Горький: страсти по Максиму Басинский Павел
– Чего он говорит? – обратился дед к матери и, не дождавшись ответа, отодвинул меня, сказав:
– Скулы-те отцовы…”
Потом дед будет не раз “придвигать” и “отодвигать” Алешу, пытаясь разобраться, чей он. Дядья же невзлюбят его за то, что в доме появился еще один наследник. И все это – травля Алексея Кашириными, гибель любимого Цыганка, отлучение от дома самого Алексея – в конце концов завершается крахом каширинской семьи.
“Сеяли семя в непахану землю”.
Первопричиной этого краха стали незаконный, без согласия отца, брак дочери Варвары с пришлым мастеровым Максимом Пешковым и появление в доме Алеши Пешкова. Инстинктивно Каширины чувствовали это и, за исключением бабушки Акулины, не любили мальчика. Даже родная мать. Хотя она понимала, что Алеша не виноват. Но сердцу не прикажешь. Со временем он стал понимать это… И заплатил родне той же монетой.
Нет ничего страшнее, чем лишить ребенка любви. Его разум однажды начинает делать свои горькие выводы об этом мире, этих людях, этом Боге.
Бабушка Акулина
А что же Акулина Ивановна?
Разве она не любила Алексея? Любила! Но она не Каширина. Она Муратова. Она добрая. Она святая. За нее советует держаться мастер Григорий.
Мифологию образа бабушки Горький прописывал с особой любовью. Ничего более нежного и поэтичного, чем этот образ, он не создал ни до, ни после повести “Детство”. И если бы, кроме этой повести, он не написал ничего, мировая литература все равно пополнилась бы великим писателем.
В ее внешности было что-то темное, языческое. Недаром в своей семье ее называли ведьмой.
“– Что, ведьма, народила зверья?!”
Это кричит Василий Каширин после безобразной потасовки Якова и Михаила прямо во время обеда. Можно не обратить внимания на этот странный крик дедушки и принять его просто за бессмысленную брань раздраженного главы семейства. Но в “Детстве” почти нет случайностей. Почему дед Василий именно собственную супругу обвиняет в начале распада семьи? Только ли потому, что она “потатчица” и выступает за раздел имущества Кашириных между детьми? Но при чем тут “ведьма” и “зверье”? Вот еще одна загадка “Детства”…
Зададим простой вопрос: каким образом в семье хотя и скуповатого, но честного, трезвого, трудолюбивого и богобоязненного Василия Каширина народились такие непутевые дети? Пьющие, дерущиеся между собой братья Яков и Михаил. Непослушная и недомовитая Варвара, которая бросает ребенка в семье родителей и живет как ветер в поле.
“Не удались дети-то, с коей стороны ни взгляни на них, – жалуется дедушка. – Куда сок-сила наша пошла? Мы с тобой думали, – в лукошко кладем, а Господь-то вложил в руки нам худое решето…” И снова он винит мать: “А все ты потакала им, татям, потатчица! Ты, ведьма!”
Если смотреть на бабушку глазами Алеши, она поистине свет в окне, сердце мира, чуть ли не земная богородица. И это понятно. Бабушка для Алеши, если можно так выразиться, единственное “теплое” место, которого коснулась его детская, но уже травмированная душа. Это спасение в холодном безлюбовном мире, где мальчик с самого начала обречен на гибель. С первых мгновений детского самосознания вокруг него трупы, трупы и трупы. Холод, холод и холод. Мертвый отец в гробу. Мертвый младший брат. И даже мать выглядит как мертвая.
“Мать редко выходит на палубу и держится в стороне от нас (Алексея и бабушки Акулины Ивановны. – П.Б.). Она все молчит, мать. Ее большое стройное тело, темное, железное лицо, тяжелая корона заплетенных в косы светлых волос, – вся она мощная и твердая…”
Одно из первых жизненных впечатлений: “В полутемной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами”.
“Второй оттиск в памяти моей – дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки, – две уже взобрались на желтую крышку гроба. У могилы – я, бабушка, мокрый будочник и двое сердитых мужиков с лопатами. Всех осыпает теплый дождь, мелкий, как бисер…
– Зарывай, – сказал будочник, отходя прочь.
Бабушка заплакала, спрятав лицо в конец головного платка. Мужики, согнувшись, торопливо начали сбрасывать землю в могилу, захлюпала вода; спрыгнув с гроба, лягушки стали бросаться на стенки ямы, комья земли сшибали их на дно”.
В “Детстве” все пронизано символикой. На гробе отца две лягушки, обреченные на смерть. Алеша еще раз вспоминает о них на борту парохода, когда из каюты несут гробик с младшим братом. Алексей рассказывает об этих несчастных лягушках матросу, а матрос говорит ему:
– Лягушек жалеть не надо, Господь с ними! Мать пожалей, – вон как ее горе ушибло!
Отца, братика и лягушек “прибрал” Господь. Потом он “приберет” к себе мать, брата Колю и отчима. Алеша останется на земле только благодаря бабушке: “…сразу стала на всю жизнь другом, самым близким сердцу моему, самым понятным и дорогим человеком, – это ее бескорыстная любовь к миру обогатила меня, насытив крепкой силой для трудной жизни (курсив мой. – П.Б.)”.
Бабушка заменяет Алеше мать, становится для него единственной опорой в мире, где Бог бросил его на произвол судьбы. Ничего странного, что этот Бог, “Бог дедушки”, не нравится Алексею.
Мальчик чувствует Его присутствие в мире, но обижен на Него. Сознательно или нет, Горький обыгрывает в “Детстве” слова Ивана Карамазова о “слезинке ребенка”, из-за которой Иван готов “почтительно” возвратить Творцу билет в Царство Небесное. Только в “Детстве” ребенок не пассивный персонаж. Подобно третьей лягушке, он брошен, но не в могилу с водой, а в кувшин со сметаной, как в народной притче, и должен месить окружающее его холодное пространство, пока оно не превратится в масло и не позволит ему выбраться наружу.
Но хватит ли сил?
Сила идет от бабушки.
Она – “как земля”.
Такова мифология образа бабушки.
Но какова была Акулина Ивановна в реальности?
Она была… пьяница.
В “Детстве” и “В людях” Горький предельно бережно касается этой больной темы. Но и скрыть очевидного для семьи Кашириных факта он не может.
Для Алеши бабушка сродни Божьему явлению. Но Варвара стыдится собственной матери, которая на пароходе бродит “от борта к борту и вся сияет, а глаза у нее радостно расширены”, потому что бабушка не смущается угощаться у матросов водкой, за что рассказывает им разные смешные небылицы. Матросы хохочут, и Алексею весело. Но Варвара сердится:
“– Смеются люди над вами, мамаша!
– А Господь с ними…”
Только что Господь был с лягушками. Но для Алеши бог един – и это бабушка. Настоящий Бог обидел его. Все страшно и абсурдно, как лягушки в могиле. Алеша жмется к бабушке. Но в глазах-то остальных, даже дочери, это просто добрая, смешная, шалопутная пьянчужка, непутевая бабка с рыхлым, распухшим от пьянства красным носом.
Бабушки стыдится не только дочь.
Странно! Когда Василий Каширин, цеховой старшина, уважаемый в Нижнем Новгороде человек, уходит к кому-то в гости, законную супругу он с собой не берет. Почему?
“…В праздничные вечера, когда дед и дядя Михаил уходили в гости, в кухне являлся кудрявый, встрепанный дядя Яков с гитарой, бабушка устраивала чай с обильной закуской и водкой в зеленом штофе с красными цветами, искусно вылитыми из стекла на дне его; волчком вертелся празднично одетый Цыганок; тихо, боком приходил мастер, сверкая темными стеклами очков; нянька Евгенья, рябая, краснорожая и толстая, точно кубышка, с хитрыми глазами и трубным голосом; иногда присутствовали волосатый успенский дьячок и еще какие-то темные, скользкие люди, похожие на щук и налимов”.
Есть в музыке понятие контрапункта, когда одна мелодия вступает в конфликт с другой и рождается музыкальный эффект. Этот образ из “Детства” построен по принципу контрапункта. Фраза начинается в одной тональности, затем на нее накладывается другая. И взрывает гармонию.
С уходом деда с его жестоким, но понятным Богом в доме Кашириных начинается русское непонятное, “дионисийское” действо.
Водка размягчает сердце русского человека. Дядя Яков поет жалостливые песни, такие, что Алеша плачет “в невыносимой тоске”, а Цыганок весело, ухарски пляшет, “неутомимо, самозабвенно, и казалось, что, если открыть дверь на волю, он так и пойдет плясом по улице, по городу, неизвестно куда…”
Все эти лица еще индивидуальны. Куда более смутными видятся мастер Григорий, нянька Евгенья и “волосатый успенский дьячок”. Но остальные, “какие-то темные, скользкие люди”, уже вовсе неразличимы, а только похожи на “щук и налимов”. Между тем они тоже составляют окружение бабушки. Это ее мир, ее омут, в который она непременно утянет за собой Алешу, как ведьма утащила Иванушку в русской сказке. Если Алеша останется верен своему богу.
Ценой убийства в себе этого доброго и очень русского бога Алеша Пешков станет Максимом Горьким.
Когда Горький писал “Детство”, “В людях” и “Мои университеты”, он это прекрасно понимал. Тем более что уже в 1895 году в “Самарской газете” он опубликовал первый набросок к будущему “Детству” (изначально повесть замысливалась под названием “Бабушка”). Очерк “Бабушка Акулина” Горький благоразумно не включал в свои сборники и собрания сочинений. Как бы похоронил в прошлом образ реальной Акулины Ивановны, чтобы затем воскресить его в мифе Бабушки.
В очерке “Бабушка Акулина” рассказывается о старухе, которая живет в сыром подвале, собирая вокруг себя городскую шваль, отходы человеческого общества, больных алкоголизмом и распущенных до такой степени, что они не стесняются жить за счет нищей старухи.
“Бабушка Акулина была филантропкой Задней Мокрой улицы. Она собирала милостыню, а в виде подсобного промысла, иногда, при удобном случае, немножко воровала. Около нее всегда ютилось человек пятьдесят «внучат», и она всегда ухитрялась всех их напоить и накормить. «Внучатами» являлись самые отчаянные пропойцы-босяки, воры и проститутки, временно, по разным причинам, лишенные возможности заниматься своим ремеслом. <…> Вся улица знала ее, и слава о ней выходила далеко за пределы улицы. Но все-таки, на языке босых и загнанных людей, «попасть во внучата» значило дойти до самого печального положения; поэтому бабушка Акулина как бы знаменовала собой крайнюю ступень неудобств жизни и, пользуясь большой известностью за свою филантропическую деятельность, не пользовалась любовью со стороны опекаемых ею людей”.
Вот куда утащил бы Алексея этот добренький русский бог, если бы он прислушался к совету тоже доброго, но полуслепого (что символично!) мастера Григория держаться бабушки.
“Мои университеты”, отплытие Алеши в Казань:
“Провожая меня, бабушка советовала:
– Ты не сердись на людей, ты сердишься всё, строг и заносчив стал! Это – от деда у тебя, а что он, дед? Жил, жил, да в дураки и вышел, горький старик. Ты одно помни: не Бог людей судит, это – черту лестно! Прощай, ну!”
“За последнее время, – признается Горький, – я отошел от милой старухи и даже редко видел ее, а тут вдруг с болью почувствовал, что никогда уже не встречу человека, так плотно, так сердечно близкого мне”.
В сердце Кая благодаря слезам Герды тает льдинка Снежной королевы. Алеша Пешков, напротив, с болью вырывает из сердца теплого бога, зная, что с этим богом он пропадет и “Бог дедушки” надежнее. Беда в том, что он не любит дедушкиного Бога и не понимает Его.
Через некоторое время он попытается создать нового бога. Его имя будет Человек. Но даже гуманист Владимир Короленко смутится, прочитав поэму Горького с одноименным названием. Это был ледяной образ Человека, одиноко шествующего во Вселенной. Через десять лет Горький вспомнит о теплом боге – бабушке и поэтично воскресит ее в “Детстве”. Но убийство в себе самом живого бога не пройдет для него бесследно.
В начале девяностых годов Горький еще не понимал этого. В очерке “Изложение фактов и дум, от взаимодействия которых отсохли лучшие куски моего сердца” (1893) бабушка Акулина названа просто “бабкой”, и никакой идеализации ее нет: “Пила она сильно и однажды чуть не умерла от этого. Помню, как ее отливали водой, а она лежала в постели с синим лицом и бессмысленно раскрытыми, страшными, тусклыми глазами”.
Сравните это с началом “Детства”: “…вся сияет, а глаза у нее радостно расширены…”
У бабушки не было своего бога.
Да и откуда было ему взяться у неграмотной старухи, когда-то вышедшей замуж за грамотного “по-церковному” Василия Каширина? Илья Груздев считает, что замуж она вышла четырнадцати лет от роду, а в одном из писем к Груздеву Горький сообщает: “Бабушка Акулина никогда не рассказывала о своем отце; мое впечатление: она была сиротою. Возможно – внебрачной, на что указывает «бобыльство» ее матери и раннее нищенство самой бабушки…”
Что означает “раннее нищенство”? Четырнадцатилетняя Акулина Муратова была профессиональной нищенкой? “Хорошо было Христа ради жить!” – рассказывает она Алексею о своем прошлом.
Так или иначе, но ее поведение совсем не отвечает поведению супруги цехового старшины, гласного городской Думы. И ее влияние на детей, о котором с горечью кричит дед Василий, тоже. Зато истинно русская, “мощная” красота дочери Варвары, у которой “прямые серые глаза, такие же большие, как у бабушки”, тяжелые светлые волосы и свободолюбивый нрав, говорит о том, что эти черты достались ей не от “сухого”, “с птичьим носом” Василия, книжника и начетчика, а от матери-“ведьмы”, Акулины Ивановны.
Бабушка странно молится. Именно этим объясняется то, что в доме Сергеевых Алексей вдруг целует образ Богородицы в губы.
“Глядя на темные иконы большими светящимися глазами, она советует богу своему:
– Наведи-ко ты, Господи, добрый сон на него, чтобы понять ему, как надобно детей-то делить!”
Поначалу можно подумать, что у бабушки какой-то свой бог. Но дальнейшая ее молитва говорит о том, что это просто невинное обращение доброй неграмотной старухи к Богу, где личные семейные просьбы перемешаны с обрывками канонической молитвы.
“Крестится, кланяется в землю, стукаясь большим лбом о половицу, и, снова выпрямившись, говорит внушительно:
– Варваре-то улыбнулся бы радостью какой! Чем она Тебя прогневала, чем грешней других? Что это: женщина молодая, здоровая, а в печали живет. И вспомни, Господи, Григорья, – глаза-то у него всё хуже. Ослепнет, – по миру пойдет, нехорошо! Всю свою силу он на дедушку истратил, а дедушка разве поможет… О Господи, Господи!”
“– Что еще? – вслух вспоминает она, приморщив брови. – Спаси, помилуй всех православных; меня, дуру, окаянную, прости. – Ты знаешь: не со зла грешу…”
“– Всё Ты, родимый, знаешь, всё Тебе, батюшка, ведомо”.
В этой бесхитростной молитве неграмотной старухи только строгий начетчик, вроде дедушки Василия, заподозрит ересь.
Совсем иное – молитвы бабушки, обращенные к Богородице.
“Выпрямив сутулую спину, вскинув голову, ласково глядя на круглое лицо Казанской Божьей Матери, она широко, истово крестилась и шумно, горячо шептала:
– Богородица Преславная, подай милости Твоея на грядущий день, матушка!
Кланялась до земли, разгибала спину медленно и снова шептала все горячей и умиленнее:
– Радости источник, красавица пречистая, яблоня во цвету!
Она почти каждое утро находила новые слова хвалы, и это всегда заставляло меня вслушиваться в молитву ее с напряженным вниманием.
– Сердечушко мое чистое, небесное! Защита моя и покров, солнышко золотое, Мати Господня, охрани от наваждения злого, не дай обидеть никого, и меня бы не обижали зря!”
Дедушка злится, слыша все это:
“– Сколько я тебя, дубовая голова, учил, как надобно молиться, а ты все свое бормочешь, еретица! Как только терпит тебя Господь! <…> Чуваша проклятая!”
Вот еще одно объяснение странной религии бабушки. “Чуваша!” Языческая кровь бродит в ней и в ее детях, взрывая когда-то насильно привитое ее народу христианство. Культ Богородицы, плодоносящей силы, ближе ей, чем суровый Бог деда Василия. Да она просто и не понимает Бога как первооснову мироздания. Кто Его-то родил? Понятное дело, Богородица! Бого-родица.
Она язычница чистой воды. Восприняв от христианства идею милосердия, она так и не стала церковной христианкой в строгом смысле. И вот это нравится Алексею! Не столько идея милосердия, сколько подмена Бога Богородицей, Матерью мира, а значит, и его матерью! Вот почему он целовал Богородицу в губы.
Но это, в конце концов, означало страшное. Отодвигая от себя бабушку, теплого бога, убивая этого бога, он убивал в себе Мать и такой ценой становился самостоятельным человеком. О да, эта дорогая “могила” всегда оставалась в его душе! Она питала его творчество, причем лучшие его стороны. Но “отсохшие”, по его выражению, части сердца были невосстановимы. Отправляясь в Казань, Пешков заключал договор с новым богом, упрямым и жестокосердным. И этот бог был ближе к “Богу дедушки”, как понимал его Алексей.
“…Отца опустили в яму, откуда испуганно выскочило много лягушек. Это меня испугало, и я заплакал. Подошла мать, у нее было строгое, сердитое лицо, от этого я заплакал сильнее. Бабушка дала мне крендель, а мать махнула рукой и, ничего не сказав, ушла. Всё об отце (курсив мой. – П.Б.). Мало. Я бы, наверное, больше оставил моим детям и уж во всяком случае не забыл извиниться перед ними в том, что они обязаны существовать по моей вине (наполовину, по крайней мере). Это обязанность каждого порядочного отца, прямая обязанность…” (“Изложение фактов и дум…”)
Став невольным отцеубийцей (заразив отца холерой), маленький Алеша лишился не только отца, но и матери.
“Я лежал в саду в своей яме (снова яма! – П.Б.), а она гуляла по дорожке невдалеке от меня со своей подругой, женой одного офицера.
– Мой грех перед Богом, – говорила она, – но Алексея я не могу любить. Разве не от него заразился холерой Максим <…> и не он связал меня теперь по рукам и по ногам? Не будь его – я бы жила! А с такой колодкой на ноге недалеко упрыгаешь!..”
“Колодка на ноге”… “Женщинам, имеющим намерение наслаждаться жизнью, – жестоко замечает Горький, – ничем не связывая себя, следует травить своих детей еще во чреве, в первые моменты их существования, а то даже для женщин нечестно, сорвав с жизни цветы удовольствия, отплатить ей за это [одним или двумя существами, подобными мне]…” (“Изложение…”)
Сколько же “могил” было в сердце этого юноши, когда он отправлялся на пароходе в Казань, оставляя погибать про клятый каширинский род! Он так и не нашел живого человека, который поселился бы в его душе, где не оказалось места ни Богу, ни отцу, ни матери. Единственный человек, кто мог бы претендовать на это вакантное место, была его бабушка…
Зимой 1887 года, побираясь Христа ради, она упала и разбилась на церковной паперти, скончалась от “антонова огня”. На ее могиле безутешно рыдал нищий, потерявший все свое состояние дедушка. Алексей узнал об этом через семь недель после похорон.
День второй
Сирота казанская
Физически я родился в Нижнем Новгороде. Но духовно – в Казани.
Из беседы М. Горького с Н. Шебуевым
Останки мои прошу взрезать и рассмотреть, какой черт сидел во мне за последнее время.
Из предсмертной записки Алексея Пешкова
То «люди», а то «человеки»
Отправляя Алексея во внешний мир, дед отпочковывал его от семьи. Смысл был такой: ступай “в люди” и стань человеком. Вот как я, Василий Каширин, из бурлаков, из этой серой и неразличимой массы, выбился в заметного человека, цехового старшину, так и ты (черт тебя разберет, кто ты такой – Пешков или Каширин?) потрись “в людях” и стань человеком.
Однако дед не мог предполагать, что Алешино понимание отличия “людей” от “человеков” зайдет столь далеко. Внук попытается создать свою религию, в которой Человек (как духовное существо) не только не будет совпадать с людьми (как природной и социальной средой), но окажется в жестокой войне с ними.
Однажды, уже отходя от доброй религии бабушки и больше прислушиваясь к дедовым рассуждениям о “людях” и “человеках”, Алексей приходит к мысли, которая навсегда определит его духовную судьбу: “Человеку мешают жить, как он хочет, две силы – Бог и люди” (“В людях”).
В “Детстве” он сводил счеты с обидевшим его Богом, непочтительно возвратив Ему право несчастного сироты на Небесное Царство. Бог изгнан из души его. Даже добрый (слишком добрый для этого жестокого мира) бог бабушки. Тем более что, обладая цепким умом деда, он быстро понял, что нет этого доброго бога вовсе. Есть бабушка Акулина, жалостливая старуха, “матерь всем”, отзывчивая, большая и щедрая, “как земля”. Зато Бог дедушки, Бог настоящий, Творец и Судия сущего, Он есть! И этот Бог обидел Алексея! Он еще не осмыслил всей обиды до конца, не претворил ее в свою “правду”. Алеша не знает, что в далекой Германии “базельский мудрец” Фридрих Ницше уже готов обмакнуть перо в чернила и вывести слова: “Бог умер”.
“Прочь с таким Богом! Лучше без Бога! Лучше на свой риск и страх устраивать судьбу!” (Ницше).
Он еще не переосмыслил на свой лад библейскую книгу Иова. Через много лет Горький напишет В. В. Розанову: “Любимая книга моя – книга Иова, всегда читаю ее с величайшим волнением, а особенно 40-ю главу, где Бог поучает человека, как ему быть богоравным и как спокойно встать рядом с Богом”.
Но Иовом, которого за что-то наказал несправедливый Бог, он почувствовал себя слишком рано. Только в отличие от Иова Горький доведет свой бунт до конца. Если Господь бросил людей на произвол дьявола, что ж, отвернемся от Него, “встав рядом”. Да ведь Он Сам, создав для человека ужасные условия бытия, обидев человека по всем статьям и сделав его игрушкой дьявола, намекает на это. Изгнал из рая? Построим свой!
Эти гордые мысли смутно носятся в голове Алексея. Там царит мешанина, путаница из чужих идей и верований. Но одно он начинает понимать с горечью: главный враг человеку не Бог, а люди! “В наше время ужасно много людей, только нет Человека”, – заявит он в одном из ранних писем.
Отправляясь в Казань, Алексей оставлял “мертвым хоронить своих мертвецов”. Это решение нелегко далось ему. Как больно стало этому физически сильному, но угловатому и некрасивому подростку, когда из Нижнего Новгорода пришло неграмотное, без запятых, письмо от двоюродного брата Саши, где было сказано о смерти бабушки:
“Схоронили ее на Петропавловском где все наши провожали мы и нищие они ее любили и плакали. Дедушка тоже плакал нас прогнал а сам остался на могиле мы смотрели из кустов как он плакал тоже скоро помрет”.
Алеша не заплакал.
Но “точно ледяным ветром охватило” его.
К тому времени Алеша работал в булочной Андрея Деренкова, все доходы от которой шли на кружки самообразования и поддержку народнического движения в Казани. Деренков был старше Алексея на десять лет, подружился с подручным своего пекаря и частенько оставлял его ночевать у себя. “…Мы чистили комнату и потом, лежа на полу, на войлоках, долго дружеским шепотом беседовали во тьме, едва освещенной огоньком лампады (отец Деренкова был набожным. – П.Б.)”. Алексей был почти влюблен в сестру Андрея, Марью Деренкову. В Казани прямой и общительный Алексей Пешков быстро познакомился не только со студентами, но и с ворами, босяками, пекарями, крючниками, фабричными.
Однако о смерти бабушки, самого дорогого ему человека, некому было сказать. Некому было выплакаться.
Но почему было не рассказать Деренкову?
“С тихой радостью верующего он говорил мне:
– Накопятся сотни, тысячи таких хороших людей, займут в России все видные места и сразу переменят всю жизнь…”
Но того, что рядом с ним, “на войлоках”, беззвучно кричала и корчилась больная одинокая душа, Деренков не замечал? Или Алексей не позволял этого видеть?
Почему не поговорил с Марьей? Наконец, не отправился на берег Волги или Казанки к нищим и босякам, не выпил с ними водки на помин души, не высказал им свое горе? Они бы его поняли. Бабушка Акулина была из их среды.
“Не было около меня ни лошади, ни собаки, и что я не догадался поделиться горем с крысами?” – с отчаянием пишет он.
Отъезд в Казань был своего рода сжиганием мостов между Алешей Пешковым и Кашириными. Как ни обижали его в этой сложной семье, но личность его во многом сформировалась благодаря деду и бабушке Кашириным. Письмо Саши потревожило эти сердечные “могилы”. Но рассказать об этом кому-либо он не мог. Простой народишко на Волге понял бы его. О, конечно! Наверное, поняли бы его и студенты, и Деренков, и Марья. Поняли бы и пожалели. Как обидела юношу судьба! Бедный ты наш!
Но в том-то и дело, что он не хотел не только жалости, но и понимания. Жалости не хотел, потому что “строг и заносчив стал”. А понимания?
Во-первых, он сам себя не понимал. Во-вторых, как раз понимания со стороны “людей” он инстинктивно не желал. Понять – значит сделать своим. Но своим его не удалось сделать даже бабушке. Даже ей он не позволил оформить свою душу, а тем более разум. Как же позволить сделать себя своим ворам и грузчикам? Добряку Деренкову? Или Марье?
Да он только что выбрался из “людей”! Выломился из этой среды. Его не смогли сделать своим ни мастера-богомазы в иконописной мастерской, ни повара и матросы на пароходе “Добрый”, где Алеша работал посудником. Все проиграли сражение за его душу. Даже повар Смурый…
Колдун с сундуком
Но существовал ли гвардии отставной унтер-офицер Михаил Акимович Смурый? Может, не было его?
Горький пишет о Смуром в заметке 1897 года: “Он возбудил во мне интерес к чтению книг. У Смурого был целый сундук, наполненный преимущественно маленькими томиками в кожаных переплетах, и это была самая странная библиотека в мире. Эккартгаузен лежал рядом с Некрасовым, Анна Радклиф с томом «Современника», тут же была «Искра» за 1864 год, «Камень веры» и книжки на украинском языке”.
В “Биографии”, написанной несколько ранее, в 1893 году, на что обращает внимание исследователь жизни Горького Лидия Спиридонова, повара Смурого нет и в помине. “Для чтения книги покупались мной на базаре”, – пишет Горький о жизни на пароходе. И ни словечка о “сундучке”. Вместо Смурого упоминается старший повар Потап Андреев, который сажал мальчика на колени, выслушивал его рассказы (жизненные или вычитанные из книг?) и говорил: “Чудашноватый ты парень будешь, Ленька, уж это верно!”
Нет о Смуром и в переписке Горького с Груздевым. А ведь Груздев обстоятельно расспрашивал Горького о куда менее значимых героях. А слона не приметил! Но ведь Смурый несомненно один из главных, если не самый главный герой “В людях”.
Если бы Смурого не было, его нужно было бы выдумать. Как и особого бога бабушки. Как и злого Бога дедушки. Как и символику с лягушками. Как и многое другое, без чего трилогия перестанет быть художественным произведением.
Смурый с его колдовским сундучком, набитым разными по смыслу книгами, – это новый учитель еще не сформировавшегося русского Заратустры. Его учение Алеша должен принять в себя, в самое сердце свое. Чтобы затем убить это в себе и двигаться дальше. Книги, покупаемые на базаре во время стоянок парохода то ли из-за доступной цены, то ли из-за привлекательной обложки или названия (Эккартгаузен! “Камень веры”!), – это слишком понятно и неинтересно.
Появление Смурого дает процессу книжного образования мальчика лицо. И не важно, что это лицо изрядно выпивающего малоросса, бывшего унтера. Это видит Горький и позволяет понять проницательному читателю. Но Алеша-то находится в зачарованном лесу исканий, сомнений. И потому Смурый в его представлении – это Колдун, и сундук его колдовской.
Сундук предлагает ему множество ответов на мучительные вопросы бытия. Смурый испытывает Алексея, как дьявол искушал Христа в пустыне. Однако дьявол задавал Христу искушающие вопросы, на которые у Христа были точные ответы, а Смурый как раз предлагает сомнительные ответы, которые побуждают Алексея задавать искушающие вопросы.
Образ Смурого, как и положено Колдуну, двоится в наших глазах. То это милейший человек, то злой и своенравный пророк.
“В каюте у себя он сует мне книжку в кожаном переплете и ложится на койку, у стены ледника.
– Читай!
Я сажусь на ящик макарон и добросовестно читаю:
– «Умбракул, распещренный звездами, значит удобное сообщение с небом, которое имеют они освобождением себя от профанов и пророков»…”
Колдун недоволен таким направлением мысли:
“– Верблюды! Написали…”
“Он закрывает глаза и лежит закинув руки за голову, папироса чуть дымится, прилепившись к углу губ, он поправляет ее языком, затягивается так, что в груди у него что-то свистит и огромное лицо тонет в облаке дыма. Иногда мне кажется, что он уснул, я перестаю читать и разглядываю проклятую книгу”.
“Он постоянно внушал мне:
– Ты – читай! Не поймешь книгу – семь раз прочитай, семь не поймешь – прочитай двенадцать”.
7 и 12. У Колдуна и цифры не случайные, магические.
Но Колдун не знает, что перед ним не просто умный мальчик. Это Алеша Пешков, эдакий Колобок, который и от бабушки ушел, и от дедушки ушел, и от тебя, Колдуна, тоже уйдет.
Карл Эккартгаузен, немецкий философ-мистик XVIII века. “Омировы наставления, книга для света, каков он есть, а не каким быть должен” – это собрание нравственно-поучительных новелл. Колдун подзадоривает ученика, поругивая одно и предлагая Алеше другое.
“– Сочиняют, ракальи… Как по зубам бьют, а за что – нельзя понять. Гервасий! А на черта он мне сдался, Гервасий этот…”
Однако “Гервасия” в сундучке хранит и заставляет читать.
Мальчик с трудом читает название книги: “Толкование воскресных евангелий с нравоучительными беседами, сочиненное Никифором архиепископом Славенским, переведено с греческого в Казанской академии иеродиаконом Гервасием”. Колдун хохочет.
И так же смеется Колдун, когда Алеша читает ему готический роман Анны Радклиф вперемежку со статьями Чернышевского, масонский “Камень веры” и антимасонский манифест Уилсона “Масон без маски, или Подлинные таинства масонские…”. Смешно Колдуну. Но не Алеше…
Колдун по-своему любит Алешу, тайно надеясь заманить в силки какой-то своей веры, испытывая на духовную прочность. И Алеше нравится Колдун. Колдун отличается от “людей”. Есть в нем загадка, ошибка в сотворении человека злым и неправильным дедушкиным Богом. Истина “что не от Бога, то от дьявола” заключает в себе, по мнению Алеши, прямолинейную и неинтересную мораль. Как и конец сказки о гордом Колобке.
“– Пешков, иди читать.
– У меня немытой посуды много.
– Максим вымоет.
Он грубо гнал старшего посудника на мою работу, тот со зла бил стаканы, а буфетчик смиренно предупреждал меня:
– Ссажу с парохода…”
Но ссадил с парохода Алешу сам Колдун.
“Взяв меня под мышки, приподнял, поцеловал и крепко поставил на палубу на пристани. Мне было жалко и его и себя; я едва не заревел, глядя, как он возвращается на пароход, расталкивая крючников, большой, тяжелый, одинокий…
Сколько потом встретил я подобных ему добрых, одиноких, отломившихся от жизни людей!..”
Правильнее сказать: отломившихся от людей человеков.
Второй искуситель
Повесть “Мои университеты”:
“Итак – я еду учиться в Казанский университет, не менее того. Мысль об университете внушил мне гимназист Н. Евреинов, милый юноша, красавец с ласковыми глазами женщины. Он жил на чердаке в одном доме со мною, он часто видел меня с книгой в руке, это заинтересовало его, мы познакомились, и вскоре Евреинов начал убеждать меня, что я «обладаю исключительными способностями к науке»”.
Так на пути нижегородского Колобка возник еще один искуситель. В его облике, в отличие от кряжистого колдуна Смурого, есть что-то женское. Евреинов ветрен и легкомыслен. Коварно совращает Алексея на путь служения науке и бросает его мыкаться в Казани.
Во всяком случае, так изображен в повести молодой Николай Владимирович Евреинов (1864–1934). На этот раз несомненно реальный человек, сын письмоводителя, гимназист, студент физико-математического факультета Казанского университета, добровольно, в знак протеста, покинувший университетские стены после разгрома студенческого движения за отмену сословных ограничений при приеме в университет. Вместе с ним подписал коллективное письмо Владимир Ульянов, будущий Ленин.
Горький не осуждает Евреинова ни в “Моих университетах”, ни позже в письмах к Груздеву, понимая, что юношей двигало доброе сердце. Он подарил Алеше несколько недель сладких иллюзий. “…В Казани я буду жить у него, пройду за осень и зиму курс гимназии, сдам «кое-какие» экзамены – он так и говорил: «кое-какие», – в университете мне дадут казенную стипендию, и лет через пять я буду «ученым»…”
Между прочим, добросердечный юноша был старше искушаемого на четыре года. Однако Алексей смотрит на искусителя несколько свысока. В свете своего жизненного опыта он быстро понимает, что такие, как Евреинов, живут за счет близких людей. В данном случае это была мать Евреинова, кормившая на свою нищенскую пенсию двух сыновей. Приглашая Пешкова в Казань, Николай по доброте сердечной сажал на шею матери третьего едока. “В первые же дни я увидал, с какой трагической печалью маленькая серая вдова, придя с базара и разложив покупки на столе кухни, решала трудную задачу: как сделать из небольших кусочков плохого мяса достаточное количество хорошей пищи для трех здоровых парней, не считая саму?”
Серая вдова и Алеша поняли друг друга. Алеша исправил ошибку Николая. Ушел от Евреиновых и стал жить своим трудом. Мечты об университете он похоронил…
Его школы
Приехавший в Казань с гордой мыслью поступить в старейший в России после московского университет Пешков не только не закончил гимназии, но и не имел никакого законченного среднего образования. Читать по-русски его кое-как наскоро научила мать во время одного из недолгих пребываний в доме Кашириных. Дед научил его церковной грамоте, да и то выборочно. Если верить “Детству”, придя в школу, Алеша не знал ни ветхозаветной, ни христианской истории, зато наизусть читал псалмы и жития святых, чем немало изумил архиепископа Хрисанфа, однажды посетившего их школу. По-видимому, дед Василий был “начетчиком” в точном смысле слова, то есть тайным старообрядцем, не признававшим никонианской Библии.
Недолго мальчик учился в приходской школе, заболел оспой и был вынужден прекратить учение. Потом были два класса в слободском начальном училище в Кунавине, пригороде Нижнего, где Алеша некоторое время жил с матерью и отчимом. “Я пришел туда (в училище. – П.Б.) в материных башмаках, в пальтишке, перешитом из бабушкиной кофты, в желтой рубахе и штанах «навыпуск», все это сразу было осмеяно, за желтую рубаху я получил прозвище «бубнового туза». С мальчиками я скоро поладил, но учитель и поп невзлюбили меня…” (“Детство”)
Однажды пьяный отчим, “личный дворянин”, на глазах у Алеши стал избивать его мать. Отношение мальчика (и затем Горького) к чужой боли было особенным. Он просто не выносил ее. При этом собственную боль замечательно переносил и в старости признался Илье Шкапе, что вообще ее, своей боли, не чувствует. Скорее всего, это было преувеличением. Но и поэт Владислав Ходасевич, близко общавшийся с Горьким, свидетельствует: “Физическую боль он переносил с замечательным мужеством. В Мариенбаде рвали ему зубы – он отказался от всякого наркоза и ни разу не пожаловался. Однажды, еще в Петербурге, ехал он в переполненном трамвае, стоя на нижней ступеньке. Вскочивший на полном ходу солдат со всего размаху угодил ему подкованным каблуком на ногу и раздробил мизинец. Горький даже не обратился к врачу, но после этого чуть ли не года три предавался странному вечернему занятию: собственноручно вытаскивал из раны осколки костей”.
Отчим не просто бил его мать. Он унижал ее, когда она не пускала его к любовнице. Больная чахоткой, значительно старше второго мужа, Варвара быстро потеряла свою былую привлекательность. Алеша пришел в ярость не только от переживания физической боли матери, но и от жуткой обиды за нее.
“Даже сейчас я вижу эту подлую длинную ногу, с ярким кантом вдоль штанины, вижу, как она раскачивается в воздухе и бьет носком в грудь женщины” (“Детство”).
Алексей схватил нож (“это была единственная вещь, оставшаяся у матери после моего отца”) и ударил отчима в бок с явным намерением его убить. Если бы Варвара не оттолкнула мужа, Алеша убил бы его. Потом он заявил, что зарежет отчима и сам тоже зарежется. “Я думаю, я сделал бы это, во всяком случае, попробовал бы” (“Детство”).
В результате из Кунавина Алексея отправили обратно к деду, который к тому времени разорился. “Школой” мальчика стали улица, поля, Ока, Волга… И такие же, как он, обойденные родительской заботой мальчишки из русских, из татар, из мордвы, с именами либо кличками: Язь, Хаби, Чурка, Вяхирь, Кострома. Прозвище Пешкова было Башлык.
Но даже если бы закончил Алеша начальное приходское училище, для поступления в университет этого все равно было мало. Приходские училища не надо путать с церковно-приходскими, состоявшими в ведении Синода. Они содержались городом и “почетными блюстителями” из купцов. “Особенная цель приходских училищ – безвозмездное распространение первоначальных знаний между людьми всех сословий и обоего пола. В эти училища допускаются дети не моложе 8 лет, а девочки не старше 11. От вступающих не требуется никакой платы и никаких предварительных сведений. В них преподаются следующие предметы: 1) Закон Божий по краткому катехизису и священной истории; 2) чтение по книгам церковной и гражданской печати и чтение рукописей; 3) чистописание и 4) четыре первые действия арифметики” (“Памятная книжка Нижегородской губернии”, 1865).
Даже в такой школе, рассчитанной на низшие слои населения, Алеша оказался изгоем.
“В школе мне <…> стало трудно, ученики высмеивали меня, называя ветошником, нищебродом, а однажды, после ссоры, заявили учителю, что от меня пахнет помойной ямой и нельзя сидеть рядом со мной. Помню, как глубоко я был обижен этой жалобой и как трудно мне было ходить в школу после нее. Жалоба была выдумана со зла: я очень усердно мылся каждое утро и никогда не приходил в школу в той одежде, в которой собирал тряпье”.
При этом у Алеши была колоссальная воля к учению и “лошадиная”, по словам деда, память. Только этим можно объяснить, что бывший ветошник, порой и воришка, таскавший вместе с такими же отщепенцами дрова со складов, в возрасте двадцати лет в нелегальном кружке самообразования уже читал собственный реферат по книге В. В. Берви-Флеровского и не соглашался с тем, что пастушеские и мирные племена играли большую роль в развитии культуры, чем племена охотников. Затем он штудировал Ницше, Гартмана, Шопенгауэра и менее известных Каро, Сёлли. Причем, изучая Шопенгауэра, не ограничивался фетовским переводом работы “Мир как воля и представление”, но прочитывал и такой труд немецкого пессимиста “О четверояком корне достаточного основания”.
Этой книжной мудростью Пешков пропитался не меньше, чем пылью нижегородских улиц и волжскими далями, песнями дяди Якова и матерщиной дяди Михаила, сказками бабушки и рассказами дедушки. И все это вместе, от первого бычьего мосла, подобранного на помойке, до первой прочитанной философской книги, можно считать “университетами” Горького.
«Сын народа»
Пешков прибыл в Казань летом или осенью 1884 года. Судьба определенно преследовала его. Именно в этом году был принят новый университетский устав, который, во-первых, существенно ограничивал внутреннюю самостоятельность университетов, ликвидировав их и без того относительную автономию и подчиняя учебный процесс министерству в лице попечителей, а во-вторых, резко сокращал число принимаемых в университеты лиц из беднейших слоев населения, а также евреев. Это вызвало студенческие волнения, которые закончились убийством студентом министра народного просвещения.
А как ему хотелось в университет! Если б ему предложили: “Иди, учись, но за это по воскресеньям на Николаевской площади мы будем бить тебя палками”, – Алексей Пешков, “наверное, принял бы это условие”. Вот почему к студенческим волнениям и к добровольному отчислению студентов он отнесся с недоумением. Как это – тебе позволяют учиться, а ты отказываешься!
Вообще к студентам у Алеши Пешкова было сложное отношение. С грустью взирал он на то, как безотчетно транжирятся деньги доброго Андрея Деренкова. Из кассы берут все кому не лень. В итоге Деренков разорился, впал в долги, был вынужден бежать в Сибирь. Мытарства этого “рыцаря революции” после Октябрьского переворота описаны Горьким в письме к секретарю обкома Р. И. Эйхе 1936 года: “…В селе Лебедянке Анжеро-Судженского района, в доме крестьянина Лазарева, живет старик 78 лет – Андрей Степанович Деренков. Это тот самый Андрей Деренков, который в 80-х годах в Казани организовал нелегальную библиотеку, питавшую молодежь. Революционная роль этой библиотеки была весьма значительна. Кроме того, Деренков организовал булочную, и она давала немалый доход, который употреблялся на обслуживание местных студенческих кружков, помощь политссыльным и т. д. В этой булочной я работал и дела ее хорошо знаю. В начале 90-х годов Деренков принужден был скрыться из Казани в Сибирь. За время от 90-х годов до 28-го я с ним не переписывался, а в 28 году он мне написал, что «раскулачен» – кажется, он крестьянствовал или торговал, имея большую семью. Теперь он пишет мне: «Живу плохо, угнетает меня титул “лишенец”. У меня на руках больная дочь. Хотелось бы конец жизни прожить свободным гражданином. Нельзя ли снять с меня титул “лишенец”?» – спрашивает он. С этим же вопросом я обращаюсь к Вам: если можно – вознаградите человека за то хорошее, что он делал, за плохое его уже наказали…”
Просьбе Горького вняли, и Деренкову назначили пенсию, с которой он прожил без малого до ста лет. Он скончался в 1953 году.
К тому же деньги для студентов Деренков зарабатывал каторжным трудом Алексея, работавшего у него подручным пекаря. Он таскал пятипудовые мешки с мукой, чтобы замесить из нее тесто. Работал Алексей ночью, потому что к утру студенты университета и духовной академии ждали свежих горячих булочек и кренделей. Эти булочки доставлял им в обжигавшей руки корзине все тот же неутомимый Алексей. Заодно в корзинку подкладывали нелегальные книги, прокламации, а нередко и любовные записочки. За передачу записочек предлагали деньги. Алексей их принципиально не брал.
Из письма к Груздеву:
“Мое дело – превратить 4–5 мешков муки в тесто и оформить его для печения. 20 пудов муки, смешанных с водою, дают около 30 пуд<ов> теста. Тесто нужно хорошо месить, а это делалось руками. Караваи печеного весового хлеба я нес в лавку Деренкова рано утром, часов в 6–7. Затем накладывал большую корзину булками, розанами, сайкамиподковками – 2–2 пуда и нес ее за город на Арское поле в Родионовский институт, в духовную академию. <…> Одним словом, ежели не прибегать к поэзии, так дело очень просто: у меня не хватало времени в баню сходить, я почти не мог читать, так где уж там пропагандой заниматься!”
“Работая от шести часов вечера почти до полудня, днем я спал и мог читать только между работой, замесив тесто, ожидая, когда закиснет другое, и посадив хлебы в печь”. (“Мои университеты”).
Подвальчик, где работал Пешков, был маленьким. Алексей собственноручно выдолбил нишу в стене, чтобы не упирался в стену конец ухвата.
Пекарь оказался циником и сладострастником, падким на девиц. Очередную девицу, крестницу городового Никифорыча (что вызывало его особую гордость) он приводил в подвал и услаждался с ней в сенях прямо на мешках с мукой, а когда было холодно, просил Алешу: “Выдь на полчасика!”
Алеша думал, наблюдая эту полуживотную жизнь: “И мне – так жить?!” Поэтому к людям иного сорта, в частности к студентам, он относился вроде бы с пиететом.
“Часто мне казалось, что в словах студентов звучат мои немые думы, и я относился к этим людям почти восторженно, как пленник, которому обещают свободу”.
Но в этот восторг не очень веришь, потому что ниже стоят слова:
“Они же смотрели на меня, точно столяры на кусок дерева, из которого можно сделать не совсем обыкновенную вещь.
– Самородок! – рекоендовали они меня друг другу, с такой же гордостью, с какой уличные мальчишки показывают один другому медный пятак, найденный на мостовой…”
Ему не нравилось, когда его называли “сыном народа”. Но почему? Потому что народа как явления для него не существовало.
“Когда говорили о народе, я с изумлением и недоверием к себе чувствовал, что на эту тему не могу думать так, как думают эти люди. Для них народ являлся воплощением мудрости, духовной красоты и добросердечия, существом почти богоподобным, вместилищем начал прекрасного, справедливого, величественного. Я не знал такого народа. Я видел плотников, грузчиков, каменщиков, знал Якова, Осипа, Григория, а тут говорили именно о единосущном народе и ставили себя куда-то ниже его, в зависимость от его воли. Мне же казалось, что именно эти люди воплощают в себе красоту и силу мысли, в них сосредоточена и горит добрая, человеколюбивая воля к жизни, к свободе строительства ее по каким-то новым канонам человеколюбия”.
Да, он вышел из народа. Вернее, из “людей”. Но не для того, чтобы в “люди” вернуться. Так или примерно так Алеша если не думал, то чувствовал себя в Казани.
Перед тем как попытаться себя убить.
Покончить с собой
На рубеже XIX–XX веков среди молодежи было модно умирать, насильственно прерывая свою жизнь в цветущем возрасте. И не просто, а с каким-нибудь вывертом.
В январе 1885 года в Казани застрелилась дочь богатого чаеторговца, или, как говорили тогда, “торговца колониальным товаром”. В знак протеста против решения отца выдать ее замуж за нелюбимого она ушла из жизни с антицерковным пафосом: застрелилась сразу после венчания. Весть о гибели Д. А. Латышевой немедленно облетела всю Казань. О ней писала газета “Волжский вестник”, ее поступок обсуждался не только студентами, но и работниками пекарни Семенова, где в то время месил тесто Алексей, уйдя от Деренковых. Студенты поступком восторгались, пекари говорили: “Косы ей драли мало, девице этой…”
Судя по “Моим университетам”, Пешков к добровольной смерти замужней девицы отнесся равнодушно. На похоронах ее не был, а там присутствовали около пяти тысяч человек, студенты в основном.
Но в том же “Волжском вестнике” под общим заголовком “Стихи на могиле Д. А. Латышевой” и коллективной подписью “Студент” напечатали и стихотворение Пешкова. Это первая публикация будущего Горького, по сути, его дебют. Правда, в полном собрании произведений стихотворение стоит в разделе Dubia, авторство его не считается стопроцентно доказанным. Эти стихи в 1946 году по памяти читал сотрудникам казанского музея Горького А. С. Деренков, утверждая, что их автором был Пешков.