Бабы, или Ковидная осень Елизарова Полина
Веки, с выступившими на них тоненькими голубоватыми прожилками, набухли от слез.
Всегда легкая в общении с кем бы то ни было Динка глядела на Катю так, как, должно быть, осужденные смотрят на прокурора. Словно это именно она, обрюхаченная случайным мужиком Катя, олицетворяла все зло мира и была живым доказательством тщетности любых попыток что-либо изменить, тем, кто режет скальпелем крылья и топчет грязным кроссовком мечты.
Текли минуты, казавшиеся Кате растянутыми обнаженными нервами.
Динка, не выдерживая пристального Катиного взгляда, то снова сморкалась, то утирала глаза. Постепенно выражение ее лица стало смягчаться, расправились носогубные складки, приподнялись набрякшие веки и, наконец, рот растянула широкая улыбка.
– Как ты? – кивнула она на Катин конусообразный живот.
– Справляюсь, – ответила Катя.
– Хорошо…Ты молодец. А я решила – оставлять не буду. Без любви семьи нормальной не получится. – В ее голосе звучали поучительные интонации народной свахи с Первого канала.
– А чем тебе ребенок не семья?
– Так я хочу, чтобы все как надо… Как положено.
Скрывая усмешку, Катя привстала.
Надо ли рассказывать Динке, у которой папаша владеет автосервисом, приносящим семье хороший доход, о том, что «как положено», то есть с мужьями-алкашами, живут почти все девки в ее средневековье?
Чем больше водки – тем больше любви – абстрактного, притянутого старушечьей палкой понятия, а на самом деле всего лишь свода нехитрых законов средневекового сосуществования.
Динка, дурында, не понимала, что трудяга-отец выиграл для нее у судьбы в лотерею.
Он мог нанять ее ребенку няньку, мог отправить ее учиться в вуз за деньги.
У Динки были все шансы стать врачом, ее сын или дочь могли бы с гордостью писать сочинения на тему «Моя мама – доктор».
И в этой конструкции вполне можно обойтись без мужика.
Так думала Катя, когда ей было восемнадцать…
Теперь же, глядя на спящую Нину, она понимала: не имея опыта отношений с противоположным полом и с самого начала оказавшись «не в теме» в такой важной для большинства женщин сфере, решать за других легко.
Беременность Динка не сохранила.
Примерно через год она стала встречаться с другом отца, который был старше ее на двадцать лет, и бросила училище.
Выходя, Катя выключила в палате свет.
Откатив капельницу в процедурную, решила на несколько минут выйти подышать свежим воздухом. Прошмыгнув в сестринскую, где уже ворочалась на диване Блатная, схватила со стола магнитный ключик и быстро, дабы избежать любых возможных вопросов, выскочила обратно в коридор.
Пройдясь вдоль палат, Катя убедилась, что в ее царстве тихо.
Отделение, взяв передышку между операциями, уколами и капельницами, смотрело сны о далеких, теперь, в связи с пандемией, малодоступных курортах, о родительских чатах, репетиторах, распродажах и доставках, о квартплатах, банковских вкладах и денежных заначках.
И, конечно, о мужчинах – осточертевших и нежно любимых, законных и тайных, поголовно напуганных новым витком нестабильности, накрывшей мир с приходом пандемии.
Спустившись по лестнице на первый этаж, Катя с силой вжала заедавшую металлическую кнопку и, дождавшись писка, толкнула дверь.
Крыльцо черного хода освещала одна-единственная, вмонтированная в потолок грушевидная лампочка. Капли мелкого осеннего дождя, похожие на мошкару, бесились под ее жидким, цвета мочи, желтоватым светом.
Катя почувствовала, как тянет внизу живота – завтра к вечеру у нее должны были начаться месячные – совершенно лишний, в отсутствие половой жизни процесс, который после родов она окрестила для себя «рудиментарным».
В кармане брюк Нинкин телефон едва слышно издал металлический бряк.
Катя достала его и, набирая код-пароль, раздумывала, что бы ответить на сообщения Нинкиной родни и стоит ли отвечать – на часах было уже полдвенадцатого.
«Дорогая, ну как ты? – запоздало беспокоилась в ватсапе какая-то «Яна-Кони». – Что сказал врач?».
Катя залезла на главную страницу мессенджера.
В чате с названием «гимназия 131» висело девять непрочитанных сообщений. Родительские обсуждения текущих школьных дел, коих у Кати в подобном чате у самой было в избытке, не вызывали ни малейшего любопытства.
Она полезла в чат ниже, с «любимым».
«Милушка моя, мой огонечек, все будет хорошо! Петровна мне все рассказала. Ты только не волнуйся! Я звонил нашему Виктору Анатольевичу, он сказал, это не страшно! Главное, что вовремя прооперировали. Завтра с утра примчусь, прорвусь к тебе и принесу твой любимый «Наполеон». Люблю».
На сообщение мужа, отправленное в десять тридцать пять вечера, Нина, конечно, не ответила – телефон уже был у Кати.
Быстро проглядев их переписку, Катя удостоверилась, что Нина, заботясь о нервной системе мужа, летевшего во время операции в самолете, не сообщила ему подробности визита к врачу и поставила об этом в известность (как и сказала Кате) только сидевшую с детьми няню.
«И почему их, козлов, всегда берегут?! – недоумевала Катя. – Что за подвиг такой? Ради чего эта героическая щепетильность?»
На мониторе висело еще одно неоткрытое сообщение с не занесенного в контакты номера.
Раздумывая над тем, что ее вообще-то волновать не должно: как именно Нинкин муж собирался в условиях строжайшего карантина «прорваться» в их отделение, Катя машинально ткнула в сообщение пальцем.
«Отпусти его. Он давно тебя не хочет. Ты еще не старуха, найдешь себе мужика. Поживи сама, дай пожить и другим».
– Оба-на! – невольно вырвалось у Кати.
Мошкара из дождевых капель, обдавая лицо липкой влагой, злобно кружила под фонарем. Где-то в дремавшем парке, в глубине деревьев, угрожающе глядевших на нее из тьмы и словно слипшихся в одну темную массу, пряталась от ненастья собачонка Блатной – невероятно пугливая дворняга с вечно опущенным облезлым хвостом.
В чате, кроме этого, пропущенного Катей вместе с другими сообщениями послания, ничего больше не было.
Постояв с минуту с зажатым в руке телефоном, она брезгливо пихнула его обратно в карман и подмерзшими от уже ощутимого холода пальцами набрала заветный для больничных курильщиков код от черного хода.
Поднявшись на этаж, Катя снова прошлась по коридору отделения.
«Делать или не делать прививку?», «Вдруг зацепит родителей?», «А если он меня, больную, теперь разлюбит?» – просачивалось из дверей от тех, кто так и не смог уснуть и дырявил глазами темноту.
«Какие же они все дуры… – думала Катя. – Их пользуют, как хотят, лгут им – в большом и малом, они все свои болячки наживают в переживаниях за этих двуногих животных! А двуногие зачастую даже не знают, как хотя бы физически удовлетворить этих дур… Бегают от матки к матке, и не ради счастья, а ради самоутверждения».
Остановившись у своего поста – большого и серого, с ячейками для бумаг внутри полукруглой панели стола, она решила еще раз проверить сына.
Достав телефон, удивилась, что не видит их последней переписки.
И только пролистав ленту сообщений, поняла, что снова держит в руках не свой, а Нинин телефон.
Катя вернулась в сестринскую.
Блатная, издавая открытым ртом отвратительный храп, дрыхла на диване.
Большой свет был выключен, над раковиной едва горел светильник с подыхающей, требовавшей замены лампочкой.
На столе, рядом с коробкой печенья, лежал забытый Катей мобильный.
«Лег?» – отстучала она сыну.
«Давно», – через пару минут откликнулся он.
«Врешь! – с раздражением подумала Катя. – В компе, говнюк, сидишь».
Осторожно, чтобы не разбудить чутко спящую, несмотря на обманчивый храп, Блатную, Катя прокрутила по часовой стрелке ключ в замке шкафчика и достала оттуда бутылку со спиртом.
На подоконнике стояла недопитая бутылка «Святого источника».
Вылив остатки чая в чашку Блатной, Катя плеснула в свою чашку граммов двадцать спирта и развела его водой примерно один к трем.
«Антиковидные!» – подбодрила себя она.
Алкоголь она никогда не любила. Быстрый и «бычий» кайф средневековья не приносил ей ни веселья, ни успокоения, а лишь делал голову пустой и какой-то дурной.
Но ради своей соседки ей иногда приходилось идти на компромисс и, давя во рту горечь, пить с ней водку, выслуживая перед ней звание единственно верной подруги.
Выпив залпом, Катя, за неимением другой закуски, затолкала в рот очередную печеньку.
Уставившись в спину Блатной, прикрытую тонким, колючим больничным одеялом, Катя пыталась понять, какие чувства вызывает в ней невольно прочитанное в чужом телефоне.
Спирт успел слегка затуманить сознание, высвобождая глубинное, истинное, то, к чему она сейчас хотела прислушаться.
С раннего детства ей запрещали выражать свои потребности и эмоции, заставляя делать то, что хотели от нее другие.
«Тебе не холодно, не ври!» – отмахивалась от нее, еще маленькой, но уже нескладной и некрасивой, мать, болтая с соседкой на лавке.
«Здесь негде писать, потерпишь до дома!» – тянула она ее из парка.
«Месячные – это не болезнь. Вставай и уберись в квартире!».
«Не умничай! Мы с отцом не для этого жизнь прожили, чтобы ты, начитавшись книг, нас еще тут учила!» – Эти и им подобные фразы с детства стали для Кати частью привычной среды сосуществования с другими людьми.
В школе и медучилище девчонки поддевали ее за мальчуковую внешность и усердие в учебе, дворовые – за замкнутость и нежелание разделять с ними нехитрые радости жизни.
Она давно уже привыкла не обижаться, когда обижали, привыкла не верить брошенным вскользь пустым обещаниям, не принимать близко к сердцу критику и даже хамство.
Вот только Нинка была другой – обезоруживающе хрупкой и восхитительно эмоциональной.
Неизвестная – наглая, беспринципная, и, вероятно, красивая, в этот ничем не примечательный стылый сентябрьский вечер намеревалась грубо столкнуть ее со сцены.
Катя попыталась во всех красках представить, как зайдет в палату, как вожмет клавишу верхнего света, тычком в плечо разбудит Нину и сделает то, что должна, – ткнет лицом в спасительную для ее женского достоинства правду. И мир Нины – где если и травились, то несвежими устрицами, а пьянели только от холодного, по несколько тысяч за бутылку шампанского, – этот праздничный мирок с повседневными футболочками по двадцать тысяч штука, шатнется и поплывет из-под ее все еще стройных загорелых ног.
Но рядом будет она, Катя!
Подперев своим крепким пацанским телом потерявшую равновесие Нину, она не даст ей упасть в разверстую под ногами яму, не позволит скатиться до импульсивных действий, запретит звонить сплетницам-подругам, отговорит тревожить с утра скверной новостью пожилых родителей и уж тем более детей.
Всю ближайшую неделю, которую Нине предстоит провести в отделении, Катя будет рядом – ради этого она даже договорится, сославшись на ремонт в квартире, взять чужие смены.
Она, невольная свидетельница ее женского краха, станет для Нины незаменимой.
Для начала ласково вколет ей лежащее в кармане наготове успокоительное.
Не слушая грязных ругательств, оскверняющих Нинины мягкие губы, Катя, сжав ее тонкую ручонку в своей, будет молча поглаживать ее запястье.
Она оставит на посту записку, что находится с экстренной пациенткой в девятой палате и, не смея заснуть, клюя носом, просидит подле больной всю ночь.
И будет видеть с ней те же самые, потекшие наружу из раскупоренной предательством мужа души, тревожные сны.
Под утро она вернется на пост.
В семь утра, с привычно затекшей после смены шеей и разламывающейся от долгого сидения поясницей, зайдет на кухню и попросит Алку, разносчицу еды, отбирать для девятой лучшие – не пригорелые и хорошо прожаренные куски.
Затем зайдет к дежурному врачу и велит выписать новенькой курс успокоительного.
А если Нина курит, Катя, рискуя получить выговор от старших, организует ей запретную, особо при нынешнем карантине, вылазку с черного хода, где будет терпеливо стоять рядом, пялиться на дождь и, роняя скупые слова, рассказывать про собачонку Блатной.
«Наполеон» – подачку муженька-Иуды Катя вместе с остальным содержимым посылки отдаст Блатной, а в обед, взяв у Нины деньги и уже совсем грубо нарушая здешний протокол, сбегает за ее любимой едой в соседнюю «Азбуку вкуса».
Раньше, чем через шесть дней, как бы Нина ни рвалась к детям, ее все равно не выпишут.
Катя будет приходить к ней «законно» – ставить и снимать капельницы, измерять сатурацию и давление, колоть антибиотик, и еще «незаконно» – в любую свободную минуту.
И за эти дни их души, как у бойцов, волею случая оказавшихся в одном окопе, невольно склеятся.
В день выписки она, конечно, будет рядом.
Похлопочет, чтобы не тянули со сбором документов, проводит до лифта, где Нина в своей расшитой стразами кофточке упадет ей на грудь, прижмется мокрым, свеженакрашенным глазом к ее щеке, а после, нехотя разомкнув объятия, оставит свой номер телефона.
У Кати начнется новая жизнь.
Выходные она будет проводить со своей подругой, ослабленной и беззащитной перед лицом неведомой прежде людской грязи.
Уже неофициально она проколет ее восстанавливающими витаминами, а там, чем черт не шутит, устроится к ней сменщицей старой няньки по выходным…
Под Катиным твердым принципиальным взглядом они соберут чемоданы изменщика и, не слушая лживых слов, вытолкают его вон.
И всю долгую, грядущую стылую осень они, освободившиеся от ненужного балласта, будут развлекать ни в чем не повинных, избалованных и шумных Нининых детей – полные энтузиазма, пойдут с ними в кино, и в цирк на Вернадского, и в молл на аттракционы.
В один из вечеров, уложив детей, Катя и Нина будто невзначай – под терпкий, с бергамотом чаек с «Наполеоном» – придумают бизнес: Катя уволится из клиники и выучится на флориста, а Нина станет акционером их маленького кооператива, пиарщицей и его «лицом» в инстаграме.
Как бы могли развиваться дальше события, Катя и думать не смела.
То, что едва было сейчас прикрыто казенной рубашкой, то, на что до операции она, замотанная делами, не обратила особого внимания, то, чем посмел поступиться Нинин ушастый муж, ощущалось недоступным раем, пропуск в который даже в самой нелепой, закрытой на семь поржавевших замков фантазии, не мог быть ей выдан.
Мечтая, Катя не заметила, как покинула сестринскую и добрела до поста.
– Русакова, тебя почему на посту не было? – Слишком громкий для этого часа и места мужской голос расколошматил вдребезги напрасную, но такую пленительную, наполнившую уставшее тело энергией, фантазию.
К ней вразвалочку приближался дежуривший в эту ночь Василий Павлович.
Свободного кроя белые хлопковые брюки не могли скрыть очевидной кривизны коротковатых ног, а из треугольного выреза форменной блузы проглядывала почти безволосая и почему-то особо неприятная из-за мелких светло-коричневых родинок бледная грудь и шея с тонкой золотой цепочкой.
Когда Василий Павлович, остановившись от нее в паре шагов, широко расставил ноги, Катя была почти уверена, что сейчас он почешет у себя между ног.
Но он лишь прикоснулся кистью руки к блестевшим от жира губам и утер лоснящийся от недавнего перекуса рот.
– Понимаю, с Блатной чаи распивать в сестринской всяко приятней, чем выполнять свои прямые обязанности. Кстати, почему она опять здесь ночует? – задал он ненужный, давно не имевший ответа вопрос.
Василий Павлович работал в отделении чуть меньше года, и за это время, когда у них с Катей совпадало дежурство, не произошло никаких особых происшествий, но она с самого начала испытывала к врачу антипатию, и это было взаимно.
Этот молодой еще врач с замашками отставного прапорщика скорее всего чувствовал, что ей смешны его пустые придирки.
Проработавшая в отделении двенадцать лет Катя разбиралась в психологии больных, диагнозах и способах лечения несопоставимо лучше, чем этот хамоватый, презрительно относившийся ко всему женскому роду мужик.
По слухам (а Блатная знала здесь все, включая судьбы залетевших в форточки мух), Василий Павлович, едва получив у них должность, уже подыскивал себе местечко в коммерческой медицине.
– В девятую надо бы успокоительное выписать, – отчеканила она.
– А что там, в девятой? Тетки буянят? – сверлил он ее бесцветными, в обрамлении белесых ресниц, глазами.
– Стресс. Послеоперационный. В девятой.
– А-а-а, так это в платной… – многозначительно протянул он явно для того, чтобы и дальше вымучивать бессмысленный диалог.
– В платной, да. Маргариты Семеновны экстренная пациентка.
Что-то быстро прикинув про себя, Василий Павлович великодушно-презрительно мотнул светлой головой, с аккуратно зачесанной ранней проплешиной:
– Ну… и дай ей полтаблетки феназепама.
Кандидат медицинских наук Маргарита Семеновна Бережная, принимавшая в клинике на первом этаже, отправляя в стационарное отделение пациенток, продолжала зачастую излишне въедливо держать под контролем как своих подопечных, так и врачей, их лечивших.
Эта мягкая в манерах, худенькая, востроносая, возрастная женщина за долгие годы работы в клинике поставила себя так, что даже формально не подчинявшийся ей заведующий стационарным отделением Поздеев (фамилию которого иногда обруганный им младший персонал цинично и беззлобно, в контексте своей специализации, коверкал) старался с ней не конфликтовать.
– Лучше уколоть супрастин, – возразила Катя.
– А что она, и рта уже не разжимает? – издевался Василий Петрович.
– Вам жалко укол выписать? – Катя прошла к столу и, повернувшись спиной к дежурному врачу, чтобы чем-то себя занять, демонстративно открыла Нинкину карту.
– У нее аллергия в анамнезе. На цитрусовые. После операции ввели два антибиотика и препарат железа. Лучше уколоть супрастин, – беспристрастно продолжала она.
– Ну так и уколола бы! Или мы что, отека ждали?
– Назначено не было.
– Назначу, назначу… Бюрократка ты наша, – с королевским одолжением ответил этот шут и, круто развернувшись, наконец двинулся в сторону своего кабинета.
«Пожрал и спать сейчас ляжет…» – слушая удаляющиеся шаги, подумала с неприязнью Катя.
Она вдруг поняла, что именно в этом человеке ее отталкивало.
Тот же Поздеев, случалось, тоже разговаривал с ней и остальным персоналом приказным тоном, мог даже сорваться на крик, но в его поведении, в отличие от дежурившего в эту ночь, не было ни тени превосходства.
Аркадий Пантелеевич, как и Катя, как многие здесь, вот та же Блатная, делая свою работу, отдавал ей часть себя. Для большинства сотрудников клиники работа была существенной составляющей жизни, а для Василия Павловича – такой же временный запасной аэродром, каким для гулящего мужа является квартира неединственной любовницы.
Пытаясь прикрыть безразличие, граничащее с непобедимой психологической брезгливостью к женской физиологии, он напускал на себя важность, для натуральности разбавляя ее казарменной фамильярностью.
На столе осталась лежать раскрытой карта Нины.
Усевшись на стул, Катя направила на нее успевший нагреться металлический абажур загодя включенной лампы.
Нине было даже больше, чем она предполагала. Через восемнадцать дней у нее был юбилей – сорок пять.
Судя по возрасту детей, брак с этим ушастым горе-блядуном, возможно, был не первым. Зато, как уверила себя Нина, счастливым.
«Вот зачем они все так думают? Заставляют себя так думать!» – негодовала взвинченная после общения с Василием Павловичем Катя.
«Неужели она не понимает, что сцена, на которой ей якобы посчастливилось выбить себе крошечный клочок, это всего лишь тюрьма?
Расфуфыренные примы, скрывающиеся от публики в закрытых частных клиниках, приговорены к пожизненному. Они не имеют права на чувства и поступки, которых не ждет от них публика. А если вдруг рискуют опрометчиво их обнажить, это тотчас становится всеобщим достоянием. Жить, чтобы казаться, чтобы соответствовать! А такие, как Нинка, надышавшиеся пыльной пудры от париков статистки в задних рядах, добровольно идут мотать свой срок, да еще и грызутся меж собой за это право».
С левой, противоположной от кабинета дежурного врача стороны коридора послышались шлепки.
Катя, потерев затекшую шею, заставила себя повернуть голову.
Плетущаяся по коридору была в резиновых тапках на босу ногу.
Она сразу узнала Бекмамбетову, та лежала в их отделении уже вторую неделю.
Бекмамбетовой – полной, неважно говорящей по-русски, удалили матку.
У нее были диабет, панкреатит и чего-то там еще (от усталости не смогла сразу вспомнить Катя)…
За Бекмамбетову хлопотали, возможно, даже заплатили врачам – Блатная болтала, что та служила прачкой в доме какого-то замминистра.
Придерживая рукой низ живота, Бекмамбетова остановилась и стала сверлить Катю своими темными, выпученными, как у коровы, глазами. Затем потыкала свободной рукой в живот.
– Ба-а-лит… – В ее глазах застыли колючие слезы.
– Где у тебя болит? – нахмурилась Катя.
Вечером, как она и без записей помнила, больная получила два антибиотика и внутримышечное обезболивающее.
– А, та-а-м…
Катя глядела на пятнистые велюровые лосины и удивлялась тому, что кто-то додумался сделать из некогда популярного и в ее средневековье принта модель такого большого размера.
Переведя взгляд на отличного качества майку с большим красным сердечком посредине, Катя отметила на белом хлопке заметные не отстиравшиеся буроватые пятна – от кофе или красного вина.
– Ба-а-ли-ит, – продолжала поскуливать Бекмамбетова.
Здесь постоянно жаловались на боль.
При вынужденном отсутствии любых других забот болезнь и, как ее следствие – боль, часто становились единственным, чем жили здесь женщины.
Счастливым или наивным, как эта Нина, надежда на скорое воссоединение с любимыми давала силы, жизни одиноких и неустроенных, напротив, болезнь придавала какой-то понятный смысл.
– Ладно, – почесав ручкой за ухом, пробурчала Катя, – до процедурной-то дойдешь?
Всадив в мясистую попу еще одну дозу обезболивающего и сунув в ее пятерню полтаблетки феназепама, Катя, тщательно вымыв руки и старательно игнорируя причитания Бекмамбетовой на неизвестном языке, довела больную до палаты.
– Ложись спать. Утром врачу расскажешь, где у тебя болит, – сухо уронила она в сторону пятнистых лосин.
Поясница еще сильнее заныла.
Прежде чем вернуться на пост Катя зашла в сестринскую и взяла со стола забытый там ключ от туалета для сотрудников.
В туалете висел спертый дух старой канализации, хилые лампочки едва горели, а допотопные, с бачком на стене унитазы хронически подтекали, как когда-то в училище. В бюджетах на ремонт здания места общего пользования для рядовых сотрудников значились в конце списка, и денег на них никогда не хватало.
Не успела она натянуть штаны, как в кармане переливом арфы растрезвонился мобильный.
Был первый час ночи. Звонил сын.
– Мам, тут тетя Ира твоя с третьего сейчас приходила! – слишком бодрым для разбуженного человека голосом отрапортовал он.
Выйдя из кабинки, Катя обессиленно прижалась к стене.
– Мам, ты меня слышишь?
– Слышу… Пьяная?
– В сосиску, – хмыкнул сын.
– Не смей так говорить о взрослых людях! – прошипела она и тотчас возненавидела себя за ненатурально-категоричный тон, каким часто говорила с ней мать.
– Короче говоря, – пропустив мимо ушей ее замечание (что, увы, вошло у него в привычку), продолжил сын, – она на весь подъезд вопила, что ей сейчас нужно где-то побыть, и рвалась к нам в квартиру! Я ее не впустил, сказал, что давно сплю и мне завтра в школу.
– Ну… и правильно сделал, – выдавила Катя. – Спокойной ночи.
Соседке с нижнего этажа – единственной, с кем Катя сумела сблизиться в родном средневековье, – давно было начхать не только на окружающих, но и на себя.
Только выйдя из туалета, Катя сообразила, что завтра суббота, неучебный день.
По дороге на пост Катя, не помня зачем, вновь зашла в сестринскую.
Блатная успела перевернуться на другой бок и теперь дышала в сторону стола приоткрытым полубеззубым ртом. Было душновато, к тому же пахло старым нечистым телом. Катя прошла к окну, и приоткрыв, набросила на винтик гребенку-ограничитель.
Вернувшись на пост, она оставила в журнале запись о сделанном уколе. Глаза чесались и слезились от усталости.
В скудности этих жидких, бликующих желтым светом казенной лампы слез, размазывающих в синие кляксы аккуратные записи в журнале, мелькнул озлобленный и вместе с тем покорный, коровий взгляд Бекмамбетовой.
За все время работы в отделении Катя так и не смогла привыкнуть к их боли – не физической, а той, что передавалась им по наследству с молоком матери. Всегда дремавшую в душах боль невозможно было вылечить препаратами. Ее можно было вылечить только счастьем – но где же его взять-то, девоньки, чтобы на всех хватило?!
«Хочешь, я уколю тебе классный секс?»
«А хочешь, дам полтаблеточки заботы?»
«Счастливое супружество надо развести один к трем в стакане кипяченной воды и пить не спеша. Да, каждый день…» – вихрем пронеслись в голове совсем не смешные фразы.
Катя достала из кармашка Нинкин мобильный.
Не понимая, что с ним делать, она тупо пялилась в темный экран смартфона, с корпусом, обтянутым красным силиконовым чехлом, и щедро украшенном камушками Сваровски задником – в излюбленном стиле Нины.
Борясь с зевотой, Катя ощущала себя в своем теле уже так же, как и всегда. Недоженщиной и недомужчиной, нужной всем только в моменте, замотанной в свой спасительный кокон дурой.
Если минутами позже она решит ворваться к Нине с дурной новостью, та просто заберет у нее телефон и выгонит вон из палаты.
У таких, как эта дамочка, в отличие от соседки Ируськи, давно уже выработана здоровая и гибкая система самозащиты. Приемы средневековья – истерики и глупые, напрасные приступы самоистязания – этой системе чужды.
Отплачется Нина одна. Может, даже и плакать не будет.
Кто знает, вдруг в их мире подобные развлечения в порядке вещей?
А еще в том мире есть адвокаты и психологи, подружки-советчицы, живущие за высоким забором, брачные договора.
И Нина, и ее муж, опрометчиво гульнувший на стороне (что вовсе не факт), не допустят развода из-за какой-то, возможно, спьяну перепутавшей номер идиотки.
Не только ради детей, но и ради своих мест на сцене, в массовке.
Катю же она возненавидит, а после будет избегать.
И как только выпишется, постарается забыть, как тяжкий наркозный сон…
Гоня от себя разом и сон, и мысли, Катя вышла из-за стола и, в который раз за этот бесконечный вечер, прошлась по коридору отделения.
Василий Павлович, судя по гробовой тишине за его дверью, давно уже дрых.