Лекарство для империи. История Российского государства. Царь-освободитель и царь-миротворец Акунин Борис
Общий исход войны теперь выглядел сомнительным. Вся военная машина империи отныне работала на решение плевненской проблемы. От дальнейших приступов решили отказаться. Прибыл знаменитый инженерный генерал Тотлебен, защитник того, истинного Севастополя, и стал руководить правильной осадой. Город наконец блокировали, для чего понадобилось 125 тысяч солдат.
Третий штурм Плевны. Н. Дмитриев-Оренбургский
Художник изобразил один из успешных для русского оружия эпизодов этого неудачного сражения – взятие Гривицкого редута, который потом придется оставить
Военные действия в Закавказье тоже шли негладко. Первоначальное наступление пришлось остановить из-за нехватки сил. К тому же турки, пользуясь господством на море, высадили десант в глубоком русском тылу, в Абхазии, где началось восстание мусульман. Поднялись и горцы восточного Кавказа, в Чечне и Дагестане, что было еще тревожней: не вернутся ли времена Шамиля? Понадобилось срочно перекидывать туда целых две дивизии.
Большой передовой отряд русских был отрезан от своих в крепости Баязет. Деблокировать эту осаду удалось только через месяц.
Лишь осенью усилившаяся Кавказская армия смогла перехватить инициативу, но застряла у двух крепостей – Карса и Эрзерума, которые в каждой войне с турками приходилось брать большой кровью. Так вышло и на этот раз, причем Карс после месячной осады с трудом взяли, а Эрзерум так и не смогли.
Окруженный Плевненский гарнизон все никак не сдавался. Через три месяца, на исходе ноября, израсходовав все запасы продовольствия, турки оставили город и попытались прорваться. Отчаянная попытка не удалась. Осман-паша был ранен, и лишь после этого остатки его корпуса сложили оружие.
Плевненское пятимесячное стояние обернулось для России огромными потерями: человеческими, финансовыми, политическими.
Первоначальная тактическая ошибка, вызвавшая всего лишь задержку общего наступления, переросла в большой стратегический просчет. Международная ситуация, еще летом благоприятная для России, к зиме совершенно переменилась. Турция уже не считалась страной-изгоем, общественное мнение в Европе теперь склонялось в ее пользу, и английское правительство могло позволить себе действовать по отношению к Петербургу более решительно.
Военные силы Турции были подорваны. После падения Плевны серьезных препятствий на пути к Константинополю уже не было. В декабре русские, перекинув освободившиеся части, разбили турок у Шипки и потом почти беспрепятственно дошли до Адрианополя (Эдирне). Передовые казачьи отряды появились в предместьях турецкой столицы.
Султан отправил царю телеграфную депешу с просьбой о перемирии. В городке Сан-Стефано, в непосредственной близости от Константинополя (и от русских пушек), был подписан чрезвычайно выгодный для России и ее славянских протеже мирный договор.
Турция признавала полную независимость Румынии, Сербии и Черногории. Учреждалась огромная – от Черного до Эгейского моря – Болгария, формально турецкий протекторат, а на самом деле самоуправляемое государство, на территории которого турки не имели права держать свои войска. Босния и Герцеговина тоже обретали фактическую независимость. Не оставалась без добычи и Россия: ей отходили земли в низовьях Дуная, а в Закавказье – Батумская и Карсская области, плюс 310 миллионов рублей компенсации за военные расходы.
Подписание трактата, освобождающего славян, состоялось девятнадцатого февраля, в годовщину освобождения крестьян. Эта дата должна была стать вдвойне исторической.
Но не стала. Договор был слишком выгоден для России, а стало быть слишком невыгоден для ее соперников. Никому в Европе не понравилось, что империя так основательно обустраивается на Балканах – все рассматривали будущую большую Болгарию как плацдарм российского влияния.
Поворот от сочувствия русской политике к сочувствию бедной героической Турции, начавшийся с Плевны, теперь окончательно оформился. Ситуация очень уж напоминала 1853 год, когда другой агрессивный царь пытался сломить Турцию и установить в стратегическом Балканском регионе свое господство.
Первым грозным знамением стал ввод в Мраморное море британской эскадры – еще в разгар мирных переговоров. Акция носила явно враждебный России характер.
Условия Сан-Стефанского мира вызвали бурю протестов. Европа отказывалась признавать такую перекройку Османской империи. Непримиримее всего держались Лондон и Вена.
Тогда Берлин, вроде бы политический союзник Петербурга, предложил устроить конференцию по поиску компромиссного решения.
Берлинский конгресс превратился в дипломатическое избиение России. Она оказалась в полной изоляции, фактически в роли подсудимой. Англия прямо угрожала войной. Британский премьер-министр Дизраэли объявил мобилизацию резервистов, королевский флот и так уже был наготове. Столь же непримиримую позицию занимала Австрия, считая, что Сан-Стефанский договор нарушает прежние русские обещания. Для Германии в это время Вена была уже важнее Петербурга, и Бисмарк тоже не поддержал русского представителя Горчакова.
В этой ситуации России пришлось идти на серьезные уступки.
Новые условия мира были таковы. «Прорусские» славянские государства получили меньше территории. Будущая Болгария, например, была сокращена почти на две трети. Меньше земли в Закавказье досталось и России. Зато не участвовавшая в войне Австро-Венгрия получила право оккупировать Боснию и Герцеговину.
«Берлинский конгресс есть самая черная страница в моей служебной карьере», – писал царю русский канцлер.
Для сравнения: Сан-Стефанский мир и Берлинский мир. М. Романова
Но самым печальным следствием войны было даже не разочарование от ее скромных результатов, а тягчайший удар по российской экономике.
Вопрос о том, может ли Россия воевать, решался осенью 1876 года, в разгар сербских осложнений. Александр отдыхал в крымской Ливадии, куда были вызваны все главные сановники империи, в том числе министр финансов Рейтерн. Он без обиняков заявил, что война стране не по карману. Россия потеряет всё, чего много лет добивалась неимоверными усилиями, и в экономическом смысле откатится на двадцать лет назад. Восстановится бюджетный дефицит, вырастет государственный долг, приостановится развитие промышленности, упадет уровень жизни народа, что неминуемо приведет к обострению внутриполитической напряженности. Видя, что император тем не менее склоняется к силовому решению балканского вопроса, Рейтерн запросился в отставку. Его не отпустили. Будучи исправным чиновником, граф тянул лямку всю войну и покинул пост министра финансов только по ее окончании, в июле 1878 года.
Все прогнозы Рейтерна исполнились.
Уже бюджет 1876 года, планировавшийся с профицитом, из-за военных приготовлений был сведен с огромным минусом в 86 миллионов. Потом было только хуже.
Единственным способом финансирования военных издержек был массированный выпуск кредитных билетов. В 1877 году их напечатали на триста миллионов, в следующем – еще на двести. Но этого не хватило. Взяли в долг у Германии триста миллионов марок, выпустили на 236 миллионов облигаций, трижды делали внутренние займы (так называемые «восточные»), на общую сумму в восемьсот миллионов. В целом война обошлась России в миллиард сверхбюджетных расходов.
Эти траты легли тяжелым бременем на государственные финансы и в послевоенные годы, потому что надо было выплачивать проценты по долговым обязательствам. К первому января 1880 года они суммарно превышали три миллиарда.
Колоссальные издержки могли бы быть оправданы политическими выгодами, но и в имперском смысле Балканская война главным образом лишь создала новые проблемы.
Болгария, обязанная своей победой русскому оружию, очень скоро перейдет в другой лагерь – в значительной степени из-за опрометчивых действий самой России (ниже мы увидим, как и почему это произошло). Независимая Сербия же обострит противостояние с Австро-Венгрией, что в конечном итоге закончится мировой катастрофой.
Вот каковы будут последствия этой вроде бы победоносной войны.
Побочный эффект
Эволюция революции
Реформы Александра II во многих отношениях – социальном, экономическом, интеллектуальном – оздоровили жизнь страны, дали ей импульс к развитию. Но не все плоды великих преобразований были сладостны. Это сильное лекарство таило в себе смертельную опасность для государства – того, которое исторически сложилось в России. Причем побочный эффект оказался мощнее и долгосрочнее терапевтических успехов, поэтому он заслуживает внимательного изучения.
Пусть нескладная и неприглядная, но прочная конструкция, доселе преодолевавшая любые, в том числе очень суровые испытания, пошатнулась. Через полвека после крестьянского освобождения она рухнет.
Болезнью, погубившей империю, было общественное протестное движение, которое зародилось при Александре Николаевиче как прямое следствие его благотворных начинаний и со временем доэволюционировало до революции. Этот процесс был вызван не стечением случайных обстоятельств или планомерными усилиями неких антигосударственных сил. Он был совершенно естественным.
Если верно понимание архитектуры российского государства как изначально «ордынской», построенной в пятнадцатом веке по заветам великого Чингисхана, то прочность этого государства, как уже неоднократно говорилось, зиждется на четырех колоннах. Это предельная централизация власти; сакральность государства как наивысшей ценности; соответственно сакральность особы государя; подчиненность правовой системы.
В шестидесятые и семидесятые годы лучшие правительственные умы России, проводя в жизнь свои совершенно необходимые реформы, сохранили в неприкосновенности принцип гиперцентрализованного правления, но существенным образом ослабили три остальные опоры.
Целых сто лет монархия не решалась освободить крепостных, потому что опасалась крестьянского бунта и дворянского путча. Не произошло ни того, ни другого – потому что эмансипация напрямую не затрагивала фундамента российской государственности. Несравненно рискованней оказались другие преобразования, вызывавшие наверху гораздо меньшие опасения.
Прежде всего – судебная реформа, фактически учредившая новую форму власти, независимой (или мало зависимой) от исполнительной вертикали. Идея о том, что решение группы частных лиц, коллегии присяжных, может возобладать над волей государства и самого государя – как это произошло в 1878 году на процессе Веры Засулич – несла в себе смертельную опасность для самодержавной империи.
Реформа земского и городского самоуправления тоже была бомбой замедленного действия. Местные выборные органы создали параллельную структуру власти – пускай всего лишь хозяйственной, но ведь жизнь обычных людей в основном и состояла из хозяйственных забот. Население извечно казенной империи стало постепенно привыкать к тому, что избранные им представители способны решать разнообразные проблемы эффективнее и человечнее, чем назначенные сверху чиновники.
Но самую большую угрозу для государства несла в себе новация, никакой реформой не закрепленная: позволение устно и печатно обсуждать состояние дел в стране. Это была не свобода слова, а всего лишь гласность, но для империи, веками жестоко каравшей подданных за малейшее вольнодумное высказывание, и такое послабление превратилось в ящик Пандоры. Когда общество заговорило, снова заткнуть ему рот уже не могли никакие цензурные строгости. Под напором критики оказались и государство, и государь. А скоро выяснилось, что от словесной агрессии до физической дистанция совсем небольшая. Не прошло и десяти лет после отмены цензурных строгостей, и в царя полетели первые пули. Особа самодержца утратила свою сакральность. Деспот Николай спокойно разъезжал по своей столице без охраны, ему и в голову не приходило бояться покушения. Либеральному Александру пришлось со всех сторон окружить себя телохранителями (которые, как известно, его не уберегут).
Как же происходило движение от первых восторгов перед прогрессивностью нового царя, ради которого даже Герцен был готов «стереться», до ожесточения, ненависти и цареубийства?
Эволюция революционных настроений прошла через несколько этапов. Каждый был вполне закономерен и, с некоторыми отклонениями, происходит при всякой «революции сверху», осуществляемой после долгой несвободы.
Началось, разумеется, с эйфории, вызванной первыми либеральными актами нового царя: помилованиями, намеками на грядущие вольности, а более всего надеждами самого общества, уставшего от николаевского застоя.
Наглядней всего здесь перемена настроений того же Герцена, самого свободного, известного, авторитетного оппонента самодержавной власти. Голос Александра Ивановича стал особенно влиятелен после того, как созданный в 1857 году «Колокол» начал почти беспрепятственно циркулировать в России. Официально запрещенная газета продавалась с рук по десятикратной цене, лежала на столах у министров, ее читал сам император. В первом же номере Герцен изложил своего рода программу деяний, которые должно осуществить правительство: освободить крепостных, ввести гласность и отменить унизительную для человеческого достоинства практику телесных наказаний. «Я стыжусь, как малым мы готовы довольствоваться, – писал великий демократ, продолжая обращаться непосредственно к царю (в самодержавной России и не было смысла обращаться к кому-то другому). – Мы хотим вещей, в справедливости которых Вы так же мало сомневаетесь, как и все. На первый случай нам и этого довольно».
Номер «Колокола»
Верховная власть исполнила все три условия: пообещала освободить крестьян, ослабила цензуру и стала отменять порку. Герцен в восторге нарек императора Освободителем и провозгласил: «Ты победил, Галилеянин!». В статье говорилось: «Мы имеем дело уже не со случайным преемником Николая, – а с мощным деятелем, открывающим новую эру для России, он столько же наследник 14 декабря, как Николая. Он работает с нами – для великого будущего».
Однако этот медовый месяц скоро закончился, потому что эйфория долгой не бывает. При всякой «революции сверху» быстро выясняется, что правительство вовсе не собиралось заходить так далеко, как мечталось передовой части общества. Сталкиваются два непонимания, два взаимных негодования. Снизу кричат: «Сказали А, говорите и Б!» Сверху отвечают: «Посади свинью за стол, она и ноги на стол!» В результате правительство решает, что дало смутьянам слишком много воли, и пытается отыграть обратно. Прогрессисты разочаровываются во вчера еще обожаемом Освободителе и переходят в оппозицию. При этом в правящих кругах происходит разделение на либералов, добивающихся продолжения реформ, и «охранителей», которые указывают на опасность этого курса. Общество тоже делится на умеренных и радикалов, причем последние еще и начинают соревноваться между собой в радикальности.
Начинается следующий этап: общественного брожения.
Вот Герцен уже нападает на царя за медлительность и непоследовательность, больше уже не считает Александра победившим Христом. Однако это не спасает самого Александра Ивановича от критики слева. К началу шестидесятых годов лондонский пропагандист становится для нового поколения оппозиционеров слишком старым и слишком умеренным.
Появляются иные властители дум – все молодые и, в отличие от Герцена, живущие на родине. Они лучше чувствуют общественное настроение своей среды и пульс русской жизни. А настроение это нетерпеливое и нервное, пульс лихорадочный.
Поскольку единственным способом публичного высказывания была печать, голосом общества стали люди пишущие – литераторы. Конечно, не следует преувеличивать масштаб бурь, которые эти публицисты и литературные критики устраивали своими смелыми статьями – на пике популярности тираж «Современника» составлял всего семь тысяч экземпляров. Но ведь численно невелика была и вся активная часть русского общества, однако же она в значительной степени определяла политический курс государства – не напрямую, а косвенно, ибо правительство реагировало на давление снизу то уступками, то, наоборот, строгостями. Этот сложный баланс между сильным государством и напористым общественным мнением отныне становится константой российской жизни. По реакции отечественных властей на течения и импульсы, возникающие в «активной фракции» населения, можно было бы составить учебник на тему о том, что продуктивно и что контрпродуктивно для сохранения стабильности общества. Правительство Александра Второго, бывало, добивалось на этом поприще успехов, но чаще совершало ошибки.
Первой ошибкой была чрезмерно растянувшаяся подготовка крестьянского освобождения. Во всякой «революции сверху» существует один железный закон. Взяв на себя инициативу перемен, правительство ни в коем случае не должно ее упускать. Оно должно быть впереди общества, не отставать от него, само определять повестку ключевых событий и тем. Но за несколько лет, в течение которых чиновники корпели над бумагами в своих комиссиях, передовые люди устали радоваться грядущей реформе и начали задавать вопросы: а что будет дальше? Не остановимся же мы на одной только эмансипации? Надо ведь менять всю устарелую систему. На что? Как? И главное – скоро ли?
Самые нетерпеливые даже стали сами на эти вопросы отвечать – и эти ответы были совершенно в духе современных западных идей, ведь по Европе в ту эпоху уже вовсю бродил призрак коммунизма.
Это были максималисты, вознамерившиеся переделать весь уклад традиционной жизни: не только государство и общество, но и семейные отношения, этику, философию. Их называли «нигилистами», от латинского nihil, «ничего», поскольку они отвергали все прежние ценности. Верили только в прагматизм, рациональность, утилитарность. Набор в сущности очень простых идей потрясал современников своей новизной.
Тургенев несколько пугливо, не без подобострастия перед передовой молодежью изобразил человека небывалой прежде формации в романе «Отцы и дети», создав образ самоуверенного врача-разночинца Базарова. Герой с его примитивным материализмом («Рафаэль гроша медного не стоит», «Порядочный химик в двадцать раз полезнее всякого поэта») может показаться карикатурным, но не так далеки от базаровских сентенций были призывы модного публициста Дмитрия Писарева (1840–1868), в двадцать один год ставшего ведущим автором влиятельной газеты «Русское слово». Писарев пугал приличное общество заявлениями вроде: «Относитесь к базаровщине как угодно – это ваше дело; а остановить ее – не остановите; это – та же холера».
Писарев ратовал за освобождение от религии, «семейных пут» и прочих «предрассудков». Простой народ он считал «пассивным материалом», нуждающимся в «переработке». Искусству, «праздной забаве ничтожного меньшинства», и в особенности почему-то Пушкину от задиристого критика доставалось больше всего.
Вот несколько образчиков этого задорного иконоборчества: «Пушкин пользуется своею художественною виртуозностью как средством посвятить всю читающую Россию в печальные тайны своей внутренней пустоты, своей духовной нищеты и своего умственного бессилия». «Пушкин так красиво описывает мелкие чувства, дрянные мысли и пошлые поступки».
Ну и назидательно-поучительное, о практической пользе искусства, которой недоумок Пушкин не понимал: «Возвышая таким образом в глазах читающей массы те типы и те черты характера, которые сами по себе низки, пошлы и ничтожны, Пушкин всеми силами своего таланта усыпляет то общественное самосознание, которое истинный поэт должен пробуждать и воспитывать своими произведениями».
С такой же лихостью Писарев наскакивал и на государственные устои: «Низвержение благополучно царствующей династии Романовых и изменение политического и общественного строя составляет единственную цель и надежду всех честных граждан России», – писал он в нелегально изданной брошюре. Но государство, в отличие от Пушкина, имело возможность себя защитить и отправило автора в крепость. Времена, однако, были мягкие, и узник продолжал печататься даже из заключения, что делало его статьи куда более востребованными, чем если бы он писал их на свободе.
Другой голос эпохи, такой же юный Николай Добролюбов (1836–1861) писал только литературно-критические статьи, но почти каждая из них касалась актуальных вопросов русской общественной жизни. Он тоже призывал перейти от красивостей к деятельному труду: «Во всем нашем обществе заметно теперь только еще пробудившееся желание приняться за настоящее дело, сознание пошлости разных красивых игрушек, возвышенных рассуждений и недвижимых форм, которыми мы так долго себя тешили и дурачили». Однако, если нигилизм Писарева был подчеркнуто индивидуалистичен, то Добролюбов стоял у истоков совершенно иного течения общественной мысли – той, что считала своим долгом откликаться на «стон и вопль несчастных братьев». Эта линия, которая скоро станет в России магистральной, неминуемо привела бы Добролюбова от литературы к революции, но Николай Александрович болел чахоткой и очень рано умер.
Переход от отвлеченных рассуждений к прямой политизации произошел уже после смерти Добролюбова, когда идейным лидером демократов, которые вскоре станут революционерами, сделался Н. Чернышевский (1828–1889).
Николай Гаврилович, как и Добролюбов, сын провинциального священника, был разумеется, атеист и материалист, но кроме того еще и первый в России социалист. Эмансипационная реформа ему нравилась прежде всего своей общинной составляющей – то есть как раз тем, против чего возражали либералы, видя в общине препятствие для превращения крестьян в самостоятельных хозяев. Но это-то Чернышевского и устраивало. Он был врагом капитализма и надеялся, что совместное владение землей приучит бывших крепостных к коллективному труду и естественным путем создаст по всей стране ячейки социализма – что-то вроде будущих колхозов.
При несомненном уме и насмешливо-скептическом стиле письма Чернышевский был большой мечтатель. В его знаменитом романе «Что делать?» описана коммунистическая утопия будущего, где все добровольно трудятся, вместе предаются возвышенным досугам, дети «делают почти все по хозяйству, они очень любят это», «а стариков и старух очень мало потому, что здесь очень поздно становятся ими» (и очевидно сразу после этого помирают).
Всем этим блаженством человечество будет обязано некоей Старшей Сестре – Революции, благодаря которой «люди будут прекрасны телом и чисты сердцем», а на земле установится атеистический рай. Представление о нем лучше всего сформулировано в восторженном восклицании: «Но как же всё это богато! Везде алюминий и алюминий!»
Будущего Чернышевский не угадал, а о человеческой природе и общественных законах имел примерно такое же представление, как об универсальности алюминия, но роль, которую он сыграл в эволюции русского протестного движения, была очень важной. Отныне оно делится на два враждующих лагеря. Когда читаешь статьи Чернышевского, возникает странное ощущение, что главным его оппонентом является не царизм, а либеральные «баре», и дело здесь не только в цензурных ограничениях. Для человека, свято верящего в Старшую Сестру, сторонники диалога с правительством опаснее любого жандарма, поскольку замедляют приход Революции и могут даже вовсе ее похоронить.
Либералы отвечали радикалам точно такой же неприязнью. Вспоминая начало шестидесятых, Б. Чичерин с негодованием пишет о революционерах: «Сверху на Россию сыпались неоценимые блага, занималась заря новой жизни, а внизу копошились уже расплодившиеся во тьме прошедшего царствования гады, готовые загубить великое историческое дело, заразить в самом корне едва пробивающиеся из земли свежие силы».
Среди передовых людей происходит решительное размежевание. Даже Герцен для Чернышевского оказывается нехорош, потому что не отвергает эволюционный путь. Специально съездив в Лондон встретиться с великим эмигрантом, Чернышевский разочарованно говорит: «Присмотришься – у него всё еще в нутре московский барин сидит!»
«Колокол», пытающийся не допустить раскола, утрачивает свою популярность в среде молодежи, всегда тяготеющей к радикализму. Поддержку либералов Герцен тоже утрачивает, когда во время польского кризиса выступает с «антирусскими» заявлениями в поддержку повстанцев. Лондонская газета сначала сокращает тираж, потом закрывается. Наступают новые времена, когда всем не до компромисса и не до консенсуса.
Передовые люди разных поколений. И. Сакуров
Про «эволюционистское» направление русской общественной жизни долго рассказывать незачем, ибо его – в том числе из-за непродуманной политики властей – вскоре совершенно затмит революционная «линия Чернышевского». Самым ярким демаршем либерального крыла были уже поминавшиеся петиции двух дворянских собраний, сначала тверского, а затем московского с просьбой о «созвании выборных людей Земли Русской». Справиться с этим верноподданническим бунтом было нетрудно. Главная деятельность смело мыслящих, но робко действующих либералов сосредоточилась на местном самоуправлении и цивилизаторстве. Это была работа очень важная, но рутинная и малозаметная.
Вниманием общества всецело завладели люди прямого действия – революционеры.
Как потушить пожар
Выход долгожданного манифеста об эмансипации вызвал у радикальных кругов разочарование своей продворянской направленностью. Вполне ожидаемо раздались голоса протеста, но в них зазвучала новая нота: прямого призыва к свержению строя. В столице повсюду были разбросаны «прокламации возмутительного содержания» – рамки легальной прессы для подобного рода агитации были непригодны.
В одной из самых первых листовок (она имела весьма характерное название «К молодому поколению») говорилось: «…Если для осуществления наших стремлений – для раздела земли между народом – пришлось бы вырезать сто тысяч помещиков, мы не испугались бы и этого. И это вовсе не так ужасно».
Правительству показалось, что назревает то самое, чего оно опасалось – мятеж, но не крестьянский и не дворянский, а молодежный, студенческий. К этому времени высшие учебные заведения действительно стали очагами политического возбуждения. Во-первых, потому что молодежь всегда склонна к радикализму и подвержена массовым увлечениям, а во-вторых, потому что университетские и институтские аудитории за годы обсуждения реформы превратились в дискуссионные площадки, где свободно высказывались самые смелые суждения.
Чрезвычайно обеспокоенная расцветом всякого рода собраний, кружков и митингов, власть совершила классическую ошибку: начала «не допущать». Новый министр просвещения адмирал (!) Путятин с военно-морской строгостью запретил любые студенческие организации, ввел обязательное посещение лекций, велел исключать учащихся за нарушения дисциплины. В ответ, конечно, начались демонстрации и манифестации. Полиция их разгоняла. В знак протеста студенты главного университета страны, санкт-петербургского, отказались посещать лекции. Волнения разворачивались все шире. В конце концов, указом императора университет временно закрыли. Почти половина студентов была исключена, многие арестованы и высланы под надзор полиции, авторов подрывных прокламаций выловили и отправили на каторгу.
Результатом репрессий было то, что с этого момента учащаяся молодежь идейно и эмоционально переходит в лагерь противников самодержавия. Неумными действиями правительство настроило против себя этот численно небольшой, но очень важный сегмент общества.
Революционные или во всяком случае оппозиционные взгляды утвердятся в университетской среде прочно, навсегда. Хуже того: возникает противостояние между «старой» и «молодой» Россией, причем первая отныне ассоциируется с установленным порядком, а вторая с его разрушением. Подобная интерпретация политической борьбы была весьма невыгодна для правящего режима.
Другим опасным следствием административных кар стала дальнейшая радикализация революционной риторики. Много шума в следующем, 1862 году наделала прокламация, которая называлась: «Молодая Россия». Там говорилось уже безо всяких «если», что России необходима «революция кровавая и неумолимая»: «Мы не страшимся ее, хотя и знаем, что прольется река крови, что погибнут, может быть, и невинные жертвы; мы предвидим всё это и всё-таки приветствуем ее наступление; мы готовы жертвовать лично своими головами, только пришла бы поскорее она, давно желанная!» Зажигательный текст был сочинен юным фантазером-студентом и никакой революционной организации не существовало, но как раз в это время в Петербурге начались страшные события, перебаламутившие весь город. За одну неделю в столице один за другим произошло несколько больших пожаров, причем в основном в бедных кварталах. Горели рынки, лавки, обывательские дома, дровяные склады.
В тогдашней общественной атмосфере подозреваемый мог быть только один – нигилисты. Кто на самом деле устраивал поджоги, в конце концов так и не выяснилось. Вероятно, действительно существовала некая экстремистская группа, надеявшаяся подобным образом вызвать народные волнения. В советские времена выдвигалась версия, что пожары были устроены самой полицией, нуждавшейся в поводе для разгрома революционного движения. Но в то время российская полиция до провокационной активности еще не дозрела (мы увидим, когда это произойдет), не нуждалась она и в дополнительных мотивах для арестов. В общем, это историческая загадка.
Так или иначе, поползли панические слухи, а поскольку самым известным деятелем революционного лагеря считался Чернышевский, молва раздула значение его фигуры до демонических размеров.
Впечатлительный Ф.М. Достоевский под влиянием пожарной эпидемии, да еще обнаружив в почте ужасную листовку «Молодая Россия», помчался к Чернышевскому, с которым не был знаком, чтобы уговорить его прекратить этот кошмар.
Чернышевский вспоминает этот эпизод с юмором: «Через несколько дней после пожара, истребившего Толкучий рынок, слуга подал мне карточку с именем Ф. М. Достоевского и сказал, что этот посетитель желает видеть меня. Я тотчас вышел в зал; там стоял человек среднего роста или поменьше среднего, лицо которого было несколько знакомо мне по портретам. Подошедши к нему, я попросил его сесть на диван и сел подле со словами, что мне очень приятно видеть автора «Бедных людей». Он, после нескольких секунд колебания, отвечал мне на приветствие непосредственным, без всякого приступа, объяснением цели своего визита в словах коротких, простых и прямых, приблизительно следующих: «Я к вам по важному делу с горячей просьбой. Вы близко знаете людей, которые сожгли Толкучий рынок, и имеете влияние на них. Прошу вас, удержите их от повторения того, что сделано ими». Я слышал, что Достоевский имеет нервы расстроенные до беспорядочности, близкой к умственному расстройству, но не полагал, что его болезнь достигла такого развития, при котором могли бы сочетаться понятия обо мне с представлениями о поджоге Толкучего рынка. Увидев, что умственное расстройство бедного больного имеет характер, при котором медики воспрещают всякий спор с несчастным, предписывают говорить все необходимое для его успокоения, я отвечал: «Хорошо, Федор Михайлович, я исполню ваше желание». Он схватил меня за руку, тискал ее, насколько доставало у него силы, произнося задыхающимся от радостного волнения голосом восторженные выражения личной его благодарности мне за то, что я по уважению к нему избавляю Петербург от судьбы быть сожженным, на которую был обречен этот город».
Николай Гаврилович и Федор Михайлович. И. Сакуров
На самом деле Чернышевскому в это время было не до юмора. Полиция, может быть, и не имела отношения к пожарам, но у нее хватило ума воспользоваться удобной ситуацией. Связать публициста с поджогами и прокламацией «Молодая Россия» не получилось, но Чернышевскому вменили авторство другой «возмутительной» листовки, появившейся еще два года назад: «Барским крестьянам от их доброжелателей поклон». Этот текст, написанный в псевдонародном стиле, извещал народ о существовании некоей таинственной организации, которая в должный час «пришлет объявление», «что пора, люди русские, доброе дело начинать» – «волю добыть». Совершенно не факт, что именно Чернышевский сочинил эту довольно заковыристую бумагу, в которой вряд ли разобрался бы простой крестьянин. Сам Николай Гаврилович авторство отрицал. Тем не менее, его арестовали, судили и приговорили к каторге, а перед тем еще выставили на площади прикованным к столбу на всеобщее обозрение – это называлось «гражданская казнь».
Показательной расправой над духовным лидером демократов дело, конечно, не ограничилось. Специально учрежденная следственная комиссия обнаружила «вредное направление» преподавания в воскресных школах для рабочих и связь с лондонскими эмигрантами «многих сотрудников некоторых журналов», то есть вещи, известные и без специальных изысканий. Но суть была не в расследовании, а в его результатах.
Воскресные школы закрыли, а тех, кто там преподавал, выслали из столицы. «Некоторые журналы» (а именно «Современник» и «Русское слово») запретили.
После этих суровостей наметившаяся в обществе тенденция к революционному повороту временно притормозилась. У правительства создалось ошибочное и даже опасное убеждение, что это было результатом вовремя принятых строгих мер.
На самом же деле «пожар» затух, потому что как раз в это время начались важные события, целиком завладевшие вниманием активной части общества.
Сначала это было польское восстание, которое своим антирусским пафосом вызвало в метрополии ответную волну русского национализма. Это было вдвойне на руку власти. Она получила не только широкую поддержку своих карательных действий, но еще и дополнительный бонус в виде раскола оппозиции на «патриотов России» и «патриотов Свободы» (к числу которых, в частности, относились сторонники Герцена).
Затем стартовал второй этап преобразований: судебная, земская, городская реформы. Повестку дня опять задавало правительство, увлекая за собой общество. Множество неравнодушных, активных людей, озабоченных общественным благом, занялись живым делом, нашли себя в повседневной работе.
Через некоторое время власти уже могли себе позволить вновь открыть университет и даже возобновить издание запрещенных журналов. Настроение общества переменилось.
Второй период «гражданского согласия» продолжался несколько лет. Правда, он не был столь единодушным, как первый. Некоторая часть молодежи, увлеченная революционными идеями, уже не могла довольствоваться «умеренным прогрессом».
Еще при Чернышевском его последователи создали группу «Земля и воля», которая намеревалась превратиться в тайную организацию, способную дать крестьянам сигнал «доброе дело начинать». Члены группы были уверены, что в 1863 году начнется революция. Вид это пока имело несерьезный и ограничилось одними намерениями. Когда Чернышевского арестовали, а вместо революции всё передовое общество увлеклось «польским вопросом», организация прекратила свое существование. Но осталось несколько упорных борцов, которые решили продолжить дело революции. Их предводителем был 23-летний разночинец Николай Ишутин. Сначала ишутинцы пробовали заниматься революционной пропагандой в народе, но дело шло плохо. Тогда один из членов кружка, бывший студент Дмитрий Каракозов, решил, что быстрее всего перевернет общество террористический акт: надо убить царя. В пояснительном письме он объяснял свой поступок тем, что «цари-то и есть настоящие виновники всех наших бед».
Попытка цареубийства, совершенная членом маленькой организации, по сути дела была жестом отчаяния: приверженцы революции видели, что они потеряли общественное влияние.
Устроить покушение на повелителя великой империи в те невинные времена было нетрудно. Александр II, как и его отец, передвигался по Петербургу почти без охраны, любил прогуляться по Летнему саду. Там, у решетки, Каракозов, вооруженный дешевым двухствольным пистолетом, царя и подстерег четвертого апреля 1866 года. Успел выпустить одну пулю, не попал. То ли просто промахнулся, то ли его толкнул случайный зевака. Впоследствии этого зеваку, Осипа Комиссарова, восславили как царского спасителя, но очень возможно, что сделано это было в пропагандистских целях: вот-де, студент-барчук батюшку-государя убить хотел, а человек из народа царя спас.
Сначала решили, что покушавшийся – поляк. Невозможно было поверить, что свой, русский, православный способен на такое кощунство. Потом установили личность. Каракозова повесили, его товарищей по кружку сгноили в тюрьмах, но этим дело не ограничилось.
Каракозовское покушение на картине В. Гринера, написанной сразу после инцидента. Его величество здесь даже не соизволяет обратить внимание на стрелка
Шок от каракозовского выстрела был столь сильным, что у государства произошло нечто вроде панической атаки с судорогами.
Репрессии обрушились не на революцию (которой и в помине не было), а на эволюцию. Государство само повернуло на путь, который в конце концов приведет монархию к гибели.
Получилось, что Каракозов все-таки не промахнулся.
Как загнать болезнь внутрь
Прокатилась волна произвольных обысков и беспричинных арестов. Окончательно закрыли «Современник» и «Русское слово» – просто потому, что эти журналы читал несостоявшийся цареубийца.
Но этим дело не ограничилось. Сменился весь курс внутренней политики. Министры-либералы были скопом отправлены в отставку, уцелели только военный министр Милютин и министр финансов Рейтерн. И «чистка» аппарата отнюдь не ограничилась самым верхним эшелоном. Одним из веяний реформенной поры было появление «прогрессивных» губернаторов – деятельных, честных, просвещенных администраторов, которые пытались исправить ситуацию на местах и немалого добились. Таковы были нижегородский А. Муравьев, херсонский А. Башмаков, курский В. Ден, калужский В. Арцимович и другие – целая плеяда толковых управленцев среднего звена. Осуществлялась государственническая мечта Н. Карамзина, который, разуверившись в пользе свобод, видел спасение России в том, чтобы сыскать в каждую губернию «умного и честного губернатора». Оказалось, что так не получается: умные и честные чиновники в ситуации «закручивания гаек» на посту не удерживаются. Историк П. Зайончковский, пишет, что за короткий срок после каракозовского покушения более половины губернаторов либерального периода (двадцать девять из пятидесяти трех) потеряли свой пост. Их заменяли назначенцы из числа консерваторов. Настало их время.
Граф П. Шувалов возглавил Третье Отделение, граф Д. Толстой – министерство просвещения. Вместе они взялись за исправление нравов молодежи. Привлечь ее на свою сторону государство не умело, да и не пыталось. Методы были в основном запретительно-карательные. Из-за этого раскол между «молодой» и «старой» Россиями всё увеличивался.
Реформа министра Толстого вроде бы должна была «очистить» университеты от разночинцев, но и после нее студенчество спокойнее не стало. Просто собрания и диспуты переместились из аудиторий на частные квартиры.
Многие, особенно девушки, которым в России негде было получить высшее образование, поехали учиться в Европу – и возвращались оттуда, увлеченные социалистическими идеями.
Правительство реагировало на это тревожное явление мерами, которые только подливали масла в огонь.
Весной 1869 года опять происходят студенческие беспорядки в Петербурге. В ответ, как обычно, следуют исключения и высылки из столицы. Русским студенткам приказано вернуться из-за рубежа на родину под угрозой лишения подданства. Большинство возвращаются.
И что же происходит?
Высланные из столиц и вернувшиеся из Европы студенты и студентки разъезжаются по всей стране, разнося семена вольнодумства. Татищев сокрушенно пишет: «Мало-помалу вся Россия покрылась густою сетью так называемых «кружков самообразования», в которых учащаяся молодежь, воспитанники высших и средних учебных заведений, пропитывались учением анархизма, жадно прислушивались к голосам вожаков из товарищей, исключенных из университетов и гимназий или из тех, что побывали за границею».
Закон от 19 мая 1871 года предоставил жандармам право без суда отправлять любого человека, заподозренного в политической неблагонадежности, в административную ссылку. В результате этой бессудной расправы, фактически дезавуирующей все правовые принципы юридической реформы, тысячи совсем молодых людей обоего пола попадали в такую среду и в такие условия, что даже самые смирные становились убежденными врагами режима.
При этом протестные настроения в студенческой среде нисколько не ослабевали. Молодежь все время лихорадило. В 1876 году, то есть через целое десятилетие после вступления графа Толстого в министерскую должность, несколько сотен человек, в основном студентов, устраивают шумную политическую манифестацию в самом центре столицы, возле Казанского собора, причем толпа даже вступает в драку с полицией.
Это, впрочем, всё были события явные, находившиеся на поверхности. Но одновременно разворачивались процессы глубинные, еще более тревожные. Болезнь, именуемую общественным недовольством, полицейскими методами излечить невозможно. От жестких мер она всегда уходит внутрь организма и начинает разъедать его изнутри, невидимая снаружи и потому неконтролируемая.
Еще на первом этапе гонений против студентов эту стадию движения предугадал Герцен. «Но куда же вам деться, юноши, от которых заперли науку? Сказать вам куда? Прислушайтесь – благо тьма не мешает слушать: со всех сторон огромной родины нашей, с Дона и Урала, с Волги и Днепра, растет стон, поднимается ропот – это начальный рев морской волны, которая закипает, чреватая бурями, после страшно утомительного штиля. В народ! к народу! – вот ваше место, изгнанники науки».
Идея витала в воздухе. Пожалуй, в тех условиях даже была единственно возможной. Сначала высланные из столиц молодые альтруисты попадали в глушь поневоле, затем потянулись в глубинку, «в народ», уже сознательно.
Смысл народнического движения был прост: если не получается построить новую Россию с помощью верхов, будем действовать с помощью низов.
Пока в Петербурге Шувалов с Толстым рапортовали государю, как славно они восстановили порядок полицейскими методами, в революционно настроенной среде распространялись «народнические» настроения. Споры шли лишь о том, как и куда «вести» массы. Касательно окончательной великой цели разногласий, в общем, не было. Все народники были против капиталистического пути и расходились лишь в том, что лучше – социализм или анархизм.
Примечательно, что, в отличие от первого этапа идейного «брожения», новые властители дум были людьми немолодыми.
Демонстрация у Казанского собора. 1876 г. Гравюра
Поначалу преобладала относительно умеренная, просветительская платформа, которую сформулировал П. Лавров (1823–1900). Полковник, бывший профессор Артиллерийской академии, сначала высланный из столицы, а затем бежавший за границу, Лавров публиковал статьи, где говорилось, что в России всякий образованный человек находится в нравственном долгу перед народом, который оплачивает привилегированное существование немногих счастливцев своим тяжелым, беспросветным трудом. Обязанность каждой «развитой личности» – вернуть этот долг через общественное служение. Суть этого служения в том, чтобы «дать крестьянству то образование и то понимание его общественных потребностей, без которого оно никогда не сумеет воспользоваться своими легальными правами». «Энергичные, фанатические люди, рискующие всем и готовые пожертвовать всем» должны вести упорную, терпеливую пропагандистскую работу, ходя по деревням. Лавров считал, что сначала нужно внедрить в сознание русского крестьянина социалистическую идею, а уж потом звать к революции.
Последователи другого идейного вождя, М. Бакунина (1814–1876), так долго ждать не соглашались. Михаил Бакунин был личностью яркой. Эмигрировав из николаевской России, он участвовал во всех европейских революционных движениях, причем повсюду примыкал к самому радикальному крылу; дважды приговаривался к смертной казни, был выдан России и провел несколько лет в заточении, а затем в Сибири; оттуда через Японию и Америку бежал в Европу; пытался принять участие в польском восстании; перевел «Коммунистический манифест», но потом разругался с Марксом, предвещая, что «диктатура пролетариата» неминуемо выльется в «диктатуру начальников коммунистической партии». Сам Бакунин выступал против любого государства. Романтическая биография этого титана, его анархистский максимализм были, конечно же, очень привлекательны для молодых людей пассионарного склада (а таких среди народников было много). Бакунин утверждал, что тянуть с революцией незачем, русский мужик по своей природе стихийный бунтарь, и нужно всего лишь эту могучую энергию выпустить на волю.
Поэтому «бакунинцы», тоже бродившие по деревням, вели совсем уж зажигательные беседы, призывая убивать «господ», жечь усадьбы и прочее.
Крестьяне с их всегдашним недоверием к чужим, городским людям лекции «лавровцев» слушали без интереса, а призывов «бакунинцев» пугались, частенько сдавая агитаторов полиции. Как пишет Р. Пайпс: «Мужик, знакомый им в основном по художественной литературе и полемическим трактатам, не желал иметь дела с явившимися его спасать студентами-идеалистами. Подозревая низменные мотивы (с которыми он единственно был знаком из своего опыта), он либо игнорировал их, либо передавал их уряднику». Особенно непопулярна была пропаганда против самодержавия. Крестьяне считали своим врагом не царя, который был слишком высоко и далеко, а помещика. И хотелось им не демократии, в которой они не видели для себя никакой пользы, а побольше земли. Лев Толстой, постоянно общавшийся с мужиками, писал: «Русская революция не будет против царя и деспотизма, а против поземельной собственности».
На картине В. Маковского с нарочито нейтральным названием «Вечеринка» изображены «типические образы» тогдашних революционеров
Поэтому со временем тактика народников переменилась. Они решили, что «гастрольная» пропаганда для отечественных условий не годится. Крестьяне будут верить только тем, кого они знают. Если в начале семидесятых энтузиасты чаще всего наряжались коробейниками, плотниками или бурлаками, то через несколько лет отказались от маскарадов, которые все равно плохо удавались, и стали работать в сельской местности фельдшерами, учителями, волостными писарями. Такая перемена, означавшая, что верх берет лавровская линия постепенной обработки крестьянского сознания, могла бы со временем дать свои результаты, но к этому моменту власти уже спохватились и затревожились – с большим запозданием. «Обнаружение в мае 1874 года в Саратове одного из очагов пропаганды скоро привело к раскрытию ее преступной деятельности во всей Империи», – пишет Татищев.
Боролись с этой «заразой» обычными полицейскими методами, «с большою энергиею». В 37 губерниях арестовали несколько тысяч человек. К следствию смогли привлечь только 770. До суда довели лишь четверть. Устроили ряд показательных судебных процессов, каждый из которых превратился в пропаганду народничества. Получилось, что власть сама спонсировала это шоу. На «Процессе пятидесяти» и «Процессе ста девяносто трех» звучали революционные речи, потом ходившие по рукам. Подсудимые были молоды, воодушевлены и прекрасны. Прокуроры тусклы, казенны и зловещи. Более удачной рекламной кампании в пользу революции не придумали бы и Лавров с Бакуниным.
Если власти чего-то этими судилищами и добились, то лишь еще большей радикализации движения. Противникам самодержавия стало ясно, что нужно лучше конспирироваться. И что пропагандой, словами, тупого монстра не победишь.
Болезнь ушла еще глубже – в подполье, а затем и в терроризм. Эта тенденция зародилась несколькими годами ранее, но вплоть до разгрома народнического движения оставалась маргинальной.
«Революционер – человек обреченный»
Этой эффектной фразой начинается «Катехизис революционера», моральный кодекс непримиримого борца за новый мир, составленный 22-летним Сергеем Нечаевым (1847–1882).
В значительной степени благодаря Достоевскому, выведшему Нечаева под именем пакостного Петруши Верховенского в романе «Бесы», за этим революционным деятелем укрепилась репутация мелкого беса – бессовестного, коварного интригана и манипулятора. Это совершенно неверное представление – хотя бы потому, что Сергей Нечаев был фигурой исторически очень крупной. Ее значение выходит далеко за пределы и России, и всего девятнадцатого века.
Нечаев вовсе не был человеком беспринципным и безнравственным. Просто он придерживался совершенно иной нравственности, революционной, которая в «Катехизисе» сформулирована предельно ясным образом: «Нравственно для него [революционера] всё, что способствует торжеству революции. Безнравственно и преступно всё, что мешает ему». Впоследствии точно тот же принцип будет положен в основу «классовой», а затем «партийной» морали, которую провозгласят большевики.
В своем программном манифесте Нечаев писал, бравируя нигилистической прямотой: «Для него [революционера] существует только одна нега, одно утешение, вознаграждение и удовлетворение – успех революции. Денно и нощно должна быть у него одна мысль, одна цель – беспощадное разрушение. Стремясь хладнокровно и неутомимо к этой цели, он должен быть всегда готов и сам погибнуть, и погубить своими руками всё, что мешает ея достижению… Тем хуже для него, если у него есть… родственные, дружеские или любовные отношения; он не революционер, если они могут остановить его руку».
С точки зрения обычной человеческой этики документ, конечно, выглядит совершенной бесовщиной. Он проповедует вероломство, жестокость и беспощадность – если это понадобится для дела. Автор перечисляет, какие категории людей и в каком порядке подлежат истреблению. По поводу народа в «Катехизисе» сказано: «У товарищества ведь нет другой цели, кроме полнейшего освобождения и счастья народа, то есть чернорабочего люда. Но, убежденные в том, что это освобождение и достижение этого счастья возможно только путем всесокрушающей народной революции, товарищество всеми силами и средствами будет способствовать к развитию и разобщению тех бед и тех зол, которые должны вывести, наконец, народ из терпения и побудить его к поголовному восстанию».
Эта поэма на тему о том, что «лес рубят – щепки летят», сочетала в себе пылкую любовь к человечеству с полным пренебрежением к жизни отдельного человека. Нечаевский постулат о том, что герои, жертвующие собой во имя Великой Цели, получают право приносить ради нее в жертву кого угодно и что угодно, обрел долгую жизнь и нисколько не потускнел и в двадцать первом веке. Именно этой моралью вооружались и продолжают вооружаться экстремисты всех политических, религиозных и прочих направлений, когда затевают теракты, мишенью которых становятся не отдельные враги, а невинные люди. Если это нужно для Высокой Цели (какая бы чушь террористу таковой ни казалась), всё прочее не имеет значения. Идейный родоначальник подобного терроризма – Сергей Нечаев. Знаменитый роман Хорхе Семпруна (1987), посвященный современному экстремизму, так и назывался: «Нечаев вернулся».
С точки зрения конкретных революционных деяний, Нечаев сделал, собственно, немного. Можно сказать, почти ничего не сделал – лишь навредил той цели, которой всё оправдывал.
Сергей Нечаев. Фотография
В 1869 году он появился в Европе, обаял Бакунина, который был полезен Нечаеву своим авторитетом. Старый анархист наделил юного героя (тот наврал, что сбежал из Петропавловской крепости) всеми нужными полномочиями. Потом Нечаев сумел понравиться Николаю Огареву, распоряжавшемуся средствами так называемого Бахметьевского фонда, и получил в свое распоряжение значительную сумму. Должно быть, Огарев проходил по «Катехизису» как представитель «пятой категории» – либералов, с которыми «можно конспирировать по их программам, делая вид, что слепо следуешь за ними, а между тем прибрать их в руки, овладеть всеми их тайнами».
Позволю себе небольшое отступление про Бахметьевский фонд – это очень красивая и очень русская история, ярко иллюстрирующая то удивительное время.
Павел Бахметьев был гимназическим учеником Н. Чернышевского, который впоследствии вывел этого незаурядного человека в своем романе под именем Рахметова. В юности Бахметьев тоже бродил по России, чтобы узнать жизнь народа, придерживался аскетических привычек и жил утопическими мечтами.
Продав свое имение, в 1857 году он отправился в дальнее путешествие – строить коммуну на каком-нибудь далеком тихоокеанском острове. По дороге сделал остановку в Лондоне и передал Герцену с Огаревым значительную часть имевшихся при нем денег, 20 тысяч франков, сказав, что хочет напоследок принести пользу России.
Известно, что Бахметьев отплыл в Новую Зеландию, дабы потом создать ячейку нового общества на Маркизовых островах, но добрался ли он туда и что с ним сталось неизвестно. Н. Эйдельман пытался отыскать его следы по архивам, но безуспешно.
К сожалению, России деньги Бахметьева-Рахметова пользы не принесли.
Вернувшись на родину с добычей, Нечаев взялся за организацию идеальной революционной партии со зловещим названием «Народная расправа», которую и создал в Москве. Он выдавал себя за представителя некоего могущественного «центрального комитета». Разбил членов на пятерки, стал приучать к строгой дисциплине, но этого ему показалось мало. Чтобы связать всех круговой порукой, инициировал убийство одного из участников, обвинив его в предательстве. Это была единственная «народная расправа», устроенная партией. Всех арестовали, Нечаев сбежал за границу и через некоторое время был выдан России. Окончил свои дни в каземате Петропавловки.
На фоне разворачивающегося народнического движения эта история может показаться мелким, неприятным эпизодом в жанре «семья не без урода», однако через несколько лет нечаевское представление о настоящих революционерах как о рыцарях некоего тайного ордена, наделенного особыми правами, многим уже казалось не просто актуальным, а единственно возможным.
Революционное движение входит в новую, «нечаевскую», заговорщическую фазу.
После ареста Нечаева идеологом перехода к подпольным методам борьбы стал один из членов «Народной расправы» Петр Ткачев (1844–1886). Арестованный и сосланный, он бежал в Швейцарию и излагал свои «подрывные» идеи в эмигрантской прессе.
Власти считали, что неуспех революционной пропаганды среди простого люда обеспечивается энергичными полицейскими мерами. В то же самое заблуждение впали и самые активные из народников – слишком уж депрессивно было сознавать, что крестьяне никакой революции не хотят. Логический вывод состоял в том, что агитационную деятельность продолжать нужно, но с соблюдением строгой конспирации. Ткачев же предлагал полагаться не на революционный дух народа, а на деятельность хорошо организованной, дисциплинированной партии, способной разрушить государственную машину и захватить власть в стране. Об анархизме речь уже не шла. Целью объявлялась диктатура, «сосредоточение материальной силы и политической власти в руках революционной партии». (Именно этот путь, проведенный в жизнь В. Лениным, как мы знаем, впоследствии окажется самым действенным.)
В 1875 году в Москве, Саратове и других городах появляется сеть подпольных кружков, устроенных по новым правилам. Члены этих сообществ жили по поддельным документам, не использовали своих настоящих имен, переписывались шифрованными записками, держали «явки», но всё это пока делалось по-дилетантски, по-мальчишески, и полиция быстро разгромила так до конца и не сложившуюся организацию, произведя несколько сотен арестов.
Более серьезная попытка была предпринята в следующем 1876 году, когда в столице была создана уже вполне серьезная организация «Земля и воля», названная в память о первой подпольной группе чернышевцев. Единственным достижением той, первой «Земли и воли» было то, что о ее существовании так и не узнала полиция. Теперь именно этот опыт обрел особенную важность.
Ядро партии состояло из оставшихся на свободе «старых» (на самом деле все еще очень молодых) народников, но вскоре пополнилось новой генерацией революционной молодежи – репрессивные меры властей постоянно обеспечивали революции приток свежих сил.
Целью деятельности объявлялась «народная социалистическая революция». Основным методом борьбы оставалась пропаганда среди крестьян – дань прежним народническим верованиям. Началась и агитация среди «мастеровых», то есть рабочих, в то время относительно немногочисленных. Городской пролетариат рассматривался как вспомогательная сила, которая поддержит крестьянское восстание.
«Землевольцы» планировали создать «опорные пункты» в самых «перспективных» областях страны, к каковым относили Дон и Кубань с их вольным казацким духом, а также Поволжье, где якобы жила память о пугачевщине. Агитаторы отправлялись в села и станицы, чтобы вести там всё ту же народническую работу, но теперь с соблюдением строгой конспирации. Нечаевско-ткачевская заговорщическая линия проявилась, собственно, только в организации партии. Она поддерживала внутреннюю дисциплину, имела устав, «центральный кружок» и сеть отделений, выпускала подпольную газету «Земля и воля». Всего в организации состояло около двухсот членов, не считая многочисленных незаконспирированных помощников.
Поминавшаяся выше петербургская демонстрация около Казанского собора в декабре 1876 года была первой пробой сил новой партии. Она надеялась собрать под красным знаменем рабочих. Знамя развернули, на нем было написано «Земля и воля», но рабочих пришло мало, в основном явились все те же студенты.
Не оправдались надежды «землевольцев» и на вольный дух сельского населения. Крестьяне упорно не желали бунтовать, казаки тем более. Полиция без большого труда вылавливала подозрительных пришлых людей, как бы они ни конспирировались.
Но главная причина поражения новой революционной тактики заключалась не в этом. Вторую «Землю и волю» погубило то же, что и первую. Как раз в это время, в 1876 году, так же, как в 1863-м, правительство «перехватило повестку» у революционеров – увлекло русское общество патриотическим порывом.
Повторилось то же самое. «Широкие слои» сочувствующих преисполнились патриотизма, устремились спасать «славянских братьев». Узкий круг непримиримых революционеров занервничал, радикализировался и задействовал крайнее средство революционной борьбы, уже совершенно нечаевское: террор.
Но времена переменились. Вырос градус ожесточения. Одним выстрелом, как в 1866 году, не обошлось. Загнанная внутрь болезнь дала себя знать. Нарыв прорвался. Конфликт перешел в террористическую фазу.
Время террора
«Земля и воля» выступала против борьбы с оружием в руках, делая исключение только для самообороны. Индивидуальному террору организация предпочитала «аграрный террор», которые должны были устроить крестьяне, нападая на помещиков.
Но крестьяне не нападали, революционная волна шла на убыль, и некоторые землевольцы горели желанием повернуть это течение вспять.
Поразительно, что роковой поворот осуществила хрупкая молодая женщина – Вера Засулич (1849–1919). Она прошла обычный для тогдашних русских интеллигентных девушек путь: поработала переплетчицей, учительницей, акушеркой, «ходила в народ», распространяла запретную литературу, была в ссылке – одним словом, приносила себя в жертву ради народного блага.
Двадцать четвертого января 1878 года Засулич пришла на прием к петербургскому градоначальнику Трепову, известному «держиморде», и тяжело ранила его двумя выстрелами в живот. Это была месть за уже довольно давнюю историю: полугодом ранее Трепов приказал высечь арестованного студента.
Согласно новым судебным установлениям, процесс был гласным и вердикт выносили присяжные. Тут-то и выяснилось, что независимый суд и «ордынское» государство совершенно несовместны. Растроганные видом подсудимой, ее благородством и несомненным альтруизмом, а также возмущенные произволом градоначальника, присяжные объявили Засулич невиновной. Это стало настоящим шоком для правительства и дало невероятный толчок революционным настроениям самого радикального свойства. Полиция попыталась задержать террористку невзирая на вердикт – студенты ее отбили и помогли скрыться.
Дело Засулич затмило реляции с Балкан, тем более что боевые действия к тому времени уже закончились.
Выстрел Веры Засулич. А. Доденард
Самым же тяжелым последствием процесса было то, что террор, если так можно выразиться, вошел в моду. Очень горячих и очень холодных голов, готовых взяться за оружие, нашлось немало. Некоторые были связаны с подпольщиками, другие действовали по собственному почину.
Турецкая война закончилась, но началась война между государством и революционерами.
Вот краткая хроника основных ее событий (за исключением покушений на цареубийство, о которых будет рассказано отдельно).
30 января, то есть меньше чем через неделю после акции Засулич, в Одессе произошла перестрелка. Жандармы пришли арестовывать нелегалов, а те вместо того, чтобы сдаться, как бывало прежде, открыли огонь.
1 февраля в Ростове-на-Дону тамошние подпольщики убили полицейского провокатора Никонова.
23 февраля в Киеве трое террористов стреляли в товарища прокурора Котляревского.
25 мая в том же городе ударом кинжала был убит адъютант жандармского управления барон Гейкинг. Террорист скрылся, отстреливаясь.
Каждый из этих терактов сопровождался выпуском прокламаций о приведении в исполнение приговора, вынесенного некоей «русской социально-революционной партией», а вооруженное сопротивление при аресте или попытке задержания отныне становится обычным делом.
Обостряется ситуация и в столице. Чтобы не повторился казус с оправданием Засулич, правительство предает одесских арестантов военному суду – под предлогом того, что в январе в городе еще не было отменено военное положение, а нападение на жандармов было приравнено к нападению на солдатский караул. Благодаря этой казуистике суд прошел без сюрпризов, одного из обвиняемых расстреляли. Но в отместку, всего два дня спустя, среди бела дня, в центре Петербурга, землеволец Кравчинский кинжалом заколол самого шефа жандармов и начальника Третьего отделения Мезенцева, после чего благополучно скрылся. Безнаказанное убийство руководителя имперских спецслужб стало настоящей пощечиной для репрессивной машины, гордившейся своим всемогуществом.
Машина ответила так, как умела – еще бльшими репрессиями. Притом не точечными, а массовыми, то есть наиболее бездарным и опасным образом. Правда, у нее не было другого выхода – полиция еще не научилась бороться с конспиративными организациями.
Прямо в день похорон Мезенцева в Зимнем дворце состоялось экстренное заседание Совета министров в присутствии императора. Постановили: подлежащих бессудной «административной высылке» (то есть кого угодно, по одному лишь подозрению полиции) отправлять «преимущественно в Восточную Сибирь»; за вооруженное сопротивление предавать военному суду с немедленным исполнением приговора; построить специальные тюрьмы и колонии для содержания политических.
По сути дела, государство решило ответить на террор террором. Людей по-настоящему отчаянных (а постнечаевские «обреченные» все были такими) запугать этим совершенно невозможно, они лишь лучше конспирируются. Общество при этом, подвергаясь полицейскому произволу, начинает горячо сочувствовать бесстрашным героям, сражающимся с несправедливостью, и не ставит им в вину проливаемую кровь. В самой, может быть, главной борьбе – за умы и сердца – правительство безнадежно проигрывало. Всякий передовой человек счел бы низостью помогать полиции и достойным поступком – помочь революционерам, даже если не разделял их взглядов.
Да что «передовой человек»! Вот разговор 1880 года. Участвуют два убежденных консерватора: Федор Михайлович Достоевский и Алексей Сергеевич Суворин, редактор благонамеренной газеты «Новое слово», которую демократы называют «Чего изволите?».
«Представьте себе, – говорил он [Достоевский], – что мы с вами стоим у окон магазина Дациаро и смотрим картины. Около нас стоит человек, который притворяется, что смотрит. Он чего-то ждет и все оглядывается. Вдруг поспешно подходит к нему другой человек и говорит: «Сейчас Зимний дворец будет взорван. Я завел машину». Мы это слышим. Представьте себе, что мы это слышим, что люди эти так возбуждены, что не соразмеряют обстоятельств и своего голоса. Как бы мы с вами поступили? Пошли ли бы мы в Зимний дворец предупредить о взрыве или обратились ли к полиции, к городовому, чтоб он арестовал этих людей? Вы пошли бы?» «Нет, не пошел бы…» «И я бы не пошел».
Потому что доносить на революционеров стыдно. Даже если они собираются взорвать Помазанника Божия.
«Ведь это ужас. Это – преступление, – вздыхает Федор Михайлович. – Мы, может быть, могли бы предупредить…»
Полиция свирепствует, но пожар разгорается лишь сильней. В 1879 году убийства, покушения, перестрелки становятся чуть ли не обыденным явлением. В феврале застрелен харьковский губернатор князь Кропоткин и зарезан полицейский агент Рейнштейн. В марте стреляли в нового шефа жандармов Дрентельна. В мае при захвате киевской подпольной типографии произошел кровопролитный бой – было произведено 60 выстрелов.
Военные суды исправно работали, революционеров сажали в тюрьму, казнили. Но террор не стихал. Арестовывали отдельных подпольщиков, но разгромить подпольную организацию не могли. Времена, когда профессионалы-полицейские легко справлялись с дилетантами, остались в прошлом.
Второго апреля 1879 года, через тринадцать лет после каракозовской попытки, в государя опять стреляли. Один из землевольцев, бывший студент, потом учитель, кузнец (обычная для народника биография) Александр Соловьев, разуверившись в полезности агитационной работы, попросил у «центрального кружка» разрешения на цареубийство. Большинством голосов предложение было отвергнуто. Тогда молодой человек решил действовать самолично. Он подбежал к гулявшему по Дворцовой площади Александру с револьвером и открыл огонь. Все кроме императора застыли в растерянности. Помазанник же кинулся бежать зигзагами, увернулся от четырех пуль и остался цел. Соловьев принял яд, но его откачали и публично повесили.
И снова правительству показалось, что проблему можно решить административными методами, как в 1866 году.
Покушение Соловьева. Гравюра
Здесь государь соизволяет обратить внимание на стреляющего, но не убегает от него (как было на самом деле)
В апреле учреждаются «временные генерал-губернаторства» – там, где ситуация была тревожнее всего: в Петербурге, Харькове и Одессе. В этих городах фактически вводится военное положение. Генерал-губернаторам дают чрезвычайные полномочия. Это полководцы, прославившиеся на недавней войне: герой Шипки генерал Гурко, герой Плевны генерал Тотлебен, герой Карса генерал Лорис-Меликов. «В видах предоставления полиции большей самостоятельности и для возвышения ее значения и авторитета» она выводится из-под юрисдикции местных судов. Теперь полиция имеет право по собственному усмотрению отправлять в ссылку не только тех, кто подозревается в антиправительственной деятельности, но любого, кого сочтет возмутителем «общественного спокойствия». Назначения в земские и городские органы самоуправления ставятся под контроль начальства. В правительстве рассматривается вопрос о «вреде образования для неподготовленных умов». Татищев деликатно формулирует этот щекотливый вопрос следующим образом: «Не следует ли положить предел искусственной поддержке весьма распространенного стремления перемещаться путем высшего образования из одного общественного слоя в другой?» Подобная мера была вызвана высокой долей студентов-разночинцев в революционных организациях.
В общем, верховная власть пребывала в полной растерянности и, плохо понимая природу кризиса, боролась не с его причинами, а с его проявлениями.
Тем временем в революционном движении окончательно возобладала линия на вооруженную борьбу. Летом 1879 года «Земля и воля» разделилась на две организации. Меньшинство, по-прежнему верившее в силу слова, продолжило заниматься пропаганой среди крестьянства – так же безуспешно, как раньше. Эта группа называлась «Черный передел» (термин звучит зловеще, но означает всего лишь деление земли поровну). Последние народники скоро окончательно вывелись. Одних арестовали, другие эмигрировали, третьи отошли от движения.
Большинство же бывших землевольцев создали боевую партию «Народная воля», во главе которой стоял Исполнительный комитет. Он сразу же заявил, что пойдет каракозовско-соловьевским путем и обозначил свою главную цель: убить Александра Второго. Логика была очевидна: раз вся система держится на одном гвозде, то надо этот гвоздь уничтожить, и тогда конструкция рухнет. «Революционные теоретики доказывали, что волна покушений на высших правительственных чиновников достигнет двух целей: деморализует и, возможно, остановит правительственную машину, одновременно продемонстрировав крестьянству уязвимость монархии, на которую оно взирало с таким благоговением», – пишет Р. Пайпс.
Приговор Исполнительного комитета, вынесенный 26 августа, гласил: «Александр II – главный представитель узурпации народного самодержавия, главный столп реакции, главный виновник судебных убийств; четырнадцать казней тяготеют на его совести, сотни замученных и тысячи страдальцев вопиют об отмщении. Он заслуживает смертной казни за всю кровь, им пролитую, за все муки, им созданные».
Началась настоящая охота на императора – вся Россия и весь мир напряженно следили, удастся народовольцам исполнить свое намерение или нет.
Но после соловьевской пальбы царская охрана была усилена, а органы тайной полиции за годы борьбы с крамолой многому научились. Эволюционировала не только революция. Училась себя защищать и монархия.
Эволюция полиции
