Мои современницы Достоевская Любовь
– Вы сами знаете, что эти балы мне не нужны. Они меня утомляют и усиливают мои мигрени.
– Но я не хочу, чтобы люди говорили, будто я приношу тебя в жертву своему здоровью! О, я знаю, тебе очень хотелось бы изобразить из себя несчастную страдалицу и возбуждать всеобщее сожаление. Но успокойся, это тебе не удастся. Я надорву свои силы, испорчу навек здоровье и всё же стану вывозить тебя, пока какой-нибудь идиот не освободит меня от твоего присутствия! Подумать только, что я теперь жила бы счастливой и довольной в моей прелестной Ницце, если бы ты не отказала Андрею Викторовичу. Такой чудесный человек, столько ума, такая превосходная партия!
– Вы сами знаете, почему я ему отказала.
– Из-за твоих отвратительных капризов, дрянная девчонка! Огорчить человека, который тебя так любил!
– Он не меня любил, а вас. Он не мне верил, а вам.
– Что, что, да как ты смеешь обвинять мать в таких гадостях!
– Вы отлично понимаете, о чем я говорю. Я ни в чем позорном вас не обвиняю.
– Этого еще не доставало! Я, моя милая, после мужа осталась молодой женщиной, и всё же ни единого пятна нет на моей репутации. Я не нынешняя барышня, я скабрезных книг не читаю.
– Золя – не скабрезный писатель.
– Как не скабрезный! Разве ты не помнишь, как его называют в Париже, в хорошем обществе: ce cochon de Zola![56]
– Вы для того и разбудили меня в три часа ночи, чтобы говорить со мною о Золя?
– Я не для того тебя разбудила! Не приписывай мне, пожалуйста, глупостей, не делай из меня дуру! Я пришла в страшном негодовании спросить тебя, как ты могла решиться на такой поступок. Убежать в чужой дом, бросить родную мать, которая всем тебе пожертвовала. Вспомни, когда вы были маленькими, я последнее от себя отнимала, чтобы только купить вам игрушек, нанять вам самых дорогих француженок и англичанок. Вспомни, как я до обмороков себя доводила, проводя ночи за шитьем ваших нарядов, чтобы вы лучше всех были одеты на детских праздниках! Вспомни…
И т. д., и т. д. Все те же бесконечные, бесплодные разговоры, которые, увы, так любят вести в русских семьях и которые приносят лишь пользу докторам нервных болезней, да аптекам. Я ушла в свою комнату и легла. «Бедная, бедная Зика! – думала я. – Никакой закон не мог запретить "родной матери" ворваться в комнату дочери в три часа утра и устроить ей сцену. Бедные, измученные девочки! Один Бог может вас защитить!»
Я засыпала и просыпалась, а сцена всё продолжалась. Резкий голос матери, ее патетические крики и рыдание и слабый звенящий голос Зики слышались из «комнаты для гостей». Наконец, на заре, я крепко уснула. Меня разбудили нечеловеческие вопли и визги, и вслед затем Корецкая вбежала ко мне в спальню.
– Ради Бога, помогите! С Зикой что-то недоброе творится! – с испугом говорила она.
Я поспешила за нею. Несчастная девушка лежала на полу в одной рубашке. Лицо ее посинело, глаза перекосились, на губах показалась пена. Она дико кричала, катаясь по полу, стуча головой о ножки стульев, сжимая и коверкая всё, что попадалось ей в руки. Это хрупкое существо обладало страшной силой, и понадобилось четыре человека, чтобы перенести ее на постель и удержать там. Она металась, рвалась и кусалась. Приглашенный доктор посмотрел на болезнь очень серьезно и, расспросив мать о предыдущих припадках, посоветовал немедленно отвести Зику в лечебницу одного своего знакомого на Васильевском острове.
– Но ведь это же сумасшедший дом? Одну дочь от меня уже отняли! Неужели и это последнее дитя мое возьмут от меня! – в отчаяньи ломала руки Корецкая.
– Да там не одни умалишенные; там лечат также и нервных больных. Вашей дочери необходим покой и тишина, иначе может кончиться плохо, особенно если уже был случай сумасшествия в семье.
Корецкой пришлось согласиться. Послали за каретой. Зику насильно одели и вынесли. Всё время она кричала диким голосом.
Прошло пять месяцев. Стоял май, жаркий и пыльный. Я собиралась на дачу и укладывалась. Накануне моего отъезда ко мне неожиданно пожаловала Элен Корецкая. Она очень похудела и постарела за это время и значительно понизила тон.
– Извините, что я до сих пор не поблагодарила вас за оказанное мне и моей дочери гостеприимство в ту ужасную декабрьскую ночь. Но я всё это время была так расстроена болезнью Зики, что ни у кого не могла бывать. Мне многое следует простить, милая Любовь Федоровна, за те страдания, что выпали на мою долю. На моих глазах застрелился обожаемый муж. Подумайте, какой ужас! Я этой картины забыть не могу, она и день и ночь у меня перед глазами. Потом сошла с ума моя старшая, моя лучшая дочь! Я даже не имею утешение навещать ее, разговаривать с нею, так как почему-то она при виде меня приходит в бешенство. Я только издали, крадучись, могу смотреть на нее в то время, когда она гуляет по саду. Я, родная мать, лишена возможности прижать к сердцу больное, несчастное дитя мое! Если бы вы были матерью, вы поняли бы мои страдания, дорогая Любовь Федоровна!
Корецкая заплакала. Я спросила о здоровьи Зики.
– Слава Богу, ей теперь лучше. Доктора соглашаются выпустить ее на днях из больницы. Но почему-то они настаивают, чтобы первые три месяца она провела у каких-нибудь знакомых, а не у меня. Я не понимаю нынешних странных методов лечения. Где может быть лучше для больной дочери, как не в доме родной матери? Но, конечно, я готова принести себя в жертву здоровью моей Зики. Эта не первая и, уж, конечно, не последняя моя жертва! И вот я хотела обратиться к вам с просьбою, милая Любовь Федоровна: Зика почему-то забрала себе в голову провести эти три месяца у вас на даче. Решительно не понимаю, откуда у ней появилась эта болезненная идея. Она, которая видела Сорренто, Капри, Ривьеру и вдруг мечтать о какой-то карельской деревне! Я никогда не бывала по Ириновской дороге, но предполагаю, что кроме песку да сосен там ничего нет. А Зика только о том и бредит, как она поедет к вам и будет сажать цветы. Я пришла узнать, захотите ли вы приютить у себя мою несчастную девочку на эти три месяца?
Я поспешила согласиться, и мы условились, что сестра милосердия, которая ухаживает теперь за Зикой, привезет ее ко мне через неделю.
Я ожидала увидеть бледную, изнуренную долгой болезнью девушку. К моему удивлению, ко мне навстречу из вагона выпрыгнула порозовевшая, даже слегка пополневшая, веселая и сияющая Зика.
– Вы меня не узнаете? О, я теперь стала толстая, толстая! Меня так хорошо кормили и лечили в больнице, что никто из знакомых меня не узнает. A где же ваша собачка? Отчего она не пришла меня встретить? А ваши цветы? Вы знаете, я с собою много новых семян привезла; теперь ведь еще не поздно сеять, не правда ли? О, как я рада, как я счастлива, что наконец с вами!
Зика пришла в восторг от моей дачи, сада и цветника. Она смеялась, бегала, играла с собакой, обнимала и целовала меня. Но вдруг веселье ее исчезало, и она шла в дальний угол сада и молча, часами сидела на скамейке в своей обычной позе, вытянув руки на коленях и бесцельно смотря перед собою. Я не тревожила ее, и ей это очень нравилось.
– Я так рада, милая Любовь Федоровна, что вы тоже, как и я, любите помолчать. Женщины вообще не умеют молчать: им всё бы говорить, хотя глупости, да говорить. Между тем эта бесконечная болтовня ужасно утомляет мозг. Я после иного дамского разговора чувствую себя совсем разбитой, и в голове делается пусто. Я ни одной целой мысли не могу собрать, всё какие-то обрывки; и ко сну меня клонит. А вот посидишь так, помолчишь и опять сил наберешься.
Мы мирно с нею зажили. Редко встречала я такое милое, кроткое существо, такую деликатную, слишком даже деликатную девушку. Она смотрела мне в глаза, стараясь угадать мои желания. В угоду мне она даже ела те кушанья, которые ей были противны. Это случайно открылось, и я ее побранила.
– Ну можно ли так жить, милая Зика! Зачем насиловать себя в угоду другим? Каждый человек имеет право на свои собственные вкусы и влеченья, и в пище, и в занятиях, и в образе жизни.
– Вот вы так говорите, a maman всегда упрекает меня, что я – деспот, что я всех окружающих хочу подчинить своей воле. Я очень старалась избавиться от этого недостатка, но мне никогда не удавалось.
Зика так серьезно говорила о своем деспотизме, что я не выдержала и расхохоталась.
– Ах вы, маленькая деточка! – сказала я, целуя ее. У Зики вдруг задрожали губки, и она заплакала.
– Если бы вы знали, милая Любовь Федоровна, как бы мне хотелось, чтобы меня когда-нибудь похвалили! Так тяжело чувствовать себя всегда виноватой, слышать одни упреки, одну критику, одно порицание! Помню, когда мы были маленькими, служанки оттирали maman после истерики и бранили нас, говорили, что мы, бесчувственные девчонки, в гроб вгоняем нашу мать. Мы с сестрой забивались тогда в угол и чувствовали себя преступницами. Затем, когда мы стали подрастать, maman ездила по знакомым, плакала, жаловалась им на нас, просила повлиять на наш ужасный характер. И тогда разные сердобольные дамы приезжали к нам и уговаривали быть добрыми и послушными и грозили, что Бог нас накажет за наше злое сердце. О, как тяжело было всё это слышать и считать себя гадкой и низкой!
– Но если вы не уживаетесь характерами с вашей матерью, то почему бы вам с нею не разойтись? Ведь вам 22 года; вы имеете право требовать себе отдельный паспорт.
– A чем же я жить буду? У меня ни денег нет, ни диплома, я получила домашнее образование. А главное, я жизни боюсь, людей боюсь, их холодности и неприязни. Даже теперь, когда я живу под защитой maman, всякая дерзость, невнимание, невежливость так ужасно заставляют меня страдать! О, если бы только люди знали, как тяжелы эти страдания, то они все сейчас же стали бы вежливы, добры и приветливы. Ведь вежливость – та же милостыня. Бедным подают милостыню деньгами, а богатым – добрым словом.
– Мне трудно понять, Зика, почему чужая невежливость может так сильно волновать вас. Когда люди меня обижают невниманием, то я очень жалею, что они так плохо воспитаны и забываю про них. Je hausseles paules et j’abandonne les gens leur btise[57], как говорится в одном романе.
– Да, это хорошо говорить тому, у кого нервы в порядке. А у меня нервы с детства расшатаны, и на меня всё болезненно действует. У нас когда-то была француженка m-elle Eugnie, которую мы очень любили, так она меня и сестру всегда называла mes pauvres petites sensitives![58] Впрочем, я думаю, что и мы были бы здоровыми девушками, если бы нам с детства укрепляли нервную систему, а нам, напротив, ее расшатывали. Недели не проходило без сцен, упреков, криков, истерик. И после каждой сцены мы с сестрой бледнели, худели и слабели, a maman, напротив, здоровела. Мы всегда замечали, что после слез и рыданий она розовела, губы ее краснели, глаза блестели, и она становилась такой доброй и ласковой, везла нас в театр, покупала конфект, заказывала новые платья. Я думаю, что эти сцены необходимы для ее здоровья, без них она зачахла бы и умерла. Ее и осуждать за это нельзя, такая уж верно у ней организация.
– Я думаю, ваша мать просто ненормальна.
– Я сама тоже думаю. Но вот, посмотрите, как странно устроен мир: maman ненормальна и живет на свободе; а мы с сестрой нормальны и всю жизнь проводим в сумасшедшем доме.
– Но если вы боитесь жить одной, то почему же вы не выходите замуж? Насколько я поняла из слов вашей матери, у вас был хороший жених, а вы ему отказали?
Зика густо покраснела.
– Я не могла иначе поступить! Уверяю вас, что не могла! О, если бы вы знали, что значила для меня эта мечта о будущем муже! Когда мне было тяжело, я всегда утешала себя мыслью, что, вот, Бог пошлет мне сильного и умного мужа, который всем скажет: я люблю мою маленькую жену, я верю в ее доброе сердце и никому в обиду ее не дам! Как сладко мне было об этом мечтать! Как это надежда меня успокаивала! Когда мы познакомились с Андреем Викторовичем, я тотчас подумала: вот он! Андрей Викторович был такой веселый, добрый, приветливый! Я с радостью приняла его предложение. Он стал ездить к нам каждый день, и тут maman совсем забрала его в руки. Она всё жаловалась ему на меня, плакала, просила повлиять на мой дурной характер. И Андрей Викторович поверил ей! Он стал читать мне нотации, учить, как я должна держать себя с матерью. О, как мне стыдно было за него! Он меня знал, говорил со мной и ничего-то, ничего в нашей жизни не понял!
Конечно, я отказала ему. Maman называет мой отказ капризом, а для меня он был ударом. Моя последняя надежда на счастье рушилась. Я поняла, что мужчины далеко не так сильны и умны, как я думала, и что их очень легко провести. Я ни за кого не могу выйти, так как maman всегда сумеет убедить моего мужа, что она – ангел, а я – дьявол. Дети у меня родятся, и тех maman восстановит против меня. Всё это будут новые, худшие страданья, а с меня и прежних довольно.
– Но отчего же вы не боролись, отчего не постарались открыть глаза вашему жениху?
– Эх, Любовь Федоровна, надо, чтобы человек сам понял, а если он сам ничего не видит, то никакими словами ему не объяснишь. Нет, мне о браке мечтать нечего. А вот, прежде, когда сестра была еще здорова, мы любили строить планы, как впоследствии, когда maman умрет, мы вместе уедем в провинцию, купим там маленький дом с большим садом и станем мирно доживать свой век. Главным же и первым правилом мы с сестрой положили никогда не ссориться. Люди обыкновенно думают, что это ничего: поссоришься, помиришься и всё пройдет. Но это не так, совсем не так просто. После каждой ссоры остается горькое чувство, оно растет, растет и, наконец, совместная жизнь делается невыносимой. Мы с сестрой решили, что будем усердно лечить свои нервы, пить бром, делать гимнастику, обливаться холодной водой. Если у человека расстроены нервы, то он обязан лечить их всеми средствами. Он не имеет права пользоваться своею болезнью, чтобы мучить окружающих. Это самое гнусное, самое постыдное из всех преступлений!
Зика разгорячилась и разволновалась. Я старалась ее успокоить.
– Скажите, милая Зика, неужели же у вас никогда не было приятельниц, подруг, к которым вы могли бы пойти отдохнуть душой и успокоить?
– Нет, не было. Я пробовала заводить друзей, но maman всегда вмешивалась и меня с ними ссорила. Она ужасно ревнивая; она не хочет, чтобы мы о ком-нибудь думали, кроме нее. Если мы привязывались к какой-нибудь прислуге, ее сейчас же выгоняли. Если мы любили нашу гувернантку, ей отказывали под каким-либо пустым предлогом. Maman даже к неодушевленным предметам нас ревнует. Например, прежде она очень любила цветы, и они всюду у нас стояли. Но когда я заинтересовалась растениями и стала их разводить, maman их возненавидела и не позволяет держать в комнате, говорит, что у нее от них болит голова. Прежде она очень любила музыку и целыми вечерами играла, а когда у сестры оказался музыкальный талант, то maman возненавидела рояль и жаловалась, что гаммы расстраивают ей нервы. Даже к книгам она меня ревнует и если замечает, что я начинаю увлекаться каким-нибудь автором, то нарочно бранит его и читает мне про него разные злые критики. Я чувствую, что вокруг меня пусто, мне некуда пойти, а между тем, как я всегда мечтала иметь друзей! Помните, тогда, у П-ских, вы посмотрели на меня таким добрым взглядом? Я вас сейчас же полюбила. Я узнала ваш адрес и всё гуляла возле вашего дома. Я думала: вот она выйдет, узнает меня, может быть, пригласит к себе. И тогда, в декабре, когда maman мучила меня упреками в течение четырех дней, я почувствовала, что схожу с ума и бросилась к вам под защиту.
– Ну, а родственники, Зика, есть же у вас какие-нибудь родственники?
– Со стороны maman – никого. Она в раннем детстве осталась круглой сиротою. Со стороны папа у нас много родственников, но мы никого не знаем, так как папа еще до нашего рождения со всеми ними разошелся. Он ведь женился на maman против желания своей матери. Maman была demoiselle de compagnie у бабушки, и так как она была красавица, то папа в нее влюбился. Бабушка слышать об этом браке не хотела и прокляла его. После его смерти она выразила желание нас с сестрой видеть, но maman отказалась нас к ней повести. Бабушка, впрочем, скоро умерла.
– Но если ваш отец так любил вашу мать, то как же он мог ей изменить?
Зика помолчала.
– Всё это неправда, – понизив голос и пугливо оглядываясь по сторонам, сказала она, – всё это одни фантазии maman. Папа только одну ее любил и никогда ей не изменял. Мы об этом узнали, когда уже подросли. У бабушки была горничная, которую папа взял к нам в няни, когда мы родились. Maman терпеть ее не могла и тотчас после смерти папа прогнала. Няня всё по святым местам путешествовала; раз как-то пришла она в Петербург, разыскала нас, подружилась с ншей прислугой и потихоньку, когда maman не было дома, приходила в нашу комнату. Она-то нам всю правду и сказала. Она говорит, что maman была очень ревнива и ревновала папа ко всем женщинам, ссорилась с ним и упрекала его. Папа долго терпел и молчал, но, наконец, не выдержал и после одной, особенно тяжелой сцены застрелился. На нас нянин рассказ произвел очень тяжелое впечатление. Я думаю, что он отчасти был причиной болезни сестры. Я же с тех пор стала с ужасом, почти с ненавистью смотреть на maman. Впрочем, ненавижу я ее больше во сне. Когда у меня бывают расстроены нервы, то я вижу один и тот же кошмар. Мне представляется, что я бью maman, рву и режу ее на куски. Я всегда в ужасе просыпаюсь, плачу и прошу прощения у Бога. Я боюсь, что Бог накажет меня за такие злые сны. Бог всегда будет на стороне maman, так как она сильна, а я – слабая. Что же! Так и следует! На что мы годимся, слабые, безвольные? Чем скорее мы умрем, тем лучше.
– Полно, Зика, как вам не совестно так говорить!
– Вы думаете, я боюсь смерти? О, нет, я смерть люблю. Я никогда не могла понять, почему люди представляют ее в виде скелета с косой. Я смерть, напротив, представляю себе в виде прекрасной доброй женщины, которая возьмет меня, прижмет к сердцу и успокоит. В долгие бессонные ночи я часто плачу и зову ее: «смерть, голубушка смерть, возьми, успокой меня». И я представляю себе, как я славно вытянусь в гробу и меня спрячут в землю, и я буду лежать и отдыхать. Никто не будет меня тревожить, никто не будет больше мучить, а если и начнут, то я их не услышу!
Так прожили мы с Зикой три недели. Она были весела и счастлива, и только ежедневные письма матери раздражали ее. Задолго до прихода почтальона она начинала волноваться, а получив письмо, тотчас уходила читать его в свою комнату. Она никогда не показывала мне этих писем, и я не спрашивала, только замечала, что у нее часто были заплаканы глаза после их чтения. Наконец, Зика призналась мне, что мать умоляет ее вернуться домой, обещая вместо заграницы взять дачу в окрестностях Петербурга и купить ей много цветов.
– Maman думает, что главное – цветы, – горько усмехаясь, говорила она, – a разве в одних цветах дело? О, ничего-то, ничего она не понимает!
Корецкая писала и мне. Она умоляла возвратить ей ее единственное дитя, говорила, что не может без нее жить; затем принялась язвить меня и кончила грязнейшими намеками. Я возмутилась и отвечала резким письмом. Через два дня я поняла свою ошибку. Корецкая написала дочери пламенное послание, говорила, что я смертельно оскорбила ее, что я враг ей на всю жизнь и спрашивала Зику, неужели она находит возможным продолжать жить под кровлей смертельного врага ее матери?
– Я не знаю, что вы написали maman, милая Любовь Федоровна, но я не верю, чтобы вы хотели ее оскорбить, – плача говорила мне бедная девочка, – всё это болезненная фантазия maman. Я ей пишу, как вы добры, как мило ко мне относитесь, и как мне полезно у вас жить.
Но было уже поздно. Письма и телеграммы сыпались на нас из Петербурга. Корецкая грозила полицией, судом, сенатом, министрами, чуть ли не вмешательством иностранных держав. Меня ее угрозы мало пугали, но на Зику действовали удручающе.
– Вы не знаете maman, – говорила она мне, – она такая смелая и энергичная, она ни перед каким скандалом не остановится. А потом ко всем знакомым поедет и сумеет привлечь их на свою сторону. Вас же, мою милую, люди и осудят. Нет, уж лучше ей уступить. Верно, ее здоровье ухудшилось, и, чтобы его восстановить, ей необходимо сделать мне несколько сцен. Что ж, я поеду, перенесу их как-нибудь, а потом, когда maman сделается добрее, я попрошу ее опять меня к вам отпустить.
Бедная Зика горько плакала, прощаясь со мною, и долго махала мне платком из вагона. Увы! Я более не видала ее. Через три месяца совместной с матерью жизни Зику пришлось отвести в больницу, но не в прежнюю, а в дом душевнобольных, где уже находилась ее сестра. Я ездила навестить Зику, но меня не пустили. Доктор печально покачал головой, когда я заговорила о ее выздоровлении.