Горький: страсти по Максиму Басинский Павел
- Как жизнь твоя прошла?
- О, кто ж ее не знает?!
- Суровый произвол, тяжелый, страшный гнет…
- Кто в этом омуте не плачет, не страдает,
- Кто душу чистою, невинной сбережет?
С художественной точки зрения это плохо. Но несправедливо было бы требовать от полуграмотного подручного пекаря стихотворного перла.
Скорее всего, наработавшись ночью в пекарне, Пешков спал мертвым сном, когда студенты шли за гробом несчастной девицы.
Тем не менее выскажем осторожное предположение: молодой Пешков, видимо, сам страдал суицидальным комплексом. Еще школьником, когда он заболел оспой и его связали, чтобы не расчесывал себя до крови, Алексей развязался, выбросился в чердачное окно, разбив стекло головой. Допустим, это было сделано в бессознательном состоянии. Но когда он пошел с ножом на отчима, то грозился матери, что убьет его, а потом убьет себя. После неудавшейся попытки застрелиться в Казани, оказавшись в больнице, Пешков еще раз пытался покончить с собой. Было это так. Оперировал его, вырезав из спины пулю, ассистент хирурга Н. И. Студентского И. П. Плюшков, операция прошла удачно. Однако на третий день на обход приехал сам Студентский, известный своей грубостью. Он чем-то обидел больного, тот схватил большую склянку хлоралгидрата и выпил его. Алексею промыли желудок.
В 1892 году Горький писал И. А. Картиковскому: “Пуля в лоб или сумасшествие окончательное. Но, конечно, я избираю первое”.
В советское время писать о психопатологии Горького было почти невозможно. Тем не менее об этом писал доктор И. Б. Талант. В середине двадцатых годов, перед возвращением Горького в СССР, Талант вступил с ним в переписку и попытался выявить психопатологическую подоплеку горьковских произведений. Горький был явно недоволен этим любопытством. В письмах к Груздеву он указал на Таланта как на “казус”, намекая таким образом, что его биографу влезать в эти вопросы не стоит.
И Груздев правильно его понял. Горький так настойчиво и недоброжелательно указывал ему на исследования Таланта, что в конце концов биограф решил успокоить его: “Дорогой Алексей Максимович, сколь Вы ни устрашены доктором Талантом, все же, думаю, не в такой мере, как я – тем, что поставили меня рядом с ним. Я обомлел, когда прочел Ваше письмо! Но поделом! Довела-таки меня жадность до конфуза! Хотя жаден я не так, как Талант, а по-иному. Талант охотится за хвастливенькими, худосочными выводами – мне нужны честные, как столб, факты”.
Под “жадностью” Груздев имел в виду дотошность, с какой он старался проследить связь между Горьким настоящим и вымышленным. Осторожно выспрашивая его в письмах о живых людях, которые стали персонажами его творчества, он проводил параллельно собственные разыскания, порой удивляя самого Горького неожиданными биографическими фактами, о которых тот забыл или не хотел вспоминать. Талант же исходил из априорного убеждения, что Горький в юности болел психическим заболеванием. И даже не одним, а целым букетом. С наивностью ученого медика он сообщил этот “факт” Горькому, написав: “Я считаю эту мою идею гениальной”.
Но Горький так не считал. Тем более перед возвращением в СССР, где советский народ и лично товарищ Сталин ждали не человека, страдавшего психопатологией, а “инженера человеческих душ” (впрочем, это более позднее определение).
Но кое-что из своих открытий о Горьком Талант все-таки опубликовал в необычном периодическом издании “Клинический архив гениальности и одаренности”, выходившем в двадцатые годы в Ленинграде. Одна из его статей называлась: “К суицидомании Горького”. Вывод статьи не блистал оригинальностью: “Горький до того часто говорит в своих рассказах о самоубийстве и заставляет так часто своих героев покушаться на самоубийство <…>, что можно говорить о «литературной суицидомании» Горького”.
В творчестве Горького очень много персонажей-самоубийц. Начнем с самоубийства Сокола, столь любимого автором, в отличие от мудрого Ужа. И разве не убивает себя Данко, пусть и ради людей? Кончает с собой силач и красавец Коновалов в одноименном рассказе. Илья Лунев в романе “Трое” разбивает себе голову о стену. Вешается на пустыре возле ночлежки Актер в пьесе “На дне”. Суицидальный список можно продолжать.
“Влекло меня тогда к людям «со странностями»”, – писал Горький Илье Груздеву, вспоминая жизнь в Казани. А что может быть страннее человека, решившего добровольно умереть?
Но отношение зрелого Горького к самоубийцам было уже резко отрицательное. Причем до безжалостности. На самоубийство Маяковского он отозвался презрительно:
“Нашел время”. Смерть Есенина более тронула его, всколыхнув личные воспоминания о поэте. Илья Груздев с ужасом, смешанным с восторгом, писал Горькому о похоронах Есенина:
“Есенин в гробу был изумителен. Детское, страдальческое лицо, искривленные губы и чуть сведенные брови. И, странно, куда делась его внешность рязанского мальчика с примесью потасканного альфонса. Вместо этого он напомнил мне итальянца времен Возрождения. Какой благородный профиль, какие красивые руки! Это впечатление дня незабываемое на всю жизнь…
А знаете, как он повесился? Обмотал вокруг шеи веревку и другой конец взял в руку, рукой зацепившись за трубу отопления. Малейшая слабость, и он выпустил бы из руки веревку и сорвался. Но он выдержал и удавил себя”.
Горький к такому способу самоубийства отнесся спокойно и с недоверием знатока:
“То, что Вы сообщили о Есенине, и поразило меня, и еще более цветисто окрасило его в моих глазах. Это – редкий случай спокойной ярости, с коей – иногда – воля человека к самоуничтожению борется с инстинктом жизни и преодолевает его.
Едва ли я страдал когда-либо и страдаю ныне «суицидоманией» – влечением к самоубийству, – как это утверждает д-р И. Б. Талант у вас, в «Клиническом архиве», но было время, когда я весьма интересовался вопросом о самоубийстве и собирал описания наиболее характерных случаев такового. В 97 году, в Лионе, некий портной устроил в подвале у себя гильотину с зеркалом, чтоб видеть, как нож ее отрежет голову ему. Он это видел, как заключили доктора. В 94-м Кромулин, студент Новороссийского университета, снял с койки матрас, поставил под койку три зажженных свечи и решал сложное математическое вычисление, в то время, как огонь жег ему спинные позвонки и жарил мозг в них. Через 27 минут он уже не мог решать вычисление, а затем – умер. Фактов такого порядка немало, но они, на мой взгляд, имеют характер «исследовательский», как бы пародируют «научное любопытство». Случая, подобного есенинскому, – не помню. Нет ничего легче, как убить себя «сразу», вовсе не трудно уморить себя голодом, но уничтожить себя так, как это, по Вашим словам, сделано Есениным, – потребна туго натянутая и несокрушимая воля”.
Это слова знатока суицида. Они говорят о том, что вопрос о добровольном уходе из жизни сильно волновал Горького. Еще не зная философии Фридриха Ницше, он в раннем творчестве испытывал человека на прочность по ницшеанскому принципу: “Если жизнь тебе не удалась, может быть, тебе удастся смерть?” Но сам Горький тогда уже знал наверняка: ему ранняя смерть как раз не удалась.
Гадкий утенок
“В декабре я решил убить себя… Купив на базаре револьвер барабанщика, заряженный четырьмя патронами, я выстрелил себе в грудь, рассчитывая попасть в сердце, но только пробил легкое, и через месяц, очень сконфуженный, чувствуя себя донельзя глупым, снова работал в булочной” (“Мои университеты”).
Можно подумать, что имеется в виду револьвер с барабаном, то есть собственно револьвер, личное оружие для самообороны. Гражданское население России при существовавшей свободной продаже оружия пользовалось различными русскими и иностранными системами револьверов: бульдог, велодог, стрелец, кольт и др. Судя по другому описанию попытки самоубийства в “Случае из жизни Макара”, Пешков купил на базаре наиболее дешевый револьвер так называемого одинарного действия, когда собачку каждый раз приходилось взводить заново и перемещать барабан перед тем, как спустить курок. Первый раз револьвер щелкнул впустую. Таким образом, Макар не просто стрелялся, но еще и играл в русскую рулетку.
В рассказе “Вечер у Шамова” (третий вариант той же истории) Горький дает объяснение, почему его оружием стал “револьвер барабанщика”: “такими револьверами в свое время вооружали барабанщиков”. Тем самым он еще раз подчеркнул шутовской характер своего поступка.
В рассказе “Случай из жизни Макара” дается простое объяснение попытки самоубийства – из-за неудачной влюбленности. Алеша Пешков был влюблен сразу в двоих: Марью Деренкову и приказчицу булочной. В рассказе приказчица появляется, чтобы подразнить несчастного накануне смерти.
“Отворилась трескучая дверь из магазина, всколыхнулся рыжий войлок, из-за него высунулось розовое веселое лицо приказчицы Насти, она спросила:
– Вы что делаете?
– Пишу.
– Стихи?
– Нет.
– А что?
Макар тряхнул головой и неожиданно для себя сказал:
– Записку о своей смерти. И не могу написать…
– Ах, как это остроумно! – воскликнула Настя, наморщив носик, тоже розовый. Она стояла, одной рукою держась за ручку двери, откинув другою войлок, наклонясь вперед, вытягивая белую шею, с бархоткой на ней, и покачивала темной, гладко причесанной головою. Между вытянутой рукою и стройным станом висела, покачиваясь, толстая длинная коса.
Макар смотрел на нее, чувствуя, как в нем вдруг вспыхнула, точно огонек лампады, какая-то маленькая, несмелая надежда, а девушка, помолчав и улыбаясь, говорила:
– Вы лучше почистите мне высокие ботинки – завтра Стрельский играет Гамлета, я иду смотреть, – почистите?
– Нет, – сказал Макар, вздохнув и гася надежду”.
С девушками у Пешкова обстояли дела не лучшим образом. Философ по натуре, он смущал их своим “умственным” отношением к жизни. И потом, в Тифлисе, по воспоминаниям С. А. Вартаньянца, “общество женщин его еще больше стесняло; среди них он больше молчал, а если и говорил, то очень мало, отрывисто”.
С женским полом у Алексея были серьезные сложности. Если верить рассказу “Однажды осенью”, относящемуся к “казанскому циклу”, первый опыт половой любви Алеша получил от проститутки под перевернутой лодкой на берегу реки. Застигнутые ливнем, продрогшие, они согревали друг друга и… Рассказ пронзительный, он отражает лучшие стороны его творчества: жажду человеческой теплоты, непродажной любви, высокое отношение даже к падшей женщине.
С какой болью Горький описывал, как отчим бил его мать! Потом это аукнется в повести “В людях”, где Алеша с ужасом наблюдает, как пьяный казак бьет, а затем фактически насилует гулящую бабенку в Нижнем Новгороде. Но любопытно, что подросток последовал за этой парой против своей воли. Он словно искал этой сцены, она манила его.
“Я ушел вслед за ними; они опередили меня шагов на десять, двигаясь во тьме, наискось площади, целиком по грязи, к Откосу, высокому берегу Волги. Мне было видно, как шатается женщина, поддерживая казака, я слышал, как чавкает грязь под их ногами; женщина негромко, умоляюще спрашивала:
– Куда же вы? Ну, куда же?
Я пошел за ними по грязи, хотя это была не моя дорога. Когда они дошли до панели Откоса, казак остановился, отошел от женщины на шаг и вдруг ударил ее в лицо; она вскрикнула с удивлением и испугом:
– Ой, да за что же это?
Я тоже испугался, подбежал вплоть к ним, а казак схватил женщину поперек тела, перебросил ее через перила под гору, прыгнул за нею, и оба они покатились вниз, по траве Откоса, черной кучей. Я обомлел, замер, слушая, как там, внизу, трещит, рвется платье, рычит казак, а низкий голос женщины бормочет, прерываясь:
– Я закричу… закричу…
Она громко, болезненно охнула, и стало тихо. Я нащупал камень, пустил его вниз, – зашуршала трава. На площади хлопала стеклянная дверь кабака, кто-то ухнул, должно быть, упал, и снова тишина, готовая каждую секунду испугать чем-то.
Под горою появился большой белый ком; всхлипывая и сопя, он тихо, неровно поднимается кверху, – я различаю женщину – она идет на четвереньках, как овца, мне видно, что она по пояс голая, висят ее большие груди, и кажется, что у нее три лица. Вот она добралась до перил, села на них почти рядом со мною, дышит, точно запаленная лошадь, оправляя сбитые волосы; на белизне ее тела ясно видны темные пятна грязи; она плачет, стирая слезы со щек движениями умывающейся кошки, видит меня и тихонько восклицает:
– Господи – кто это? Уйди, бесстыдник!
Я не могу уйти, окаменев от изумления и горького, тоскливого чувства, – мне вспоминаются слова бабушкиной сестры: «Баба – сила, Ева самого Бога обманула…»
И думал в ужасе: а что, если бы такое случилось с моей матерью, с бабушкой?”
Слово “грязь” повторяется четыре раза.
Упоминание матери неслучайно. Если в “Детстве” описано, как пьяный отчим бьет Варвару, то в “Изложении фактов и дум…” описывается, как мать ночью привела в их дом любовника. Проснувшийся мальчик Алеша видел его и познакомился с ним. Наутро мать сказала ему, что это был сон и что о нем никому не надо говорить. Потом Горький обыграет этот сюжет в рассказе “Сон Коли”. Не станем делать из этого далеко идущие выводы. Оставим их для фрейдистов от литературы, которые обнаружат здесь пресловутый эдипов комплекс. Очевидно одно: у юного Пешкова было трепетное, возвышенное отношение к любви и болезненный интерес к сексу, который представлялся ему “грязным”. Илья Груздев разыскал в дореволюционной “Босяцкой газете” (выходила в России и такая!) воспоминания о жизни Пешкова в казанской “Марусовке”, ночлежном доме, куда, после бегства от гостеприимного Евреинова, его привел революционер Гурий Плетнев.
Как жил Максим Горькийпо устному рассказу И.Владыкина, хозяина ночлежки, где жил Горький
…Да я даже и не знал, что Горький Максим и Пешков – одна личность. Увидел его портрет в магазине-то, в окне, и дыть присел: “Алёха, – думаю, – брат – ого-го-го! Да какими же путями…”
Вы спрашиваете, как жил-то Алексей. Удивительно. Помню вот, словно надысь было. А ведь прошло годов много… Это вот приходит раз длинный и лохматый верзила.
– Пусти, – грит, – дядя Ван, в ночлежку!..
Пустил.
Понравился верзила мне сразу, хоша больно он был свирепый во взгляде.
А жил он у меня не то два, не то один месяц.
Ну, значит, писал он. То ись я думал, что он того, божественное что, а он просто так.
Другой раз скучища, а он сидит на табурете у стола, прижмется грудью, строчит и сопит, индо другой раз зубами скрипнет.
– Ах, – говорит, – и паскуды же это все люди.
Чудной был. А так добрый, другой раз, когда зашибет где, всем даст, кто попросит…
А вот раз девку ошпарили, тогда он долго писал что-то, а потом все порвал, страшно осерчал на что-то. Умственный был парень. А часто вот загрустит, заляжет спать, а сам не спит и все лоб чешет.
– Смотри, – говорю, – мозоль натрешь…
А он мне:
– Ладно, дядя Ван, у меня и так мозоль в мозгу. Это от разных мыслей, значит…
Потеха. Какие там мозоли.
А расстались с ним хорошо.
– Пойду, – грит, – дядя Ван, и где лучше, к моей земле.
– К какой земле?
– А туда, где паскудства нет.
– Везде одно, – махаю я рукой. – А коли охота идти – скатертью дорога.
Владыкина Горький в ответном письме к Груздеву не признал. Он отнесся к рассказу холодно, но и не стал его полностью опровергать. Сцена с девушкой, которую ошпарили кипятком, могла быть взята из пьесы “На дне”. Слова о людском “паскудстве” могли идти и от Коновалова, и от Аристида Кувалды, и от сапожника Орлова, и от других героев раннего Горького.
Но вот что настораживает. Откуда знал некий Владыкин, что молодого Пешкова все принимали сперва за расстригу либо за божьего странника? Откуда Владыкин знал о привычке Алексея уничтожать свои стихи? А слово “умственный”? Как это точно сказано о Пешкове казанского периода! И наконец, откуда мог знать Владыкин о привычке Горького не отказывать в деньгах, привычке, унаследованной от бабушки Акулины? Ведь в 1907 году, когда в “Босяцкой газете” вышел рассказ Владыкина, “Детство” еще не было написано.
В Казани Алеша Пешков предстает перед нами классическим переростком, физическим и умственным. Он ворочает многопудовые мешки с мукой, а затем читает “Афоризмы и максимы” Артура Шопенгауэра. Прямо здесь, на мешках. Он не мог грамотно писать до тридцати лет, но поражал своими знаниями и литературным вкусом Деренкова, студентов университета и Духовной академии.
Перенапряжение физических и умственных сил едва не закончилось трагедией. Однажды он пишет свою предсмертную записку:
В смерти моей прошу обвинить немецкого поэта Гейне, выдумавшего зубную боль в сердце. Прилагаю при сем мой документ, специально для сего случая выправленный. Останки мои прошу взрезать и рассмотреть, какой черт сидел во мне за последнее время. Из приложенного документа видно, что я А. Пешков, а из сей записки, надеюсь, ничего не видно. Нахожусь в здравом уме и полной памяти. А. Пешков. За доставленные хлопоты прошу извинить.
Горький и черт
Если сравнить рассказ о попытке самоубийства в “Случае из жизни Макара” и повести “Мои университеты” с известными реальными фактами этого дела, возникает несколько нестыковок. В “Моих университетах” попытка Алексея покончить с собой подается как досадное недоразумение, “конфуз”. В “Случае из жизни Макара” все как раз очень серьезно и подробно описывается. Каждой мысли, каждому душевному движению Макара автор уделяет пристальное внимание. Как будто его самого ужасно занимает опыт самоубийства, и он смотрит на себя со стороны, и даже имя себе меняет, чтобы облегчить этот сторонний взгляд.
Приняв решение убить себя, Макар начинает действовать. Он покупает на базаре револьвер, “за три рубля тяжелый тульский”, где “в ржавом барабане торчало пять крупных, как орехи, серых пуль, вымазанных салом и покрытых грязью, а шестое отверстие было заряжено пылью”. (В “Моих университетах” пуль было четыре.) Ночью Макар тщательно вычистил оружие, смазал керосином, наутро взял у знакомого студента анатомический атлас Гиртля, внимательно рассмотрел, как помещено в груди человека сердце, запомнил это, а вечером сходил в баню и хорошо вымылся. Этих подробностей нет в “Моих университетах”.
Пешков тщательно выправил свои документы. Значит, он заботился о том, чтобы его хоронили не как анонимного самоубийцу. Он был лицо в Казани уже довольно известное. Ему было не все равно, что будут думать и говорить о нем после самоубийства. Случай с Латышевой, мельком описанный в “Моих университетах”, в реальности занимал его, возможно, куда больше.
А вот как действовал Макар в “Случае из жизни…”: “…заранее высмотрел себе место на высоком берегу реки, за оградою монастыря: там под гору сваливали снег, он рассчитал, что если встать спиной к обрыву и выстрелить в грудь, – скатишься вниз и, засыпанный снегом, зарытый в нем, незаметно пролежишь до весны, когда вскроется река и вынесет труп на Волгу. Ему нравился этот план, почему-то очень хотелось, чтобы люди возможно дольше не находили и не трогали его труп”.
Гражданская жена Горького О. Ю. Каменская свидетельствовала в своих мемуарах, что о покушении на самоубийство Горький рассказал в “Случае…” “буквально так”, как он рассказывал ей за много лет до создания рассказа. Тем более любопытны нестыковки.
Сомневаться в том, что он всерьез хотел убить себя, не приходится. Только чудом пуля миновала сердце, пробила легкое и застряла в спине. Опять же чудом поблизости оказался сторож-татарин, который вызвал полицию. Неудачливого самоубийцу доставили в больницу. Этот сторож – крайне интересный персонаж “Случая из жизни…”. Он не только спасает юношу, но и делает ему духовное внушение:
“– Прости, брат…
– Молчай… Бульна убил?
– Больно…
– Сачем? Алла велит эта делать?”
Пешков стрелялся возле монастырских стен. Однако не ему, а простому татарину пришло в голову, что самоубийство – это грех.
Дальнейшие физиологические подробности не очень интересны. Стрельца доставили в земскую больницу, где ему была сделана операция. На девятый день его выписали. В “скорбном листе” мужского хирургического отделения была сделана запись: “Алексей Максимов Пешков, возраст 19, русский, цеховой нижегородский, занятие – булочник, грамотный, холост; местожительство – по Бассейной улице в доме Степанова… Время поступления в больницу 12 декабря 1887 года в 8 часов вечера. Болезнь – огнестрельная рана в грудь. Входное отверстие на поперечный палец ниже левого соска, круглой формы, в окружности раны кожа обожжена. На задней поверхности груди на три поперечных пальца ниже нижнего угла лопатки в толще кожи прощупывается пуля. Пуля вырезана. На рану наложена антисептическая повязка. Выписан 21 декабря 1887 года, выздоровел… Ординатор Ив. Плюшков. Старший врач д-р Малиновский…”
Итак, кожа вокруг раны была обожжена. Это совпадает с тем, что описывается в “Случае…”. Макар, лежа на снегу, чувствовал запах горелого. По-видимому, от выстрела в упор загорелось ватное пальто. Если бы не татарин, Пешков мог элементарно сгореть. Как говорится, слава Аллаху!
Но вот то, что произошло с Пешковым после больницы, требует самого пристального внимания. Алексея Пешкова на семь лет (по другим сведениям – на четыре года) отлучили от церкви. Причем он сознательно пошел на это, хотя мог бы отлучения избежать.
Был ли Горький верующим человеком? Очень трудно ответить на этот вопрос. Во всяком случае, он не был атеистом в буквальном смысле. Вопрос о Бог страшно его волновал и был едва ли не главным пунктом его протестного отношения к миру. “Я в мир пришел, чтобы не соглашаться…” Эта строка из несохранившейся поэмы молодого Горького “Песнь старого дуба” говорит о том, что его протест распространялся на весь мир как Божье творение.
Но и верующим в Бога Горький себя не считал. Зато можно без тени сомнения сказать: у Горького были какие-то особенные, очень интимные отношения с чертом.
Многие мемуаристы свидетельствуют, что на протяжении всей жизни Горький постоянно чертыхался. Понятие “черт” имело у него множество оттенков, но чаще они были ласкательные. “Черти лысые”, “черти драповые”, “черти вы эдакие”, “черт знает как здорово” – обычный способ употребления Горьким слова “черт”.
Языческое влияние бабушки оказало на него гораздо большее влияние, чем суровое православие дедушки. Горький не был христианином и уж точно не был православным. Но не был он и язычником в точном значении этого слова. Просто все языческое неизменно притягивало его внимание. Это было характерно для эпохи “рубежа веков”.
Вот только один эпизод из последних лет его жизни. С мая 1928 года в семью Горького стала вхожа удивительно красивая, с роскошными длинными волосами и раскосыми глазами, студентка Коммунистического университета трудящихся Востока (сокращенно КУТВ) Алма Кусургашева. Алма происходила из малого алтайского народа – шорцев. Ее предки были шаманами.
“Она родилась в год Огненной Лошади, – пишет о ней ее дочь Айна Погожева, – и обладала всеми чертами этого необузданного животного, от дикой красоты и порывистости до косящего в ярости глаза”.
Стареющего Горького увлекла эта девушка. Он много спрашивал ее о шаманизме и проявлял в этом немалую осведомленность. В последний год жизни Горького Алма гостила у него в Тессели. Рано утром с “тозовкой” вышла в парк, чтобы подстрелить ворона. У Кусургашевой был значок “Ворошиловский стрелок”, но ей не верили, что она метко стреляет. Неожиданно возле нее оказался Алексей Максимович. Он взял ее под локоть и сказал: “Не надо этого ворона убивать. Он летал над дачей в год смерти Максима (погибший сын Горького. – П.Б.)”.
Кусургашева умирала в возрасте девяноста четырех лет, и она была обездвижена. Накануне смерти она, по свидетельству дочери, “сверхъестественным усилием попыталась приподняться, протянула руки и, обращаясь в пространство, четко и раздельно произнесла: «А-лек-сей Макси-мо-вич!»” Это были ее последние слова.
Два ранних рассказа Горького называются “О черте” и “Еще о черте”. В них черт буквально является писателю. Рассказы носят скорее фельетонный характер, но названия их говорят сами за себя. Как и имя главного персонажа пьесы “На дне” Сатина (Сатана). Как и то, что в предсмертной записке Пешков просил его “взрезать” и обнаружить там черта. В книге “Заметки из дневника” Горький рассказывает о встрече с неким колдуном-горбуном, который представлял себе весь мир состоящим из чертей – как из атомов.
“– Да, да, черти – не шутка… Такая же действительность, как люди, тараканы, микробы. Черти бывают разных форм и величин…
– Вы – серьезно?
Он не ответил, только качнул головою, как бы стукнув лбом по невидимому, беззвучному, но твердому. И, глядя в огонь, тихонько продолжал:
– Есть, например, черти лиловые; они бесформенны, подобны слизнякам, двигаются медленно, как улитки, и полупрозрачны. Когда их много, их студенистая масса похожа на облако. Их страшно много. Они занимаются распространением скуки. От них исходит кислый запах и на душе делается сумрачно, лениво. Все желания человека враждебны им, все…
«Шутка?» – подумал я. Но если он шутил, то – изумительно, как тонкий артист. Глаза его мерцали жутковато, костлявое лицо заострилось. Он отгребал угли концом палки и легкими ударами дробил их, превращая в пучки искр.
– Черти голландские – маленькие существа цвета охры, круглые, как мячи, и лоснятся. Головки у них сморщены, как зерно перца, лапки длинные, тонкие, точно нитки, пальцы соединены перепонкой и на конце каждого красный крючок. Они подсказывают странное: благодаря им человек может сказать губернатору – «дурак!», изнасиловать свою дочь, закурить папиросу в церкви, да, да! Это – черти неосмысленного буйства…
Черти клетчатые – хаос разнообразно кривых линий; они судорожно и непрерывно двигаются в воздухе, образуя странные, ими же тотчас разрушаемые узоры, отношения, связи. Они страшно утомляют зрение. Это похоже на зарево. Их назначение – пресекать пути человека, куда бы он ни шел… куда бы ни шел…
Драповые черти напоминают формой своей гвозди с раздвоенным острием. Они в черных шляпах, лица у них зеленоватые и распространяют дымный фосфорический свет. Они двигаются прыжками, напоминая ход шахматного коня. В мозгу человека они зажигают синие огни безумства. Это – друзья пьяниц.
Горбун говорил все тише и так, как будто затверженный урок. Жадно слушая, я недоумевал, что это: болтовня шарлатана или бред безумного?
– Страшны черти колокольного звона. Они – крылаты, это единственные крылатые среди легионов чертей. Они влекут к распутству и даже внешне напоминают женский орган. Они мелькают, как ласточки, и, пронизывая человека, обжигают его любострастием. Живут они, должно быть, на колокольнях, потому что особенно яростно преследуют человека под звон колоколов.
Но еще страшнее черти лунных ночей. Это – пузыри. В каждой точке окружности каждого из них непрерывно возникает, исчезает одно и то же лицо, прозрачно-голубоватое, очень печальное, с вопросительными знаками на месте бровей и круглыми глазами без зрачков. Они двигаются только по вертикали, вверх и вниз, вверх и вниз, и внушают человеку неотвязную мысль о его вечном одиночестве. Они внушают: на земле, среди людей, я живу только еще в предчувствии одиночества. Совершенное же одиночество наступит для меня после смерти, когда мой дух унесется в беспредельность вселенной и там, навсегда неподвижно прикованный к одной точке ее, ничего, кроме пустоты, не видя, будет навеки осужден смотреть в самого себя, вспоминая свою земную жизнь до ничтожных мелочей. Тысячелетия – только это одно: всегда жить воспоминаниями о печальной глупости земной жизни. И неподвижность. Пустота…
Прошла минута, две. Было очень странно. Я спросил:
– Вы серьезно верите…
Он не дал мне кончить, крикнув звонко:
– Пошел прочь!”
Насколько правдива эта история? В цикле очерков “По Руси”, написанном за десять с лишним лет до “Заметок из дневника”, Горький не вспомнил об этом горбуне-колдуне, описывая тот же период своей скитальческой жизни. Память Горького была прихотливой. Примерно в это же время, когда писались очерки “По Руси”, в повести “Детство” Горький забавно описывает чертей, которых видела его бабушка. Эти симпатичные чертенята появляются в рассказе бабушки Акулины:
“– Иду как-то Великом постом, ночью, мимо Рудольфова дома; ночь лунная, молосная, вдруг вижу: верхом на крыше, около трубы, сидит черный, нагнул рогатую-то голову над трубой и нюхает, фыркает, большой, лохматый. Нюхает да хвостом по крыше и возит, шаркает. Я перекрестила его: «Да воскреснет Бог и расточатся врази его», – говорю. Тут он взвизгнул тихонько и соскользнул кувырком с крыши-то во двор, – расточился! Должно, скоромное варили Рудольфы в этот день, он и нюхал, радуясь.
Я смеюсь, представляя, как черт летит кувырком с крыши, и она тоже смеется, говоря:
– Очень они любят озорство, совсем как малые дети! Вот однажды стирала я в бане, и дошло время до полуночи; вдруг дверца каменки как отскочит! И посыпались оттуда они, мал мала меньше, красненькие, зеленые, черные, как тараканы. Я – к двери, – нет ходу; увязла средь бесов, всю баню забили они, повернуться нельзя, под ноги лезут, дергают, сжали так, что и окститься не могу! Мохнатенькие, мягкие, горячие, вроде котят, только на задних лапках все; кружатся, озоруют, зубенки мышиные скалят, глазишки-то зеленые, рога чуть пробились, шишечками торчат, хвостики поросячьи, – ох ты, батюшки! Лишилась памяти ведь! А как воротилась в себя, – свеча еле горит, корыто простыло, стиранное на пол брошено. Ах вы, думаю, раздуй вас горой!”
Бабушка, с ее “большими светящимися” зелеными глазами, подозрительно часто встречалась с нечистой силой. И хотя она прогоняла ее самой правильной для подобных случаев молитвой, создается впечатление, что дед недаром называл ее ведьмой. Вот и еще случай ее встречи с нечистым:
“– А то, проклятых, видела я; это тоже ночью, зимой, вьюга была. Иду я через Дюков овраг, где, помнишь, сказывала, отца-то твоего Яков да Михайло в проруби в пруде хотели утопить? Ну вот, иду; только скувырнулась по тропе вниз, на дно, ка-ак засвистит, загикает по оврагу! Гляжу, а на меня тройка вороных мчится, и дородный такой черт в красном колпаке колом торчит, правит ими, на облучок встал, руки вытянул, держит вожжи из кованых цепей. А по оврагу езды не было, и летит тройка прямо в пруд, снежным облаком прикрыта. И сидят в санях тоже всё черти, свистят, кричат, колпаками машут, – да эдак-то семь троек проскакало, как пожарные, и все кони вороной масти, и все они – люди, проклятые отцами-матерями; такие люди чертям на потеху идут, а те на них ездят, гоняют их по ночам в свои праздники разные. Это я, должно, свадьбу бесовскую видела”.
У многих русских писателей были свои черти. У Пушкина это водяные, обманутые Балдой, метельные бесы, Мефистофель, искушающий Фауста. У Гоголя, по мнению Набокова, черт всегда эдакий “немец”, “иностранец”, вертлявый, смазливый и вопиюще контрастирующий с широтой славянской натуры. У Достоевского черт – философ, умник. Какой же черт был у Горького?
Прежде всего он многолик. Это и черт из бабушкиных быличек, то есть черт в народном представлении. Скорее всего, именно его поминал к месту и не к месту Горький, когда чертыхался. Это и черт-умник, который сидел в Алексее в Казани и довел его до попытки наложить на себя руки. Упоминание в предсмертной записке имени Гейне придает этому черту “немецкий”, “иностранный” характер.
Черти постоянно мерещились Горькому в последние годы жизни. Вячеслав Иванов, который тогда был мальчиком, вспоминает, что однажды послал с родителями Горькому свой рисунок: собачка на цепи. Горький принял ее за черта со связкой бубликов. Ему очень понравился рисунок Иванова.
Впрочем, есть и другая версия отношений Горького с нечистой силой. Принадлежит она писателю-эмигранту И. Д. Сургучеву (1881–1956), который знал Горького в каприйский период.
Сургучев прямо считал, что Горький продал свою душу дьяволу.
“Я знаю, что много людей будут смеяться над моей наивностью, – писал он в 1955 году в очерке «Горький и дьявол» в газете «Возрождение» (Париж), – но я все-таки теперь скажу, что путь Горького был страшен. Как Христа в пустыне, дьявол возвел его на высокую гору и показал ему все царства земные и сказал:
– Поклонись, и я все дам тебе.
И Горький поклонился.
И ему, среднему в общем писателю, был дан успех, которого не знали при жизни своей ни Пушкин, ни Гоголь, ни Толстой, ни Достоевский. У него было всё: и слава, и деньги, и женская лукавая любовь”.
Однако версия Сургучева не выдерживает критики. В его изображении Горький – это антихрист. Именно антихрист, подменный Христос, должен явиться в мир с помощью дьявола. Тема антихриста была глубоко разработана Достоевским, К. Н. Леонтьевым и В. С. Соловьевым. Владимир Соловьев в “Краткой повести об Антихристе” подытожил это направление религиозной мысли. Антихрист – это “лучший из людей”. В этом весь парадокс этой страшной фигуры. Он не просто умнее и талантливее всех, но и нравственнее, совестливее. Именно поэтому за ним идут люди всего мира, не догадываясь, что за “лучшим из людей” стоит “враг человеческий”. Благодаря антихристу на земле прекращаются войны и религиозные распри.
Горький никогда не был “лучшим из людей”. Слишком много было у него грехов, а также врагов и завистников. Творчество Горького не приводит мысль к общему знаменателю. Напротив, взрывает ее.
Конец Горького – это не поражение “лучшего из людей”. Это последние дни и часы несчастного, запутавшегося человека с грешной, но щедрой душой. Такой, какая была у его последнего любимого героя – Егора Булычова.
При чем здесь антихрист?
Горький и церковь
В казанском музее А. М. Горького на стене под стеклом висит документ. Это не оригинал, а копия. Все оригиналы важных документов, связанных с именем Горького, хранятся в Архиве Горького в Институте мировой литературы в Москве. Но читать этот документ интереснее в Казани, потому что именно здесь произошло описанное в нем событие. Это протокол за № 427 заседания Казанской духовной консистории о “предании епитимии цехового Александра (переправлено на Алексея. – П.Б.) Максимова Пешкова за покушение на самоубийство”.
1887 года декабря 31 дня. По указу Его Императорского Величества Казанская Духовная Консистория в следующем составе: члены Консистории: протоиерей Богородицкого Собора В. Братолюбов, протоиер<ей> Вознесен<ской> церкви Ф. Васильев, свящ<енник> Богоявлен<ской> церкви А. Скворцов и свящ<енник> Николонизской церкви Н. Варушкин при и<сполняющем> д<олжность> секретаря А. Звереве слушали:
1) Присланный при отношении пристава 3 части г. Казани от 16 сего декабря за № 4868-м акт дознания о покушении на самоубийство Нижегородского цехового Алексея Максимова Пешкова, проживавшего по Бассейной улице в д<оме> Степанова. Из акта видно, что Пешков, с целью лишить себя жизни, выстрелил себе в бок из револьвера и для подания медицинской помощи отправлен в земскую больницу, где при нем была найдена написанная им, Пешковым, записка следующего содержания: (полностью приводится цитированная выше записка. – П.Б.).
2) Отношение смотрителя Казанских земских заведений общественного призрения, от 30 сего декабря за № 723, коим он уведомил Консисторию, на отношение ее от 24 декабря за № 9946, что цеховой Алексей Максимов Пешков из больницы выписан 21 декабря, почти здоровым и ходит в больницу на перевязку. Во время его пребывания в больнице никакого психического расстройства замечаемо не было. Закон: 14 правило Св<ятого> Тимофея, архиепископа Александрийского. Приказали: цехового Алексея Максимова Пешкова за покушение на самоубийство на основ<ании> 14 прав<ила> Св<ятого> Тимофея, арх<иепископа> Александрийского, предать приватному суду его приходского священника, с тем, чтобы он объяснил ему значение и назначение здешней жизни, убедил его на будущее дорожить оною, как величайшим даром Божиим, и вести себя достойно христианского звания, о чем к исполнению и послан указ (на полях пометка: “исполн<ен> 15 янв<аря> № 269”. – П.Б.) благочинному первой половины Казанских городских церквей, протоиерею Петропавловского собора Петру Малову.
Протокол подписан 13 января 1888 года. С этого момента Алексей Пешков вступает с церковью в бурные отношения. Но прежде задумаемся о самом этом документе. На современный взгляд, он производит туманное впечатление. Какой-то осколок непонятной цивилизации. В самом деле: “цеховой Алексей Максимов Пешков”, да еще и не местный, да еще и не своим прямым делом занимающийся, по каким-то причинам вздумал себя застрелить. Ну и что такого?! Одним “самострельщиком” больше, одним меньше. Сколько народу ежедневно приезжало в Казань и уезжало из нее. Сколько людей умирали, и сколько из них – неестественной смертью.
М. Н. Пинегин в книге “Казань в ее прошлом и настоящем” приводит статистику самоубийств в Казани и губернии в целом. На 100 самоубийств в губернии 34,5 приходилось на Казань. Это и понятно: город, много пьяниц, босяков, наконец – студентов и вообще “умственной” молодежи, вроде Латышевой и Пешкова. В период с 1882 по 1888 год, пишет Пинегин, в Казани было: самоубийц – мужчин 77, женщин 54; умерших от пьянства – мужчин 120, женщин 28. Мужчины чаще “опивались”, чем кончали с собой (быть может, из-за того же пьянства), женщины – наоборот. Пинегин с грустью называет это “темной стороной жизни Казани”.
Но при этом только номерных документов по поводу поступка Алеши Пешкова было подписано четыре! Это те, о которых мы знаем. Смотритель земских заведений общественного призрения доносит о Пешкове в духовную консисторию. Немедленно собирается синклит из протоиереев и просто иереев, двух настоятелей и двух просто священников. Они выносят постановление о предании юноши епитимии. Непосредственным вразумлением должен заняться священник его прихода по месту жительства. Если бы земский смотритель со слов врачей сообщил, что Пешков пребывает в психическом расстройстве, дело бы усложнилось. Самоубийство (или его попытка) в состоянии помешательства могло рассматриваться не как духовное преступление, а как несчастный случай. Но Пешков в записке специально указал, что он в “здравом уме”.
Можно по-разному отнестись к этому документу. Это – Система. Закон. Правило святого Тимофея, архиепископа Александрийского, о самоубийцах было принято еще в IV веке и неуклонно исполнялось православной церковью. Самоубийц не хоронили на православных кладбищах, а на выживших накладывали епитимью. Епитимья не наказание, а воспитание. Она могла выражаться в более продолжительных молитвах, в усиленном посте, в паломничестве… Форму епитимьи и продолжительность ее назначал духовник или приходской священник. В данном случае это был казанский священник Петр Малов.
Получив от полиции постановление консистории, Алеша отказался идти на покаяние к Малову. Тогда пригрозили привести его силой, но в результате привели уже не в приходскую церковь, а в Феодоровский монастырь. Это было сделано ввиду особого случая. Ведь духовный преступник упорствовал в своей гордыне, а кроме того, нанес оскорбление церкви.
Горький в письме к Груздеву вспоминал это так: “Постановление суда Духовной консистории было сообщено мне через полицию, и был указан день, час, когда я должен явиться к протоиерею Малову для того, чтоб выслушать благопоучения, кои он мне благопожелает сделать. Я сказал околоточному надзирателю, что к Малову не пойду, и получил в ответ: «Приведем на веревочке». Эта угроза несколько рассердила меня, и, будучи в ту пору настроен саркастически, я написал и послал Малову почтой стихи, которые начинались как-то так:
«Попу ли рассуждать о пуле?»
Через несколько дней студент Дух<овной> академии диакон Карцев сообщил мне, что протопоп стихи мои получил, рассердился и направил их в Дух<овную> консисторию и что, вероятно, мне «попадет за них». Но – не попало, и лишь весною, в селе Красновидове, урядник предъявил мне бумагу Дух<овной> консистории, в которой значилось, что я отлучен от церкви на семь лет”.
Это письмо написано не ранее 1929 года. Возможно, Горький еще не знал, что в 1928 году в Казани вышла книга местного краеведа Н. Ф. Калинина “Горький в Казани. Опыт литературно-биографической экскурсии”. Но в любом случае, он знал о ней в 1934 году, читал ее и потому описал свое отлучение от церкви в письме к тому же Груздеву гораздо более подробно.
“Правильнее, пожалуй, будет сказать, что меня не судили, а только допрашивали, и было это не <в> Духовной консистории (как написал И. А. Груздев. – П.Б.), а в Феодоровском монастыре. Допрашивал иеромонах, «белый» священник, а третий – Гусев, проф<ессор> Казанск<ой> дух<овной> академии. Он молчал, иеромонах сердился, поп уговаривал. Я заявил, чтоб оставили меня в покое, а иначе я повешусь на воротах монастырской ограды”.
Отсюда становится более понятным довольно темный момент в биографии Пешкова, его отлучение от церкви. Как громко звучит: отлучение от церкви! На семь лет! Впрочем, в том же письме к Груздеву Горький пишет: “…в 96 г. протоиерей Самар<ского> собора Лаврский, – «друг Добролюбова», называл он себя, – сообщил мне, пред тем, как венчать с Е<катериной> П<авловной>, что срок отлучения давно истек, ибо отлучен я был на четыре года”.
Но все равно. Отлучен! Раньше Толстого!
Илья Груздев в книге “Горький и его время” иронизирует над профессором Духовной академии Гусевым: “Какого рода был этот профессор, можно судить по тем брошюрам, которыми он наводнял Казань: «Необходимость внешнего Богопочтения», «О клятве и присяге», «Религиозность – опора нравственности» и т. п.”.
Александр Федорович Гусев служил профессором апологетики христианства в Духовной академии и был автором множества книг и статей: “Дж. Ст. Милль как моралист” (1875), “О Конте” (1875), “Христианство в его отношении к философии и науке” (1885), “Необходимость внешнего благочестия (против Л. Н. Толстого)” (1890), “Л. Н. Толстой, его исповедь и мнимо-новая вера” (1886–1890), “Нравственный идеал буддизма в отношении к христианству” (1874), “Нравственность как условие истинной цивилизации и специальный предмет науки (разбор теории Бокля)” (1874), “Зависимость морали от религиозной или философской метафизики” (1886) и др.
Следовательно, Пешкова, сироту без определенного места жительства, нахамившего (увы, это так!) в не очень остроумной форме пожилому протоиерею, допрашивал не последний в городе человек.
Что касается работы А. Ф. Гусева о “внешнем благочестии”, направленной против Л. Н. Толстого, это было действительно не лучшее из его сочинений. Однако необходимость наводнять такими брошюрами Казань, очевидно, была. И тому свидетель сам Горький. Именно он в “Моих университетах” вспоминает о появлении в Казани “толстовца”, который произвел на Пешкова очень плохое впечатление.
В Феодоровском монастыре Пешкова не допрашивали, а уговаривали раскаяться, принести извинения протоиерею и принять епитимью. Алексей упорствовал, загоняя всех в тупик. В сущности, за написанные стихи он мог подлежать и гражданскому наказанию, вплоть до телесного. Тем более что он уже был под подозрением полиции.
Угроза повеситься на монастырской ограде стала последней каплей в чаше терпения духовных лиц. Та мера наказания, которую избрали они, для Алексея была пустяком. На полученную уже в Красновидове бумагу об “отлучении” Пешков откликнулся ехидными стихами:
- Только я было избавился от бед,
- Как от церкви отлучили на семь лет!
- Отлучение, положим, не беда,
- Ну, а все-таки обидно, господа!
- В лоне церкви много всякого зверья,
- Почему же оказался лишним я?
А теперь представьте огромный полиэтнический город. И вот в этой массе людей точно Божий глаз обращается на юного Пешкова. Какая вокруг него свистопляска! Газета “Волжский вестник” помещает об этом сообщение:
“Покушение на самоубийство. 12 декабря, в 8 часов вечера, в Подлужной улице, на берегу реки Казанки, нижегородский цеховой Алексей Максимов Пешков 32 лет (газетчик переврал, Алексею было лишь 19 лет. – П.Б.) выстрелил из револьвера в левый бок” и т. д. Задействованы журналисты, доктора, земский смотритель, протоиереи, священники, профессор Духовной академии, монахи. А до этого еще и сторож-татарин, пристав, околоточный. Секретари, написавшие все эти бумаги.
До какой же степени ценилась единичная жизнь и душа человеческая в России в эпоху “свинцовых мерзостей жизни”! Насколько внимательной к личности была эта Система. Да, громоздкая, грубоватая. Да, не учитывавшая, что только что отошедшего от шока молодого человека нельзя вести в церковь “на веревочке”. Но это была Система, в которой каждый человек был ценен.
Сегодня самоубийцу отвезут в морг, и никто в городе об этом не узнает.
Из “Практического руководства при отправлении приходских треб” священника отца Н. Сильченкова читаем “Правило о епитимии”: “Все люди светского звания, присуждаемые к церковному покаянию, проходят сие покаяние под надзором духовных их отцов, исключая тех епитимийцев, прохождение которыми епитимий на месте оказалось безуспешным и которые посему подлежат заключению в монастыри”.
Вот о чем Пешкова упрашивали в монастыре. Понести монастырское покаяние. Искупить двойной грех: попытку наложения на себя рук и неприличный поступок в отношении священника. Вот почему он пригрозил им, что повесится на ограде монастыря. Если они его запрут.
Пешков отделался малым из возможных наказаний. Скорее всего, его отлучили от церкви действительно на четыре года, как сказал ему об этом при его венчании с Е. П. Волжиной самарский батюшка. Согласно “Правилам о епитимий”, это церковное наказание назначается “отступникам от веры, судя по обстоятельствам, побудившим их на то”, на срок от четырех лет “до самой смерти”. Все гражданские права у Пешкова сохранялись. Через восемь лет, венчаясь в самарском храме с Екатериной Павловной Волжиной, он формально вернулся в лоно православной церкви.
Но только формально. В 1888 году будущий великий писатель сделал окончательный выбор. Отныне он жил вне церковных стен. Это было его самовольное отлучение – навсегда.
“Затерянный среди пустынь вселенной, один на маленьком куске земли, несущемся с неуловимой быстротою куда-то в глубь безмерного пространства, терзаемый мучительным вопросом – зачем он существует? – он мужественно движется – вперед! И – выше! – по пути к победам над всеми тайнами земли и неба” (“Человек”).
В 1888 году Алексей Пешков сделал свой выбор в пользу одиночества и трагедии. А русская православная церковь лишилась талантливого молодого брата, будущего писателя, “властителя дум” и строителя новой культуры. И в этом была ее драма.
Не об этом ли думал профессор Казанской духовной академии Гусев, когда во время допроса он “молчал”?
День третий
Опасные связи
Человек – это переход и гибель.
Ницше. Так говорил Заратустра
«В пустыне, увы, не безлюдной»
После Казани Пешков побывал в Красновидове, окрестных деревнях и дрался с мужиками, которые подожгли лавку народника Ромася, затем батрачил у тех же мужиков. Когда батрачить надоело, он через Самару на барже отправился на Каспийское море и работал на рыбном промысле Кабанкулбай. По окончании путины пешком через Моздокские степи пришел в Царицын. Устроился работать на станции Волжская Грязе-Царицынской железной дороги, затем – сторожем на станции Добринка. Перевелся в Борисоглебск. Еще раз перевелся – на станцию Крутая. Все это время продолжал пропагандировать и участвовать в кружках самообразования, за что вновь удостоился полицейского наблюдения.
Именно в этот период Пешков проходит искус “толстовства”, которым в свое время переболели многие крупные писатели: Чехов, Бунин, Леонид Андреев и другие. На станции Крутая с телеграфистами Д. С. Юриным, И. В. Ярославцевым и дочерью начальника станции М. З. Басаргиной он решил организовать земледельческую колонию и был отправлен к Льву Толстому – просить у него кусок земли и денег на хозяйство. Ехал “зайцем”, на тормозных площадках вагонов, а больше шел пешком, оправдывая свою фамилию. Побывал в Донской области, в Тамбовской, в Рязанской губерниях. Так и дошел до Москвы.
Но до этого он посетил Ясную Поляну в надежде найти Толстого. Его там не было, он уехал в Москву. Но и в Москве, в Хамовниках, Толстого не оказалось. По словам Софьи Андреевны, он ушел в Троице-Сергиеву лавру. Неизвестно, что наговорил жене великого писателя никому не известный Пешков, но Софья Андреевна, хотя и встретила долговязого просителя ласково и даже угостила кофеем с булкой, как бы между прочим заметила, что к Льву Николаевичу шляется очень много “темных бездельников” и что Россия вообще “изобилует бездельниками”.
Пешков расстроился и ушел.
Но прежде Алексей оставил письмо Толстому. Письмо поражает дремучей провинциальной наивностью. И в то же время трогает, ибо за этим письмом стоит не только он, а целая группа растерянных молодых людей, одуревших от уездной скучной и бессмысленной жизни, с жарой, холодом, завыванием вьюги в степи и однообразным свистом сусликов, беспробудным пьянством и бесконечными сплетнями. Скуки, от которой хочется повеситься и которая способна сделать из людей завистливых и беспощадных циников. Вспомните горьковский рассказ “Скуки ради”, где именно от скуки, ради развлечения работники станции доводят Арину до самоубийства. А молодые люди одержимы жаждой деятельности. Они хватаются за Толстого как за соломинку. Молодым людям невдомек, что таких, как они, по России великое множество. И все эти люди уже порядком надоели Толстому. А его жене еще больше.
25 апреля 1889 г., Москва
Лев Николаевич!
Я был у Вас в Ясной Поляне и Москве; мне сказали, что Вы хвораете и не можете принять.
Порешил написать Вам письмо. Дело вот в чем: несколько человек, служащих на Г<рязе>-Ц<арицынской> ж<елезной> д<ороге>, – в том числе и пишущий к Вам, – увлеченные идеей самостоятельного, личного труда и жизнью в деревне, порешили заняться хлебопашеством. Но, хотя все мы и получаем жалованье – рублей по 30-ти в месяц, средним числом, – личные наши сбережения ничтожны, и нужно очень долго ждать, когда они возрастут до суммы, необходимой на обзаведение хозяйством. И вот мы решили прибегнуть к Вашей помощи, у Вас много земли, которая, говорят, не обрабатывается. Мы просим Вас дать нам кусок этой земли.
Затем: кроме помощи чисто материальной, мы надеемся на помощь нравственную, на Ваши советы и указания, которые бы облегчили нам успешное достижение цели, а также и на то, что Вы не откажете нам дать книги: “Исповедь”, “Моя вера” и прочие, не допущенные в продажу. Мы надеемся, что, какой бы ни показалась Вам наша попытка – достойной ли Вашего внимания и поддержки или же пустой и сумасбродной, – Вы не откажетесь ответить нам. Это немного отнимет у Вас время. Если Вам угодно ближе познакомиться с нами и с тем, что нами сделано к осуществлению нашей попытки, двое или один из нас могут прийти к Вам. Надеемся на Вашу помощь. От лиц всех – нижегородский мещанин
Алексей Максимов Пешков
Итак, он всего лишь просил у Толстого земли и денег на обустройство на его же графской земле. Еще просил, чтобы снабдил их книгами, которые запрещены к распространению и за которые графа через несколько лет отлучат от церкви. Наконец, он просил хотя бы ответить им письмом (“это немного отнимет у Вас время”), не понимая, что подобных “хотя бы ответов” ждали от писателя сотни людей.
Например, ждала ответа от Льва Толстого гимназисточка из богатой киевской семьи – Лидочка, будущая жена философа Н. А. Бердяева. Ей казалось безнравственным жить в роскоши и процветании, когда страдает народ, и она решила уйти из семьи и пойти на акушерские курсы. Тогда многие девушки рвались на акушерские курсы. Толстой ответил Лидочке, что делать добро можно и в своей социальной среде, для этого вовсе не обязательно убегать от родителей. Лидочке этого показалось мало. Она написала графу еще одно письмо, на которое Толстой ничего не ответил.
Толстой задыхался от нашествия “толстовцев”. “Толстовские” коммуны стали появляться с 1886 года, и отношение к ним графа было скорее отрицательным. В работе “Так что же нам делать?” он писал: “На вопрос, нужно ли организовывать этот физический труд, устроить сообщество в деревне, на земле, оказалось, что все это не нужно, что труд, если он имеет своею целью не приобретение возможности праздности и пользования чужим трудом, каков труд наживающих деньги людей, а имеет целью удовлетворение потребностей, сам собой влечет из города в деревню, к земле, туда, где труд этот самый плодотворный и радостный. Сообщества же не нужно было составлять потому, что человек трудящийся сам по себе естественно примыкает к существующему сообществу людей трудящихся”.
Толстой на письмо Пешкова не ответил. Что он мог? Еще раз посоветовать молодежи “делать добро”? На забытой Богом степной станции, где единственным событием являются короткие остановки пассажирских поездов, которые с поэтической и безнадежной тоской описал Александр Блок:
- Три ярких глаза набегающих,
- Нежней румянец, круче локон.
- Быть может, кто из проезжающих
- Посмотрит пристальней из окон?
Посоветовать молодым людям бросить работу, родителей и садиться “на землю”? Но только не на его, толстовскую, землю. Потому что Толстой, по признанию его дочери Александры, не любил “толстовцев”.
Что он мог ответить?
К тому же в письме… не было обратного адреса. Его-то молодой “толстовец”, делегированный в Москву со станции Крутая, почему-то забыл указать. Может, он был на конверте? Но в то время было не принято писать на конвертах обратные адреса.
Через несколько лет Софья Андреевна на письме Пешкова сделала пометку: “Горький”. Тем самым существенно повысила корреспонденцию в ее статусе. Пока же долговязый проситель уезжал в родной Нижний Новгород в вагоне… для скота. И можно ни секунды не сомневаться, что он на всю жизнь запомнил этот отъезд. Помнил о нем и когда впервые встречался с Толстым. Граф разговаривал с ним нарочито грубовато, с матерком – из народа же человек! И когда писал пьесу “На дне”. И когда истинно по-рыцарски защищал Софью Андреевну от желтой прессы, травившей ее после ухода и смерти мужа. И когда создавал свой очерк-портрет Льва Толстого, где высказал о нем все самое восторженное и наболевшее в собственной душе.
Пешков хотел организовать коммуну только для того, чтобы “отойти в тихий угол и там продумать пережитое”. Пережитое – это Казань и Красновидово, где он возбуждал крестьян речами о лучшей жизни. Он, потерявший смысл этой жизни, едва не убивший себя физически и раздавленный душевно. Описание красновидовской жизни – самое смутное место в “Моих университетах”. И самое, надо признаться, скучное. Как и повесть “Лето”, написанная раньше по тем же воспоминаниям. И какой дымный, угарный конец! Сожгли избу Ромася с книгами. Ромась уехал из Красновидова. Алексей остался на распутье. Смерть не удалась ему. Жизнь тоже не удается.
Возникает какой-то крестьянин Баринов, “с обезьяньими руками”, из той породы людей, которым не сидится на одном месте. Положим, и Пешков такой же. Но Пешков ищет истину, а Баринов просто проживает жизнь. Без цели, без смысла. Когда Ромась уехал, Пешков жил у Баринова в бане (добавим: “с пауками”). Баринов сманил его на рыбные промыслы и там надоел ему смертельно, так что Алеша бежал от него в Моздок.
Этот Баринов, которого Илья Груздев метко называет “народным Хлестаковым”, предтеча князя Шакро из рассказа “Мой спутник”. Баринов подбивал Пешкова бежать в Персию, благо Персия была рядом с рыбными промыслами. А Персия, если вспомнить “В людях”, была не просто заветной мечтой Алексея, но и единственной в его подростковом сознании альтернативой поступлению в университет.
Таким образом, Баринов стал очередным искусителем Пешкова после Смурого, Евреинова и отчасти Ромася. Но обратимся к Ромасю.
В прозе Горького он предстает настоящим народникомреволюционером, который поддержал Пешкова в период духовного отчаяния. В “Моих университетах” он выступает под кличкой Хохол.
“В конце марта, вечером, придя в магазин из пекарни (это уже после попытки самоубийства. – П.Б.), я увидал в комнате продавщицы Хохла. Он сидел на стуле у окна, задумчиво покуривая толстую папиросу и смотря внимательно в облака дыма.
– Вы свободны? – спросил он, не здороваясь.