Бесконечная шутка Уоллес Дэвид
– Но все равно матчи.
Все юниоры, присутствующие в комнате, входят в континентальный топ-64, кроме Пемулиса, Ярдли и Блотта.
Всегда еще издалека понятно, сидит ли Шахт по-прежнему в туалетной кабинке у душевой, даже если Хэлу не видно носков шахтовых гигантских сиреневых вьетнамок под дверцей кабинки, как только в его поле зрения попадает широкий проход в душевую. Есть что-то смиренное, даже безмятежное в недвижных ногах под дверью. Ему приходит в голову мысль, что поза дефекации – поза покорности. Голова опущена, локти на коленях, пальцы сплетены между коленей. Какое-то скрюченное вечное тысячелетнее ожидание, почти религиозное. Башмаки Лютера на полу у ночного горшка, безмятежные, наверное, деревянные, лютеровские башмаки 16-го века, в ожидании откровения. Немые безропотные муки многих поколений коммивояжеров на привокзальных толчках – головы опущены, пальцы сплетены, начищенные штиблеты недвижны, в ожидании едкого потока. Женские тапочки, пыльные сандалии центурионов, подкованные сапоги портовых грузчиков, тапочки Папы Римского. Все в ожидании, носки смотрят вперед, слегка притопывают. Здоровые мужики с кустистыми бровями в шкурах, скрюченные у круга света костра со скомканными листьями в руке, в ожидании. У Шахта болезнь Крона[43] – наследие от отца с язвенным колитом, – и во время каждого приема пищи ему приходится принимать ветрогонные, и терпеть кучу подколок насчет проблем с пищеварением, и плюс ко всему он заработал подагрический артрит, каким-то образом, из-за болезни Крона, который засел в правом колене и вызывает на корте жуткие боли.
Ракетки Фрира и Шпалы Пола Шоу с грохотом падают со скамьи, Бик и Блотт бросаются поднять и сложить их обратно, Бик – одной рукой, потому что второй придерживает полотенце.
– Потому что что у нас было, так, посмотрим, – говорит Сбит. Пемулис любит петь в акустике кафеля.
Сбит тычет пальцем в ладонь, то ли чтобы подчеркнуть важность, то ли для подсчета.
– Примерно, скажем, часовая пробежка у команд А, тренировка на час пятнадцать, два матча подряд.
– Я сыграл только один, – вставляет Трельч. – Утром была ощутимая температура, Делинт разрешил на сегодня сбавить обороты.
– У народа, который играл три сета, был тока один матч, вот у Сподек и Кента точно, – говорит Стайс.
– Забавно, как Трельч – как у него начинает скакать температура, стоит начаться утренним тренировкам, – говорит Фрир.
– …положим, с округлением два часа на матчи. С округлением. Затем полчаса на тренажерах под надзором гребаных бусинок Лоуча с его планшетиком. В общем, скажем, пять часов энергичных телодвижений.
– Поступательных и напряженных усилий.
– Штитт решительно настроен, шоб в этом году мы не пели в Порт-Вашингтоне глупых песенок.
Джон Уэйн за все время не произнес ни единого слова. Содержимое его шкафчика аккуратно и организованно. Он всегда застегивает рубашку снизу-вверх до последней пуговицы, словно собирается надеть галстук, которого у него даже нет. Ингерсолл тоже одевается у маленького квадратного шкафчика для старшеклассников.
– Вот тока, кажется, они забыли, что у нас еще пубертатный период, – говорит Стайс.
Ингерсолл, как кажется Хэлу, полностью лишен бровей.
– Говори за себя, Тьма.
– Я грю, что утомлять наш пубертирующий скелет – оченно недальновидно, – повышает голос Стайс. – От че делать, когда мне бует двадцать и попаду в Шоу, а я играю нон-стоп, скелетно переутомленный и весь в травмах?
– Темный прав.
Завитый клочок мутной полирольной шелухи и зеленая нитка спортивной ленты «ГозТекс» сложно переплелись с синими волокнами ковра у левой лодыжки Хэла, которая слегка раздута и синего оттенка. Он всегда напрягает лодыжку, когда вспоминает, что надо. Сбит и Трельч недолго спарингуются с открытыми ладонями, делая ложные выпады и дергая головами, не вставая с пола. Хэл, Стайс, Трельч, Сбит, Рэйдер и Бик согласно предписанию академии ритмически сжимают игровыми руками теннисные мячики. На плечах и шее Сбита яркие сиреневые воспаления; Хэл также заметил фурункул на внутренней стороне бедра Шахта, когда Тед садился. Отражение лица Хэла умещается ровно в одну из плиток на стене напротив, и, если он медленно двигает головой, лицо искажается и с оптическим звоном возвращается к норме в следующей плитке. Особое постдушевое ощущение общности развеивается. Даже Эван Ингерсолл бросает быстрый взгляд на наручные часы и откашливается. Уэйн и Шоу оделись и ушли; Фрир, главный приверженец полироли, ковыряется в волосах у зеркала, Пемулис теперь тоже встает, чтобы отодвинуться от ног Фрира. Глаза у того выпученные и широкие, из-за чего, как говорит Аксанутый, кажется, будто Фрира то ли бьют током, то ли душат.
А время в дневной раздевалке кажется безграничной глубины; все они были здесь раньше, точно так же, и снова будут завтра. Свет снаружи становится печальней, в костях отдается грусть, края удлиняющихся теней все четче.
– По-моему, это Тэвис, – говорит им всем в зеркало Фрир. – Всюду, где царят бесконечные труд и страдания, торчат уши долбаного Тэвиса.
– Не, это Штитт, – говорит Хэл.
– У Штитта не хватало калиток на крокетной площадке уже задолго до того, как ему попались мы, – говорит Пемулис.
– Пемстер и Хэл.
– Галация и Пемарама.
Фрир складывает крошечные губки и выдыхает, словно задувает спичку, сдувая со стекла большого зеркала какой-то крошечный остаток после откалупывания.
– Штитт только делает, что ему говорят, как славный послушный фашист.
– Че за хайль ты несешь? – спрашивает Стайс, – который хорошо известен тем, что спрашивает только «Как-высоко-сэр!», когда Штитт говорит «Прыгать», – щупая вокруг, чем бы кинуть во Фрира. Ингерсолл подбрасывает Стайсу взбученное полотенце, чтобы быть полезным, но Стайс не отрывает взгляд от глаз Фрира в зеркале, и полотенце падает ему на голову, и остается там висеть. Эмоции в комнате, кажется, меняют знак каждые пару секунд. Над Стайсом полуиздевательски смеются, пока Хэл вскарабкивается на ноги, аккуратно, поэтапно, перенося большую часть веса на здоровую лодыжку. Во время этой комбинации полотенце Хэла спадает. Сбит говорит что-то, но все тонет в реве смыва.
Феминизированный американец стоял поверх утеса под небольшим ракурсом к Марату. Он всматривался в тень сумерек, которая теперь накрыла их, и во все более сложное мерцание американового города Тусона, как завороженный, на манер того, как слишком большие для глаза виды завораживают людей до оцепеневшего очевидения.
Марат, казалось, был на волоске от сна.
Внутри тени даже у голоса Стипли имелся иной тембр.
– Говорят, это великая и, может, даже вечная любовь – у Рода Тана к вашей этой Лурии.
Марат хекнул, слегка повозившись в кресле.
Стипли сказал:
– Такая, о которой слагают песни, за которую люди умирают, а потом увековечиваются в стихах. Получаются баллады, оперы. Тристан и Изольда. Ланселот и как ее там. Агамемнон и Елена, Данте и Беатриче.
Дремотная улыбка Марата росла, пока не стала гримасой.
– Нарцисс и Эхо. Кьеркегор и Регина. Кафка и бедная девчушка, что боялась получить у ящика почту.
– Интересный выбор примера – почта, – притворно хихикнул Стипли.
Марат стал начеку.
– Сними свой парик и посри в него, Хью Стипли BSS. И меня устрашает твое невежество. Агамемнон не имел сношений с этой царицей. Муж был Менелай, что спартанский. А ты хотел говорить Парис. Елена и Парис. Что тройский.
Стипли словно придурошно веселился.
– Парис и Елена, лик, что тысячи судов гнал в путь. И конь: дар, который вовсе не дар. Анонимный подарок с доставкой на дом. Гибель Трои изнутри.
Марат слегка приподнялся в кресле на культях, проявляя эмоции по отношению к этому Стипли.
– Я усаженный здесь, ужаснутый navet [32] истории твоей нации. Парис и Елена были лишь казус белли. Все греческие государства в дополнение к Спарте Менелая атаковали Трою потому, что Троя владела Дарданеллы и требовала азорительные дани за проплыв, которые греки, дорого желавшие простой морской проплыв к азиатскому востоку, гневно отвергали. Все из-за торговли, война. Цитирующий «любовь» не цитирует оную Париса к Елене, потому что они только лишь казус.
Стипли, гений допросов, иногда при Марате разыгрывал более чем обычную дурость, потому что знал, что она провоцировала Марата.
– Все-то у вас сплошная политика, ребят. Разве эта война существовала не только в песнях? Она вообще была на самом деле?
– Суть такова, что в путь тысячи судов погнали государство, общество и их интересы, – сказал Марат без горячки, утомленный. – Ты только желаешь притвориться себе, что любовь одной женщины способна погнать столько судов альянсом.
Стипли оглаживал периметры мескитовых царапин, отчего его пожатие плеч было неуклюжим.
– Я бы не был так уверен. Приближенные к Богу Роду говорят, что он готов хоть дважды умереть за Лурию. Говорят, даже не задумался бы. Не то что дал бы рухнуть всей ОНАН к чертовой матери, если до такого дойдет. Но и умер бы.
Марат шмыгнул.
– Дважды.
– Даже не взяв времени на размышления, – сказал Стипли, поглаживая электролитическую сыпь на губе на задумчивый манер. – Многие у нас считают, что именно поэтому он еще на своем месте, а президент Джентл к нему до сих пор прислушивается. Конфликт интересов – это одно. Но если он делает все это из любви – что ж, тогда есть трагический элемент, который даже затмевает политический, что скажешь? – Стипли широко улыбнулся на Марата.
Собственное предательство AFR Маратом: во имя медицинского ухода за состоянием его жены; во имя (наверное, думает себе Стипли) любви к человеку, женщине.
– «Трагично» – значит, что Родни Тан из Неопределенности не отвечал за свой выбор, как не отвечают сумасшедшие, – тихо сказал Марат.
Стипли улыбался на порядок шире:
– Трагическая черта, вечная, музыкальная, ну как тут Джентлу было не поплыть?
Интонация Марата теперь стала насмешлива, вопреки его легендарной стылой крови перед лицом технических собеседований:
– И это сантименты человека, который позволяет посылать его в поле в форме огромной девушки с сиськами под косоглазым углом, который теперь рассуждает о трагической любви.
Стипли, невозмутимый и завороженно задумчивый, взирая с утеса гор, поковырял помаду уголка губы рта самым маленьким пальчиком на руке, удалил какую-то гранулу песчинки.
– Ну конечно. Фанатично патриотичные Убийцы-колясочники из южного Квебека смеются над межличностными сантиментами между людьми, – теперь глядя на Марата. – Нет? Даже несмотря на то, что именно благодаря им Тан подался к вам, под каблук к Лурии, если уж говорить начистоту?
Марат осел на зад в кресле.
– Твое американовое слово для фанатичного – «фанатичный», – вас учат, что оно произошло из слова латыни «святыня»? Оно значит, буквально, «поклоняющийся святыне».
– Ох ты господи, понесло, – сказал Стипли.
– Как, если дашь мне позволение сказать, любовь, о которой ты говоришь, – великая любовь мсье Тана. Она значит именно привязанность. Тан привязан, фанатично. Наши привязанности – это наши святыни, чему мы поклоняемся, нет? Чему мы себя отдаем, во что вкладываем веру.
Стипли сделал жест усталой привычности.
– И понесло-о-о.
Марат проигнорировал это.
– Разве все мы из нас не фанатики? Я говорю только лишь то, что ты, из США, только лишь притворяешься, будто не знаешь. Привязанности имеют великую серьезность. Выбирай привязанность умно. Выбирай святыню фанатичизма с большим умом. То, что ты желаешь воспеть трагической любовью, есть привязанность, выбранная без ума. Умереть за одного человека? Это сумасшествие. Люди меняются, уходят, умирают, болеют. Они уходят, лгут, безумеют, заболевают, предают, умирают. А народ – переживет тебя. Дело – переживет тебя.
– Как там, кстати, твои жена и дети?
– Вы, американы, будто не верите, что каждый из вас может выбирать, за что умирать. Любовь женщины, сексуальная, она зацикливает себя на себя, делает тебя узким, может, сумасшедшим. Выбирай с умом. Любовь к нации, стране и народу – она ширит сердце. Что-то большее, чем «Я».
Стипли возложил ладонь среди разнонаправленных грудей:
– О… Канада…
Марат вновь приподнялся и прильнул вперед на культях.
– Фырчи в насмешке, сколько желаешь. Но выбирай с умом. Ты – то, что ты любишь. Нет? Ты, целиком и единственно, то, за что умрешь, как ты говоришь, не думая дважды. Ты, мсье Хью Стипли: ты умрешь, не думая, за что?
Пространное досье AFR на Стипли включало упоминание о его недавнем разводе. Марат уже информировал Стипли о существовании этого досье. Он не знал, насколько Стипли сомневался в рапортах его, Марата, или же просто принимал их как чистые деньги. Хотя легенда Стипли часто менялась, его машина во всех полевых заданиях оставалась прежним зеленым седаном, спонсированным болезненной рекламой для аспирина на крыле – досье было осведомлено этой глупостью, – Марат и сейчас был уверен, что седан с рекламой для аспирина стоит где-то внизу, незримый ими. Фанатично любимая машина мсье Хью Стипли. Стипли наблюдал или взирал в темноту пустынной земли. Он не отвечал. Его выражение скуки могло являться как настоящим, так и тактическим.
Марат сказал:
– Это – разве это не выбор самой первой из всех важностей? Кто учит ваших американовых детей выбирать святыню? Что им любить так, чтобы не думать два раза?
– И это говорит человек, который…
Марат предпринял усилия, чтобы его голос не приподнимался.
– Ибо этот выбор определяет все иное. Нет? Все из наших, как ты говоришь, свободных выборов исходят из одного: что есть наша святыня. Что есть святыня, таким в итоге образом, американов? Что это есть, если ты боишься, что должен защищать американов от самих себя, когда злые квебекуа замыслили кознями привнести Развлечение в их уютные дома с очагом?
Лицо Стипли приобрело выражение открытой усмешки, которое, знал он, квебекцы находили в американах отталкивающим.
– Но ты говоришь, что все начинается с выбора, осознания, решения. Это ли не наивняк, Реми? Ты что, садишься за гроссбух и трезво высчитываешь, что любить? Всегда?
– Альтернативой является…
– А если иногда нет выбора, что любить? А если святыня сама приходит к Магомету? А если просто берешь и любишь? без решений? Берешь и: вот видишь ее, и в тот же миг забываешь свой трезвый бухучет, и не можешь выбрать ничего, кроме любви?
Шмыг Марата выдавал презрение.
– Тогда в случае такого твоя святыня – «Я» и сантименты. Тогда в примере такого ты фанатик страсти, раб индивидуальных субъективных узких сантиментов «Я»; гражданин пустоты. Ты становишься гражданин пустоты. Ты сам по себе и одинокий, на коленях пред тобой.
Засим последовало молчание.
Марат повозился в кресле.
– В случае такого ты становишься раб, который верит, что он свободный. Самые жалкие оковы. Ни трагедий. Ни песен. Ты веришь, что умрешь дважды за иного, но в правде умрешь только за одно «Я», его сантименты.
Последовало еще молчание. Стипли, который рано поднялся на высоту в Неопределенных службах благодаря техническим собеседованиям [44], применял паузы молчания как неотъемлемую часть техники допроса. Сейчас пауза разрядила Марата. Марат почувствовал иронию своей позиции. Бретелька бра протеза Стипли выскользнула с плеча на обозрение, где глубоко врезалась в мясо верхней доли руки. Воздух слабо пах креозотом, но куда не так сильно, как шпалы железной дороги, которые Марат нюхал не понаслышке. Спина Стипли была дебелой и мягкой. Наконец Марат изрек:
– Ты, в случае такого, имеешь ничто. Опираешься на ничто. Ничто из камня или земли нет под твоими ногами. Ты падаешь; тебя носит туда и этак. Как принято сказать: «трагически, невольно, потерян».
Последовало еще молчание. Стипли мягко пукнул. Марат пожал плечи. Полевой оперативник BSS Стипли мог усмехаться не взаправду. Люм города Тусона в невлажном воздухе казался выбеленным и призрачно-белым. Сумеречные звери шуршали и, вероятно, шмыгали туда и этак. Под утесом и другими выходами породы склона висели густые и непрекрасные паутины ядовитого вида американового паука черная вдова. И когда ветер бил по горе под определенным углом, гора стонала. Марат подумал о своей победе над поездом, который отнял его ноги[45]. Он предпринял попытку англоговоряще спеть:
– О скажи, страна свободных.
И они оба двое почувствовали особую, странную, сухую пустынно-ночную прохладу, спустившуюся с горбатым подъемом луны, – мучнистый ветер внизу кружил пылью и свистел иголками кактусов, звезды в небе настроились на цвет слабого пламени, – но им еще не было прохладно, даже Стипли в его платье без рукавов: они с Маратом стояли в облегающем астральном скафандре тепла их тел. Вот как бывает в сухих краях по ночам, узнавал Марат. Его умирающая жена ни разу не покидала юго-восточный Квебек. Отдаленная зачаточная база распространения Les Assassins des Fauteuils Roulents здесь, на юго-западе США казалась ему поселением на поверхности луны: четыре рифленых куонсетских ангара, запеченная до корочки земля, воздух, который плыл и волнился, как под реактивными двигателями. Пустые комнаты о грязных окнах, обжигающие дверные ручки и адская вонь в этих пустых комнатах.
Стипли продолжал не говорить, выстучав себе иную из длинных бельгийских сигарет. Марат продолжал мычать песню американов так, словно ему по уху ступал медведь.
3 ноября ГВБВД
– Потому что они на самом деле несерьезно, – говорит Хэл Кенту Блотту. – Ненависть-в-конце-рабочего-дня – это просто часть процесса. Думаешь, Штитт и Делинт не знают, что мы будем сидеть там вместе после душа и ныть? Все продумано. Ворчуны и нытики всего лишь делают то, что от них ждут.
– Но я смотрю на парней, которые здесь уже шесть, семь лет, восемь лет, а они до сих пор страдают, мучаются, выматываются, такие уставшие, так же как я устаю и страдаю, и я чувствую этот, как его, ужас, этот ужас, я вижу семь, восемь лет несчастья каждый день, и день за днем вижу впереди только усталость, стресс и нескончаемое страдание, и ради чего, ради, типа, шанса стать профессионалом, а у меня уже ужасные предчувствия, что карьера в Шоу значит только еще больше страданий, и если я туда доберусь, то уже буду скелетно переутомлен.
Блотт лежит на паласе – как лежат все пятеро, вытянувшись на спине, раскинув ноги и руки, положив головы на широкие велюровые диванные подушки, на полу в КО6 – одной из трех маленьких Комнат отдыха на втором этаже Админки, на два этажа выше раздевалок и на три – входа в главный туннель. Новый экран в комнате огромен, с таким высоким разрешением, что глазам больно; он висит на северной стене, как большая картина; работает на охлажденных микросхемах; в комнате нет ни ТП, ни телефонной консоли; это специализированное помещение – только экран, плеер и фильмы; плеер для картриджей расположен на второй полке маленькой тумбочки под экраном; другие полки и несколько шкафов полны картриджей с записями матчей, картриджей мотивационных и для визуализации – «ИнтерЛейс», «Тацуока», «Юситю», «СайберВижн». Трехсотдорожечный кабель, идущий от плеера к нижнему правому углу висящего на стене экрана, настолько тонкий, что похож на трещину в белой краске на стене. В Комнатах отдыха нет окон, а воздух из вентиляции несвежий. Хотя, когда экран включен, кажется, что окно в комнате есть.
Как обычно для собрания со Старшим товарищем, когда все устали, Хэл вставляет в проигрыватель негрузящий картридж для психологической визуализации. Он убрал звук, так что мантры для уверенности в себе не слышно, но картинка яркая и чистая, как колокольный звон. Так и бросается на тебя с экрана. Седеющий и какой-то потрепанный Стэн Смит[33] в анахронически белом стоит на задней линии корта и делает образцовые форхенды, снова и снова, один и тот же удар, его спина как-то остеопорозно сгорблена, но он в безукоризненной форме, работа ног правильная и естественная – гладкий поворот и возвращение назад, анахроническая деревянная палка «Уилсон» заносится в замахе и указывает прямо на забор за его спиной, текучий перенос веса на переднюю ногу при входе в удар, контакт на уровне талии прямо перед собой, мускулы передней ноги вздуваются, а задней – расслабляются, глаза прикованы к желтому мячу в центре напыленной по трафарету на струнах W – учеников из ЭТА учат следить не только за мячом, но и его крутящимися швами, читать его вращение, – переднее колено слегка опускается под вздувшимися квадрицепсами, когда вес тела переносится дальше вперед, задняя нога поднимается на нерасцарапанном носке блестящей кроссовки, как на пуанте, деловая проводка без выкрутасов, после которой ракетка замирает прямо перед исхудавшим лицом игрока – щеки Смита с возрастом впали, его лицо словно ввалилось по бокам, глаза будто выпучиваются над скулами, которые выдаются при каждом вдохе после удара, он выглядит иссушенным, состарившимся на жарком свете, где отрабатывает одно и то же движение снова и снова, десятилетиями, вторая рука плавно поднимается и хватает шейку палки перед лицом, и после заключительной фазы удара он снова возвращается в исходную стойку. Ни одного лишнего движения, безличные удары, никаких загогулин, тиков или перенапряжений запястья. Снова и снова, каждый удар вливается в следующий, замкнутый круг, и это гипнотизирует, но так и должно быть. Саундтреком, если его включить, звучит мантра «Не надо думать – надо видеть; не надо знать – надо быть», снова и снова. Надо представлять, что это ты на ярком экране исполняешь текучие и безличные удары. Надо раствориться в замкнутом круге и затем перенести это растворение с собой, в игру. Ребята раскинулись в самых разных позах, рты полуоткрыты, взгляд потускневший, глаза широкие и тусклые, лежат в расслабленном, томном тепле – пол под паласом с легким подогревом. Питер Бик спит с открытыми глазами – странный талант, который ЭТА прививает молодым. Орин тоже умел спать с открытыми глазами за обеденным столом, дома.
Пальцы Хэла, длинные, светло-коричневые и до сих пор слегка липкие от бензоина[46], сплетены за головой на подушке, поддерживают череп, – он смотрит на Стэна Смита из-под тяжелых век.
– Тебе кажется, что в семнадцать ты будешь страдать так же, как здесь и сейчас, да, Кент?
У Кента Блотта в кроссовках цветные шнурки с игрушками-насадками от передачи «Мистер Попрыгайчик», что кажется Хэлу крайне простодушным и инфантильным.
Питер Бик тихо храпит, на губах поднимается и опускается пузырек слюны.
– Но, Блотт, ты же наверняка думал вот о чем: почему они до сих пор здесь, если их жизнь – ежедневный кошмар?
– Не ежедневный, – говорит Блотт. – Но довольно стабильный.
– Они здесь, потому что хотят в Шоу после выпуска, – говорит Ингерсолл и шмыгает носом. «Шоу» – это тур АТР[34], путешествия и денежные призы, контракты и плата за участие, лучшие моменты матчей в видеожурналах, фотографии – в глянцевых печатных журналах.
– Но и они, и мы знаем, что только один самый лучший юниор из двадцати доберется до Шоу. А там выживают куда меньше. Остальные влачат жалкое существование в сателлитных турах, или региональных турах, или тухнут тренерами в клубах. Или становятся юристами, или идут в науку, как все нормальные люди, – говорит Хэл.
– Значит, они терпят и страдают ради стипендии. Райды университетов. Белый кардиган с буквой. Студенткам нравятся парни с буквой.
– Кент, кроме Уэйна и Пемулиса, никому здесь не нужна никакая стипендия. Пемулис и так получит фулл райд везде, где захочет, за одни только оценки. Тетушки Стайса и так отправят его куда угодно, даже если он не захочет играть. А Уэйн обречен на Шоу, больше года в ОНАНАССе он не проторчит, – отец Блотта, гениальный лор-онколог, удалял опухоли с богатеньких слизистых оболочек по всему миру; у Блотта есть трастовый фонд. – Все это неважно, и вы сами это знаете.
– Сейчас скажешь, они любят саму игру.
Стэн Смит теперь отрабатывает бэкхенды.
– Что-то они да любят, Ингерсолл, но давайте пока вернемся к тому, что говорил Кент. Кент говорил о страдании в данной комнате, прямо сейчас. Кей Би, я сотни раз принимал участие в точно таких же сеансах обиженного нытья с одними и теми же ребятами после тяжелых дней, в душе, в сауне, в столовой.
– Многое нытье также иметься в уборных, – говорит Арсланян. Хэл отлепляет волосы от пальцев. От Арсланяна всегда как-то странно и неуловимо пахнет хот-догами.
– Вся штука в том, что в этом есть что-то от ритуала. Бесильня и нытье. Даже если допустить, что все чувствуют себя именно так, как говорят, когда собираются вместе, вся штука в том, чтобы подчеркнуть, что мы переживаем одни и те же чувства вместе.
– То есть дело в единстве?
– Сейчас должны вступить альты, Хэл, чтоб подчеркнуть важность единства, не?
– Ингерсолл, я…
Бика периодически будят аденоиды, – из-за холодной погоды у него обострение, – и он булькает, его глаза закатываются, потом возвращаются в норму и он снова замирает, как будто уставившись в пространство.
Хэл творчески визуализирует, что бархатный бэкхенд Смита на экране – это он в слоу-мо ударом отправляет Эвана Ингерсолла в стену. Родители Ингерсолла основали на Род-Айленде сервис, по которому можно заказывать продукты через ТП, а не ходить за ними в супермаркет, и потом их развозит эскадра подростков на «универсалах».
– Вся штука в том, что мы только что три часа играли друг против друга на яйцаподжимающем холоде, лезли по головам друг друга, чтобы вытеснить других с места в команде. И защищали свое место от вытеснений других. В этой системе неравенство – аксиома. Мы все знаем, что из себя представляем, только по отношению друг к другу. Джон Уэйн надо мной, я – над Сбитом и Шоу, которые два года назад были надо мной, но под Трельчем и Шахтом, а теперь над Трельчем, который сегодня над Фриром, а тот просто-таки высится над Шахтом, который не может победить никого, кроме разве что Пемулиса, с тех пор как усугубились колено и болезнь Крона, и едва держится в рейтинге, и уже одним этим демонстрирует невероятное мужество. Фрир два лета назад победил меня со счетом 4 и 2 в четвертьфинале Чемпионата США на грунте, а теперь он в команде Б и на пять позиций ниже меня – на шесть, если его победит Трельч, когда они наконец сыграют еще раз после технического поражения Трельча по болезни.
– Я возвышаться над Блотт. И над Ингерсолл, – кивает Идрис Арсланян.
– Ну, Блотту всего десять, Идрис. И ты под Чу, который сейчас с нечетным возрастом и под Потлергетсом. А Блотт под Биком и Ингерсоллом просто в силу возрастной категории.
– Я лишь знаю, что из себя представляю, – нараспев изрекает Ингерсолл.
«СайберВижн» монтирует картриджи для визуализации, применяя фильтр с эффектом «подтаивания», поэтому кажется, что проводка Стэна Смита бесшовно переходит в замах одного и того же удара; переходы прозрачные и призрачные. Хэл с трудом приподнимается на локтях:
– Мы все в пищевых цепочках друг друга. Все. Это спорт одиночек. Добро пожаловать в значение слова «одиночка». Мы все здесь беспредельно одиноки. И это то, что нас объединяет, – одиночество.
– Е Unibus Pluram[35], – нараспев изрекает Ингерсолл.
Хэл переводит взгляд с одного лица на другое. Лицо Ингерсолла лишено бровей, оно круглое и словно обсыпано веснушками, похоже на блины миссис Кларк.
– Так как же мы при этом можем быть вместе? Как мы можем оставаться друзьями? Как Ингерсолл может болеть за Арсланяна в матче одиночек в Порт-Вашингтоне при том, что если Идрис проиграет, то Ингерсолл снова получит возможность занять его место?
– Я не требую, чтобы он переживать болезнь за меня, ибо я есть готовый, – Арсланян обнажает клыки.
– Ну, в этом и вся штука. Как мы можем быть друзьями? Даже если мы все живем, едим, моемся и играем вместе, как нам не стать 136 одиночками в одной банке?
– Ты говоришь о чувстве общности. Спич в пользу чувства общности.
– Я думать – отчуждение, – говорит Арсланян и поворачивает голову, подчеркивая, что обращается к Ингерсоллу. – Экзистенциальная индивидуальность, которая часто упоминается на Западе. Солипсизм, – его верхняя губа обнажает и прячет зубы.
– Если кратко, мы говорим об одиночестве, – говорит Хэл.
Блотт чуть не плачет. Судя по бегающим зрачкам и небольшим мышечным спазмам, Бик видит неприятный сон. Он яростно трет нос основанием ладони.
– Я скучаю по своей собаке, – признается Ингерсолл.
– А! – Хэл перекатывается на локоть, чтобы поднять палец в воздух. – А! Но тогда, значит, прошу обратить внимание на мгновенную групповую сплоченность, которая формируется сама по себе вокруг тех, кто скулит и бесится. Блотт. И ты, Кент. Это ты спрашивал. То, что кажется садизмом, скелетное переутомление, усталость. Страдание объединяет нас. Они хотят, чтобы мы сидели и ныли. Вместе. После тяжелого дня у всех, пусть и ненадолго, появляется ощущение, что у нас есть общий враг. Это их подарок нам. Их лекарство. Ничто не сплачивает лучше, чем общий враг.
– Мистер Делинт.
– Доктор Тэвис. Штитт.
– Делинт. Уотсон. Нванги. Тод. Все прихвостни и прихвостницы Штитта.
– Я их ненавижу! – восклицает Блотт.
– И ты столько здесь проучился и до сих пор думаешь, что твоя ненависть – случайна?
– Вари котелок, Кент Блотт! – говорит Арсланян.
– Раскочегарь до кипения, – мычит Ингерсолл.
Бик вскакивает и говорит: «Господи, нет, только не плоскогубцами!» – и снова валится назад, снова с пузырем слюней на губах.
Хэл изображает удивление.
– Вы, ребят, до сих пор не заметили, что чем ближе недели важных соревнований, тем более злобным и склонным к садизму становится персонал Штитта?
Ингерсолл приподнимается на одном локте, чтобы взглянуть на Блотта.
– Встреча с Порт-Вашингтоном. День Взаимозависимости. Еще через неделю – тусонский «Вотабургер». Они хотят, чтобы мы были в идеальной форме, Блотт.
Хэл откидывается и расслабляет лицевые мышцы, глядя на ballet de se[36] Смита.
– Блин, Ингерсолл, да мы и так в идеальной форме. Не в этом дело. Точнее – это не главное. Мы и так в плане формы олимпийские боги.
Ингерсолл:
– Если верить Нванги, среднестатистический североамериканский пацан не сможет подтянуться даже один раз.
Арсланян тычет себе в грудь.
– Двадцать восемь.
– Вся штука, – мягко говорит Хэл, – в том, что речь уже давно идет не о физических кондициях, народ. Физика – только проформа. Они работают с нашими головами, парни. День за днем, год за годом. Целая программа. Теперь вам будет проще находить доказательства высшего замысла. Стоит наметиться серьезной теме, как нам подкидывают что ненавидеть, ненавидеть всей душой и всей компанией. Ужасные майские тренировки во время экзаменов перед летним туром. Послерождественские репрессии – перед Австралией. Ноябрьский морозофон, фестиваль соплей, задержка перед тем, как поставить для нас Легкое. Общий враг. Может, я и презираю Кей Би Фрира, или, – (не мог удержаться), – Эвана Ингерсолла, или Дженни Бэш. Но мы все вместе презираем людей Штитта, парные матчи после пробежек, их безразличие к экзаменам, постоянные повторы, стресс. Одиночество. Но мы собираемся вместе и ноем, и внезапно у нас появляется ощущение, что мы команда. Общий голос. Чувство общности, Эван. О, как они коварны. Они подставляются под нашу неприязнь, выявляют наши слабые места и бьют именно по ним, а потом отсылают в раздевалку на нераспланированные сорок пять минут перед свечками со Старшими товарищами. Совпадение? Случайное стечение обстоятельств? Вы, ребят, хоть раз видели здесь хоть что-то, что не было бы хладнокровно просчитано и распланировано?
– Планирование – вот что я ненавижу больше всего, – говорит Ингерсолл.
– Они все знают, – говорит Блотт, даже подпрыгивая на копчике. – Они специально задумали, чтобы мы собирались вместе и жаловались!
– О, как они коварны, – говорит Ингерсолл.
Хэл изгибается на локте, чтобы сунуть под губу щепотку «Кадьяка». Он не понимает, передразнивает Ингерсолл или нет. Он разваливается на полу, визуализируя, как Смит бьет смэши Ингерсоллу прямо в лобешник. Неделю назад Хэл неохотно согласился с диагнозом Лайла, что находит Ингерсолла – этого наглого изнеженного ехидного паренька, с большим изнеженным безбровым лицом и гладкими суставами на больших пальцах, с тепличным избалованным видом маменькиного сыночка, который тратит все остроумие на ненасытную потребность произвести впечатление, – что этот парень вызывал у Хэла такую неприязнь потому, что Хэл видел в нем те черты, которые не хотел или не мог принять в себе. Если он находился с Ингерсоллом в одной комнате, то об этом всем даже не вспоминал. Только желал ему зла.
Блотт и Арсланян смотрят на Хэла.
– Ты в порядке?
– Он устать, – говорит Арсланян.
Ингерсолл рассеянно барабанит пальцами по грудной клетке.
В последнее время Хэл накуривается тайком так часто, что, если к ужину еще не курил, его рот начинает наполняться слюной – какой-то феномен отдачи от осушающего эффекта Б. Хоупа, – а глаза – слезами, будто он зевнул. Жевательный табак начался почти как оправдание, чтобы сплюнуть, иногда. Хэл сам удивлен, что по большей части действительно верит в свои слова об одиночестве и распланированной необходимости в «Мы»; и из-за этого, вкупе с неприязнью к Ингерсоллу и слюной во рту, ему снова неуютно, он на миг возвращается к мыслям о том, почему секретность пристрастия к травке возбуждает его гораздо больше, чем травка per se, если это действительно так. У него всегда ощущение, что ответ вертится на языке, где-то в немой и недоступной зоне коры головного мозга, но стоит об этом задуматься, как отчего-то мутит. Еще одна проблема, если не покурить перед ужином, в том, что его слегка мутит, и за ужином он не наедается, а потом, когда все же добирается до травки, его пробивает на хавчик, и он идет за конфетами в магазин «Отец & Сын», или заливает глаза Мурином и направляется в Дом ректора на очередной поздний ужин с Ч. Т. и Маман, и ест как дикий зверь – довольная Маман даже признается, что такой аппетит задевает некие инстинктивные струны ее материнства, – но потом просыпается на рассвете с жутким несварением.
– Так что страдание становится не таким одиноким, – подсказывает ему Блотт.
В двух изгибах дальше по коридору, в КO5, где экран – на южной стене и не включен, канадец Джон Уэйн сидит с Ламонтом Чу, «Соней ТиПи» Питерсоном, Кираном Маккеной и Брайаном ван Влеком.
– Он говорит о развитии в понимании концепта теннисного мастерства, – объясняет Чу остальным трем. Они сидят на полу по-турецки, Уэйн стоит, прислонившись спиной к двери, вращает головой, чтобы размять шею. – Он хочет сказать, что путь к подлинному мастерству, нужного Шоу, – медленный, разочаровывающий. Требует скромности. Это вопрос скорее темперамента, чем таланта.
– Вы правда это говорите, мистер Уэйн?
Чу отвечает:
– …это потому, что путь к мастерству пролегает через серию плат, так что сперва как бы идет радикальный прогресс, пока не доберешься до определенного плато, а потом вроде как застреваешь, на плато, и единственный способ слезть с него и подняться к следующему – годы разочаровывающей бездумной повторяющейся тренировки, терпения и выдержки.
– Плато, – поправляет Уэйн, глядя в потолок и для упражнения прижимаясь затылком к двери. – Во множественном числе тоже плато. Не изменяется.
Цвет неактивного экрана напоминает цвет неба над Атлантическим океаном в пасмурный день. Чу образцово скрестил ноги.
– Джон говорит, что типов, которые не выдерживают и не вкалывают на терпеливом пути к мастерству, по сути, три. Типа. Есть, как он говорит, «Отчаянный» тип, у которого все отлично, но только на стадии быстрого прогресса перед плато, а когда он достигает плато, обнаруживает, что застрял, уже не становится лучше, а то и наоборот, становится немного хуже, и этот тип поддается отчаянию и разочарованию, потому что ему не хватает скромности и терпения, чтобы держаться и вкалывать дальше, и каждая лишняя секунда на этих плато для него пытка, и что же происходит дальше?
– Джеронимо! – кричат мальчишки, не совсем в унисон.
– Верно, он сливается, – говорит Чу. Он подсматривает в карточках. Дверь чуть дребезжит, когда Уэйн водит по ней головой. Чу продолжает:
– Следующий тип, как говорит Джей У, «Одержимый», он так стремится скакать по плато, что, кажется, слово «терпение» ему неведомо, куда уж там слова «скромность» или «вкалывать», и когда он застревает на плато, тут же старается вырваться на чистой работоспособности и тренировках, воле и усилиях, пашет как одержимый и тренируется все больше и больше, практически панически, и у него случается передозировка, и он получает травму, и очень скоро он уже весь в хронических травмах, но все ковыляет по корту с той же одержимостью, до тех пор пока уже руку для замаха поднять не может, и его рейтинг рушится, пока однажды не раздается вкрадчивый стук в дверь, и это Делинт, пришел поболтать немного о твоем будущем в ЭТА.
– Банзай! Эль Слив! Покедова!
– И последний тип, худший по мнению Джона, потому что ловко умеет изображать терпение и скромное разочарование. «Удовлетворенный» тип, который разительно прогрессирует до тех пор, пока не попадает на плато, и этот достигнутый разительный прогресс его вполне удовлетворяет, и он не против задержаться на плато, потому что ему там комфортно, и он совсем не беспокоится по поводу того, куда двигаться дальше, и очень скоро глядь – а он весь стиль игры построил на компенсации тех слабостей и брешей в броне, которые олицетворяет данное плато, – вся его игра теперь основана на этом плато. И мало-помалу ребята, которых он раньше легко побеждал, начинают побеждать его, замечая бреши его плато, и рейтинг начинает скатываться, но он говорит, что пофиг, говорит, что он здесь ради самой игры, и всегда улыбается, но улыбка уже какая-то натянутая и пристыженная, и он всегда улыбается и очень мил к окружающим, и рубаха-парень, но при этом он не прогрессирует, пока остальные прыгают на следующие плато, и терпит все больше и больше поражений, но по-прежнему доволен. Пока в один прекрасный день в его комнате не раздастся вкрадчивый стук.
– Это Делинт!
– На пару слов!
– Джеронзай!
Ван Влек смотрит на Уэйна, который теперь отвернулся, уперся руками в косяки, одну ногу выставил назад, тянет правую икру.
– Это действительно ваш совет, мистер Уэйн, сэр? Или это Чу опять пытается что-то нам впарить под вашим именем?
Им всем хочется знать, как у Уэйна получилось, что он 2-й на континенте среди 18-летних уже в семнадцать, и, весьма вероятно, 1-й после «Вотабургера», и что ему уже звонят агенты из «ПроСерв»[37], которым Тэвис велел Латеральной Алисе Мур давать от ворот поворот. Уэйн – самый востребованный Старший товарищ в ЭТА. Чтобы попасть к Уэйну, надо тянуть жребий.
Ламонт Чу и ТиПи Петерсон мечут в Ван Влека оптические молнии, пока Уэйн разворачивается, чтобы потянуть флексор бедра, и говорит, что сказал все, что хотел.
– Меня восхищает твоя смекалка, Тоддер, меня восхищает умудренный скептицизм этого пацана, хоть он здесь и не к месту. Короче, хоть у меня и сто пудов без шансов, так что мне уже со штанами по-любому отсюда не уйти, – говорит М. Пемулис в КO2, общежитие В, сидя на самом краю дивана над бежевым паласом, на котором на подушках, скрестив ноги, уселись его четыре мальчика; он продолжает: – В этот раз я могу вознаградить твой умудренный скептицизм, попробуем всего с двумя – смотри, короче, у меня только две карты, вот я их держу, по одной в каждой руке… – он осекается, хлопает себя по виску рукой с валетом. – Ой, о чем я думаю. Сначала же мы скинемся по пятюне.
Отис П. Господ прочищает горло:
– Анте.
– Или еще это называется «банк», – говорит Тодд Потлергетс, выкладывая свою пятерку на маленькую кучку.
– Хосподи-боже, хосподи-боже-мой, во что я тут влез с детьми, которые ботают, как крупье-ветераны из Джерси. Головой я, наверно, ушибся. А вообще че бы и нет, точняк? Ну че, Тодд, чувак, выбери одну из карт – у нас тут крестовый валет и дамочка пик, – и выбери… и вот я положу их рубашками вверх, кручу – верчу – запутать хочу, не тасую, а только верчу, так что они все время на виду, и ты с-л-е-е-е-е-е-е-е-д-и-и-и-и-и-шь за своей картой, кручу-верчу, и, типа, с тремя картами у меня был бы хоть какой-то шанс, что ты запутаешься, но с двумя-то? Всего лишь с двумя?
В КОЗ Тед Шахт со своим гигантским пластиценовым оральным демонстратором – огромным макетом челюстей, белые пластины зубов и неприлично розовые десны, – и с зубной нитью, натянутой между запястьями:
– Самое важное здесь, господа, это не сила или частота ротаций, с которыми вы удаляете микрочастицы зубной нитью, но сами движения, видите, мягкие пилящие движения, нежно вверх и вниз, по обоим бугоркам эмали, – демонстрируя на переднем коренном зубе размером с головы собравшихся детей – пластиценовая хрень для десен продавливается с мерзким сосущим звуком, глаза пятерых ребят Шахта либо стеклянные, либо приклеены к длинной стрелке их часов, – и вот самое главное, вот что немногие понимают: прямо до так называемой линии десен в базальных спадах с каждой стороны десенных холмов между зубами, вниз, где прячутся и размножаются самые пагубные частицы.
Трельч устроил прием в своей, Пемулиса и Шахта комнате в общежитии В, откинувшись сидя на свою и одну из подушек Шахта, – увлажнитель воздуха урчит, один из мальчишек держит наготове «Клинекс».
– Пацаны, я вам говорю про повторение. В начале, в конце, всегда. То есть слышать одни и те же мотивационные речи снова и снова до тех пор, пока повтор не наберет вес и не осядет в вашей подкорке. Делать одни и те же развороты, выпады и удары снова и снова и снова, в вашем возрасте, пацаны, это повторы ради повторов, забудьте о результатах, вот почему здесь никого не выгоняют до четырнадцати лет за медленный прогресс, это постоянно повторяющиеся движения ради этих самых движений, снова и снова, пока кумулятивный вес повторов не продавит их вглубь, в подсознание, до упора, через повторения они пропитают вашу прошивку, вашу киберфизическую систему. Станут вашим языком программирования. Автономичной системой, благодаря которой вы дышите и потеете. Когда вам говорят, что здесь вы Едите, Спите и Дышите теннисом, – это не фигура речи. Автономная система. «Кумулятивный» значит накапливающийся, через чистые, бездумные, повторяющиеся движения. Язык программирования мышц. Пока не сможете играть не думая. Примерно в четырнадцать, плюс-минус, как им тут кажется. Просто делайте. Не думайте о том, есть ли в этом смысл, – конечно же нет. Смысл повторений в том, что в них нет смысла. Дайте срок, они пропитают вашу прошивку и вы сами увидите, как это очистит голову. Полбашки освободится от механик, которые будут уже не нужны, потому что пропитают вас. Теперь механика – ваша прошивка. И это очистит голову самым удивительнейшим образом. Вы только дайте срок. Теперь, играя, вы будете думать по-другому. Корт будет не только снаружи, но и внутри вас. Мяч перестанет быть мячом. Мяч станет тем, о чем вы просто знаете, что он должен быть в полете и вращаться. Вот тогда вас начнут натаскивать по концентрации. Сейчас, конечно же, вам приходится концентрироваться, у вас нет выбора, ведь концентрация еще не прошита в ваш язык программирования, вот вам и приходится думать о концентрации каждый раз. Но подождите до четырнадцати или пятнадцати. Тогда они решат, что вы достигли одного из как бы критических плато. В пятнадцать максимум. И вот тогда начинается хрень с концентрацией и характером. Тогда вас реально начинают гонять. Это критическое плато, где важен характер. Фокус, самосознание, беспокойная башка, кудахтающие голоса, проблемы с дыханием, страх против нестраха, самопрезентация, сомнения, заминки, маленькие вредные нервные человечки в голове, которые кудахтают про страхи и сомнения, бреши в ментальной броне. Все это начинает быть важным. Самое раннее – в тринадцать. Тренеры следят в диапазоне тринадцати-пятнадцати лет. Это также возраст инициации в некоторых культурах. Задумайтесь. Но до тех пор – повторения. До тех пор в их глазах вы – машины. Вы просто доводите игру до автоматизма. Задумайтесь над этой фразой: «доводите до автоматизма». Прошивая движения в свою материнскую плату. Вы, парни, даже не представляете, как вам пока легко.
Джеймс Албрехт Локли Сбит-младший из Оринды, Калифорния, предпочитает длинную встречу в формате вопрос-ответ под эмбиент на экране в КO8: расслабляющие виды прибоя, рябь на прудах, поля кивающей пшеницы.
– Давайте еще два и закругляемся, droogi мои.
– Вот, скажем, конец уже близко, а оппонент начинает тебя обламывать. Мячи верные, а он говорит, что нет. И ты просто не можешь поверить в такое безобразие.
– Подразумевается, что играем без линейного судьи, да, Трауб? Вступает жутко голубоглазый Одерн Таллат-Кялпша: