Цирцея Миллер Мадлен
Лес заинтересовал меня. Старая чаща с буграми дубов, лип и оливковых рощ, пронзенная копьями кипарисов. Вот откуда шел запах зелени, поднимавшийся к вершине поросшего травой холма. Деревья тяжело покачивались от морских ветров, птицы юркали сквозь тени. До сих пор помню свое изумление. Всю жизнь я жила в одних и тех же сумрачных залах, гуляла по одному и тому же куцему берегу с потрепанными деревцами. Такого изобилия я не ожидала, и мне вдруг захотелось нырнуть в него, как лягушка ныряет в пруд.
Но я колебалась. Я ведь не лесная нимфа. Не умею пробираться ощупью меж корней да проходить без единой царапины сквозь ежевичные кусты. Что могут скрывать эти тени, я понятия не имела. А если там воронки в земле? А если медведи и львы?
Я долго стояла, обуреваемая этими страхами, и ждала, будто кто-то мог прийти и меня обнадежить, сказать: иди, там безопасно. Колесница отца переместилась за море и стала погружаться в волны. Лесные тени сгустились, стволы деревьев словно бы переплелись. Теперь уже поздно идти, подумала я. Завтра.
Дверь дома была широкая, из дуба, с железной стяжкой. Но распахнулась легко, от одного прикосновения. Внутри пахло благовониями. Я вошла в зал, уставленный столами и скамьями, словно для пира. С одной стороны его замыкал очаг, с другой был коридор, ведущий на кухню и к спальням. Этот огромный дом вместил бы дюжину богинь, и я правда все ждала, что из-за угла покажутся нимфы, мои сестрицы и братья. Но нет, ведь смысл изгнания и в этом тоже. Ты должен быть совсем один. Разве есть наказание хуже, думали мои родные, чем лишить кого-то своего божественного общества?
Однако сам дом наказанием вовсе не был. Богатства блистали со всех сторон: резные сундуки, мягкие ковры да золотые занавеси, кровати, табуреты, фигурные треножники и статуэтки из слоновой кости. Подоконники из белого мрамора, ясеневые ставни с завитками. В кухне я пробовала пальцем ножи, трогала железо и бронзу, а еще перламутр и обсидиан. Обнаружила чаши из горного хрусталя и литого серебра. Хоть дом и был необитаем, в комнатах не оказалось ни соринки; как выяснилось, сор вообще не проникал за мраморный порог. Пол всегда оставался чистым, как на нем ни следи, столы блестели. Зола из очага исчезала, посуда мылась сама, а запас дров пополнялся за ночь. В кладовой стояли кувшины с вином и маслом, чаши, всегда полные свежего сыра и ячменного зерна.
Гуляя по этим пустым безупречным комнатам, я ощущала… трудно описать. Разочарование. Где-то в глубине души, наверное, я все-таки надеялась на скалу в горах Кавказа и орла, кидающегося с неба на мою печень. Но Сцилла ведь не Зевс, а я не Прометей. Мы, нимфы, таких хлопот не стоили.
Но было тут и еще кое-что. Отец ведь мог оставить меня в какой-нибудь лачуге, рыбацкой хижине, на голом морском берегу под одним навесом. Я вспомнила его лицо, когда он говорил о Зевсовом приказе, его нескрываемую, звенящую ярость. Я сочла тогда, что лишь сама тому причиной, но теперь, после разговора с Ээтом, стала понимать больше. Перемирие между богами сохранялось только потому, что титаны и олимпийцы не вмешивались в дела друг друга. Зевс потребовал призвать к порядку отпрысков Гелиоса. Открыто возразить Гелиос не мог, но мог ответить по-другому, иначе выказать неповиновение, дабы уравнять чаши весов. У нас даже изгнанники лучше царей живут. Видишь, как безгранично наше могущество? Нападешь на нас, олимпиец, и мы поднимемся выше прежнего.
Вот что такое мой новый дом – монумент отцовской гордыне.
Тем временем зашло солнце. Я нашла кремень, ударила по нему над приготовленным трутом, как некогда делал Главк, – я столько раз это видела, но никогда не пробовала сама. После нескольких попыток огонь наконец занялся и разгорелся, и я испытала неизведанное прежде удовлетворение.
Проголодавшись, я пошла в кладовую, к чашам, до краев заполненным едой – на сотню голодных хватило бы. Положила немного на тарелку и села в зале за широким дубовым столом. Я слышала собственное дыхание. И понимала с изумлением, что впервые ем в одиночестве. Даже если никто со мной не разговаривал, не смотрел на меня, всегда я чувствовала локтем сестру или брата, родного или двоюродного. Я потерла рукой столешницу, тонкое древесное волокно. Попробовала что-то напеть, послушала, как воздух поглощает звук. И подумала: такой теперь и будет моя жизнь. Очаг горел, но в углах скопились тени. Снаружи закричали птицы. Хорошо хоть птицы есть. При мысли о толстых черных стволах у меня волосы зашевелились на затылке. Я закрыла ставни, замкнула дверь. Я привыкла ощущать вокруг громаду земной тверди, а сверх того – могущество отца. И стены дома казались мне не толще листа. Ничего не стоит когтем разодрать. Может, такова тайна этого места. Настоящее наказание еще впереди.
Ну хватит. Я зажгла свечи и, сделав над собой усилие, дошла с ними по коридору до спальни. Днем она показалась большой и этим понравилась мне, но теперь хотелось каждый угол держать в поле зрения, а не получалось. Перья моих перин шептались друг с другом, деревянные ставни скрипели, как корабельные тросы в шторм. Каверны дикого острова окружали меня со всех сторон, разрастаясь во тьме.
Я и не знала до этих пор, сколь многого боюсь. Громадных призрачных морских чудищ, скользящих вверх по холму, ночных червей, выползающих из своих нор и липнущих слепыми головами к моей двери. Козлоногих богов, жаждущих утолить свой звериный аппетит, пиратов, вплывающих в мою гавань, придерживая весла, и помышляющих захватить меня. А что я могу сделать? Фармакевтрия, назвал меня Ээт, – колдунья, но вся моя сила – в цветах, растущих где-то там, за океанами. Если кто-нибудь придет, я смогу лишь кричать, а что в том никакого проку, убедилась до меня уже тысяча нимф.
Страх накатывал волнами – одна другой ледянее. Воздух бесшумно полз по телу, тени протягивали ко мне руки. Я всматривалась во тьму, силясь расслышать что-нибудь кроме биения собственной крови. Каждый миг, казалось, длился целую ночь, но наконец небо обрело глубину и начало светлеть с краю. Тени отступили, настало утро. Я поднялась с постели, цела и невредима. А выйдя на улицу, не увидела ни следов рыскавших вокруг зверей, ни отпечатков скользких хвостов, ни царапин от когтей на двери. И все же глупой себя не чувствовала. А чувствовала, что прошла тяжелое испытание.
Вновь я вгляделась в лес. Вчера – неужели только вчера? – мне хотелось, чтобы кто-то пришел и сказал: там безопасно. Но кто же? Мой отец, Ээт? Изгнание как раз и означает, что никто не придет, никто и никогда. Пугающая мысль, но после бесконечной кошмарной ночи этот страх казался мелким, незначительным. Худший приступ трусости я перетерпела. Искра легкомыслия зажглась вновь. Я не буду как птица, выросшая в клетке, которая не понимает, что можно улететь, даже если открыта дверца.
Я вошла в лес, и моя жизнь началась.
Я научилась заплетать волосы, чтоб не цеплялись за веточки, подвязывать юбки у колена, чтоб репейник не собирать. Распознавать цветущие вьюнки и яркие розы, замечать сверкающих стрекоз и свернувшихся кольцом змей. Я взбиралась на вершины, где черные копья кипарисов вонзались в небо, слезала вниз, во фруктовые сады и виноградники, где лиловые гроздья росли густо, как кораллы. Гуляла по холмам и жужжащим лугам, заросшим чабрецом и сиренью, оставляла следы на золотистых пляжах. Осмотрела каждую бухту и грот, нашла уютные заливы, надежную гавань для судов. Я слушала, как воют волки и квакают в тине лягушки. Гладила глянцевых бурых скорпионов, а они храбро жалили меня хвостами. Но яд их был не страшнее щипка. Я опьянела, как никогда не пьянела от вина и нектара в отцовском дворце. И думала: немудрено, что я оказалась такой медлительной. Все это время я была словно ткачиха без пряжи, словно корабль без моря. А теперь глядите, куда заплыла.
Вечером я вернулась в свой дом. Сумрак не беспокоил меня больше, он ведь означал, что отец уже не смотрит пристально с неба, то есть настало мое время. Пустота меня не беспокоила тоже. Тысячу лет я пыталась заполнить пространство, отделявшее меня от родни. Заполнить дом было гораздо легче. Я жгла кедровые дрова в очаге, и темный дым становился мне другом. Я пела, чего прежде делать не дозволялось – мать говорила, что голос у меня как у тонущей чайки. А когда и правда становилось одиноко и я вдруг понимала, что тоскую по брату, по Главку – тому, прежнему, меня всегда спасал лес. Там ящерицы сновали по ветвям, вспархивали птицы. Цветы, завидев меня, будто подавались вперед, как ретивые щенки, что подскакивают и шумно требуют ласки. Я перед ними почти робела, но день ото дня становилась смелее и однажды наконец преклонила колени на влажной земле у зарослей чемерицы.
Хрупкие цветки колыхались на стеблях. Чтобы срезать их, нож был не нужен, хватило и моего острого ногтя, ставшего липким от капелек сока. Я положила цветы в корзинку, накрыла тканью, а раскрыла, лишь придя домой и плотно затворив ставни. Я не думала, что кто-то помешает мне, но решила этого кого-то не искушать.
Я рассматривала лежавшие на столе цветы. Сморщившиеся, зачахшие как будто. Я не знала, что с ними сделать, с чего начать. Покрошить? Сварить? Зажарить? Мазь, которую использовал брат, содержала масло, но какое? Подойдет ли оливковое с кухни? Нет, конечно. Тут нужно что-то необыкновенное, вроде масла из косточек фруктов, растущих в саду Гесперид. Но его мне не достать. Я прижала стебель пальцем, прокатила по столу. Он перевернулся, дряблый, как утонувший червяк.
Ну не стой столбом, велела я себе. Пробуй. Свари их. Почему нет?
Я говорила уже, что кое-какую гордость имела, и хорошо. Будь ее больше, она бы все загубила.
Вот что я поняла: колдовство не божественная сила, приводимая в действие мгновенно, одной мыслью. Его нужно творить, нужно трудиться – замышлять и искать, выкапывать, сушить, крошить и растирать, готовить, приговаривать и припевать. Но и это все может не сработать, а у богов такого не бывает. Если растения недостаточно свежи, внимание мое рассеянно, а воля слаба, зелье в моих руках испортится, потеряет силу.
Странно вообще-то, что я занялась чародейством. Боги терпеть не могут всякий труд, такова их природа. Ткачество да кузнечное дело – на большее мы не способны, но это ремесла, тяжкой работы не предполагающие, ведь все неприятное изъято из них и совершается божественной силой. Пряжу красят не в зловонных чанах, помешивая черпаком, а щелкнув пальцами. Не гнут спину на рудниках – руды сами охотно выпрыгивают из земли. Никто и никогда не натирает рук, не напрягает мышц.
А чародейство – тот самый тяжкий труд и есть. Нужно отыскать, где всякое растение гнездится, всякое собрать в свое время, выкопать, перебрать, очистить, помыть, подготовить. С каждым нужно делать то одно, то другое, чтобы выяснить, в чем его сила. Терпеливо, день за днем приходится выбрасывать неудавшееся и начинать сначала. Так почему я все-таки это делала? Почему мы все это делали?
Про братьев и сестру не знаю, а мой ответ прост. Сотню поколений я ходила по земле вялая, сонная, жила в праздности и покое. Не оставляла следов, не совершала поступков. Даже те, кто немного любил меня, легко со мной расставались.
А потом я узнала, что могу мир изогнуть своей волей, как стрела изгибает лук. И готова была трудиться сколько угодно, лишь бы сохранить эту силу в своих руках. Я думала: вот что чувствовал Зевс, впервые воздев молнию.
Поначалу, конечно, ничего мне приготовить не удавалось. Снадобья не действовали, кашицы не смешивались, и все это стояло на столе, ни на что не годное. Я думала, что, раз немного руты – хорошо, значит, больше – еще лучше, что смесь из десяти трав действеннее, чем из пяти, что, если мысль моя уйдет в сторону, заклинание не уйдет вместе с ней, что можно начать готовить одно зелье, на полпути передумать и сделать другое. О травах я не знала и самых простых вещей, которые всякая смертная узнает, еще держась за материнский подол: что из кореньев некоторых растений можно сварить мыло, что тис, если бросить его в очаг, испускает густой удушающий дым, что в жилах маков течет сон, в жилах чемерицы – смерть, а тысячелистник затягивает раны. Надо всем этим приходилось работать, все узнавать, пробуя, ошибаясь, обжигая руки, задыхаясь от едкого дыма и выбегая откашливаться в сад.
Ну хоть заклинание, если уж сработало, не придется осваивать заново, думала я тогда, в самом начале. Но и здесь ошиблась. Сколько ни используй одно и то же растение, у каждого срезанного цветка будет своя особенность. Одна роза откроет свои тайны, если ее растереть, другую нужно выжать, а третью – заварить. Всякое заклинание – словно гора, на которую предстоит взойти снова. И вынести из этого лишь знание, что взойти возможно.
Я не отступалась. Если детство чему меня и научило, так это терпению. Мало-помалу я стала лучше слышать, как течет в растениях сок, в моих жилах кровь. Научилась понимать собственные намерения, отсекать и добавлять, чуять, где сосредоточена сила, и произносить нужные слова, чтоб вытянуть ее до предела. Ради этого мига я жила – когда все наконец становится ясно и заклинание звучит чистой нотой – для меня, меня одной.
Я не созывала драконов, не собирала змей. В первое время колдовала всякие глупости, что в голову придет. Начала с желудя – подумала: раз он зеленый, раз растет, питаемый водой, то кровь наяды может мне помочь. Целыми днями и месяцами я натирала этот желудь маслами и мазями, произносила над ним слова, чтобы прорастить. Пыталась воспроизводить звуки, что слышала от Ээта, когда он исцелил мое лицо. Пробовала проклятия и молитвы тоже, но самодовольный желудь упрямо хранил свое семя внутри. Я выкинула его в окно, взяла другой и провозилась с ним еще полвека. Я пробовала произносить заклинание, будучи злой, спокойной, довольной, рассеянной. Однажды решила, что лучше уж откажусь от своего дара вовсе, чем пробовать это заклинание вновь. Зачем вообще мне понадобился дубовый росток? На острове их полно. На самом-то деле мне хотелось лесной земляники, которая сладко скользнула бы в раздраженное горло, – так я и сказала этой коричневой шелухе.
Желудь преобразился мигом, и палец мой утонул в его мягкой, красной плоти. Я уставилась на него, а потом издала победный вопль, распугав птиц, сидевших во дворе на деревьях.
Я оживила увядший цветок. Выгнала из дому мух. Заставила вишни цвести не в свой черед и сделала ярко-зеленым огонь в очаге. Ээт, окажись он рядом, посмеивался бы в бороду при виде всех этих кухонных фокусов. Но я ничего не умела, поэтому ничего не считала ниже своего достоинства.
Мои способности накатывали друг на друга волнами. Оказалось, я умею создавать иллюзии – могу мышей заманить несуществующими крошками, заставить призрачных рыбешек прыгать из воды в бакланий клюв. Я подумывала о большем – о хорьке, чтоб отвадить кротов, о сове, чтоб кроликов отпугнуть. Я узнала, что растения лучше всего собирать под луною, когда роса и тьма сгущают сок. Узнала, что хорошо растет в саду, а что лучше оставить на месте, в лесу. Я ловила змей и научилась выцеживать их яд. И из жала осы могла капельку яда извлечь. Я излечила умирающее дерево, уничтожила одним прикосновением ядовитый вьюнок.
Но Ээт оказался прав – главным моим даром было перевоплощение, и мысли постоянно возвращались к нему. Я становилась перед розой, и та оборачивалась ирисом. Поливала зельем корни ясеня, и он превращался в каменный дуб. Все свои дрова сделала кедровыми, чтоб аромат каждый вечер наполнял мои комнаты. Я поймала пчелу и превратила ее в жабу, а скорпиона – в мышь.
И здесь обнаружила наконец предел своих возможностей. Какой бы действенной ни была смесь, как бы искусно ни сплеталось заклятие, жаба все равно пыталась летать, а мышь – жалить. Перевоплощение затрагивало тело, но не разум.
И тогда я подумала о Сцилле. Живет ли до сих пор внутри шестиголового чудища сознание нимфы? Или цветы, выросшие на крови богов, совершили настоящее превращение? Я не знала. И сказала в пустоту: “Где бы ты ни была, надеюсь, испытываешь удовлетворение”.
Она испытывала, теперь-то я знаю.
Той порой я забрела однажды в самую чащу леса. Мне нравилось гулять по острову, подниматься снизу, с побережья, к его высочайшим прибежищам в поисках прячущихся там мхов, вьюнков и папоротников, нужных мне для чародейства. День клонился к вечеру, корзинка моя переполнилась. Вдруг за кустом я увидела вепря.
Я знала уже, что на острове живут кабаны. Слышала, как они визжат, проламываясь сквозь заросли, частенько находила то растоптанный рододендрон, то вырванные с корнем молодые деревца. Но встретилась с кабаном я впервые.
Вепрь был огромен, гораздо больше, чем я могла вообразить. Хребет крутой и черный, как гребень горы Кинфос, плечи исполосованы молниями шрамов – следами былых схваток. С такими тварями только отважнейшие герои встречаются – когда они во всеоружии: с копьями да собаками, лучниками да сподручниками, а обычно и с полудюжиной воинов в придачу. А у меня был лишь нож для копки, корзина и ни капли хоть какого-нибудь зелья под рукой.
Вепрь топнул копытом, из пасти закапала белая пена. Пригнувшись, он выставил клыки, заскрежетал зубами. “Я сотню юнцов могу сокрушить, и только трупы их вернутся к рыдающим матерям. Я вырву твои кишки и съем на обед”, – говорили его поросячьи глазки.
Я пристально на него посмотрела:
– Попробуй.
Одно долгое мгновение он глядел на меня в упор. Затем повернулся и дернул прочь, в чащу. И вот тогда-то, а вовсе не чародействуя, я впервые ощутила себя настоящей колдуньей.
Тем вечером, сидя у очага, я размышляла о горделивых богинях с птицами на плечах, с оленятами, что тычутся носом в их ладони да семенят почтительно по пятам. Утру им нос. Вскарабкавшись к высочайшим вершинам, я отыскала одинокий след: здесь сломан цветок, там земля чуть взрыта да ободрана когтями кора. Я сварила зелье из крокуса и желтого жасмина, ириса и кипарисового корня, выкопанного, когда луна стояла в зените. Разбрызгала его, напевая. Призываю тебя.
Назавтра, в сумерках, она, мягко переступая лапами, вошла в мой дом, на плечах ее бугрились твердокаменные мускулы. Растянулась у очага, оцарапала шершавым языком мои лодыжки. Днем она приносила мне рыбу и кроликов. Вечером слизывала мед с моих пальцев и засыпала у моих ног. Иногда мы играли: она подкрадывалась сзади, прыгала на меня и хватала за шею. Я ощущала ее горячее мускусное дыхание, тяжесть ее передних лап, давивших мне на плечи. Смотри, говорила я, показывая ей кинжал, который забрала с собой из отцовского дворца, – тот, с отчеканенной на рукояти львиной мордой.
– Что за глупцы это сделали? Они не видели ни разу тебе подобных.
Она зевала, разинув огромную коричневую пасть.
В моей спальне стояло бронзовое зеркало – высокое, под потолок. Проходя мимо него, я с трудом себя узнавала. Мой взгляд будто сделался ярче, лицо заострилось, а позади расхаживала дикая львица – моя подруга. Представляю, что сказали бы сестрицы, увидев меня – с грязными, в садовой земле, ногами, в юбках, завязанных узлом на коленях, поющую во весь свой тонкий голос.
Хотелось бы мне, чтоб они явились. Чтоб выпучили глаза, увидев, как я гуляю среди волчьих логовищ, плаваю в море, где кормятся акулы. Я могла превращать рыб в птиц, бороться со своей львицей, а потом лежать, растянувшись и разметав волосы, у нее на брюхе. Хотелось, чтоб они завизжали, заахали, чтоб из них дух вышибло. Ах, она взглянула на меня! Теперь я превращусь в лягушку!
Неужто я в самом деле боялась этих существ? Я правда десять тысяч лет провела, шмыгая как мышь? Теперь я понимала, почему Ээт был столь дерзок и возвышался над отцом словно горный пик. Творя волшебство, я ощущала тот же размах, тот же вес. Я наблюдала, как движется по небу пылающая колесница отца. Ну? И что ты теперь мне скажешь? Ты выкинул меня воронам, но оказалось, мне с ними лучше, чем с тобой.
Отец не отвечал, и моя тетка Луна тоже – вот трусы. Мое лицо пылало, я стискивала зубы. А моя львица била хвостом.
Что, никто не осмелится? Не посмеет встретиться со мной лицом к лицу?
Как видите, на дальнейшее я, можно сказать, сама напросилась.
Глава восьмая
Дело было на закате, когда отцовский лик уже скрылся за деревьями. Я работала в саду – подвязывала разросшуюся лозу, сажала розмарин да аконит. И напевала что-то бессмысленное. Львица лежала в траве с окровавленной пастью – тетерева застигла врасплох.
– Надо признать, – раздался вдруг чей-то голос, – я удивлен. Столько бахвальства, а с виду ты самая обыкновенная. Цветник, косички… Словно крестьянка какая-нибудь.
У дома, прислонившись к стене, стоял юноша и смотрел на меня. Волосы его были распущены и растрепаны, лицо сияло как бриллиант. А золотые сандалии сверкали, хоть свет на них и не падал.
Я поняла, кто это, поняла, разумеется. Ошибиться нельзя было: лицо его светилось могуществом, пронзительное, как обнаженный клинок. Олимпиец, Зевсов сын, которого отец избрал своим вестником. Насмешник, крылатый смутьян – Гермес.
Меня дрожь пробрала, но ему об этом знать было незачем. Великие боги способны учуять страх, как акулы – кровь, а учуяв – сожрать тебя, как те самые акулы.
Я выпрямилась:
– Чего же ты ожидал?
– Ну, знаешь… – Он лениво вертел в руке тонкий жезл. – Чего-нибудь более зловещего. Драконы там… Пляшущие сфинксы. Кровь капает из облаков.
Мне привычен был облик дядьев – плечистых, белобородых, но не совершенная и беспечная красота Гермеса. С него скульпторы ваяли свои творения.
– Так обо мне говорят?
– Ну конечно. Ты варишь тут зелья, чтобы всех нас отравить, ты и твой брат – Зевс убежден в этом. Знаешь ведь, какой он беспокойный.
Гермес беззаботно, заговорщицки улыбнулся. Будто гнев Зевса – так, шуточки.
– Так ты пришел сюда как Зевсов соглядатай?
– Мне больше нравится слово “посланник”. Но нет, с этим делом отец и сам справится. А я здесь, потому что брата рассердил.
– Твоего брата.
– Да. Ты ведь о нем слыхала?
Из складок плаща Гермес вынул лиру, инкрустированную золотом и слоновой костью, сиявшую как заря.
– Боюсь, я украл ее. И теперь хочу укрыться где-нибудь, пока не стихнет буря. Понадеялся, что ты сжалишься надо мной. Почему-то мне кажется, здесь брат искать не догадается.
У меня волосы на затылке встали дыбом. Всякий, кто не глуп, страшится гнева Аполлона, беззвучного, как солнечный свет, и смертоносного, как чума. Мне захотелось оглянуться: не шагает ли он уже сейчас к нам по небу, нацелив золоченую стрелу мне в сердце? Но с другой стороны, опротивело бояться, трепетать и всматриваться в небеса, гадая, что кто-то там сочтет позволительным, а что нет.
– Входи, – сказала я и повела его в дом.
Все детство я слушала рассказы о дерзостях Гермеса: как он, младенцем еще, вылез из колыбели и угнал Аполлоновых коров, как убил Аргуса, стража-исполина, прежде усыпив всю его тысячу глаз, как у камней выведывал тайны и даже богов, своих соперников, умел очаровать и подчинить собственной воле.
Так оно все и было. Он притягивал тебя, словно сматывая нить. А потом раскручивал обратно на твоем же тщеславии – да так, что подавишься смехом. С настоящим умом я почти и не сталкивалась – с Прометеем говорила всего ничего, а что до остального Океанова дворца, так там умом обычно считалось лукавство да ехидство. Мысль Гермеса была острей и стремительней в тысячу крат. Она блистала, ослепительная, как солнце на волнах. В тот вечер он развлекал меня, рассказывая одну за другой сплетни о великих богах и их глупостях. Распутник Зевс превратился в быка, чтобы соблазнить хорошенькую девицу. Ареса, бога войны, одолели два великана, запихали в бронзовый сосуд и год там продержали. Гефест устроил ловушку своей жене Афродите – поймал ее, обнаженную, вместе с любовником Аресом в золотую сеть, чтобы всем богам показать. Гермес говорил и говорил – о нелепых пороках, пьяных драках и мелочных склоках с пощечинами – все так же плутовато и с ухмылкой. Я чувствовала, что возбуждена и одурманена, будто собственных зелий напилась.
– А тебя не накажут за то, что пришел сюда и нарушил мое изгнание?
Гермес улыбнулся:
– Отец знает: я делаю что хочу. К тому же ничего я не нарушил. Свободы ведь только тебя лишили. А все остальные могут ходить куда вздумается.
Я удивилась:
– Но мне казалось… Ведь сделать так, чтобы никто не мог ко мне прийти, – наказание похуже?
– Смотря кто будет к тебе приходить, не так ли? Но изгнание есть изгнание. Зевс хотел заключить тебя где-нибудь и заключил. А что там дальше, они, по правде говоря, не думали.
– Откуда ты все это знаешь?
– Я был там. Всегда забавно наблюдать, как Зевс с Гелиосом договариваются. Словно два вулкана, раздумывающие, извергаться или нет.
Мне вспомнилось, что он сражался в той великой войне. Видел горящее небо, убил гиганта, задевавшего головой облака. И несмотря на всю Гермесову беспечность, я могла себе это представить.
– А играть на этом инструменте ты умеешь? Или только красть?
Он тронул струны. И ноты взметнулись в воздух – чистые, серебристые, сладкозвучные. Он собрал их в мелодию – так легко, словно сам был богом музыки, звучание охватило всю комнату, и она ожила.
Гермес поднял голову, поймав лицом отсвет пламени.
– А ты поешь?
Вот какое еще у него было свойство. Все свои секреты хотелось ему выложить.
– Для себя только. Другим мой голос неприятен. Говорили, я как чайка кричу.
– В самом деле говорили? Никакая ты не чайка. У тебя голос смертной.
Замешательство, должно быть, ясно отразилось на моем лице, потому что Гермес рассмеялся.
– Голоса большинства богов подобны громам и камнепадам. Со смертными мы должны тихо говорить, чтоб их не разнесло на куски. А нам голоса смертных кажутся слабыми, тонкими.
Я вспомнила, как нежно звучал голос Главка, впервые заговорившего со мной. Тогда мне показалось: это неспроста.
– Порой, хоть и нечасто, – продолжил Гермес, – младшие нимфы рождаются с человеческими голосами. И ты одна из них.
– Почему мне никто не сказал? И как такое может быть? Кровь смертных не течет во мне, только кровь титанов.
Он пожал плечами:
– Кто объяснит, как устроена божественная родословная? А не сказали тебе потому, полагаю, что просто не знали. Я общаюсь со смертными чаще, чем большинство богов, и привык к их голосам. По мне, так это только добавляет остроты, как приправа в блюде. Но если окажешься когда-нибудь среди смертных, то увидишь: они не станут тебя бояться, как остальных богов.
В единый миг он раскрыл одну из величайших в моей жизни загадок. Я поднесла руку к горлу, словно могла потрогать скрытую в нем инаковость. Богиня с голосом смертной. Поразительно, и в то же время я будто знала об этом где-то в глубине души.
– Играй, – сказала я. А потом запела, и лира с легкостью следовала за моим голосом, повышая тембр и делая каждую строфу еще благозвучнее. Когда я закончила, от пламени остались только угли, луна скрылась в дымке. Глаза Гермеса блестели, как темные самоцветы, поднесенные к огню. Черные глаза – признак глубинной силы, восходящей к древнейшим богам. И впервые в жизни я подумала: как странно, что мы отделяем титанов от олимпийцев, ведь родители Зевса, разумеется, были титанами и самому Гермесу дедом приходится титан Атлас. У всех нас одна кровь течет в жилах.
– Ты знаешь, как называется этот остров? – спросила я.
– Плохим бы я был богом путешественников, если б не знал, как называется всякое место в мире.
– Скажешь?
– Он называется Ээя.
– Ээя.
Я испробовала эти звуки. Мягкие, они складывались тихо, как крылья в сумерках.
– Знакомое тебе название, – сказал Гермес. И внимательно посмотрел на меня.
– Конечно. Именно здесь мой отец когда-то встал на сторону Зевса и доказал свою преданность. И в небе над островом сразил титана-гиганта, оросив землю кровью.
– Какое, однако, совпадение, – заметил Гермес, – что отец твой отправил тебя сюда и ни на какой другой остров.
Я почувствовала, как сила его тянется к моим тайнам. И в былые времена кинулась бы отвечать, лить ответы через край, дала бы ему все, что захочет. Но я была уже не та. Я ничем ему не обязана. И дам лишь то, что сама захочу.
Я поднялась, встала перед ним. И ощутила собственные глаза, желтые, как речные камешки.
– Скажи, как ты можешь знать, что отец твой ошибается насчет моих ядов? Как можешь знать, что не отравлю тебя на этом самом месте?
– Никак не могу.
– И все-таки не побоишься остаться?
– Ничего не побоюсь.
Вот так мы и стали любовниками.
В последующие годы Гермес возвращался часто, прилетал в сумерках. Приносил мне лакомства богов – вино, украденное из погребов самого Зевса, сладчайший мед с Иблейских гор, где пчелы питаются одним только нектаром липы да чабреца. Беседой и соитием мы наслаждались равно.
– Родишь мне ребенка? – спросил он однажды.
Я посмеялась над ним:
– Нет, нет и еще раз нет.
Гермеса мой ответ не уязвил. Подобная резкость ему нравилась, ведь его, бескровного, ничто ранить не могло. Он спрашивал лишь из любопытства, таким уж был по натуре – всегда стремился получить ответ, выведать чужую слабость. Он хотел проверить, влюблена ли я по уши. Но от прежней моей бесхарактерности не осталось и следа. Днем я не лежала, мечтая о нем, ночью не шептала его имя в подушку. Он не был мне мужем, да и другом – едва ли. А был ядовитой змеей, равно как и я, и именно поэтому мы пришлись друг другу по нраву.
Гермес рассказывал, что происходило без меня. Путешествуя, он все страны света облетал и подхватывал сплетни, будто грязь собирал подолом. Он знал, за чьими столами выпивает Главк. Как высоко бьют струи молока в источниках Колхиды. Сообщил, что Ээт живет хорошо, носит плащ из крашеной леопардовой шкуры. Взял смертную в жены, и у него уже два малыша – один в пеленках, другой у матери в животе. Пасифая всё заправляет на Крите, используя свои зелья, а меж тем целый корабельный экипаж мужу нарожала – полдюжины наследников да дочерей. Перс по-прежнему на востоке, воскрешает мертвых, смешивая сливки с кровью. Мать моя плакать перестала, присвоила себе новый титул – Мать колдунов – и ходит павой среди сестер. Мы надо всем этим смеялись, а потом Гермес уходил и наверняка точно так же рассказывал другим обо мне: про черные от земли ногти, пахнущую мускусом львицу и свиней, которые повадились приходить под дверь, разнюхав, что здесь им и помоев дадут, и спинку почешут. И конечно, как я, краснеющая девственница, на него набросилась. Ну и что? Краснеть я не краснела, но все остальное, в общем, так и было.
Я расспрашивала его, где находится Ээя, далеко ли от Египта, Эфиопии и прочих занятных мест. Интересовалась, в каком мой отец настроении нынче, и как зовут моих племянниц и племянников, и какие теперь на земле процветают империи. Он обо всем рассказывал, но в ответ на вопрос, далеко ли растут те цветы, что я давала Главку и Сцилле, лишь посмеялся надо мной. Думаешь, я стану помогать львице когти точить?
– А что с тем древним титаном Прометеем, прикованным к скале? – спросила я как можно беззаботнее. – Как он поживает?
– А как ты думаешь? Каждый день лишается печени.
– До сих пор? Никак не пойму, почему Зевса так разозлило, что Прометей смертным помог.
– Скажи-ка, кто приносит жертвы щедрее – несчастный или счастливый?
– Разумеется, счастливый.
– Ошибаешься. Счастливый слишком занят своими делами. И считает, что никому не обязан. Но заставь его трястись, убей жену, покалечь ребенка, и он объявится. Месяц будет жить впроголодь вместе со всей семьей, но купит тебе белоснежного годовалого теленочка. А если сможет, то и сотню.
– Но и тебе в конце концов придется наградить его. А то он перестанет жертвы приносить.
– О! Ты удивишься еще, как долго он их будет приносить. Но верно, в конце концов лучше ему что-нибудь дать. Он снова станет счастливым. А потом можно начать заново.
– Так вот чем олимпийцы занимаются целыми днями. Думают, как бы сделать людей несчастными.
– Незачем прикидываться добродетельной. Твой отец в этом деле всех за пояс заткнет. Целую деревню сровняет с землей, лишь бы еще одну корову заполучить.
Сколько раз я тайно торжествовала при виде заваленных доверху отцовых алтарей? Я подняла кубок и выпила, чтобы Гермес не увидел краски на моих щеках.
– Ты мог бы и навестить Прометея. Со своими-то крыльями. Чем-нибудь его утешить.
– С какой это стати?
– Для разнообразия, само собой. Сделаешь доброе дело впервые в своей беспутной жизни. Разве тебе не любопытно, каково это?
Он рассмеялся, а я больше не настаивала. Он ведь все-таки был – и всегда оставался – олимпийцем, сыном Зевса. Мне многое позволялось, потому что это забавляло его, но забавы в любой момент могли закончиться. Можно научить гадюку есть с руки, но нельзя лишить ее желания жалить.
Весна сменилась летом. Однажды вечером за кубком вина я наконец спросила Гермеса о Сцилле.
– Ага! – Глаза его загорелись. – Я все думал, когда же мы до нее дойдем. Что ты хочешь знать?
Она несчастна? Но над такими нюнями он посмеялся бы, и правильно сделал. Мое колдовство, остров, львица – все это проистекло от превращения Сциллы. Нечестно было бы раскаиваться в том, что даровало мне жизнь.
– Она нырнула в море, а что случилось с ней потом, я так и не узнала. Тебе известно, где она?
– Неподалеку. Меньше дня пути, если идти на корабле со смертными. Она облюбовала пролив. По одну сторону – водоворот, что затягивает корабли, и рыб, и все, что мимо проплывает. А по другую – отвесная скала с пещерой – там она и прячется. И всякий корабль, избегнувший водоворота, несется прямиком ей в пасти, так она и кормится.
– Кормится, – повторила я.
– Да. Моряками. По шесть съедает за раз – один на каждую пасть, а то и по двенадцать, если быстро грести не умеют. Кое-кто пробует с ней сразиться, но что из этого выходит, можешь себе представить. Издалека слышно, как они вопят.
Меня точно пригвоздило к стулу. Я ведь думала, она плавает в глубинах, холодных кальмаров глодает. Но нет. Сцилле всегда нравился дневной свет. И нравилось заставлять других лить слезы. А теперь она превратилась в прожорливое, зубастое чудовище в броне бессмертия.
– И никто не может ее остановить?
– Зевс мог бы или твой отец, если б захотели. Но зачем? Богам от чудовищ только польза. Представляешь, сколько молящихся?
Я вздохнуть не могла. Люди, которых съедала Сцилла, были такими же моряками, как когда-то Главк, – оборванными, отчаявшимися, изнуренными вечным страхом. Все они мертвы. Все превратились в сгустки холодного дыма, отмеченные моим именем.
Гермес наблюдал за мной, приподняв голову, словно любопытная птица. Ждал, как я это восприму. Раскисну от слез или покажу себя гарпией с каменным сердцем? Нечто среднее не предполагалось. Остальное не вписывалось в веселую историю, которую он собирался наплести.
Моя рука опустилась на голову львицы, пальцы ощутили большой, крепкий череп. Она никогда не спала, если Гермес был в гостях. Следила из-под полуопущенных век.
– Одного Сцилле всегда было мало, – сказала я.
Он улыбнулся. Сука, не сердце – скала.
– Хотел сказать, – продолжил он. – Я слышал о тебе пророчество. От старой прорицательницы, которая оставила свой храм и бродила по свету, предсказывая судьбу.
Я привыкла, что мысль его быстро перескакивает с одного на другое, и сейчас была за это благодарна.
– А ты как раз случайно проходил мимо, когда она говорила обо мне?
– Нет, конечно. Я дал ей чеканную золотую чашу, а взамен попросил рассказать все, что она знает о Цирцее, дочери Гелиоса, ээйской колдунье.
– И что же?
– Она сказала, что человек по имени Одиссей, мой родич, явится однажды на твой остров.
– И?..
– И всё.
– Хуже пророчества еще не слыхала.
Он вздохнул:
– Знаю. Видно, пропала моя чаша зря.
Я говорила уже, что о нем не мечтала. Не сплетала наших имен. Вечером мы легли в постель, а к полуночи он ушел – можно вставать и отправляться в лес. Львица часто меня сопровождала, шагала рядом. Величайшее это было наслаждение – гулять в прохладе, ступая по влажной листве. Иногда я останавливалась, чтобы сорвать какой-нибудь поспевший цветок.
Но тот, что мне и правда нужен был, еще не поспел. Я выждала месяц с тех пор, как мы с Гермесом говорили впервые, а потом еще один. Мне не хотелось, чтоб он увидел. Не его это дело. Только мое.
Я не взяла факел. В темноте мои глаза светили лучше совиных. Я шла сквозь сумрачные деревья и безмолвные фруктовые сады, сквозь рощи и чащи, пересекала песчаные пляжи, взбиралась на кручи. Птицы молчали, и звери тоже. Ничего не было слышно, только шелест ветра в кронах и мое дыхание.
И вот наконец место, где он спрятан, – в лиственном перегное, под грибами и папоротниками: крошечный цветок, с ноготь, белый как молоко. Из крови того гиганта, которую мой отец пролил в небе над островом. Я выдернула стебель из зарослей. Корень не сразу поддался, крепко держался в земле. Черный, толстый, он пах металлом и солью. Названия цветок не имел, или я его не знала, поэтому называла “моли” – “корень” на древнем языке богов.
Ах, отец, знал ли ты, какой преподносишь мне дар? Ведь этот цветок, столь хрупкий, что просто исчезнет, если на него наступить, заключал в себе необоримую силу – апотропей,