Сага о Форсайтах Голсуорси Джон
– Босини, верно, увлекся другой?
Старый Джолион недоверчиво посмотрел на него.
– Не знаю, – сказал он, – говорят.
– Должно быть, так оно и есть, – неожиданно ответил сын. – Вам, вероятно, сказали, кто она?
– Да, – проговорил старый Джолион. – Жена Сомса.
Молодой Джолион не свистнул от изумления. Жизнь отучила его свистать в подобных случаях; он посмотрел на отца с еле заметной усмешкой.
Может быть, старый Джолион и заметил эту усмешку, но не показал виду.
– Они с Джун были такими друзьями! – пробормотал он.
– Бедная девочка! – мягко сказал молодой Джолион.
В его представлении Джун все еще была трехлетним ребенком.
Старый Джолион вдруг остановился.
– Я не верю ни одному слову в этой истории, – сказал он, – сплетни старых баб! Позови мне кеб, Джо, я смертельно устал!
Они остановились на углу, поджидая свободный кеб, а мимо них одна за другой проезжали кареты, уносившие из Зоологического сада Форсайтов всех родов и оттенков. Упряжь, ливреи, начищенные крупы лошадей сверкали и поблескивали на майском солнце, и каждый экипаж, ландо, кабриолет, карета, шарабан, фаэтон, казалось, горделиво отстукивал колесами:
- Я сам, и лошади мои, и кучер —
- Да, черт возьми, весь выезд стоит уйму денег,
- Но деньги плачены недаром. Полюбуйтесь
- На нашего хозяина, хозяйку!
- Полны достоинства! Вот у кого учиться!
И эти слова, как известно каждому, служат весьма достойным аккомпанементом к поездкам, которые совершают Форсайты.
Один кабриолет, запряженный парой светло-гнедых лошадей, мчался быстрее других. Кузов его подпрыгивал на высоких рессорах, и четверо седоков раскачивались в кабриолете, как в колыбели.
Экипаж этот привлек внимание молодого Джолиона; и вдруг в одном из сидевших лицом к лошадям он узнал дядю Джемса. Бакенбарды у дяди поседели еще больше, но не узнать его было невозможно. Напротив с раскрытыми зонтиками в руках, в нарядных туалетах, высокомерно подняв головы, точно те птицы, которых они только что видели в Зоологическом саду, восседали Рэчел Форсайт и ее старшая замужняя сестра Уинифрид Дарти; а рядом с Джемсом, откинувшись на спинку, сидел сам Дарти в новом с иголочки сюртуке, с тщательно выпущенной из-под обшлагов широкой полоской манжет.
Неуловимый блеск лежал на этом экипаже; казалось, по нему лишний раз прошлись самой лучшей краской или лаком; он выделялся из всех остальных, словно какая-то чрезвычайно удачная экстравагантная черточка, подобная той, которая отличает настоящее «произведение искусства» от обыкновенной «картины», помогла ему стать символической колесницей Форсайтов – троном, воздвигнутым в их царстве.
Старый Джолион не видел кабриолета: он был занят бедняжкой Холли, уставшей от прогулки, но те, кто сидел в кабриолете, заметили эту маленькую группу; дамы вздернули головы и поспешно загородились зонтиками; Джемс простодушно вытянул шею и стал похож на долговязую птицу; рот его медленно приоткрылся. Круглые щиты-зонтики становились все меньше, меньше и наконец исчезли.
Молодой Джолион понял, что его узнала даже Уинифрид, а ей было не больше пятнадцати лет, когда он потерял право называться Форсайтом.
Они-то мало изменились за это время! Молодой Джолион помнил, как выглядел когда-то их выезд: лошади, кучер, экипаж уже другие, конечно, но на всем лежит тот же отпечаток, что и пятнадцать лет назад; тот же опрятный вид, то же точно выверенное высокомерие – полны достоинства! Как и прежде, покачиваются на рессорах, как и прежде, держат зонтики, прежний дух сквозит во всех мелочах.
А залитые солнцем экипажи катились один за другим, кивая надменными щитами зонтиков.
– Вон проехал дядя Джемс со своими дамами, – сказал молодой Джолион.
Отец помрачнел.
– Он видел нас? Да? Гм! Что ему здесь понадобилось?
В эту минуту показался свободный кеб, и старый Джолион остановил его.
– До скорого свидания, мой мальчик! – сказал он. – Не думай о Босини – я не верю ни одному слову в этой истории!
Поцеловав детей, которые не хотели отпускать его, старый Джолион сел в кеб и уехал.
Взяв Холли на руки, молодой Джолион неподвижно стоял на углу и смотрел вслед удаляющемуся экипажу.
VII
Съезд у Тимоти
Если бы старый Джолион, садясь в кеб, сказал: «Я не хочу верить ни одному слову», – он выразил бы свои чувства более точно.
Мысль о том, что Джемс со своим курятником видел его в обществе сына, разбудила в старом Джолионе не только раздражение против того, что становилось помехой на его пути, но и столь понятную между братьями скрытую вражду, корни которой – детское соперничество – с течением жизни нередко крепнут, уходят в глубину и, скрытые от глаз, питают дерево, приносящее в свое время горькие плоды.
До сих пор между шестью братьями нельзя было заметить ничего более серьезного, чем недружелюбие, которое объяснялось скрытым, но вполне естественным опасением, что кто-то из пяти богаче меня, шестого; чувство это начинало переходить в любопытство в связи с близостью смерти – конца всякого соперничества – и упорным «отмалчиванием» их поверенного, который, будучи человеком предусмотрительным, уверял Николаса, что не знает доходов Джемса, Джемсу говорил то же самое о старом Джолионе, Джолиону – о Роджере, Роджеру – о Суизине, а Суизину, к его великому неудовольствию, заявлял, что Николас, вероятно, очень богатый человек. Один Тимоти оставался в стороне со своими консолями.
Но теперь, по крайней мере между этими двумя братьями, замешалось новое чувство обиды. С той минуты, как Джемс имел наглость сунуть нос не в свое дело, по выражению старого Джолиона, он отказался верить россказням о Босини. Кто-то из членов семьи «этого Джемса» посмел не посчитаться с его внучкой! Старый Джолион решил, что Босини просто оклеветали. Причина его поведения кроется в чем-то другом.
Наверное, Джун повздорила с ним; ее вспыльчивость всем известна!
Он не станет церемониться с Тимоти, тогда посмотрим, прекратятся эти намеки или нет! И нечего откладывать в долгий ящик, надо ехать сейчас же и действовать решительно, чтобы не пришлось ездить второй раз за тем же самым.
Подступ к дому Тимоти загораживал экипаж Джемса. И тут пролезли раньше всех – уже судачат, наверное, на его счет! А чуть дальше от подъезда стояли серые Суизина и, повернувшись мордами к гнедым Джемса, словно переговаривались о форсайтских делах, и кучера тоже переговаривались с высоты своих козел.
Старый Джолион положил цилиндр на стул в том самом маленьком холле, где когда-то шляпу Босини приняли за кошку, усталым движением провел худой рукой по лицу и длинным усам, словно стирая малейшие признаки волнения, и поднялся по лестнице.
В большой гостиной было тесно. Она казалась тесной и в лучшие минуты своей жизни, когда в ней не было ни единого гостя, так как Тимоти и сестры, следуя традициям своего поколения, считали, что комната будет «неуютной», если ее не обставить «как следует». Поэтому в гостиной стояли одиннадцать кресел, диван, три столика, две этажерки, заставленные бесконечным количеством безделушек, и часть рояля. И теперь, когда здесь собрались миссис Смолл, тетя Эстер, Суизин, Джемс, Рэчел, Уинифрид, Юфимия, которая заехала вернуть роман «Страсть и смирение», прочитанный за завтраком, и ее приятельница Фрэнсис – дочь Роджера (единственная музыкантша среди Форсайтов – сочинительница романсов), в гостиной оставалось только одно незанятое кресло, конечно, за исключением тех двух, куда никто не садился, а единственное свободное местечко посередине пола было занято кошкой, на которую старый Джолион не замедлил наступить.
В те дни такие съезды у Тимоти происходили довольно часто. Члены семьи, все до одного, питали глубокое уважение к тете Энн, и теперь, когда ее не стало, они заезжали на Бейсуотер-роуд гораздо чаще и оставались там подолгу.
Суизин приехал первым; неподвижно возвышаясь в красном шелковом кресле с золоченой спинкой, он всем своим видом говорил, что намерен пересидеть остальных. Оправдывая своим одутловатым, чисто выбритым лицом, густыми, совершенно белыми волосами и всей своей массивной фигурой прозвище, которое дал ему Босини («толстяк!»), Суизин казался в этой загроможденной мебелью комнате еще более первобытным, чем всегда.
Как это постоянно случалось теперь, он сразу же заговорил об Ирэн и, не теряя даром ни минуты, изложил тете Джули и тете Эстер свое мнение относительно тех слухов, которые, как ему известно, начали носиться в последнее время. Нет, нет, говорил Суизин, ей, вероятно, захотелось поразвлечься, надо же хорошенькой женщине пользоваться жизнью; но он уверен, что это не серьезно. Все в границах приличий; она слишком умна, слишком ценит свое положение, свою семью, чтобы поступиться ими. Не может быть и речи о публичном ск… Суизин чуть было не выпалил «скандале», но самая мысль показалась ему такой чудовищной, что он только махнул рукой, словно говоря: «Ну, довольно об этом!»
Допустим, что Суизин придерживался холостяцкой точки зрения на этот вопрос, но, в самом деле, чем только нельзя поступиться ради этой семьи, многие представители которой сумели так выдвинуться, достичь такого положения? Если Суизину и доводилось переживать безнадежно мрачные минуты в жизни, когда слова «йомен» и «мелкота» употреблялись в связи с его происхождением, то верил ли он этим словам?
Нет, он втайне лелеял и с трогательной нежностью хранил в своем сердце теорию, по которой следовало, что в жилах его отдаленных предков текла благородная кровь.
– Я уверен в этом, – сказал он как-то молодому Джолиону еще до того, как тот сошел с пути истинного. – Посмотри, как мы процветаем. Я уверен, что в нас есть благородная кровь.
Суизин очень любил молодого Джолиона; в Кембридже мальчик вращался в хорошем обществе, был знаком с сыновьями этого старого шалопая сэра Чарлза Фиста – правда, один из них впоследствии оказался порядочным мерзавцем; в мальчике было что-то изысканное – какая жалость, что он ушел к этой иностранке, к какой-то бонне! Если уж на то пошло, неужели нельзя было сделать выбора, который не унизил бы их всех! И что он теперь? Страховой агент у Ллойда; говорят даже, рисует картины – картины! Черт знает что! Мог бы стать сэром Джолионом Форсайтом, баронетом, прошел бы в парламент, имел бы поместье!
Повинуясь импульсу, который рано или поздно овладевает кем-нибудь из представителей каждой большой семьи, Суизин отправился как-то в Геральдическое управление, где его всячески заверили, что он является потомком известных Форситов, носивших в гербе «три червленые пряжки на черном поле вправо»; в управлении, очевидно, надеялись, что он не откажется от герба.
Однако Суизин отказался, но, убедившись, что клейнод составлен из «натурального цвета фазана» и девиза «За Форситов», он посадил натурального цвета фазана на дверцы кареты и на пуговицы кучера, а клейнод и девиз на почтовую бумагу.
Самый же герб Суизин смаковал только мысленно, отчасти потому, что не уплатил за него и считал, что на карете он покажется слишком кричащим, а Суизин не любил ничего кричащего, отчасти же потому, что, как и всякий практический англичанин, он втайне недолюбливал и презирал вещи, казавшиеся непонятными: Суизину, да и не одному ему, трудно было одолеть «три червленые пряжки на черном поле вправо».
Однако Суизин не забыл, что стоит только уплатить за герб, и он будет иметь на него полное право, и это еще более укрепило его веру в себя, как в джентльмена. Мало-помалу и остальные члены семьи обзавелись «натурального цвета фазаном», а кое-кто посерьезнее присовокупил к нему и девиз; старый Джолион отверг девиз, сказав, что, по его мнению, это чепуха, полнейшая бессмыслица.
Старшее поколение, очевидно, догадывалось, какому великому историческому событию они обязаны своим клейнодом; и если кто-нибудь уж очень донимал их вопросами, они не отваживались лгать – у Форсайтов ложь была не в ходу, им казалось, что лгут только французы и русские – и торопились заявить, что обо всем этом надо справиться у Суизина.
Молодое поколение обходило этот предмет «натуральным» молчанием. Они не хотели оскорблять чувства старших, не хотели казаться смешными и попросту пользовались одним клейнодом…
Нет, говорил Суизин, он сам все видел и должен сказать, что Ирэн обращалась с этим «пиратом», или Босини, или как его там зовут, точно так же, как с ним самим; откровенно говоря, он даже… но, к несчастью, появление Фрэнсис и Юфимии заставило его прекратить этот разговор, так как обсуждать подобную тему в присутствии молодых девушек не полагается.
Суизин остался несколько недоволен тем, что его прервали как раз в ту минуту, когда он собирался сказать нечто очень значительное, но благодушное настроение вскоре вернулось к нему. Фрэнсис, или, как ее звали в семье, Фрэнси, ему нравилась. Она была очень элегантна и, по слухам, зарабатывала своими романсами приличные деньги на мелкие расходы; Суизин называл ее толковой девушкой.
Он всегда гордился своим свободомыслием в отношении женщин – пожалуйста! Пусть рисуют, сочиняют романсы, даже пишут книги, раз уж на то пошло, особенно если этим можно заработать кое-что. Меньше будут думать о всяких глупостях! Ведь это не мужчины.
«Маленькая Фрэнси», как ее с добродушным презрением звали родственники, была особой весьма значительной, хотя бы потому, что в ней воплощалось отношение Форсайтов к искусству. Фрэнси была далеко не «маленькая», а высокая девушка, с довольно темной для Форсайтов шевелюрой, что в сочетании с серыми глазами придавало ее внешности «что-то кельтское».
Она сочиняла романсы вроде «Трепетные вздохи» или «Последний поцелуй» с рефреном, звучавшим, как церковное песнопение:
- Унесу с собою, ма-ама,
- Твой последний поцелуй!
- Твой последний, о-о! последний —
- Твой последний поце-е-луй!
Слова к этим романсам, а также и другие стихи Фрэнси писала сама. В более легкомысленные минуты она сочиняла вальсы, и один из них – «Кенсингтонское гулянье» – своей мелодичностью чуть ли не заслужил славу национального гимна Кенсингтона. Он начинался так:
Очень оригинальный вальс. Кроме того, у Фрэнси были «Песенки для малышей» – весьма нравоучительные и в то же время не лишенные остроумия. Особенно славились «Бабушкины рыбки» и еще одна, почти пророчески возвещавшая дух грядущего империализма: «Что там думать, целься в глаз!»
От них не отказался бы любой издатель, а такие журналы, как «Высший свет» или «Спутник модных дам», захлебывались от восторга по поводу «новых песенок талантливой мисс Фрэнси Форсайт, полных веселья и чувства. Слушая их, мы не могли удержаться от слез и смеха. У мисс Форсайт большое будущее».
С безошибочным инстинктом, свойственным всей ее породе, Фрэнси заводила знакомства с нужными людьми – с теми, кто будет писать о ней, говорить о ней, а также и с людьми из высшего света; составив в уме точный список тех мест, где следовало пускать в ход свое очарование, она не пренебрегала и неуклонно растущими гонорарами, в которых, по ее понятиям, и заключалось будущее. Этим Фрэнси заслужила всеобщее уважение.
Однажды, когда чувство влюбленности подхлестнуло все ее эмоции – весь уклад жизни Роджера, целиком подчиненный идее доходного дома, способствовал тому, что единственная дочь его выросла девушкой с весьма чувствительным сердцем, – Фрэнси углубилась в большую настоящую работу, избрав для нее форму скрипичной сонаты. Это было единственное ее произведение, которое Форсайты встретили с недоверием. Они сразу почувствовали, что сонату продать не удастся.
Роджер, очень довольный своей умной дочкой и не упускавший случая упомянуть о карманных деньгах, которые она зарабатывала собственными трудами, был просто удручен этим.
– Чепуха! – сказал он про сонату.
Фрэнси на один вечер заняла у Юфимии Флажолетти, и он исполнил ее произведение в гостиной на Принсез-Гарденз.
В сущности говоря, Роджер оказался прав. Это и была чепуха, но – вот в чем горе! – чепуха того сорта, которая не имеет сбыта. Как известно каждому Форсайту, чепуха, которая имеет сбыт, вовсе не чепуха – отнюдь нет.
И все-таки, несмотря на здравый смысл, заставлявший их оценивать произведение искусства сообразно его стоимости, кое-кто из Форсайтов – например, тетя Эстер, любившая музыку, – всегда сожалел, что романсы Фрэнси были не «классического содержания»; то же относилось и к ее стихам. Впрочем, говорила тетя Эстер, теперешняя поэзия – это все «легковесные пустячки». Теперь уже никто не напишет таких поэм, как «Потерянный рай» или «Чайльд Гарольд»; после них по крайней мере что-то остается в голове. Конечно, это очень хорошо, что Фрэнси есть чем себя занять: другие девушки транжирят деньги по магазинам, а она сама зарабатывает! Тетя Эстер и тетя Джули всегда были рады послушать рассказы о том, как Фрэнси удалось добиться повышения гонорара.
Они внимали ей и сейчас, вместе с Суизином, который делал вид, что не прислушивается к разговору, потому что молодежь теперь так быстро и так невнятно говорит, что у них ни слова не разберешь!
– Просто не могу себе представить, – сказала миссис Смолл, – как это ты решилась. У меня бы не хватило смелости!
Фрэнси весело улыбнулась.
– Я всегда предпочитаю иметь дело с мужчинами. Женщины такие злюки!
– Ну что ты, милая! – воскликнула миссис Смолл. – Какие же мы злюки?
Юфимия залилась беззвучным смехом и, взвизгнув, проговорила сдавленным голосом, будто ее душили:
– О-о! Вы меня когда-нибудь уморите, тетечка!
Суизин не видел в этом ничего забавного; он терпеть не мог, когда люди смеялись, а ему самому не было смешно. Да, откровенно говоря, он просто не переносил Юфимию и отзывался о ней так: «Дочь Ника, как ее там зовут – бледная такая?» Он чуть не сделался ее крестным отцом – собственно, он сделался бы им неизбежно, если бы не восстал так решительно против ее иностранного имени: Суизину совсем не улыбалось стать крестным отцом. Повернувшись к Фрэнси, он с достоинством сказал:
– Прекрасная погода… э-э… для мая месяца.
Но Юфимия, знавшая, что дядя Суизин не захотел сделать ее своей крестницей, повернулась к тете Эстер и начала рассказывать о встрече с Ирэн – миссис Сомс – в магазине церковно-экономического общества.
– И Сомс тоже там был? – спросила тетя Эстер, которой миссис Смолл еще не удосужилась ничего рассказать.
– Сомс? Конечно, нет!
– Неужели она поехала по магазинам одна?
– Не-ет! С ней был мистер Босини. Она изумительно одета.
Но Суизин, услышав имя Ирэн, строго взглянул на Юфимию, которая, по правде говоря, всегда выглядела непрезентабельно, во всяком случае, в платье, и сказал:
– Одета, как и подобает изящной леди. На нее всегда приятно посмотреть.
В эту минуту доложили о приезде Джемса с дочерьми. Дарти, захотевший выпить, слез у Мраморной арки, заявив, что ему надо быть у дантиста, взял кеб и к этому времени уже восседал у окна своего клуба на Пиккадилли.
Жена, сообщил Дарти своим приятелям, собиралась потащить его с визитами. Но он этого терпеть не может – благодарю покорно. Ха!
Кликнув лакея, Дарти послал его в холл узнать результаты заезда в 4.30. Устал как собака, продолжал Дарти; таскался с женой все утро. Хватит с него. В конце концов, есть же у человека личная жизнь.
Взглянув в эту минуту в окно, около которого он всегда садился, чтобы видеть прохожих, Дарти, к несчастью, а может быть, и к счастью, заметил Сомса, осторожно переходившего улицу со стороны Грин-парка с очевидным намерением зайти в «Айсиум», членом которого он тоже состоял.
Дарти вскочил с места; схватив стакан, он пробормотал что-то насчет «этого заезда в 4.30» и поспешно скрылся в комнату для карточной игры, куда Сомс никогда не заглядывал. Сидя там в полутьме, он в полном уединении наслаждался личной жизнью до половины восьмого, зная, что к этому времени Сомс наверняка уйдет из клуба.
Нечего и думать, повторял Дарти, чувствуя, что его одолевает соблазн присоединиться к разговорам у окна, – просто нечего и думать идти на риск и ссориться с Уинифрид сейчас, когда его финансы в таком плачевном состоянии, а «старик» (Джемс) все еще дуется после той истории с нефтяными акциями, в которой Дарти совершенно не виноват.
Если Сомс увидит его в клубе, до Уинифрид обязательно дойдут слухи, что Дарти не был у дантиста. Дарти не знал другой семьи, где бы слухи «доходили» с такой быстротой. Лакированные ботинки Дарти поблескивали в сумерках, он сидел посреди зеленых ломберных столиков с хмурой гримасой на оливковом лице и, скрестив ноги в клетчатых брюках, покусывал палец и ломал себе голову, где же раздобыть деньги, если Эрос не выиграет Ланкаширского кубка.
Его мрачные мысли обратились к Форсайтам. Что за народ! Ничего из них не выжмешь – во всяком случае сколько надо труда на это ухлопать. В денежных делах – выжиги; и хоть бы один спортсмен среди них нашелся, разве только Джордж, больше никого. Взять этого Сомса, например: попробуй занять у него десятку, да его удар хватит, а нет, так он подарит тебя такой надменной улыбочкой, как будто конченый ты человек, раз уж решился просить взаймы.
А жена этого Сомса! Рот Дарти непроизвольно наполнился слюной. Он пробовал подружиться с ней, вполне естественно, что человеку хочется дружить с хорошенькой свойственницей, но будь он проклят, если у этой (мысленно Дарти употребил очень грубое выражение) нашлось для него хоть единое словечко: смотрит на него, как будто перед ней так, мразь какая-то, а между тем она способна на многое – Дарти готов об заклад биться. Уж он-то знает женщин; такие мягкие глаза, такая фигура что-нибудь да значат, и Сомс в этом очень скоро убедится, если в слухах, которые ходят относительно «лихого пирата», есть хоть доля правды.
Встав с кресла, Дарти сделал круг по комнате и остановился у мраморного камина перед зеркалом; он простоял там довольно долго, созерцая собственное отражение. Как и у многих мужчин его типа, лицо Дарти с темными нафабренными усами и благообразными бачками казалось пропитанным льняным маслом. С озабоченным видом потрогав свой довольно толстый нос, Дарти почувствовал там намек на будущий прыщик.
Тем временем старый Джолион нашел единственное свободное кресло в поместительной гостиной Тимоти. Своим приходом он, по-видимому, помешал какому-то разговору, все чувствовали явную неловкость. Тетя Джули, известная своей добротой, поторопилась прийти на выручку.
– Знаешь, Джолион, – сказала она, – мы как раз вспоминали, что ты давно уже у нас не показывался; впрочем, ничего удивительного в этом нет. Ты, должно быть, занят? Вот Джемс говорит, что сейчас такое горячее время…
– Да? – Старый Джолион пристально посмотрел на Джемса. – Не такое уж горячее время, надо только поменьше совать нос в чужие дела.
Джемс, с угрюмым видом сидевший в таком низеньком кресле, что колени его углом торчали кверху, беспокойно задвигал ногами и наступил на кошку, неосмотрительно спрятавшуюся здесь от старого Джолиона.
– Тут, кажется, кошка, – проворчал он обиженным тоном, почувствовав, что нога его попала во что-то мягкое и пушистое.
– И не одна, – сказал старый Джолион, оглядывая всех присутствующих, – я только что наступил на какую-то.
Последовало молчание.
Миссис Смолл сплела пальцы и, переводя свой трогательно безмятежный взгляд с одного лица на другое, спросила:
– А как поживает наша Джун?
В суровых глазах старого Джолиона промелькнула усмешка. Поразительная женщина эта Джули! Второй такой не найдешь – всегда ухитрится сказать что-нибудь некстати!
– Плохо! – ответил он. – Лондон ей вреден – слишком много народа кругом, слишком много всяких пересудов и болтовни!
Он подчеркнул эти слова и посмотрел на Джемса.
Снова наступило молчание.
Все чувствовали, что предпринять сейчас какой-нибудь шаг или отважиться на какое-нибудь замечание слишком опасно. Ощущение неотвратимости рока, знакомое зрителям греческой трагедии, нависло и в этой загроможденной мебелью комнате, где собрались седовласые старики, нарядно одетые женщины – все люди одной крови, люди, объединенные неуловимым семейным сходством.
Они не сознавали этой неотвратимости – роковое, холодное дыхание ее можно только чувствовать.
Суизин встал. Он-то не намерен оставаться здесь, он никому не позволит себя запугивать! И, с подчеркнутой величавостью пройдясь по комнате, он каждому по очереди пожал руку.
– Передайте Тимоти, – сказал Суизин, – что он напрасно так носится с собой! – Затем, повернувшись к Фрэнси, которую считал «элегантной», прибавил: – А с тобой мы как-нибудь на днях поедем кататься. – И сейчас же перед ним встала картина той знаменательной поездки, о которой шло столько разговоров за последнее время, и он замер на месте, глядя прямо перед собой остекленевшими глазами, словно стараясь осмыслить всю важность своих же собственных слов; затем, вспомнив вдруг, что ему «решительно все равно», повернулся к старому Джолиону: – До свидания, Джолион! Напрасно ты ходишь без пальто – схватишь ишиас или еще какую-нибудь гадость!
И, легонько подтолкнув кошку узким носком лакированного башмака, Суизин величественно выплыл из гостиной.
После его ухода все тайком переглянулись, стараясь проверить друг на друге впечатление от слова «кататься», которое уже получило известность в семье, приобрело глубочайший смысл, будучи единственным, так сказать, достоверным фактом, имевшим непосредственное отношение к тому, что порождало столько неясных, зловещих толков.
Юфимия не сдержалась и заговорила с коротким смешком:
– Как хорошо, что дядя Суизин не приглашает меня кататься!
Желая утешить ее и сгладить неловкость, которую мог вызвать разговор на подобные темы, миссис Смолл ответила:
– Милочка, дядя Суизин любит катать элегантных женщин, ему приятно немного покрасоваться в их обществе. Никогда не забуду своей поездки с ним. Как я трусила!
На мгновение пухлое старческое лицо тети Джули расплылось от удовольствия, затем сморщилось, и на глаза у нее навернулись слезы. Она вспомнила одну свою давнишнюю поездку в обществе Септимуса Смолла.
Джемс, с мрачным видом сидевший в низеньком кресле, вдруг очнулся.
– Чудак Суизин, – сказал он вяло.
Молчаливость старого Джолиона и его суровый взгляд держали всех в состоянии, близком к параличу. Старый Джолион и сам был смущен впечатлением, создавшимся после его слов, – оно только подчеркивало всю серьезность слухов, которые он пришел опровергнуть; но гнев все еще не покидал его.
Он не кончил – нет, нет, – он еще проучит их как следует!
Старый Джолион не хотел «учить» племянниц, он с ними не ссорился – молодые хорошенькие женщины всегда могли рассчитывать на его милосердие, – но этот Джемс и остальная публика – правда, в меньшей степени – заслужили хороший урок. И старый Джолион тоже справился о Тимоти.
Словно почувствовав опасность, грозившую младшему брату, миссис Смолл предложила Джолиону чаю.
– Правда, он совсем остыл, пока ты сидишь тут, – сказала она, – но Смизер заварит свежий.
Старый Джолион встал.
– Благодарю, – ответил он, в упор глядя на Джемса, – мне некогда пить чай, разводить сплетни и тому подобное! Пора домой! До свидания, Джули, до свидания, Эстер, до свидания, Уинифрид!
И без дальнейших церемоний вышел из комнаты.
В кебе гнев его испарился. Так бывало всегда: стоило ему только дать волю своему гневу – и он исчезал. Старому Джолиону стало грустно. Может быть, он и заткнул им рты, но какой ценой! Старый Джолион знал теперь, что в слухах, которым он отказался верить, была правда. Джун брошена, и брошена ради жены сынка Джемса! Он чувствовал, что все это правда, и упрямо решил считать эту правду вздором; а боль, которая таилась под таким решением, медленно, но верно переходила в слепую злобу против Джемса и его сына.
Шесть женщин и один мужчина, оставшиеся в комнате, занялись разговором, насколько разговор мог удаться после всего, что произошло; каждый считал себя совершенно непричастным к сплетням, но был твердо уверен, что остальные шестеро сплетнями не гнушаются; поэтому все сидели злые и растерянные. Один только Джемс сохранял молчание, взволнованный до глубины души.
Фрэнси сказала:
– По-моему, дядя Джолион ужасно изменился за последний год. Правда, тетя Эстер?
Тетя Эстер съежилась.
– Ах, спроси тетю Джули! – сказала она. – Я не знаю.
Остальные не побоялись подтвердить слова Фрэнси, а Джемс мрачно пробормотал, не поднимая глаз от пола:
– Ничего прежнего в нем не осталось.
– Я уже давно это заметила, – продолжала Фрэнси, – он ужасно постарел.
Тетя Джули покачала головой; лицо ее превратилось в сплошную гримасу сострадания.
– Бедный Джолион! – сказала она. – За ним нужен уход!
Снова наступило молчание; затем все пятеро гостей встали сразу, словно каждый из них боялся задержаться здесь дольше других, и простились.
Миссис Смолл, тетя Эстер и кошка снова остались одни; вдалеке хлопнула дверь, возвещая о приближении Тимоти.
В тот же вечер, когда тетя Эстер только что задремала у себя в спальне, которая принадлежала тете Джули до того, как тетя Джули перебралась в спальню тети Энн, дверь приотворилась и вошла миссис Смолл в розовом чепце и со свечой в руках.
– Эстер! – сказала она. – Эстер!
Тетя Эстер слабо зашевелилась под одеялом.
– Эстер, – повторила тетя Джули, желая убедиться, что сестра проснулась, – я так беспокоюсь о бедном Джолионе. Как ему помочь? – Она сделала ударение на этом слове. – Что ты посоветуешь?
Тетя Эстер снова завозилась под одеялом, в голосе ее послышались умоляющие нотки:
– Как помочь? Откуда же я знаю?
Тетя Джули вышла из комнаты вполне удовлетворенная и с удвоенной осторожностью притворила за собой дверь, чтобы не беспокоить Эстер, но ручка выскользнула у нее из пальцев и дверь захлопнулась с грохотом.
Вернувшись к себе, тетя Джули остановилась у окна и сквозь щелку между кисейными занавесками, плотно задернутыми, чтобы с улицы ничего не было видно, стала смотреть на луну, показавшуюся над деревьями парка. И, стоя там в розовом чепчике, обрамлявшем ее круглое, печально сморщившееся лицо, она проливала слезы и думала о «бедном Джолионе» – старом, одиноком, и о том, что она могла бы помочь ему и он привязался бы к ней и любил бы ее так, как ее никто не любил после… после смерти бедного Септимуса.
VIII
Бал у Роджера
Дом Роджера на Принсез-Гарденз был ярко освещен. Множество восковых свечей горело в хрустальных канделябрах, и паркет длинного зала отражал эти созвездия. Впечатление простора достигалось тем, что вся мебель была вынесена наверх и в комнате остались только причудливые продукты цивилизации, известные под названием «мебели для раутов».
В самом дальнем углу, осененное пальмами, стояло пианино с раскрытым на пюпитре вальсом «Кенсингтонское гулянье».
Роджер не захотел пригласить оркестр. Он не мог понять, зачем нужен оркестр; он не согласен на такой расход – и кончено. Фрэнси (ее мать, давно уже доведенная Роджером до хронической ипохондрии, в таких случаях ложилась в постель) пришлось удовольствоваться одним пианино, присовокупив к нему некоего молодого человека, игравшего на корнет-а-пистоне: но она постаралась расставить пальмы с таким расчетом, чтобы люди не очень прозорливые могли заподозрить за ними присутствие нескольких музыкантов. Фрэнси решила сказать, чтобы играли погромче, – из одного только корнета можно извлечь массу звуков, если играть с душой.
Наконец все было закончено. Фрэнси выбралась из мучительного лабиринта всяческих ухищрений, которого не минуешь, затеяв сочетать фешенебельный прием с разумной экономностью Форсайтов. Худенькая, но элегантная, она расхаживала с места на место в светло-желтом платье, отделанном на плечах пышными воланами из тюля, и натягивала перчатки, в последний раз оглядывая зал.
С нанятым на сегодняшний вечер лакеем (Роджер держал только женскую прислугу) она обсудила вопрос о вине. Понятно ли ему, что мистер Форсайт приказал подать дюжину бутылок шампанского от Уитли? Но если дюжины не хватит (вряд ли, конечно, – большинство дам будет пить воду), но если не хватит, есть еще крюшон – пусть обходится как умеет.
Неприятно говорить лакею такие вещи – ужасно унизительно, но что поделаешь с отцом? И правда, Роджер всегда ворчал из-за этих балов, а потом появлялся в гостиной – румяный, крутолобый – с таким видом, словно все это была его собственная затея: он улыбался и даже приглашал к ужину самую хорошенькую женщину, а в два часа, когда начиналось настоящее веселье, незаметно подходил к музыкантам, приказывал сыграть «Боже, храни королеву» и удалялся к себе.
Фрэнси только на то и надеялась, что он быстро устанет и отправится спать.
В обществе двух-трех преданных подруг, которые явились в дом с утра, Фрэнси поела холодной курятины и выпила чаю, наспех сервированного в пустой маленькой комнатке наверху; мужчин послали обедать в клуб Юстаса – им надо поесть как следует.
Ровно в девять часов приехала миссис Смолл. В очень сложных выражениях она извинилась за Тимоти и обошла молчанием отсутствие тети Эстер, которая в последнюю минуту попросила оставить ее в покое. Фрэнси приняла тетку очень радушно, усадила на маленький стульчик и ушла; тетя Джули, впервые после смерти тети Энн надевшая светло-лиловое шелковое платье, надула губы и осталась сидеть в полном одиночестве.
Вскоре из верхних комнат спустились преданные подруги, словно по волшебству оказавшиеся в платьях разных цветов, но с одинаковыми пышными воланами из тюля на плечах и на груди, так как все они по странному совпадению были как на подбор очень худощавы. Подруг подвели к миссис Смолл. Каждая поговорила с ней несколько секунд, потом они все сбились в кучку, болтали, теребили в руках программы и украдкой поглядывали на дверь в ожидании прихода кого-нибудь из приглашенных мужчин.
Вошли группой сыновья Николаса, всегда пунктуальные – на Лэдброк-Гроув пунктуальность была в моде, – следом за ними Юстас с братьями – мрачные, пропахшие табачным дымом.
Один за другим появились два-три поклонника Фрэнси; с них она заранее взяла слово приехать вовремя. Все они были чисто выбриты и оживлены той оживленностью, которая с некоторых пор была в таком ходу среди кенсингтонской молодежи; друг к другу эти юноши относились весьма благодушно; у них были пышные галстуки, белые жилеты и носки со стрелками. Носовой платок каждый прятал под обшлаг. Они двигались с непринужденной веселостью, вооружившись привычным оживлением, словно знали, что от них ждут здесь великих деяний. Отказавшись от традиционной торжественной маски танцующего англичанина, они танцевали с безмятежным, очаровательным, учтивым выражением на лице; подпрыгивали и кружили вихрем своих дам, считая излишним педантически следовать ритму.
На остальных танцоров поклонники Фрэнси поглядывали с легким презрением: только у этой веселой команды, у них, героев кенсингтонских танцулек, можно научиться умению держать себя, улыбаться и танцевать.
Поток гостей увеличивался; мамаши расселись вдоль стены напротив дверей, более подвижная публика влилась в толпу танцующих.
Мужчин не хватало, и дамы, оставшиеся без кавалеров, смотрели на танцы с тем патетическим выражением, с той терпеливой кислой улыбкой, которая, казалось, говорила: «О нет! Не обманете! Я знаю, что вы не ко мне. Я на это и не надеюсь!» И Фрэнси то и дело упрашивала своих поклонников или кого-нибудь из неискушенных:
– Ну сделайте мне удовольствие, пойдемте, я вас познакомлю с мисс Пинк; она очаровательная девушка! – И подводила их к ней. – Мисс Пинк – мистер Гэтеркоул. У вас, может быть, остались свободные танцы?
Улыбаясь деланой улыбкой и слегка краснея, мисс Пинк отвечала:
– Да, кажется, остались! – и, заслонив рукой чистое карнэ, лихорадочно записывала Гэтеркоула где-то в самом конце под тем танцем, который он предлагал.
Но стоило только молодому человеку отойти, пробормотав что-то насчет духоты, она снова застывала в позе безнадежного ожидания, снова улыбалась терпеливой кислой улыбкой.
Мамаши наблюдали за дочерьми, медленно обмахиваясь веерами, и в глазах их можно было прочесть всю повесть об успехах дочерей. Что же касается бесконечного сидения здесь, усталости, молчания, изредка прерываемого коротким разговором, то чего только не вытерпишь, лишь бы девочки веселились! Но видеть, что их не замечают, проходят мимо! Ах! Они улыбались, но глаза их метали молнии, как глаза потревоженного лебедя; им хотелось вцепиться в модные брюки молодого Гэтеркоула и подтащить его к дочери – нахала!
И вся жестокость, вся суровость жизни – ее пафос, ее переменчивое счастье, тщеславие, самопожертвование, покорность – все было здесь на поле брани кенсингтонской гостиной.
То тут, то там влюбленные, не похожие на поклонников Фрэнси – эти были совсем особой породы, – нет, просто влюбленные, дрожащие, краснеющие, молчаливые, искали друг друга мимолетными взглядами, искали встреч и прикосновений в сумятице бала и время от времени танцевали вместе, сиянием глаз привлекая к себе внимание случайного наблюдателя.
В десять часов – минута в минуту – появились Эмили, Рэчел, Уинифрид (Дарти оставили дома, потому что в прошлый раз он выпил у Роджера слишком много шампанского) и Сесили, самая младшая, – это был ее первый выезд; следом за ними прямо с обеда в отчем доме приехали Ирэн и Сомс.
Платья у этих дам были очень открытые и без всякого тюля – более откровенные туалеты сразу же показывали, что обладательницы их приехали из более фешенебельных кварталов по ту сторону парка.
Отступив перед танцующими парами, Сомс занял место у стены. Он вооружился бледной улыбкой и стал смотреть на танцы. Вальс следовал за вальсом, пара за парой проносились мимо – с улыбками, смехом, обрывками разговоров; или же с твердо сжатыми губами и с взглядом, ищущим кого-то в толпе; или тоже молча, с еле заметной улыбкой, с глазами, устремленными друг на друга. И аромат бала, запах цветов, волос и духов, которые так любят женщины, подымался душной волной в теплом воздухе летнего вечера.
Молчаливый, насмешливо улыбающийся Сомс, казалось, ничего не видел вокруг себя; но время от времени глаза его находили в толпе то, что он искал, устремлялись туда, и улыбка исчезала с его губ.
Он ни с кем не танцевал. Некоторые мужья танцуют с женами, но чувство «приличия» не позволяло Сомсу танцевать с Ирэн со времени их свадьбы, и только одному богу Форсайтов известно, приносило ли это ему облегчение или нет.
Она проносилась мимо, танцуя с другими мужчинами, платье цвета ирисов развевалось вокруг ее ног. Она танцевала хорошо; ему уже надоело выслушивать комплименты дам, говоривших с кислой улыбкой: «Как прекрасно танцует ваша жена, мистер Форсайт, просто наслаждение смотреть!» Надоело отвечать, искоса поглядывая на них: «Вы находите?»
Одна пара неподалеку от него кокетливо обмахивалась по очереди веером, и Сомсу был неприятен ветер, который они подняли. Тут же рядом остановилась Фрэнси с кем-то из своих поклонников. Они говорили о любви.
Позади себя Сомс услышал голос Роджера, отдававшего горничной распоряжения относительно ужина. Все здесь далеко не первого сорта! Не надо было приезжать. Перед тем как собираться, он спросил Ирэн, нужно ли ему ехать; она ответила со своей обычной улыбкой, сводившей его с ума: «О нет!»
Зачем же он поехал? Последние четверть часа он даже не видел ее. А вот Джордж направляется к нему с сардоническим видом; теперь от него уже не скроешься.
– Видал «пирата»? – спросил этот присяжный остряк. – Он в боевой готовности – подстригся и все такое прочее!
Сомс сказал, что не видел, пересек зал, опустевший на время перерыва между танцами, вышел на балкон и взглянул на улицу.
Подъехала карета с запоздавшими гостями; около дверей стояла кучка тех терпеливых зевак – завсегдатаев лондонской улицы, – которых так притягивают освещенные окна и музыка; их запрокинутые лица, выделявшиеся бледным пятном над темными фигурами, смотрели вверх с тупым упорством, раздражавшим Сомса: зачем им позволяют слоняться по улицам, почему полисмен не прогонит их отсюда?
Но полисмен не обращал на зевак никакого внимания; широко расставив ноги, он стоял на красной дорожке, постеленной через тротуар; его лицо, видневшееся из-под каски, смотрело вверх с тем же тупым упорством.
Напротив, за решеткой, при свете фонарей виднелись ветви деревьев, блестящие, чуть трепещущие на легком ветерке; дальше – освещенные окна домов на другой стороне улицы, словно глаза, смотрящие вниз, в безмятежную темноту сада; а надо всем этим – небо, поразительное лондонское небо, подсвеченное заревом бесчисленных огней; звездный покров, вытканный из людских нужд, людских мечтаний, – необъятное зеркало, отражающее пышность и убожество, ночь за ночью дарящее свою мягкую усмешку множеству домов, парков, дворцов, лачуг, Форсайтам, полисменам и терпеливой кучке уличных зевак.
Сомс повернулся и из-за своего прикрытия снова посмотрел в освещенный зал. На балконе прохладнее. Он видел, как вошли запоздалые гости – Джун с дедом. Что их так задержало? Они остановились в дверях. Вид у обоих был измученный. Подумать только! Дядя Джолион выбрался из дому в такой поздний час! Почему Джун не заехала, как всегда, за Ирэн? И Сомс вдруг вспомнил, что Джун давно уже не показывалась у них в доме.
Глядя на нее с беспричинным злорадством, Сомс заметил, как Джун вдруг изменилась в лице, побледнела так, что казалось, вот-вот упадет без чувств, потом залилась румянцем. Повернувшись в направлении ее взгляда, Сомс увидел жену, выходившую под руку с Босини из зимнего сада в противоположном конце гостиной. Она подняла на Босини глаза, вероятно, отвечая на какой-то его вопрос, и он тоже пристально смотрел на нее.
Сомс опять взглянул на Джун. Она держала старого Джолиона под руку и как будто просила его о чем-то. Сомс уловил удивленный взгляд дяди; они повернулись и исчезли за дверью.
Снова заиграла музыка – начали вальс; неподвижный, точно статуя в нише окна, не дрогнув ни одним мускулом, но уже без улыбки, Сомс ждал, что будет дальше. Вскоре в нескольких шагах от балкона мимо него промелькнули Ирэн и Босини. Сомс уловил запах ее гардений, увидел, как волнуется ее грудь, увидел томный взгляд, полуоткрытые губы, поймал не знакомое до сих пор выражение ее лица. Под медленный ритмичный вальс они проплыли мимо, и Сомсу казалось, что тела их прильнули друг к другу; он видел, как Ирэн подняла на Босини глаза – мягкие, темные – и снова опустила их.
Бледный как полотно, Сомс повернулся спиной к залу и, облокотившись на перила, стал смотреть вниз, на сквер; зеваки все еще торчали около дома, с тупым упорством глядя на освещенные окна, полисмен по- прежнему стоял, запрокинув голову, но Сомс не замечал всего этого. К подъезду подали карету, в нее сели двое, и карета отъехала…
В тот вечер Джун и старый Джолион спустились к обеду в обычный час. Девушка пришла в будничном закрытом платье, старый Джолион тоже был одет по-домашнему.
Еще за завтраком Джун сказала, что собирается на бал к дяде Роджеру. Так глупо, она ни с кем не сговорилась. А теперь уже поздно.
Старый Джолион поднял на нее свои проницательные глаза. Раньше Джун ездила с Ирэн, так уж издавна повелось. И нарочно, не спуская с внучки взгляда, он спросил:
– Почему бы тебе не поехать с Ирэн?
Нет! Джун не хочет просить Ирэн; она поедет только в том случае, если… если дедушка согласится поехать, ну один-единственный раз – хоть ненадолго!
У нее был такой взволнованный, такой измученный вид, что старый Джолион, ворча, согласился. Что ей за охота ехать на этот бал, говорил он, наверное, жалкое зрелище, можно пари держать; да вообще нечего носиться по балам! Морской воздух – вот что ей нужно; дайте ему только провести общее собрание пайщиков «Золотопромышленной концессии» – и он увезет ее на море. Она не хочет уезжать? Хочет себя вконец измучить! И, с грустью посмотрев на Джун, он снова занялся едой.
Джун рано вышла из дому и долго бродила по жаре. Маленькая, легкая, такая неторопливая и вялая последнее время, сейчас она горела точно в огне. Она купила цветов. Ей хотелось – во что бы то ни стало хотелось – выглядеть сегодня как можно привлекательнее. Он будет там! Она отлично знала, что ему послали приглашение. Она докажет ему, что ей решительно все равно. Но в глубине души Джун решила отвоевать его сегодня вечером. Она вернулась возбужденная, много говорила за столом; старый Джолион тоже был дома, и ей удалось провести его.
Позже, среди дня, вдруг пришли безудержные слезы. Джун зарылась лицом в подушку, чтобы заглушить рыдания, а когда приступ кончился, она увидела в зеркале вспухшее лицо с темными кругами у покрасневших глаз. До самого обеда она просидела у себя, спустив в комнате шторы.
За обедом, который прошел в полном молчании, Джун боролась с собой. Она была так бледна, так измучена, что старый Джолион приказал отложить карету: он не позволит Джун ехать. Пусть ложится в постель! Джун не стала прекословить. Она поднялась к себе в комнату и сидела там в темноте. В десять часов она позвонила горничной.