Сага о Форсайтах Голсуорси Джон

– Дайте горячей воды и скажите мистеру Форсайту, что я отдохнула. Если он устал, я поеду одна.

Горничная недоверчиво посмотрела на нее, и Джун повторила повелительным тоном:

– Идите и сейчас же подайте мне горячей воды!

Бальное платье все еще лежало на диване, она оделась с какой-то яростной тщательностью, взяла цветы и сошла вниз, высоко неся голову с тяжелой копной волос. Проходя мимо комнаты старого Джолиона, Джун слышала, как он шагает там, за дверью.

Он одевался, сбитый с толку, рассерженный. Сейчас уже одиннадцатый час, раньше одиннадцати они не попадут туда; Джун сошла с ума. Но он не решался спорить – выражение ее лица за обедом не выходило у него из головы.

Большими щетками черного дерева он пригладил волосы до серебряного блеска; затем вышел на темную лестницу.

Джун встретила его внизу, и, не обменявшись ни словом, они сели в карету.

Когда эта поездка, тянувшаяся вечность, кончилась, Джун вошла в зал Роджера, пряча под маской решительности волнение и мучительную тревогу. Чувство стыда при мысли, что кто-нибудь может подумать, будто она «бегает за ним», было подавлено страхом: а вдруг его нет здесь, вдруг она так и не увидит его, подавлено решимостью как-нибудь – она сама еще не знала как – отвоевать Босини.

При виде бального зала, сверкающего паркетом, Джун почувствовала радость и торжество: она любила танцевать и, танцуя, порхала – легкая, как веселый, полный жизни эльф. Он, конечно, пригласит ее, а если они будут танцевать, все станет как раньше. Джун нетерпеливо оглядывалась по сторонам.

Появление Босини и Ирэн в дверях зимнего сада и полная отрешенность от всего на свете, которую она уловила на его лице, были слишком большой неожиданностью для Джун. Они ничего не видели – никто не должен видеть ее отчаяния, даже дедушка.

Джун дотронулась до руки старого Джолиона и сказала чуть слышно:

– Поедем домой, дедушка, мне нехорошо.

Старый Джолион поторопился увести ее, ворча про себя: «Я знал, чем все это кончится». Но Джун он ничего не сказал и только, уже сидя в карете, которая, к счастью, задержалась у подъезда, спросил:

– Что с тобой, родная?

Чувствуя, как ее худенькое тело содрогается от рыданий, старый Джолион перепугался. Завтра же позвать Бланка. Он настоит на этом. Так дальше не может продолжаться.

– Ну перестань, перестань!

Она подавила рыдания, судорожно сжала его руку и забилась в угол кареты, прикрыв лицо шалью.

Старый Джолион видел только глаза Джун, неподвижно устремленные в темноту, и его худые пальцы не переставая гладили ее руку.

IX

Вечер в Ричмонде

Не только глаза Джун и Сомса видели, как «эти двое» (так уже называла их Юфимия) вышли из зимнего сада; не только их глаза уловили выражение лица Босини.

Бывают мгновения, когда Природа обнажает страсть, затаенную под беззаботным спокойствием повседневности: сквозь багряные облака буйная весна вдруг метнет белое пламя на цветущий миндаль; залитая лунным светом снежная вершина с одинокой звездой над ней взмоет к страстной синеве; или старый тис на фоне заката вдруг выступит, словно страж, охраняющий какую-то пламенеющую тайну неба.

И бывают такие мгновения, когда картина в музее, отмеченная случайным посетителем как «*** Тициана – превосходная вещь», пробивает броню кого-нибудь из Форсайтов, может быть, позавтракавшего в этот день плотнее своих собратьев, и повергает его в состояние, близкое к экстазу. Есть что-то – чувствует он – есть что-то такое, что… словом, что-то такое есть. Непонятное, неосознанное овладевает им; как только он, со свойственной практическому человеку дотошностью, начинает подыскивать непонятному точное определение, оно ускользает, улетучивается, как улетучиваются винные пары, заставляя его хмуриться и то и дело вспоминать о своей печени. Он чувствует, что допустил какую-то экстравагантность, какое-то излишество, потерял свою добродетель. Ему вовсе не хотелось проникать взором за эти три звездочки, поставленные в каталоге. Боже упаси! Он не желает иметь дело с тайными силами Природы! Боже упаси! Неужели он способен допустить хоть на минуту существование «чего-то такого»? Стоит только задуматься над этим – и кончено дело! Заплатил шиллинг за билет, второй – за каталог, и все.

Взгляд, который поймала Джун, который поймали другие Форсайты, был как пламя свечи, внезапно мелькнувшее сквозь неплотно сдвинутый занавес, позади которого кто-то шел с этой свечой, как внезапная вспышка смутного блуждающего огонька, призрачного, манящего. Зрителям стало ясно, что грозные силы начали свою paботу. В первую минуту все отметили это с удовольствием, с интересом, а затем почувствовали, что лучше бы не замечать этого совсем.

Однако теперь было понятно, почему Джун так запоздала, почему она исчезла, не протанцевав ни одного танца, даже не поздоровавшись с женихом. Говорят, она больна, – что ж, ничего удивительного.

Но тут они поглядывали друг на друга с виноватым видом. Никому не хотелось распускать сплетни, не хотелось причинять зло. Да и кому захочется? И посторонним не было сказано ни слова: неписаный закон заставил их промолчать.

А затем стало известно, что Джун и старый Джолион уехали на море.

Он повез ее в Бродстерс, начинавший тогда входить в моду, звезда Ярмута уже закатилась, несмотря на аттестацию Николаса, а если Форсайт едет на море, он намеревается дышать за свои деньги таким воздухом, от которого в первую же неделю глаза на лоб полезут. Фатальная привязанность первого Форсайта к мадере перешла к его потомству в виде ярко выраженной склонности к аристократическим замашкам.

Итак, Джун уехала на море. Семья ждала дальнейших событий; ничего другого не оставалось делать.

Но как далеко, как далеко зашли «те двое»? Как далеко собираются они зайти? И собираются ли вообще? Вряд ли это кончится чем-нибудь серьезным, ведь они оба без всяких средств. Самое большее – флирт, который прекратится вовремя, как и подобает таким историям.

Сестра Сомса, Уинифрид Дарти, впитавшая вместе с воздухом Мейфэра – она жила на Грин-стрит – более модные взгляды на супружеские отношения, чем, например, те, которых придерживались на Лэдброк-Гроув, смеялась над такими домыслами. «Крошка» – Ирэн была выше ее ростом, и тот факт, что она вечно сходила за «крошку», служил лишним доказательством солидности Форсайтов – «крошка» просто скучает. Почему не поразвлечься? Сомс человек довольно нудный, а что касается мистера Босини, то только этот клоун Джордж мог прозвать его «пиратом» – Уинифрид считала, что в нем есть шик.

Это изречение насчет шика Босини произвело сенсацию, но мало кого убедило. Он «недурен собой», с этим еще можно согласиться, но утверждать, что в человеке с выдающимися скулами и странными глазами – в человеке, который носит фетровую шляпу, есть шик, могла только Уинифрид с ее экстравагантностью и вечной погоней за новизной.

Стояло то незабываемое лето, когда экстравагантность была в моде, когда сама земля была экстравагантна: буйно цвели каштаны, и клумбы благоухали как никогда; розы распускались в каждом саду; и ночи не могли вместить всех звезд, высыпавших на небе, а солнце целые дни напролет вращало свой медный щит над парком, и люди совершали странные поступки – завтракали и обедали на воздухе. Никто не запомнит такого количества кебов и карет, которые вереницей тянулись по мостам через сверкающую реку, увозя богачей под зеленую сень Буши, Ричмонда, Кью и Хэмптон-Корта. Почти каждая семья, претендующая на принадлежность к классу крупной буржуазии, которая держит собственные выезды, посетила хотя бы по одному разу каштановую аллею в Буши или прокатилась мимо испанских каштанов в Ричмонд-парке. Они проезжали не спеша в облаке пыли, поднятой ими же самими, и, чувствуя себя вполне светскими людьми, поглядывали на больших медлительных оленей, поднимающих ветвистые рога из зарослей папоротника, который к осени обещал влюбленным такие укромные уголки, каких еще никто никогда не видел. И время от времени, когда дурманящее благоухание цветущих каштанов и папоротника доносилось слишком явственно, они говорили друг другу: «Ах, милая! Какой странный запах!»

И липы в этом году были необыкновенные, золотые как мед. Когда солнце садилось, на углах лондонских площадей стоял запах слаще того меда, что уносили пчелы, запах, наполнявший странным томлением сердца Форсайтов и им подобных – всех, кто выходил после обеда подышать прохладой в уединении садов, ключи от которых хранились только у них одних.

И это томление заставляло Форсайтов в сумерках замедлять шаги возле неясных очертаний цветочных клумб, оглядываться по сторонам не раз и не два, словно возлюбленные поджидали их, поджидали той минуты, когда последний свет угаснет под тенью веток.

Может быть, какое-то неясное сочувствие, пробужденное запахом цветущих лип, может быть, намерение по-сестрински убедиться во всем собственными глазами и доказать правильность своих слов – «ничего серьезного в этом нет» – или просто желание проехаться в Ричмонд, влекший к себе в то лето решительно всех, побудило мать маленьких Дарти (Публиуса, Имоджин, Мод и Бенедикта) написать невестке следующее письмо:

«30 июня.

Дорогая Ирэн!

Я слышала, что Сомс уезжает завтра с ночевкой в Хэнли. Было бы очень недурно съездить в Ричмонд небольшой компанией. Пригласите мистера Босини, а я раздобуду молодого Флиппарда.

Эмили (они звали мать Эмили – это считалось очень шикарным) даст нам коляску. Я заеду за Вами и за Вашим спутником в семь часов.

Любящая Вас сестра Уинифрид Дарти

Монтегю уверяет, что в «Короне и скипетре» кормят вполне прилично».

Монтегю было второе, пользовавшееся большей известностью имя Дарти; первое же было Мозес; в чем другом, а в светскости Дарти никто не откажет.

Провидение нагромоздило перед Уинифрид гораздо больше препятствий, чем этого заслуживали ее благожелательные планы. Прежде всего пришел ответ от молодого Флиппарда:

«Дорогая миссис Дарти!

Страшно огорчен. Не могу – вечер занят.

Ваш Огастос Флиппард»

Бороться с такой неудачей и подыскивать заместителя где-то на стороне было поздно. С проворством и чисто материнской находчивостью Уинифрид обратилась к мужу. Характер у нее был решительный, но терпеливый, что прекрасно сочетается с резко очерченным профилем, светлыми волосами и твердым взглядом зеленоватых глаз. Она не терялась ни при каких обстоятельствах; если же обстоятельства все же были не в ее пользу, Уинифрид всегда ухитрялась повернуть их выгодной стороной.

Дарти тоже был в ударе. Эрос не получил Ланкаширского кубка. Этот знаменитый скакун, принадлежавший одному из столпов скаковой дорожки, поставившему втихомолку против Эроса не одну тысячу, даже не стартовал. Первые сорок восемь часов после этого провала были самыми мрачными в жизни Дарти.

Призрак Джемса преследовал его день и ночь. Черные мысли о Сомсе перемежались со слабой надеждой. В пятницу вечером он напился – так велико было его огорчение. Но в субботу утром инстинкт биржевого дельца взял верх. Заняв несколько сотен фунтов, вернуть которые он не смог бы никакими силами, Дарти отправился в город и поставил их на Концертину, участвовавшую в сэлтаунском гандикапе.

За завтраком в «Айсиуме» он сказал майору Скроттону, что этот еврейчик Натанс сообщил ему кое-какие сведения. Будь что будет. Он сейчас совсем на мели. Если дело не выгорит – что ж… придется старику раскошелиться!

Бутылка «Поль-Рожера», выпитая для придания себе бодрости, только распалила его презрение к Джемсу.

Дело выгорело. Концертина пришла к столбу на шею впереди остальных – задала она ему страху! Но, как говорил Дарти, уж если повезет, то повезет!

К поездке в Ричмонд Дарти отнесся весьма благосклонно. Расходы он берет на себя. Ирэн всегда нравилась Дарти, и ему захотелось завязать с ней более непринужденные отношения.

В половине шестого с Парк-лейн прислали лакея сказать, что миссис Форсайт просит извинения, но одна из лошадей кашляет!

Не сдавшись и после этого удара, Уинифрид сразу же снарядила маленького Публиуса (которому уже исполнилось семь лет) и гувернантку на Монпелье-сквер.

Они поедут в кебах и встретятся в «Короне и скипетре» в 7.45.

Услышав об этом, Дарти остался очень доволен. Гораздо лучше, чем сидеть всю дорогу спиной к лошадям! Он не возражает против того, чтобы прокатиться с Ирэн. Дарти предполагал, что они заедут на Монпелье-сквер, а там можно будет поменяться местами.

Когда же ему сообщили, что встреча назначена в «Короне и скипетре» и что он поедет с женой, Дарти надулся и сказал:

– Так мы черт знает когда туда доберемся!

Выехали в семь часов, и Дарти предложил кебмену пари на полкроны, что тот не довезет их в три четверти часа.

За всю дорогу муж и жена только два раза обменялись замечаниями.

Дарти сказал:

– Придется мистеру Сомсу поморщиться, когда он услышит, что его жена каталась в кебе вдвоем с мистером Босини!

Уинифрид ответила:

– Перестань говорить глупости, Монти!

– Глупости? – повторил Дарти. – Ты не знаешь женщин, моя дорогая!

Во второй раз он просто осведомился:

– Какой у меня вид? Немножко осовелый? От этого вина, которым угощает Джордж, хоть кого разморит!

Он завтракал с Джорджем у Хаверснейка.

Босини и Ирэн приехали первыми. Они стояли у большого окна, выходившего на реку.

В то лето окна держали открытыми весь день и всю ночь; и днем и ночью запах цветов и деревьев врывался в комнаты, душный запах травы, нагретой солнцем, свежий запах обильной росы.

Наблюдательный Дарти сразу же подумал, что у его гостей дела подвигаются плохо. У Босини глаза голодные – по всему видно, что мямля!

Он оставил их на попечение Уинифрид, а сам занялся составлением меню.

Форсайты потребляют пищу, может быть, не слишком тонкую, но сытную. Люди же породы Дарти обычно исчерпывают все ресурсы «Корон и скипетров». Не имея привычки думать о завтрашнем дне, Дарти считают, что нет такой роскоши, которой они не могли бы себе позволить; и позволят, несмотря ни на что! Выбор вин тоже требует большой тщательности: в этой стране слишком много всякой дряни, «не подходящей» для таких, как Дарти, – им подавай все самое лучшее. Платить будут другие, чего же стесняться! Пусть стесняются дураки, а Дарти не станут.

Все самое лучшее! Нельзя подвести более крепкого фундамента под существование человека, тесть которого имеет весьма солидные доходы и питает нежные чувства к внукам.

Не лишенный наблюдательности, Дарти обнаружил слабое место Джемса в первый же год после появления на свет маленького Публиуса (недоглядели!); такая наблюдательность принесла ему большую пользу. Четверо маленьких Дарти стали чем-то вроде пожизненной страховки.

Гвоздем обеда была, бесспорно, кефаль. Эту восхитительную рыбу, доставленную издалека почти в идеальной сохранности, сначала поджарили, затем вынули из нее все кости, затем подали во льду, залив пуншем из мадеры вместо соуса, согласно рецепту, который был известен только небольшому кругу светских людей.

Все остальные подробности можно опустить, за исключением разве того факта, что по счету уплатил Дарти.

За обедом он был чрезвычайно мил; его дерзкий восхищенный взор почти не отрывался от лица и фигуры Ирэн; однако Дарти пришлось признаться, что расшевелить Ирэн ему не удалось, – она относилась к нему с холодком, и тот же холодок, казалось, шел от ее плеч, просвечивающих сквозь желтоватое кружево. Дарти старался поймать ее на какой-нибудь «шалости» с Босини, но тщетно: Ирэн держалась безупречно! Что же касается этого архитектора, то он сидел мрачный, как медведь, у которого разболелась голова, – Уинифрид с трудом удалось вытянуть из него несколько слов; он не притронулся к еде, но про вино не забывал, и лицо его бледнело все больше и больше, а в глазах появилось какое-то странное выражение.

Все это было очень забавно.

Дарти чувствовал себя в ударе, говорил без умолку, острил, будучи человеком неглупым. Он рассказал два-три анекдота, сумев как-то удержаться в границах приличия, – уступка присутствующим, так как обычно в его анекдотах эти границы стирались. Провозгласил шутливый тост за здоровье Ирэн. Его никто не поддержал, а Уинифрид сказала:

– Перестань паясничать, Монти!

По ее предложению после обеда все отправились на террасу, выходившую к реке.

– Мне хочется посмотреть, как в простонародье ухаживают, – сказала Уинифрид, – это ужасно забавно!

Гуляющих было много, все пользовались прохладой после жаркого дня, и в воздухе раздавались голоса, грубые, громкие или тихие, словно нашептывающие какие-то тайны.

Не прошло и нескольких минут, как практичная Уинифрид – единственная представительница рода Форсайтов в этой компании – отыскала свободную скамейку. Они уселись в ряд. Развесистое дерево раскинуло над ними свой густой шатер, над рекой медленно сгущалась тьма.

Дарти сел с краю, рядом с ним Ирэн, затем Босини, затем Уинифрид. Сидеть вчетвером было тесно, и светский человек чувствовал своим локтем локоть Ирэн; он знал, что Ирэн не захочет показаться грубой и не станет отодвигаться, и это забавляло его; он то и дело ерзал на скамейке, чтобы прижаться к Ирэн еще ближе. Дарти думал: «Не все же должно достаться одному «пирату». А положение пикантное!»

Откуда-то издали, с реки, доносились звуки мандолины и голосов, певших старинную песенку:

  • Эй, лодку на воду спустить!
  • Мы будем по волнам скользить,
  • Шутить, смеяться, херес пить!

И вдруг показался месяц – молодой, нежный. Лежа навзничь, он выплыл из-за дерева, и в воздухе потянуло прохладой, словно от его дыхания, а сквозь эту волну прохлады доносился теплый запах лип.

Куря сигару, Дарти поглядывал на Босини, который сидел, скрестив руки на груди, уставившись в одну точку с таким выражением, будто его мучили.

И Дарти взглянул на лицо рядом с собой, так слившееся с тенью, падавшей от дерева, что оно казалось лишь более темным пятном на фоне тьмы, которая словно обрела контуры, согретые дыханием, – нежные, загадочные, манящие.

На шумной террасе вдруг наступила тишина, как будто гуляющие погрузились в свои тайные мысли, слишком дорогие, чтобы доверять их словам.

И Дарти подумал: «Женщины!»

Отсветы над рекой погасли, пение смолкло; молодой месяц спрятался за дерево, и стало совсем темно. Он прижался к Ирэн.

Дарти не смутила ни дрожь, пробежавшая по телу, которого он коснулся, ни испуганный, презрительный взгляд ее глаз. Он почувствовал, как Ирэн старается отодвинуться от него, и улыбнулся.

Нужно сказать, что светский человек выпил столько, сколько ему требовалось для хорошего самочувствия.

Толстые губы, раздвинувшиеся в улыбку под тщательно закрученными усами, и наглые глаза, искоса поглядывавшие на Ирэн, придавали ему сходство с коварным сатиром.

На дорожку неба между рядами деревьев выбежали новые звезды; казалось, что они, как и люди внизу, переходят с места на место, собираются кучками, шепчутся. На террасе снова стало шумно, и Дарти подумал: «Какой голодный вид у этого Босини!» – и еще теснее прижался к Ирэн.

Этот маневр заслуживал лучших результатов. Она встала, и за ней поднялись остальные.

Светский человек тверже чем когда-либо решил познакомиться с Ирэн поближе. Пока шли по террасе, он не отставал от нее. Доброе вино давало себя чувствовать. А впереди еще длинная дорога домой, длинная дорога и приятная теснота кеба с его обособленностью от всего мира, которой люди обязаны какому-то доброму мудрецу. Этот голодный архитектор может ехать с его женой – на здоровье, желаю приятно провести время! И, зная, что язык будет плохо его слушаться, Дарти старался молчать; но улыбка не сходила с толстых губ.

Они пошли к экипажам, поджидавшим у дальнего конца террасы. План Дарти отличался тем же, чем отличаются все гениальные планы, – почти грубой простотой: он не отстанет от Ирэн, а когда она будет садиться в кеб, вскочит следом за ней.

Но Ирэн, вместо того чтобы сесть в кеб, подошла к лошади. Ноги плохо слушались Дарти, и он отстал. Ирэн стояла, поглаживая морду лошади, и, к величайшей досаде Дарти, Босини очутился там первым. Она повернулась к нему и быстро проговорила что-то вполголоса; до слуха Дарти долетели слова: «этот человек». Он упорно стоял у подножки, дожидаясь Ирэн. Дарти на эту удочку не поймаешь!

Стоя под фонарем в белом вечернем жилете, плотно облегавшем его фигуру (отнюдь не статную), с легким пальто, переброшенным через руку, с палевым цветком в петлице и с добродушно-наглым выражением на смуглом лице, Дарти был просто великолепен – светский человек с головы до ног!

Уинифрид уже села в другой кеб. Дарти только успел подумать, что Босини здорово поскучает с ней, если вовремя не спохватится, как вдруг неожиданный толчок чуть не поверг его наземь. Босини прошипел ему на ухо:

– С Ирэн поеду я; поняли?

Дарти увидел лицо, побелевшее от ярости, глаза, сверкнувшие, как у дикой кошки.

– Что? – еле выговорил он. – Что такое? Ничего подобного! Вы поедете с моей женой!

– Убирайтесь, – прошипел Босини, – или я вышвырну вас вон!

Дарти отступил; он понял яснее ясного, что этот субъект не шутит. Тем временем Ирэн проскользнула мимо, ее платье задело его по ногам. Босини вскочил в кеб следом за ней.

Дарти услышал, как Босини крикнул: «Трогай!» Кебмен стегнул лошадь. Лошадь рванула вперед.

Несколько секунд Дарти стоял совершенно ошеломленный; затем бросился к кебу, где сидела жена.

– Погоняй! – заорал он. – Держись за тем кебом!

Усевшись рядом с Уинифрид, он разразился градом проклятий. Затем с великим трудом пришел в себя и сказал:

– Хороших дел ты натворила! Они поехали вместе; неужели нельзя было удержать его? Он же без ума от Ирэн, это каждому дураку ясно.

Дарти заглушил протесты Уинифрид, снова разразившись бранью, и, только подъехав к Барнсу, прекратил свои иеремиады, в которых поносил Уинифрид, ее отца, брата, Ирэн, Босини, самое имя Форсайтов, собственных детей и проклинал тот день, когда женился.

Уинифрид, женщина с твердым характером, дала ему высказаться, и, закончив свои излияния, Дарти надулся и замолчал. Его злые глаза не теряли из виду первый кеб, маячивший в темноте, словно напоминание об упущенной возможности.

К счастью, Дарти не слышал страстных слов мольбы, вырвавшихся у Босини, – страстных слов, которые поведение светского человека выпустило на волю; он не видел, как дрожала Ирэн, словно кто-то сорвал с нее одежды, не видел ее глаз, темных, печальных, как глаза обиженного ребенка. Он не слышал, как Босини умолял, без конца умолял ее о чем-то; не слышал ее внезапных тихих рыданий, не видел, как этот жалкий «голодный пес», дрожа от благоговения, робко касался ее руки.

На Монпелье-сквер кебмен, с точностью выполнив полученное приказание, остановился вплотную к первому экипажу. Уинифрид и Дарти видели, как Босини вышел из кеба, как Ирэн появилась вслед за ним и, опустив голову, взбежала по ступенькам. Очевидно, у нее был свой ключ, потому что она сейчас же скрылась за дверью. Трудно было уловить, сказала она что-нибудь Босини на прощание или нет.

Босини прошел мимо их кеба; его лицо, освещенное уличным фонарем, было хорошо видно мужу и жене. Черты этого лица искажало мучительное волнение.

– До свидания, мистер Босини! – крикнула Уинифрид.

Босини вздрогнул, сорвал с головы шляпу и торопливо зашагал дальше. Он, очевидно, совершенно забыл об их существовании.

– Ну, – сказал Дарти, – видела эту физиономию? Что я говорил? Хорошие дела творятся!

И он со вкусом распространился на эту тему.

В кебе только что произошло объяснение – это было настолько очевидно, что Уинифрид уже не могла защищать свои позиции.

Она сказала:

– Я не буду об этом рассказывать. Не стоит поднимать шум.

С такой точкой зрения Дарти немедленно согласился. Считая Джемса чем-то вроде своего заповедника, он не имел ни малейшего желания расстраивать его чужими неприятностями.

– Правильно, – сказал Дарти, – это дело Сомса. Он отлично может сам о себе позаботиться.

С этими словами чета Дарти вошла в свое обиталище на Грин-стрит, оплачиваемое Джемсом, и вкусила заслуженный отдых. Была полночь, и на улицах уже не попадалось ни одного Форсайта, который мог бы проследить скитания Босини; проследить, как он вернулся и стал около решетки сквера, спиной к уличному фонарю; увидеть, как он стоит там в тени деревьев и смотрит на дом, скрывающий в темноте ту, ради минутной встречи с которой он отдал бы все на свете, – ту, которая стала для него теперь дыханием цветущих лип, сущностью света и тьмы, биением его собственного сердца.

Х

Симптомы форсайтизма

Форсайту не свойственно сознавать себя Форсайтом; но про молодого Джолиона этого нельзя было сказать. Он не видел в себе ничего форсайтского до того решительного шага, который сделал его отщепенцем, а с тех пор не переставал чувствовать себя Форсайтом, и это сознание не оставляло его в семейной жизни и в отношениях со второй женой, в которой совсем уж не было ничего форсайтского.

Молодой Джолион знал, что, не будь у него умения добиваться своей цели, не будь упорства, ясного сознания, что нелепо терять то, за что заплачено такой большой ценой, – другими словами, не будь у него «чувства собственности», он не мог бы удержать эту женщину подле себя (может быть, и не захотел бы удерживать) в течение пятнадцати лет, заполненных нуждой, обидами и недомолвками; не мог бы убедить ее выйти за него замуж после смерти первой жены; не мог бы одолеть эту жизнь и выйти из нее таким, каким он вышел – несколько полинявшим, но усмехающимся.

Молодой Джолион принадлежал к тому сорту людей, которые, словно маленькие китайские божки, сидят поджав ноги в собственном своем сердце и улыбаются сами себе недоверчивой улыбкой. Но улыбка эта – сокровенная, извечная улыбка – никак не отражалась на его поведении, в котором, как и в подбородке и темпераменте молодого Джолиона, своеобразно сочетались мягкость и решительность.

Он чувствовал в себе Форсайта и за работой – за своими акварелями, которым отдал столько сил, не переставая в то же время посматривать на себя со стороны, словно его брало сомнение, можно ли с полной серьезностью предаваться такому непрактичному занятию, и всегда ощущая какую-то странную неловкость, что картины приносят так мало денег.

И вот это ясное представление о том, что значит быть Форсайтом, заставило его прочесть нижеследующее письмо старого Джолиона со смешанным чувством сострадания и брезгливости.

«Шелдрейк-Хаус,

Бродстэрз.

1 июля.

Дорогой Джо!

(Почерк отца почти не изменился за тридцать лет.)

Мы живем здесь вот уже две недели, погода, в общем, хорошая. Морской воздух действует неплохо, но печень моя пошаливает, и я с удовольствием вернусь в Лондон. О Джун ничего хорошего сказать не могу, здоровье и состояние духа у нее скверные, и я не знаю, чем все это кончится. Она продолжает отмалчиваться, но по всему видно, что в голове у нее сидит эта помолвка, впрочем, можно ли считать их помолвленными или уже нельзя – кто их разберет. Не знаю, следует ли пускать ее в Лондон при теперешнем положении дел, но она такая своевольная, что в любую минуту может собраться и уехать. Я полагаю, что кто-то должен поговорить с Босини и выяснить его намерения. Мне очень бы не хотелось брать это на себя, потому что разговор наш непременно кончится тем, что я его поколочу. Ты знаком с Босини по клубу и, по-моему, можешь поговорить с ним и выведать, что он, собственно, намерен делать. Ты, конечно, не станешь компрометировать Джун. Буду очень рад, если ты в ближайшие дни известишь меня, удалось ли тебе что-нибудь узнать. Все это меня очень беспокоит, и я не сплю по ночам. Поцелуй Джолли и Холли.

Любящий тебя отец Джолион Форсайт»

Молодой Джолион так долго и так пристально читал это письмо, что жена обратила внимание на его сосредоточенный вид и спросила, в чем дело. Он ответил:

– Так, ничего.

Молодой Джолион взял себе за правило никогда не говорить о Джун. Жена может разволноваться, кто ее знает, что она подумает; и он поторопился согнать с лица все следы задумчивости, но успел в этом не больше, чем успел бы на его месте отец, так как неуклюжесть старого Джолиона во всем, что касалось тонкостей домашней политики, перешла и к нему; и миссис Джолион, хлопотавшая по хозяйству, ходила с плотно сжатыми губами и изредка бросала на мужа испытующие взгляды.

В тот же день с письмом в кармане он отправился в клуб, еще не решив, что предпринять.

Выведывать чьи-то «намерения» – задача малоприятная; кроме того, неловкость, которую испытывал молодой Джолион, усугубляло то не совсем нормальное положение, которое он сам занимал в семье. Как это похоже на его родственников, на всех тех людей, в обществе которых они вращались, – навязывать посторонним свои так называемые права, диктовать кому-то поступки; как это похоже на них – переносить деловые приемы на личные отношения!

А эта фраза: «Ты, конечно, не станешь компрометировать Джун», – ведь она же выдает их с головой.

Но вместе с тем письмо, в котором было столько горечи, столько заботы о Джун, и эта угроза «поколотить Босини» казались такими естественными. Неудивительно, что отец хочет узнать намерения Босини, неудивительно, что он сердится.

Отказывать трудно! Но зачем поручать такое дело именно ему? Это просто неудобно. Впрочем, Форсайты умеют добиваться своего, а в средствах они не очень разборчивы, им лишь бы соблюсти внешние приличия.

Как же это сделать или как отказаться? И то и другое невозможно. Так-то, молодой Джолион!

Он пришел в клуб к трем часам, и первый, кто попался ему на глаза, был сам Босини, сидевший у окна в углу комнаты.

Молодой Джолион сел неподалеку и, волнуясь, стал обдумывать положение. Он украдкой поглядывал на Босини, не замечавшего, что за ним наблюдают. Молодой Джолион знал его мало и, может быть, впервые так внимательно приглядывался к нему: очень странный на вид, ни одеждой, ни лицом, ни манерами не похожий на других членов клуба, – сам молодой Джолион, несмотря на большую внутреннюю перемену, навсегда сохранил благообразную внешность истого Форсайта. Он единственный среди Форсайтов не знал прозвища Босини. Архитектор выглядел не как все; не то чтобы в нем было что-то эксцентричное, но он не как все. Вид усталый, измученный, лицо худое, с широкими выдающимися скулами, но ничего болезненного в нем нет: крепкое телосложение, кудрявые волосы – признак большой жизнеспособности очень здорового организма.

Выражение лица Босини и его поза тронули молодого Джолиона. Он знал, что такое страдание, а этот человек, судя по его виду, страдал.

Он подошел и коснулся его руки.

Босини вздрогнул, но не выказал ни малейшего смущения, увидев, кто это.

Молодой Джолион сел рядом.

– Мы давно не виделись, – сказал он. – Ну, как дом моего двоюродного брата – работа подвигается?

– Через неделю закончу.

– Поздравляю!

– Благодарю, хотя поздравлять, кажется, не с чем.

– Да? – удивился молодой Джолион. – А я думал, вы рады свалить с плеч такую большую работу; но с вами, наверное, бывает то же, что и со мной: расстаешься с картиной точно с ребенком.

Он ласково посмотрел на Босини.

– Да, – сказал тот уже более мягко, – создал вещь – и кончено. Я не знал, что вы пишете.

– Акварели всего-навсего; да я не особенно верю в свою работу.

– Не верите? Как же тогда можно работать? Какой же смысл в вашей работе, если вы в нее не верите?

– Правильно, – сказал молодой Джолион, – я всегда говорил то же самое. Кстати, вы замечали, что когда с вами соглашаются, то неизменно добавляют: «Я всегда так говорил!» Но раз уж вы спрашиваете, придется ответить: я Форсайт!

– Форсайт! Никогда не думал о вас, как о Форсайте!

– Форсайт, – ответил молодой Джолион, – не такое уж редкостное животное. Наш клуб насчитывает их сотнями. Сотни Форсайтов ходят по улицам; их встречаешь на каждом шагу.

– А разрешите поинтересоваться, как их распознают? – спросил Босини.

– По их чувству собственности. Форсайт смотрит на вещи с практической – я бы даже сказал, здравой – точки зрения, а практическая точка зрения покоится на чувстве собственности. Форсайт, как вы сами, вероятно, заметили, никому и ничему не отдает себя целиком.

– Вы шутите?

В глазах молодого Джолиона промелькнула усмешка.

– Да нет. Мне, как Форсайту, следовало бы молчать. Но я полукровка; а вот в вас уж никто не ошибется. Между вами и мной такая же разница, как между мной и дядей Джемсом, который является идеальным образцом Форсайта. У него чувство собственности развито до предела, а у вас его просто нет. Не будь меня посредине, вы двое казались бы представителями различных пород. Я же – промежуточное звено. Все мы, конечно, рабы собственности, вопрос только в степени, но тот, кого я называю «Форсайтом», находится в безоговорочном рабстве. Он знает, что ему нужно, умеет к этому подступиться, и то, как он цепляется за любой вид собственности – будь то жены, дома, деньги, репутация, – вот это и есть печать Форсайта.

– Да! – пробормотал Босини. – Вам нужно взять патент на это слово.

– Мне хочется прочесть лекцию на эту тему, – сказал молодой Джолион. – «Отличительные свойства и качества Форсайта. Это мелкое животное, опасающееся прослыть смешным среди особей одного с ним вида, не обращает ни малейшего внимания на смех других существ (вроде нас с вами). Унаследовав от предков предрасположение к близорукости, оно различает лишь особей одного с ним вида, среди которых и протекает его жизнь, заполненная мирной борьбой за существование».

– Вы так говорите, – сказал Босини, – как будто они составляют половину Англии.

– Да, половину Англии, – повторил молодой Джолион, – и лучшую половину, надежнейшую половину с трехпроцентными бумагами, половину, которая идет в счет. Ее богатство и благополучие делают возможным все: делают возможным ваше искусство, литературу, науку, даже религию. Не будь Форсайтов, которые ни во что это не верят, но умеют извлечь выгоду из всего, что бы мы с вами делали? Форсайты, уважаемый сэр, – это посредники, коммерсанты, столпы общества, краеугольный камень нашей жизни с ее условностями; Форсайты – это то, что вызывает в нас восхищение!

– Не знаю, правильно ли я понял вашу мысль, – сказал Босини, – но мне кажется, что среди людей моей профессии есть много таких Форсайтов, как вы их называете.

– Разумеется! – ответил молодой Джолион. – Большинство архитекторов, художников, писателей – люди совершенно беспринципные, как и всякий Форсайт. Искусство и религия существуют благодаря небольшой кучке чудаков, которые действительно верят в это, и благодаря множеству Форсайтов, извлекающих из искусства и религии выгоду. По самому скромному подсчету, три четверти наших академиков, семь восьмых наших писателей и значительный процент журналистов – Форсайты. Об ученых не берусь судить, но в религии Форсайты представлены блестяще; в палате общин их, может быть, больше, чем где бы то ни было; про аристократию и говорить нечего. Но я не шучу. Опасно идти против большинства – и какого большинства! – Он пристально посмотрел на Босини. – Опасно, когда позволяешь чему-нибудь захватить тебя целиком, будь то дом, картина… женщина!

Они взглянули друг на друга. Словно почувствовав, что он сделал то, чего не делают Форсайты, то есть увлекся, молодой Джолион снова ушел в свою раковину. Босини первый прервал молчание.

– Почему вы считаете именно свою родню такой типичной? – сказал он.

– Моя родня, – ответил молодой Джолион, – ничего особенного собой не представляет, у нее есть свои характерные черточки, как и во всякой другой семье, но зато в них чрезвычайно ярко выражены те два основных свойства, которые и обличают истинного Форсайта, – они никому и ничему не отдаются целиком, не увлекаются, и у них есть «чувство собственности».

Босини улыбнулся:

– Ну а толстяк, например?

– Суизин? – спросил молодой Джолион. – А! В Суизине есть что-то первозданное. Город и быт обеспеченного класса еще не успели его обработать. В Суизине, несмотря на все его джентльменство, сидят вековые традиции и грубая сила фермера.

Босини задумался.

– Да, вы очень метко охарактеризовали вашего кузена Сомса, – сказал он вдруг. – Этот уж наверное не пустит себе пулю в лоб!

Молодой Джолион испытующе посмотрел на него.

– Да, – сказал он, – это верно. Вот почему с ним приходится считаться. Берегитесь их хватки! Смеяться может всякий, но я не шучу. Не стоит презирать Форсайтов; не стоит пренебрегать ими!

– Однако вы сами это сделали?

Удар был меткий, и молодой Джолион перестал улыбаться.

– Вы забываете, – сказал он с какой-то странной гордостью, – что я могу за себя постоять – я ведь тоже Форсайт. Великие силы подстерегают нас на каждом шагу. Человек, покидающий спасительную сень стены… ну… вы меня понимаете. Я бы, – закончил он совсем тихо, словно с угрозой, – я бы мало кому посоветовал… идти… моей… дорогой. Все зависит от человека.

Кровь бросилась в лицо Босини, потом отхлынула, и на его щеках снова разлилась бледная желтизна. Он ответил коротким смешком, раздвинувшим его губы в странную едкую улыбку; глаза насмешливо смотрели на молодого Джолиона.

– Благодарю вас, – сказал он. – Это чрезвычайно мило с вашей стороны. Но не вы один способны постоять за себя.

Он встал.

Молодой Джолион посмотрел ему вслед и, подперев голову рукой, вздохнул.

В сонной тишине почти пустой комнаты слышалось только шуршанье газет и чирканье спичками. Молодой Джолион долго сидел не двигаясь, снова переживая те дни, когда и он следил за часами, отсчитывая минуты, – те дни, полные мучительной неизвестности и пронзительной, сладкой боли; и медленная сладостная мука тех лет охватила его с прежней силой. Вид Босини, его измученное лицо и беспокойные глаза, то и дело поднимавшиеся к часам, пробудили в молодом Джолионе жалость, к которой примешивалось странное, непреодолимое чувство зависти.

Все эти признаки были слишком хорошо знакомы ему. Куда идет Босини – навстречу какой судьбе? Что представляет собой эта женщина, влекущая его с той неумолимой силой, перед которой отступают и понятия о чести, и принципы, и все другие интересы, – с той силой, от которой можно спастись только бегством?

Бегство! Но почему Босини должен бежать? Убегают лишь тогда, когда боятся разрушить семейный очаг, когда есть дети, когда не хотят попирать чьи-то идеалы, ломать что-то. Но тут, как он слышал, все уже и так сломано.

Он сам не спасся бегством и не стал бы спасаться, даже если бы пришлось начинать сызнова. И все же он пошел дальше Босини, разрушил свою неудачную семейную жизнь, а не чью-нибудь другую. Молодой Джолион вспомнил старое изречение: «Сердце человека вершит судьбу его».

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Пронзительная история необыкновенно сильной женщины, столкнувшейся с жесткими виражами судьбы. Краси...
Это история о повседневной жизни девушки в альтернативном будущем, где главное место в правительстве...
To overcome the disease, to find peace and harmony - everything that the main character craves, meet...
Топинский видок, титулярный советник Игнат Силаев, уже привык к тому, что больше всего неприятностей...
Существует так много книг о Таро, так зачем вам читать еще одну? Знаменитый таролог Энтони Луис расс...
Здесь не имеет значения, из какого ты времени: на хвосте три «мессера», и надо выжить, а ты – летчик...