут первого фашиста? Когда же хоть один вылезет из исповедальни?»
– Сейчас, – крикнул Пабло, показавшись в дверях Ратуши. – Сейчас выйдут.
Голос у него был хриплый, потому что ему приходилось кричать, и во время осады казарм он наглотался дыма.
– Из-за чего задержка? – спросил кто-то.
– Никак не могут покаяться в своих грехах! – крикнул Пабло.
– Ну ясно, ведь их там двадцать человек, – сказал кто-то еще.
– Больше, – сказал другой.
– У двадцати человек грехов наберется порядочно.
– Так-то оно так, только, я думаю, это уловка, чтобы оттянуть время. В такой крайности хорошо, если хоть самые страшные грехи вспомнишь.
– Тогда запасись терпением. Их там больше двадцати человек, и даже если они будут каяться только в самых страшных грехах, и то сколько на это времени уйдет.
– Терпения у меня хватит, – ответил первый. – А все-таки чем скорей покончим с этим, тем лучше. И для них, и для нас. Сейчас июль месяц, работы много. Хлеб мы сжали, но не обмолотили. Еще не пришло время праздновать и веселиться.
– А сегодня все-таки попразднуем, – сказал другой. – Сегодня у нас праздник Свободы, и с сегодняшнего дня – вот только разделаемся с этими – и город и земля будут наши.
– Сегодня мы будем молотить фашистов, – сказал кто-то, – а из мякины поднимется свобода нашего народа.
– Только надо сделать все как следует, чтобы заслужить эту свободу, – сказал другой. – Пилар, – обратился он к жене Пабло, – когда у нас будет митинг?
– Сейчас же, как только покончим вот с этим, – ответила ему она. – Там же, в Ратуше.
Пилар в шутку надела на голову лакированную треуголку гражданского гвардейца и так и разгуливала в ней, а пистолет заткнула за веревку, которой была подпоясана, но собачку спустила, придержав курок большим пальцем. Когда она надела треуголку, ей казалось, что это будет очень смешно, но потом она пожалела, что не захватила кобуру от пистолета вместо этой треуголки. И кто-то из рядов сказал ей:
– Пилар, дочка, нехорошо тебе носить такую шляпу. Ведь с Гражданской гвардией покончено.
– Ладно, – сказала она, – сниму, – и сняла треуголку.
– Дай мне, – сказал тот человек. – Ее надо выкинуть.
Они стояли в самом конце шеренги, у обрыва, и он взял у нее треуголку и пустил ее с обрыва из-под руки таким движением, каким пастухи пускают камень в быка, чтобы загнать его в стадо. Треуголка полетела далеко, она на глазах становилась все меньше и меньше, блестя лаком в прозрачном воздухе, и, наконец, упала в реку. Пилар оглянулась и увидела, что во всех окнах и на всех балконах теснятся люди, и увидела две шеренги, протянувшиеся через всю площадь, и толпу под окнами Ратуши, и оттуда доносились громкие голоса, а потом услышала крики, и кто-то сказал: «Вот идет первый!» И это был дон Бенито Гарсиа. Он с непокрытой головой вышел из дверей и медленно спустился по ступенькам, и никто его не тронул; он шел между шеренгами людей с цепами, и никто его не трогал. Он миновал первых двоих, четверых, восьмерых, десятерых, и все еще никто не трогал его, и он шел и шел, высоко подняв голову; мясистое лицо его посерело, а глаза то смотрели вперед, то вдруг начинали бегать по сторонам, но шаг у него был твердый. И никто его не трогал.
С какого-то балкона крикнули: «Что же вы, трусы?» Но дон Бенито все шел между двумя шеренгами, и никто его не трогал. И вдруг у одного крестьянина задергалось лицо, он кусал губы и так крепко сжимал свой цеп, что пальцы у него побелели. Он смотрел на дона Бенито, который подходил все ближе и ближе, а его все еще никто не трогал. Потом, не успел дон Бенито поравняться с крестьянином, как он высоко поднял свой цеп, задев соседа, и со всего размаху ударил дона Бенито по голове, и дон Бенито посмотрел на него, а он ударил его снова и крикнул: «Получай, козел!» И на этот раз удар пришелся по лицу, и дон Бенито закрыл лицо руками, и его стали бить со всех сторон, и до тех пор били, пока он не упал на землю. Тогда тот, первый, позвал на подмогу и схватил дона Бенито за ворот рубашки, а другие схватили его за руки и поволокли лицом по земле к самому обрыву и сбросили оттуда в реку. А тот человек, который первый его ударил, стал на колени на краю обрыва, смотрел ему вслед и кричал: «Козел! Козел! O, козел!!» Он был арендатором дона Бенито, и они никак не могли поладить между собой. У них был спор из-за одного участка у реки, который дон Бенито отнял у этого человека и сдал в аренду другому, и этот человек уже давно затаил против него злобу. Он не вернулся на свое место в шеренгу, а так и остался у края обрыва и все смотрел вниз, туда, куда сбросили дона Бенито.
После дона Бенито из Ратуши долго никто не выходил. На площади было тихо, потому что все ждали, кто будет следующий. И вдруг какой-то пьянчуга заорал во весь голос: «Выпускай быка!»
Потом из толпы, собравшейся у окон Ратуши, крикнули: «Они не хотят идти! Они молятся!»
Тут заорал другой пьянчуга: «Тащите их оттуда! Тащите – чего там! Прошло время для молитв!»
Но из Ратуши все никто не выходил, а потом вдруг все увидели в дверях человека.
Это шел дон Федерико Гонсалес, хозяин мельницы и бакалейной лавки, первейший фашист в городе Авила. Он был высокий, худой, а волосы у него были зачесаны с виска на висок, чтобы скрыть лысину. Он был босой, как его взяли из дому, в ночной сорочке, заправленной в брюки. Он шел впереди Пабло, держа руки над головой, а Пабло подталкивал его дробовиком в спину, и так они шли, пока дон Федерико Гонсалес не ступил в проход между шеренгами. Но когда Пабло оставил его и вернулся к дверям Ратуши, дон Федерико не смог идти дальше и остановился, подняв глаза и протягивая кверху руки, точно думал ухватиться за небо.
– У него ноги не идут, – сказал кто-то.
– Что это с вами, дон Федерико? Ходить разучились? – крикнул другой.
Но дон Федерико стоял на месте, воздев руки к небу, и только губы у него шевелились.
– Ну, живей! – крикнул ему со ступенек Пабло. – Иди! Что стал?
Дон Федерико не смог сделать ни шагу. Какой-то пьянчуга ткнул его сзади цепом, и дон Федерико прянул на месте, как норовистая лошадь, но не двинулся вперед, а так и застыл, подняв руки и глаза к небу.
Тогда крестьянин, который стоял недалеко, сказал:
– Нельзя так! Стыдно! Мне до него дела нет, но это представление нужно кончать. – Он прошел вдоль шеренги и, протолкавшись к дону Федерико, сказал: – С вашего разрешения. – И, размахнувшись, ударил его дубинкой по голове.
Дон Федерико опустил руки и прикрыл ими лысину, так что длинные жидкие волосы свисали у него между пальцами, и, втянув голову в плечи, бросился бежать, а из обеих шеренг его били цепами по спине и по плечам, пока он не упал, и тогда те, кто стоял в дальнем конце шеренги, подняли его и сбросили с обрыва вниз. Он не издал ни звука с той минуты, как Пабло вытолкал его из дверей дробовиком. Он только не мог идти. Должно быть, ноги не слушались.
После дона Федерико на краю обрыва, в дальнем конце шеренги, собрались самые отчаянные, и тогда Пилар ушла от них, пробралась под аркаду, оттолкнула двоих пьянчуг от окна Ратуши и заглянула туда сама. Фашисты стояли полукругом в большой комнате на коленях и молились, и священник тоже стоял на коленях и молился вместе с ними. Пабло и сапожник по прозванью «Четырехпалый», и еще двое стояли тут же с дробовиками, и она услышала, как Пабло спросил священника: «Кто следующий?» Но священник молился и ничего не ответил ему.
– Слушай, ты! – сказал Пабло священнику охрипшим голосом. – Кто следующий? Кто готов?
Священник не отвечал Пабло, как будто его тут и не было, и она видела, что Пабло начинает злиться.
– Пустите нас всех вместе, – перестав молиться и посмотрев на Пабло, сказал помещик дон Рикардо Монтальво.
– Ну да, – сказал Пабло. – По одному. Кто готов, пусть выходит!
– Тогда пойду я, – сказал дон Рикардо. – Считай меня готовым.
Пока дон Рикардо говорил с Пабло, священник благословил его, не прерывая молитвы, потом, когда он встал, благословил еще раз и дал ему поцеловать распятие, и дон Рикардо поцеловал распятие, потом повернулся к Пабло и сказал:
– Ну, я совсем готов. Пойдем, вонючий козел!
Дон Рикардо был маленького роста, седой, с толстой шеей, в сорочке без воротничка. Ноги у него были кривые от верховой езды.
– Прощайте! – сказал он всем остальным, которые стояли на коленях. – Не печальтесь. Умирать не страшно. Плохо только, что мы умрем от рук вот этих каналий. Не смей меня трогать, – сказал он Пабло. – Не смей до меня дотрагиваться своим дробовиком.
Он вышел из Ратуши – голова седая, глаза маленькие, серые, а толстая шея словно еще больше раздулась от злобы. Он посмотрел на крестьян, выстроившихся двумя шеренгами, и плюнул. Плюнул по-настоящему, со слюной, что на его месте не у каждого бы вышло. И он сказал: «Да здравствует Испания! Долой вашу так называемую Республику, так и так ваших отцов!»
Его прикончили быстро, потому что он оскорбил всех. Его стали бить, как только он ступил в проход между шеренгами, били, когда он, высоко подняв голову, все еще пытался идти дальше, били, кололи серпами, когда он упал, и нашлось много охотников подтащить его к краю обрыва и сбросить вниз, и теперь у многих была кровь на руках и одежде, и все теперь вдруг почувствовали, что те, кто выходит из Ратуши, в самом деле враги и их надо убивать.
До того, как дон Рикардо вышел к толпе разъяренный и оскорбил всех, многие в шеренгах дорого бы дали, чтобы очутиться где-нибудь в другом месте. Стоило кому-нибудь крикнуть: «Довольно! Давайте отпустим остальных. Они и так получили хороший урок», – и большинство согласилось бы на это.
Но своей отвагой дон Рикардо сослужил дурную службу остальным. Он раздразнил людей, и если раньше они только исполняли свой долг, к тому же без особой охоты, то теперь в них разгорелась злоба, и это сейчас же дало себя знать.
– Выводите священника, тогда дело пойдет быстрее, – крикнул кто-то.
– Выводите священника!
– С тремя разбойниками мы расправились, теперь давайте священника.
– Два разбойника, – сказал один коренастый крестьянин тому, который это крикнул. – Два разбойника было с господом нашим.
– С чьим господом? – спросил тот, весь красный от злости.
– С нашим господом – уж это так говорится.
– У меня никаких господ нет, и я так не говорю ни в шутку, ни всерьез, – сказал тот. – И ты лучше придержи язык, если не хочешь сам прогуляться между шеренгами.
– Я такой же добрый республиканец, как и ты, – сказал коренастый. – Я ударил дона Рикардо по зубам. Я ударил дона Федерико по спине. С доном Бенито я промахнулся. А «господь наш» – это так всегда говорится, и с тем, о ком говорится так, было два разбойника.
– Тоже мне, республиканец! И этот у него «дон», и тот у него «дон».
– Здесь их все так зовут.
– Я этих козлов зову по-другому. А твоего господа… Э-э! Еще один вышел!
И тут все увидели позорное зрелище, потому что следующим из дверей Ратуши вышел дон Фаустино Риверо, старший сын помещика дона Селестино Риверо. Он был высокого роста, волосы у него были светлые и гладко зачесаны со лба. В кармане у него всегда лежал гребешок, и, должно быть, и сейчас, перед тем как выйти, он успел причесаться. Дон Фаусто был страшный бабник и трус и всю жизнь мечтал стать матадором-любителем. Он якшался с цыганами, с матадорами, с поставщиками быков и любил покрасоваться в андалузском костюме, но он был трус, и все над ним посмеивались. Однажды в Авиле появились афиши, объявлявшие, что дон Фаустино будет участвовать в любительском бое быков в пользу дома для престарелых в Авиле и убьет быка по-андалузски, сидя на лошади, чему его долгое время обучали, но когда на арену выпустили громадного быка вместо того маленького и слабоногого, которого он сам себе подобрал, он сказался больным и, как говорят, сунул два пальца в рот, чтобы вырвало.
Когда он вышел, из шеренг послышались крики:
– Привет, дон Фаустино! Смотри, как бы тебя не стошнило!
– Эй, дон Фаустино! Под обрывом тебя ждут хорошенькие девочки.
– Дон Фаустино! Подожди минутку, сейчас мы приведем быка побольше того, что тебя напугал!
А кто-то крикнул:
– Эй, дон Фаустино! Ты когда-нибудь слышал, каково умирать?
Дон Фаустино стоял в дверях Ратуши и все еще храбрился. У него еще не остыл задор, который побудил его вызваться идти следующим. Вот так же он вызвался участвовать в бое быков, так же вообразил, что может стать матадором-любителем. Теперь он воодушевился примером дона Рикардо и, стоя в дверях, приосанивался, храбрился и корчил презрительные гримасы. Но говорить он не мог.
– Иди, дон Фаустино! – кричали ему. – Иди! Смотри, какой громадный бык тебя ждет!
Дон Фаустино стоял, глядя на площадь, и все еще старался держаться молодцом, хотя время шло и путь ему был только один.
– Дон Фаустино! – крикнул-кто-то. – Чего вы ждете, дон Фаустино?
– Он ждет, когда его стошнит, – послышался ответ, и в шеренгах засмеялись.
– Дон Фаустино, – крикнул какой-то крестьянин. – Ты не стесняйся – стошнит так стошнит, мы не взыщем.
Тогда дон Фаустино обвел глазами шеренги и посмотрел через площадь, туда, где был обрыв, и, увидев этот обрыв и пустоту за ним, он быстро повернулся и юркнул в дверь Ратуши.
Все захохотали, а кто-то закричал пронзительным голосом:
– Куда же вы, дон Фаустино? Куда?
– Пошел выблевываться, – крикнул другой, и все опять захохотали.
И вот опять все увидели дона Фаустино, которого подталкивал сзади Пабло своим дробовиком. Весь его форс как рукой сняло. При виде людей, стоявших в шеренгах, он позабыл и свой форс, и свою осанку; он шел впереди, а Пабло сзади, и казалось, будто Пабло метет улицу, а дон Фаустино – мусор, который Пабло отбрасывает метлой. Дон Фаустино крестился и бормотал молитвы, а потом закрыл глаза руками и сошел по ступенькам на площадь.
– Не трогайте его, – крикнул кто-то. – Пусть идет.
И все поняли, и никто до него не дотронулся, а он шел между шеренгами, закрыв глаза дрожащими руками и беззвучно шевеля губами. Все молчали, и никто не трогал его. Но, дойдя до середины, он не смог идти дальше и упал на колени.
Его и тут не ударили. Один крестьянин наклонился, помог ему подняться и сказал:
– Вставай, дон Фаустино, не задерживайся. Быка еще нет.
Дон Фаустино не мог идти сам, и тогда один крестьянин в черной блузе подхватил его под правую руку, а другой, тоже в черной блузе и пастушьих сапогах, подхватил под левую, и дон Фаустино шел между шеренгами, закрыв глаза и не переставая шевелить губами, а его прилизанные светлые волосы блестели на солнце, и крестьяне, мимо которых он шел, говорили: «Приятного аппетита, дон Фаустино», – или: «К вашим услугам, дон Фаустино!» – а один, тоже из незадачливых матадоров, сказал: «Дон Фаустино! Матадор», – а еще кто-то крикнул: «Дон Фаустино! А сколько на небесах хорошеньких девочек, дон Фаустино!» Так дона Фаустино провели сквозь строй, крепко держа его с двух сторон и не давая ему упасть, а он все закрывал глаза руками. Но ему, вероятно, кое-что было видно сквозь пальцы, потому что, когда его подвели к самому обрыву, он опять упал на колени, бросился на землю и, цепляясь за траву, начал кричать: «Нет. Нет. Нет. Ради бога. Нет. Ради бога. Ради бога. Нет. Нет».
Тогда те крестьяне, которые шли с ним, и еще двое из самых отчаянных, что стояли в дальнем конце шеренги, быстро присели позади него на корточки и толкнули его что есть силы, и он полетел с обрыва вниз, так и не получив ни единого удара, и только пронзительно вскрикнул на лету.
Народ ожесточился, и виной этому сначала были оскорбления дона Рикардо, а потом трусость дона Фаустино.
– Давай следующего! – крикнул один крестьянин, а другой хлопнул его по спине и сказал:
– Дон Фаустино! Вот это я понимаю! Дон Фаустино!
– Дождался он своего быка, – сказал третий. – Теперь никакая рвота ему не поможет.
– Дон Фаустино! – опять сказал первый. – Сколько лет на свете живу, а такого еще не видал, как дон Фаустино!
– Подожди, есть и другие, – сказал еще кто-то. – Потерпи немножко. Мы еще не такое увидим!
– Что бы мы ни увидели, – сказал первый, – великанов или карликов, негров или диковинных зверей из Африки, а такого, как дон Фаустино, не было и не будет. Ну, следующий! Давай, давай следующего!
У пьянчуг ходили по рукам бутылки с анисовой и коньяком из фашистского клуба, и они пили это, как легкое вино, и в шеренгах многие тоже успели приложиться, и выпитое сразу ударило им в голову после всего, что было с доном Бенито, доном Федерико, доном Рикардо и особенно с доном Фаустино. Те, у кого не было анисовой и коньяка, пили из бурдюков, которые передавались из рук в руки, и один крестьянин дал такой бурдюк Пилар, и она сделала большой глоток, потому что ее мучила жажда, и вино прохладной струйкой побежало ей в горло из кожаной емкости.
– После такой бойни пить хочется, – сказал крестьянин, который дал ей бурдюк.
– Ну да, – сказала она. – А ты убил хоть одного?
– Мы убили четверых, – с гордостью сказал он. – Не считая гвардейцев. А правда, что ты застрелила одного гвардейца, Пилар?
– Ни одного не застрелила, – сказала она. – Когда стена рухнула, я стреляла в дым вместе с остальными. Только и всего.
– Где ты взяла револьвер, Пилар?
– У Пабло. Пабло дал его мне, после того как расстрелял гвардейцев.
– Из этого револьвера расстрелял?
– Вот из этого самого, – сказала она. – А потом дал его мне.
– Можно посмотреть, какой он, Пилар? Можно мне подержать его?
– Конечно, друг, – сказала она и вытащила пистолет из-за веревочного пояса и протянула ему.
Но почему больше никто не выходит, подумала Пилар, и как раз в эту минуту в дверях появился сам дон Гильермо Мартин, в лавке которого все взяли цепы, пастушьи дубинки и деревянные вилы. Дон Гильермо был фашист, но, кроме этого, ничего плохого за ним не знали.
Правда, тем, кто поставлял ему цепы, он платил мало, но цены в лавке у него были тоже невысокие, а кто не хотел покупать цепы у дона Гильермо, мог почти без затрат делать их сам: дерево и ремень – вот и весь расход. Он был очень груб в обращении и заядлый фашист, член фашистского клуба, и всегда приходил в этот клуб в полдень и вечером и, сидя в плетеном кресле, читал «Эль дебате», или подзывал мальчишку почистить башмаки, или пил вермут с сельтерской и ел поджаренный миндаль, сушеные креветки и анчоусы. Но за это не убивают, и, если бы не оскорбления дона Рикардо Монтальво, не жалкий вид дона Фаустино и не опьянение, которое люди уже почувствовали, хватив лишнего, вернее всего нашелся бы кто-нибудь, кто крикнул бы: «Пусть дон Гильермо идет с миром. Мы и так попользовались его цепами. Отпустите его». Потому что люди в городе Авила хоть и способны на жестокие поступки, но душа у них добрая, и они хотят, чтобы все было по справедливости.
Но те, что стояли в шеренгах, уже успели поддаться опьянению и ожесточились, а потому следующего ждали теперь по-другому, не как дона Бенито, который вышел первым. До настоящего опьянения было еще далеко. Но люди стали уже не те. Когда дон Гильермо вышел из дверей Ратуши – небольшого роста, близорукий, седой, в рубашке без воротничка, только запонка торчала в петличке – и перекрестился, и посмотрел прямо перед собой, ничего не видя без очков, а потом двинулся вперед, спокойно и с достоинством, его можно было пожалеть. Но из шеренги кто-то крикнул:
– Сюда, дон Гильермо. Вот сюда, дон Гильермо. Пожалуйте к нам. Все ваши товары у нас!
Очень им понравилось издеваться над доном Фаустино, и они не понимали, что дон Гильермо совсем другой человек, и если уж убивать его, так надо убивать быстро и без шутовства…
– Дон Гильермо, – крикнул кто-то. – Может, послать в ваш особняк за очками?
У дона Гильермо особняка не было, потому что он был человек небогатый, а фашистом стал просто так, из моды и еще в утешение себе, что приходится пробавляться мелочами, держать лавку сельскохозяйственных орудий. Жена у него была очень набожная, а он ее так любил, что не хотел ни в чем от нее отставать, и это тоже привело его к фашистам. Дон Гильермо жил через три дома от Ратуши, снимал квартиру, и когда он остановился, глядя подслеповатыми глазами на двойной строй, сквозь который ему надо было пройти, на балконе того дома, где он жил, пронзительно закричала женщина. Это была его жена, она увидела его с балкона.
– Гильермо! – закричала она. – Гильермо! Подожди, я тоже пойду с тобой!
Дон Гильермо обернулся на голос женщины. Он не мог разглядеть ее. Он хотел сказать что-то и не мог. Тогда он помахал рукой в ту сторону, откуда неслись крики, и шагнул вперед.
– Гильермо! – кричала его жена. – Гильермо! О, Гильермо! – Она вцепилась в балконные перила и тряслась всем телом. – Гильермо!
Дон Гильермо опять помахал рукой в ту сторону и пошел между шеренгами, высоко подняв голову, и о том, каково у него на душе, можно было судить только по бледности его лица.
И тут какой-то пьяный крикнул, передразнивая пронзительный голос его жены: «Гильермо!» И дон Гильермо бросился на него, весь в слезах, ничего не видя перед собой, и пьяный ударил его цепом по лицу с такой силой, что дон Гильермо осел на землю и так и остался сидеть, обливаясь слезами, но плакал он не от страха, а от ярости, и пьяные били его, и один уселся ему верхом на плечи и стал колотить его бутылкой. После этого многие вышли из шеренг, а их место заняли пьяные, из тех, что с самого начала безобразничали и выкрикивали непристойности в окна Ратуши.
Пилар было очень не по себе, когда ее Пабло расстреливал гражданских гвардейцев. Это было скверное дело, но она подумала тогда: если так должно быть, значит, так должно быть, и, по крайней мере, там обошлось без жестокости – просто людей лишили жизни, и хоть это и скверно, но за последние годы все поняли, что иначе нельзя, если хочешь выиграть войну и спасти Республику.
Когда Пабло загородил площадь со всех сторон и выстроил людей двумя шеренгами, ей это хоть и показалось чудно, а все-таки понравилось, и она решила: раз Пабло что-то задумал, значит, так и нужно. Если уж народ должен покончить с фашистами, то пусть весь народ участвует в этом, и она тоже хотела принять на себя часть вины, раз собиралась получить и часть тех благ, которые ждали их тогда, когда город станет республиканским. Но после дона Гильермо ей сделалось стыдно и гадко, и когда пьянчуги и всякая шваль стали на место тех, кто возмутился и вышел из шеренг после дона Гильермо, ей захотелось уйти от всего этого подальше, и она прошла через площадь и села на скамейку под большим деревом, которое отбрасывало густую тень.
К скамейке, переговариваясь между собой, подошли двое крестьян, и один из них окликнул ее:
– Что с тобой, Пилар?
– Ничего, парниша, – ответила она ему.
– Неправду говоришь, – сказал он. – Ну, признавайся, что с тобой?
– Кажется, я сыта по горло, – ответила она ему.
– Мы тоже, – сказал он, и они оба сели рядом со мной на скамью. У одного из них был бурдюк с вином, и он протянул его Пилар.
– Прополощи рот, – сказал он, а другой продолжал начатый раньше разговор:
– Плохо, что это принесет нам несчастье. Никто не разубедит меня в том, что такая расправа, как с доном Гильермо, должна принести нам несчастье.
Тогда первый сказал:
– Если убивать их всех – а я еще не знаю, нужно ли это, – так уж убивали бы попросту, без издевки.
– Пусть бы издевались над доном Фаустино, это я понимаю, – сказал другой. – Он всегда был шутом гороховым, его никто не принимал всерьез. Но когда издеваются над таким человеком, как дон Гильермо, это нехорошо.
– Я сыта по горло, – опять сказала Пилар, и так оно и было на самом деле; внутри у нее все болело, она вся взмокла от пота, и ее мутило, будто она наелась тухлой рыбы.
– Значит, кончено, – сказал первый крестьянин. – Больше мы к этому делу не причастны. А любопытно знать, что делается в других городах.
– Телефон еще не починили, – сказала Пилар. – И это очень плохо, его надо починить.
– Правильно, – сказал он. – Кто знает, может, нам полезнее было бы готовить город к обороне, чем заниматься смертоубийством, да еще таким медленным и жестоким.
– Пойду поговорю с Пабло, – сказала ему Пилар, встала со скамейки и пошла к аркаде перед входом в Ратушу, откуда через площадь тянулись шеренги.
Строя теперь никто не держал, порядка в шеренгах не было, и опьянение давало себя знать уже не на шутку. Двое пьяных валялись на земле посреди площади и по очереди прикладывались к бутылке, передавая ее друг другу. Один после каждого глотка орал как сумасшедший: «Да здравствует анархия!» Вокруг шеи у него был повязан красный с черным платок. Другой орал: «Да здравствует Свобода!» дрыгал ногами в воздухе и опять орал: «Да здравствует Свобода!» У него тоже был красный с черным платок, и он размахивал этими платком и бутылкой, которую держал в другой руке.
Один крестьянин вышел из шеренги, остановился в тени аркады, посмотрел на них с отвращением и сказал:
– Уж лучше бы кричали: «Да здравствует пьянство!» Больше ведь они ни во что не верят.
– Они и в это не верят, – сказал другой крестьянин. – Такие ничего не понимают и ни во что не верят.
Тут один из пьяниц встал, сжал кулаки, поднял их над головой и заорал: «Да здравствует анархия и свобода, так и так вашу Республику!»