Серые братья Шервуд Том
– Нас не интересуют твои налоги. Отвечай на конкретный вопрос. После покупки мельницы ты устроил большой ужин для родственников и гостей.
– Да. Устроил…
– У нас имеются показания свидетеля, что ты, опьянев, сказал ему: «Хвала богам, мельница отныне моя».
– Не припомню такого, ваша милость…
– Запишите, - немедленно сказал допрашивающий секретарям, - подозреваемый отказывается отвечать на вопрос.
– Нет, нет! - торопливо поправился мельник. - Если свидетель… Я же был в небольшом опьянении… Мог и сказать.
– Сказал или не сказал? - с нажимом спросил Иероним, и в подвале на миг повисла зловещая тишина.
– Да… Сказал.
– Запишите, - повернул голову Люпус. - Подозреваемый сознался в ереси.
– В какой же ереси?! - Испуганно воскликнул мельник. - Что вы такое говорите, ваша милость?
– В то время, как католическая святая церковь принимает, объявляет, утверждает, настаивает на единстве Бога, обвиняемый, произнеся «хвала богам», заявил при свидетелях о многобожии. Это ересь.
– Помилуйте! - мельник упал на колени, сцепил руки. - Мы же все читали… О Зевсе… Об Олимпе… Богах- олимпийцах… Это же просто легенды!
– Запишите. Обвиняемый признался в чтении еретических книг.
– Нет, нет! Я перепутал! Я не читал, я слышал. Мне в детстве эти сказки про Зевса рассказывала старушка. Какая - не помню. Был очень маленький.
– Запишите. Обвиняемый сознаётся в том, что присутствовал при еретических разговорах и не донёс о них инквизиции.
– Но это был не разговор! Я-то молчал, это старушка говорила!
– Как имя старушки?
– Не помню! Да она ведь и умерла уж давно!
– Запишите. Обвиняемый отказывается назвать соучастников. Становится очевидным, что для полного признания целесообразно применить пытку.
– Одну минутку! - вдруг подал голос квалификатор. - Согласно папской энциклике номер… - он торопливо перелистал лежавшие перед ним толстые книги, -… номер не помню… В общем, к обвиняемым запрещено применять пытки.
– Это действительно так, - снисходительно ответил Иероним. - Но разрешает ли эта энциклика в ходе следствия применять пытки к свидетелям?
– Да, - ответил квалификатор. - К свидетелям - разрешает.
– Обвиняемый! - повернул лицо к мельнику Иероним. - Во время застолья, когда ты произносил слова, в которых сознался, рядом было много людей?
– Да, ваша милость. Конечно. Ведь гости…
– И среди них была и твоя жена?
– Ну конечно. Рядом сидела.
– Твоя жена страдает глухотой или немотой?
– Нет, нет! Она, хвала Богу, здорова!
– Значит, она слышала эти твои слова, как и тот сообщивший о них свидетель? Если она сидела даже ближе него?
– О, я не знаю, ближе ли? Не могли бы вы мне сказать, кто именно этот свидетель?
Иероним молча посмотрел в сторону квалификатора, и тот твёрдо сказал:
– Во избежание мести или давления, имя свидетеля не открывается никому и никогда. О нём знает только инквизиторский трибунал.
– Итак, - повторил допрашивающий, - слышала ли твоя жена эти слова о богах?
– Ну, наверно… наверно, могла слышать.
– Свидетель, сидевший поодаль от тебя, уверенно слышал. А твоя жена, согласно твоих слов, не страдающая глухотой, всего лишь «могла слышать»? Запишите. Обвиняемый отказывается давать прямые ответы.
– Подождите! Я уверен… конечно, да. Слышала.
– Запишите. Жена мельника слышала еретические слова и не донесла о них инквизиции. Тем самым она твёрдо и несомненно объявляется укрывательницей ереси. Мы начинаем новое дело по обвинению в укрывательстве. Присутствующий здесь мельник объявляется свидетелем в обвинении против его жены.
Сказал и, посмотрев с иронией на квалификатора, уточнил:
– Можем ли мы теперь применить к мельнику пытку?
– К свидетелям… - ответил, кивая, квалификатор, - применение пытки… возможно.
– Пощадите! - мельник пополз на коленях к столам.
Палач встал со своей плахи и шагнул к нему. Наступил массивным башмаком на лодыжку ползущего и заставил его остановиться.
– Пытка применяется только к упорствующим, - пояснил ведущий допрос. - Если ты признаешься полностью, и раскаешься перед церковью…
– Полностью признаю! - всхлипнул мельник. - Раскаиваюсь.
– Согласно законам, ты должен доказать раскаяние. И назвать нам имена соучастников.
– Но… у меня нет никаких соучастников!
– А твои гости? Все, кто слышал ересь о многобожии и не донёс, являются укрывателями ереси. Назови всех, кто присутствовал на твоём ужине.
Мельник, вытирая слёзы, стал произносить имена, а Иероним, сойдя с кафедры, подошёл к одному из писцов и что-то ему прошептал. Тот, кивнув, стал торопливо писать и, когда мельник закончил перечислять имена гостей, ему был предъявлен заполненный лист.
– Это, - сказал Иероним, - твоё заявление о передаче мельницы во владение инквизиторскому трибуналу. Ты действительно раскаялся? Тогда подпиши.
Сведя лопатки, горестно опустив голову, мельник вывел на листе своё имя.
– Вернись на место, - сказал Иероним.
Мельник снова сел напротив палача. Тогда молодой инквизитор, подойдя с бумагой в руках к жаровне, положил лист на огонь и, глядя, как огонь пожирает его, торжественно проговорил:
– Инквизиции не нужно твоё презренное имущество. Инквизиции нужно твоё раскаяние. Иди, ты свободен.
ТАЙНЫЕ ЗАМЫСЛЫ
Инквизитор-посыльный увёл плачущего от горя и страха мельника. Глава трибунала встал, потянулся, разминая спину. Подошёл к кафедре. Негромко спросил:
– Но зачем ты сжёг дарственную?
– Здесь есть место, где мы можем поговорить наедине? - вместо ответа спросил Иероним.
– Дальше, за этим подвалом есть большой зал. Там хранили когда-то бочки с вином.
Они прошли через маленькую дверь - и оказались в огромном высоком складе, в который проникал даже солнечный свет - сквозь узкие длинные окна под потолками. Вышагивая между двумя рядами подпирающих своды колонн, Иероним сказал:
– Сегодня все родственники мельника и все знакомые узнают о том, что с ним произошло. Кроме досады по поводу своих неосторожных слов, он обязательно будет хвалить благородную инквизицию. Подробно расскажет, как горела его дарственная. Нам нужно сделать так, чтобы завтра городскую проповедь читал сам епископ. И чтобы он напомнил всем, что раскаявшийся еретик может быть отпущен только в том случае, если назовёт соучастников ереси. Послезавтра мы начнём арестовывать его гостей, - всех, одного за другим. И все они станут мельника проклинать. Потом мы объявим еретичкой его жену, он станет её выгораживать, - и мы сожжём их вместе, как упорствующих. По закону мы на их имущество наложим секвестр, и, когда всё заберём, то семьи гостей станут думать: «поделом ему», и - «правильная инквизиция». А если бы мы забрали мельницу сегодня, то они думали бы «бедняга мельник», и - «подлая инквизиция».
– Разумно, - сказал Сальвадоре и спросил: - но где ты, такой молодой, научился столь великолепно вести допросы? Скажу честно: даже я б так не смог.
– Я прочитал, - ответил оставшийся равнодушным к похвале Люпус, - около двух тысяч протоколов допросов. В провинциальном трибунале инквизиторы и родственники спали по ночам. А я читал. Несколько лет. Сделал копии десятка самых удачных протоколов. И на их основе построил собственный ход допроса. Сегодня был, падре, мой первый допрос.
– Теперь ты, надеюсь, выпьешь коньяк?
– Теперь выпью.
В молчании они дошли до противоположной стены. Здесь обнаружилась ещё одна дверца.
– Что там? - спросил Люпус.
Они вошли. За дверцей оказалась бывшая винная конторка. Деревянный диван. Вмурованный в стену с распахнутой дверцей железный шкаф. Два стола. И - такая же, как в зале, гулкая высота. Окна под самым потолком. Всё покрыто толстенным слоем слежавшейся пыли.
– Здесь, падре, - сказал Иероним Вадару, - разумно устроить секретный кабинет. Мебель заменим. Вызовем кузнеца, пусть в дверцу шкафа вставит замок. Через несколько дней здесь будет огромное количество денег.
– Ты уже знаешь - откуда?
– Разумеется. Всех гостей, по списку мельника, мы будем обвинять в укрытии ереси. И - брать с каждого тайный штраф. После того, как мы сожжём и мельника, и его жену, нам будут приносить любые суммы. Любые. И будут молчать: ведь все дают подписку о том, что за разглашение любых обстоятельств следствия - костёр. Будут молчать, так что епископ об этом до времени не узнает. Вы, падре, сегодня нанесите ему визит. Его нужно заставить, во-первых, сообщить завтра о том, на каких условиях инквизицией отпускается еретик. Во-вторых, резко потребуйте отозвать меня из трибунала. Под частным предлогом - что я слишком блестяще веду допросы. Что это наносит ущерб вашему авторитету. Епископ должен знать, что между нами - вражда. Очень скоро он сделает на меня главную ставку. И я первым буду узнавать всё, что он против вас замышляет.
– Хорошо. Отменяю все планы и иду на встречу с епископом.
Глава трибунала и его юный помощник вышли в зал.
– А вот здесь, - показал тонким пальцем Иероним, - и поднимется новая наша тюрьма. Выложить стены между колоннами, - и каменные ячейки. Выйдет две или три сотни штук. Вверху, по их общей стене, будут ходить надсмотрщики. И, при надобности, поднимать и опускать арестованных на верёвке.
– Меня поражает здравость твоих рассуждений, - задумчиво произнёс Сальвадоре Вадар. - Что же это за сила, которая тебе помогает?
– Мне кажется, эта сила - я сам.
ГЛАВА 10
МЁРТВЫЙ СТРАЖ
«Церковь имеет врождённое и собственное право (nativum et proprium ius), независимое от какой-либо человеческой власти, наказывать своих преступных подданных как карами духовными, так и карами мирскими».
БАШМАЧНИК
Огромное тело великой католической Церкви разделилось надвое. Одну её половину составляли сотни и тысячи инквизиторов, которые каждый день спускались в подвалы для своей важной работы - истязать живых беззащитных людей. В этой половине были власть, деньги, дым и чад от сжигаемых заживо «еретиков», сытое благополучие, безнаказанность. Высший клир, заботящийся лишь о тайных удовольствиях, тайных назначениях и тайных убийствах был сплошной язвой, гноем, трупным тленом.
Вторую половину церкви составляла широкая, светлая, неистребимая вера простых мирян, - робких, забитых, измученных непосильным трудом и налогами. Их вера, терпение и молитвы.
Именно к этой второй половине Церкви относился невысокого роста средних лет человек, который проснулся рано утром в маленьком чулане на первом этаже «доходного» дома, выстроенного не так давно в пригороде Массара. Открыв глаза, он с наслаждением, до хруста в суставах, вытянул своё крепкое тело (ступни и кисти рук простёрлись за края тонкого, вытертого, брошенного прямо на каменный пол тюфяка), и светло улыбнулся. Почесал короткую всклокоченную бороду. Шумно вздохнул.
Он спал одетым, так что после пробуждения ему не пришлось наощупь отыскивать в полутёмном чулане одежду и наощупь же облачаться. Сев на тюфяке он истово, со счастливым лицом, перекрестился и снова лицо его осветила улыбка: для неё в это утро были причины.
Осторожно ступая, довольный человек вышел из чуланчика и попал в крохотный - едва только дверь отворить - коридор. Из него он проник в небольшую, с одним окном комнату. Это была и спальня, и кухня, и зала. У окна стояла низкая, плоская, на двух человек кровать. На звук его тихих шагов от подушки подняла голову молодая женщина. Встретила доброй улыбкой его приветливый взгляд. Тихо спросила:
– Ты снова в чуланчике спал? Там же мыши!
– Как она? - вместо ответа спросил человек, подбираясь к кровати.
– Теперь уже лучше, лучше.
Женщина медленно отпахнула край одеяла. Под ним открылась льноволосая головка спящей девочки годиков двух. На бледном лобике блеснула тонкая полоска испарины.
– Сегодня всю ночь спокойно спала, - сказала женщина. - Теперь видно, что ей уже лучше.
– Я так и чувствовал. Пришёл поздно, не захотел беспокоить. Ничего, в чулане тоже можно отменно выспаться.
Он наклонился и, едва касаясь, поцеловал влажный лобик. Потянулся, поцеловал жену. Обошёл кровать, склонился к стоящей у стены широкой лавке и поцеловал спящего на ней мальчика - толстенького, розовощёкого, лет четырёх.
– Обед для тебя готов, - сказала женщина, вставая с постели и заворачиваясь в тонкий халат. - Вон стоит горшочек. Сало обжарила до корочки, а фасоль не очень разваривала, фасоль твёрдая. Всё, как ты любишь.
Он подошёл к ней, торопливо пригладил бороду, - чтобы не кололась, - и поцеловал её глаза, губы, шею.
– А на завтрак сейчас хлебцы пожарю, - сказала она, замерев в его объятии, покрываясь счастливым румянцем. - И молока, горячие хлебцы с молоком, хочешь?
Отворачиваясь, пряча наполненные счастьем глаза, она шагнула к встроенному в стену маленькому очагу.
– У лотошника, что над нами, угля уже нет, - сказала она, колдуя с огнём. - А у нас уголь есть ещё, есть!
Наложив на разгоревшиеся лучины дроблёного угля, она поставила на огонь треножник и поместила на него сковороду. Положила поддетый из глубокой плошки кусочек масла. Выпрямилась.
– Иди-ка сюда! - позвал её муж.
Она с готовностью, как подсолнушек поворачивает золотой диск свой к янтарному солнцу, повернула к мужу лицо. Подошла.
– Вот! - сказал он, доставая из кармана серебряную монету. - Это - последняя!
– Последняя?! - она вскинула на него расширенные от радостного изумленья глаза.
– Да! - сиял он улыбкой. - Последняя! Теперь мы можем купить у магистрата собственную комнатку! Ты помнишь, где магистратский ремесленный дом? В самом центре Массара!
– И мы больше не будем платить жилую аренду?
– Никогда!
– Никогда?
– Никогда!
Они стояли, обнявшись, и были не в силах отпустить друг друга из тёплых объятий, и она спрятала у него на груди пылающее лицо, и он гладил тяжёлой, в каких-то чёрных шрамиках, ладонью её склонённую голову, и солнечный свет, распростёршись из единственного окна, заливал их живой, медленно струящейся волною, и тихо дышала выздоравливающая девочка, и шумно сопел толстенький розовощёкий сынок, и противные мыши бегали где-то в тёмном опустевшем чулане, и громко трещал и звал к себе расплавившийся на чёрной сковороде кусочек жёлтого масла.
Потом, когда он сидел за небольшим круглым столом, - в том углу, что был между окном и дверями, - сидел и с хрустом жевал поджаренный хлебец, произошло ещё кое-что.
(Ещё не всё раскрылось счастье этого тёплого солнечного утра.) Запустив руку в тот же карман, он достал и выложил на столешницу несколько медных монет.
– И ещё деньги?! - изумилась она.
– Да. Я не говорил тебе. Мимо мчалась карета, на крыше стояли дорожные сундуки. И слетел с них большой свиток кожи. Мальчишки подняли и принесли мне - для чего им-то кожа, а я - башмачник. Чуть-чуть потратился, купил им сладких марципанов. А кожу припрятал и в ход не пускал, ждал - не объявится ли хозяин. Полгода кожа лежала. Я решил, что уже довольно, и сшил хорошие ботфорты, и ещё осталось на тубус для подзорной трубы. Вот, за тубус мне уже заплатили, а за ботфорты денежки принесут завтра, а ты знаешь, сколько стоят ботфорты?
– На еду у нас отложено, - прошептала, присаживаясь к столу, женщина, - на комнатку - последняя монетка добыта… Что с этими деньгами?
– На эти, - он подвинул медные монетки к ней поближе, - купи простыни.
– Простыни?
– Ну да! Ты же так мечтала. Купи новые простыни. Довольно спать на латанных.
– Простыни?… Может, лучше купим расшитую скатерть?…
Спустя полчаса он шагал, склонившись, забросив за плечи огромный сапожный ящик-лоток, и сам себе бормотал:
– Продам ящик, и добавлю денежки за ботфорты - и куплю башмачную будку. На рынке, не где-нибудь. Уйду с пристани, сяду в будке на рынке. Больше не стану таскать ящик. Куплю комнатку… Как хорошо жить, Господи!…
Пристань встретила его привычной прохладой, простором, свежестью и гомоном грузчиков. Он равнодушно поприветствовал пару-тройку знакомых. Грузчики не приносили ему заработка: они обходились без всякой обуви. Те, кто был ему интересен и ценен, появятся позже - клерки, торговцы, менялы, посыльные, путешественники. Бородатый башмачник дотопал до выкупленного у магистрата места, установил у ног ящик. Превратил его, откинув переднюю стенку, в верстачок. Остро пахнуло смолой и кожей. Вытащил из-под крышки складной стульчик, разложил его, сел. Слева от него шевелилась река и шевелила привязанные к кнехтам фелюги и шлюпки. Прямо - убегала к виднеющимся вдалеке мельницам широкая улица - набережная. Вправо тянулся, виляя, узкий и кривой проулок. Его место было на углу перекрёстка. Очень удобное. Не такое прибыльное, как на рынке, но и досадовать - нет причин.
Башмачник, протерев рукавом верстачок, осмотрелся. В поле взгляда - никого, кто мог бы оказаться его клиентом. Он достал кусок парусины с налепленным на одной стороне комом чёрной смолы, тонкую конопляную верёвочку, и принялся натирать эту верёвочку смолой, превращая её в сапожную дратву. В его ящике было много мотков дратвы, но что сидеть без дела? Руки работают сами по себе - смолят каболку, глаза - сами: высматривают кого-нибудь с отвалившейся и хлопающей при каждом шаге подошвой.
Он сидел третий час без какого-либо, даже малого заказа, но не унывал: иногда так бывает. Полдня просидишь, но потом вдруг - один за другим…
Отвлёк его внимание медленно идущий вдали, по набережной, человек в чёрном. Башмачник видел, как люди торопливо склоняются перед ним в глубоких поклонах и, едва оказавшись за его спиной, стремительно исчезают, - прячутся в проулки и подворотни. Неприятный холодок прошёл по спине у башмачника, когда он угадал в приближающемся человеке юного инквизитора. Бояться, разумеется, было нечего, - и он, башмачник, и семья его - образцовые прихожане. Место на пристани у него законное, бумага от магистрата приятно шуршит за нагрудником. Налоги уплачены. И, не чувствуя за собой ничего предосудительного, башмачник не отводил глаз, наблюдал, как стремительно тает человеческий муравейник на пути молчаливого инквизитора.
И, когда инквизитор приблизился, башмачник увидел, почувствовал, понял, что этот юный служитель церкви до сердцевины костей пропитывается удовольствием, жгучей радостью от осознания собственного величия. Силы. Власти. Юноша в чёрном знал, что поспешно прячутся за его спиной люди, бегут на соседние улицы в немом страхе, и что каждый из них, без исключения каждый, выполнит приказание инквизитора, каким бы причудливым оно не оказалось.
Человек в чёрном дошёл до башмачника и остановился. Мастер, торопливо привстав, поклонился - но не спешил ни спрятать взгляд, ни убраться проворно куда-то в сторонку. Он был честен, открыт и понятен, и присутствие на пристани и его, и его большого ящика было законным. Но инквизитор с неподвижным лицом стоял и смотрел на него, и башмачник, снова привстав, ещё раз поклонился, но инквизитор всё смотрел и смотрел. Наконец, растерявшись, башмачник выбрался из-за своего ящика, встал на колени и поклонился глубоко, до земли. И, едва только он выпрямился после поклона, взгляд его наткнулся на протянутый в его сторону тонкий, чёрного дерева жезл с венчающим его вершинку белым крестиком, - прямым, ровненьким, неотвратимым.
– Вадэ мэкум! - сказал инквизитор.
И, повернувшись, пошёл в извилистый переулок. Башмачник не очень хорошо знал латынь, но самые общие фразы ему были известны. (Как не заучить их тому, кто исправно, день в день посещает церковную службу!)
Ничего поделать было нельзя. Бледный башмачник трясущимися руками собрал ящик, взвалил его на плечо и торопливо засеменил за удаляющимся инквизитором и за брошенными им короткими, равнодушными, чудовищными словами* (* Vade mekum (лат.) - следуй за мной.).
СЛЕДСТВИЕ
Когда пришли в присутственный холл трибунала, башмачник был мокрым от пота. Тяжёлый ящик натёр плечо. Инквизитор, не обратив и тени внимания на пришедшего с ним, скрылся в дверях, ведущих в сам трибунал. А к башмачнику приблизился привратный служащий трибунала и молча указал ему на скамью. Поставив ящик у ног, башмачник сел на узкую, жёсткую доску и принялся ждать.
Минул час. Второй. Третий. На улице, за дверями отшумели шаги спешащих на обед торговых клерков - и их же, медленно возвратившихся в свои конторки. О пришедшем как будто забыли. Он сидел, не решаясь встать и походить, чтобы размять задеревеневшее тело. О том, чтобы спросить - что будет с ним, а тем более - отправиться домой - не могло быть и речи.
Прошло ещё два часа. Башмачник с тоской думал о том, как принесли ему сегодня деньги за ботфорты, и искали его, чтобы отдать - и не нашли. И отбыли обратно с деньгами. Придётся разыскивать теперь заказчика, тратить время.
Когда минула полночь, сидящий на узенькой лавке человек принялся себя утешать. Он тихо шептал себе о том, как хорошо, например, то, что он, щадя покой жены и детей, спал время от времени в чулане. Пусть она думает, что и сегодня он сделал так, пусть не беспокоится. Завтра он придёт и всё ей расскажет. Ведь к утру-то его должны отпустить!
Утро покрасило серым окна и стену напротив. На стене, над дверями, ведущими в трибунал, висела мраморная доска с врезанными в неё медными буквами: «Si ferrum non sanat, ignis sanat».
– Си феррум нон санат, игнис санат, - проговорил он вполголоса. - Что это?
Он спрашивал не у привратника, который был далеко и, кажется, незаметно дремал. Он вообще ни у кого не спрашивал, но ответ ему дали.
– «Что не излечивает железо - излечивает огонь».
Башмачник вздрогнул. Возле него стоял молодой инквизитор. Он вышел откуда-то из-за спины, а вовсе не из двери трибунала. «Тут, значит, много тайных ходов?» Но повёл он башмачника именно в эту дверь. «Игнис санат…»
Шли по длинному петляющему коридору и по ступеням, всё ниже и ниже. Идти было легко: ящик остался наверху, в присутственном холле. Он испытывал даже радость - и от того, что можно размять закоченевшее тело, и от того, что наконец-то всё выяснится.
Радость была недолгой. Они приблизились к невысокой, дубовой, окрашенной в синий цвет двери, когда дверь эта распахнулась и навстречу вывалился… палач. Мокрый от пота, массивный, с волосатым выпуклым брюхом. Голову его закрывал традиционный острый колпак с двумя продолговатыми вырезами для глаз, и голова эта была сильно склонена набок: на плече у него лежал, безжизненно свесив руки, окровавленный человек. Палач тяжело шагал, придавленный ношей, но, как бы ему не было в тот миг неудобно, он, увидев своего инквизитора, отшатнулся к стене, пропуская господина вперёд, и даже изобразил почтительный кивок. Башмачник, стараясь не смотреть на окровавленную кожу принесённого палачом человека, прошёл поспешно в приоткрытую дверь.
Он оказался в подвале, освещённом огнём жаровни и факелами - один из этих факелов кто-то менял, встав на низенький табурет. Вдоль стены справа - столы с людьми в чёрном и кафедра. Слева - доски, верёвки, железные шипы, кнуты, свитые в кольца, клещи, жаровня. Лицо окатил резкий запах пота, угля, воды, дерева, крови.
– Назови себя! - послышался вдруг мерный голос.
Он торопливо повернулся в сторону голоса. Молодой инквизитор стоял за кафедрой, цепко взявшись тонкими пальцами за края её бортиков, и взгляд его был подобен предгрозовой мгле.
– Я - Йорге, башмачник, ваша милость господин инквизитор!
– Запишите, - сказал стоящий на кафедре, и кто-то из сидящих за столами поспешно заскрипел плохо очиненным пером, - Йорге, башмачник, обвиняемый в ереси.
– Ваша милость! - не удержался от вскрика всполошенный Йорге, - я никогда не был еретиком! Ни словом, ни мыслью… За десять лет не пропустил ни одной службы!
– Поклянись, - бесстрастно сказал допрашивающий, - что ты не еретик.
– Но как же, ваша милость… Ведь библия нам говорит - «не клянитесь!… Ибо это - от лукавого!»
– Запишите. Обвиняемый отказался отрицать, что он еретик.
– О нет, нет, ваша милость! Я готов… Если вы приказываете… Я клянусь, что не еретик, и никогда им не был!
– Запишите. Обвиняемый нарушил требование библии «не клянитесь». Только что он доказал своё подпадение ереси мыслью и словом.
– Но как же так, ваша милость! Ведь я говорю только то, что вы мне велите!
– Ты должен признаться, что ты еретик.
Негромко скрипнула дверь. Тяжело ступая, вошёл палач. Подошёл к бочке, наклонился, с шумом и плеском смыл с себя чужую кровь, сел на плаху с воткнутыми в её края топорами.
– Как я могу признаться в таком страшном… Нет! Нет! Я не еретик!
– Запишите. Обвиняемый упорствует в признании. Ничего не остаётся, как применить к нему пытку.
– О, Господи, помоги! - заплакал и вскинул лицо к низкому каменному потолку дрожащий башмачник. - Я сознаюсь, ваша милость! Я сознаюсь. Я - еретик.
– Запишите. Обвиняемый сознался. Пытка его отменяется.
– Спасибо! Спасибо, господин инквизитор!
– Теперь тебе необходимо раскаяться, и тебя отпустят домой.
– Да, конечно! Как вы прикажете. Я раскаиваюсь в ереси. Я был еретик, но теперь я всецело раскаиваюсь.
– По закону великой святой инквизиции, раскаивающийся должен доказать свою искренность. А именно - назвать всех сообщников, - родственников, знакомых, соседей, - кто участвовал с ним в ереси или разделял его взгляды.
– Помилуйте!! Как же это?! У меня нет никаких сообщников!
– Запишите. Обвиняемый снова упорствует. Очевидно, что его раскаянье - ложно. Хуманум эст ментири* (* Humanum est mentiri (лат) - Человеку свойственно лгать.).
– Прикажете начинать? - приподнялся со своего места палач.
– Готов ли ты назвать сообщников до того, как к тебе применят пытку? - обратился инквизитор к едва стоящему на ногах башмачнику.
– Я… Ваша милость… Готов. Только мне нужно вспомнить! Мне нужно вспомнить всех разделявших мои взгляды, чтобы не назвать случайно невинных. - Йорге незатейливой смекалкой своей понял, что спастись здесь можно только лишь вооружившись тем же оружием, что и его мучители, и попытался-таки спастись: - Сколько, - медленно, слабым голосом спросил он, - еретику может быть предоставлено времени для того, чтобы он хорошо вспомнил всех?
– Всю свою жизнь еретик может и должен вспоминать о сочувствовавших или помогавших ему! - надменно провозгласил вдруг сидящий за столом человек, - единственный из присутствующих облачённый в партикулярное* (* Партикул я рное - гражданское, светское.) платье.
(Стоящий на кафедре, не удержавшись, бросил в его сторону взгляд, полный ярости, презрения и досады.)
– То есть, время на это не ограничено? - торопливо подхватил нужную мысль Йорге.
– Разумеется, нет.
– Тогда, - сказал, вытирая дрожащей рукой пот, башмачник, - заприте меня, добрые господа, и дайте перо и бумагу. Я буду старательно вспоминать.
– Запишите, - отчётливо скрипнув зубами, проговорил допрашивающий, - обвиняемый отправляется в застенок, чтобы составить список соучастников ереси.
И, порывисто шагнув с кафедры, вышел в дверь, - но не ту, через которую они недавно вошли, и на которую указывал теперь башмачнику один из инквизиторов, занявший руки свои листом чистой бумаги, пером и чернильницей, - а в другую, маленькую, почти незаметную в противоположной стене.
СТОРОЖ ИЗ ЯЩИКА
Иероним вышел в соседствующий с помещением для допросов бывший винный подвал. Следом, почти сразу же, пришёл туда и глава трибунала Сальвадоре Вадар. Рассвет уже выбелил мерцающие высоко, под далёким потолком, узкие окна, и в подвале был мягкий рассеянный полумрак.
– Блистательный допрос, Иероним, - сказал Сальвадоре. - «Поклянись, что не еретик», - и при любом ответе становишься еретиком.
– Если бы не этот тупица - квалификатор! «Неограниченное время для составления списка сообщников»! Зачем он влез в ход допроса? Узнал бы у меня наглый башмачник, что такое палач. А так - будет сидеть год, и два, и десять - и «вспоминать». Хотя… И в этом есть смысл. Пусть сидит до конца жизни.
– Ты сказал «наглый»? Что-то он мне не показался таким.
– Ни один человек на земле, - помедлив, ответил Иероним, - не должен иметь смелости смотреть в лицо инквизитору. И если кто-то не опускает глаз под моим взглядом - его немедленно нужно отдать палачу.
– А, так у вас свои счёты?
– Какие у меня могут быть с этим червём счёты? Пусть гниёт в темнице. Я уже забыл про него.
Они сделали несколько гулко прозвучавших под потолком неторопливых шагов. Остановились между колоннами. Пол здесь был разлинован кистью с известью на ровные небольшие квадраты.
– Ярд на ярд, - задумчиво сказал Сальвадоре. - В такой каморке только стоять.
– Или полусидеть, упираясь в камень спиной и коленями. Каждая минута в каморке для заключённого будет мучением. Через пару дней любой признается в ереси. И хотел бы я посмотреть на того, кто продержится хотя бы неделю.
Сальвадоре уважительно покивал. Сообщил, что известь, песок и кирпич станут вносить в подвал уже сегодня. Иероним улыбнулся одной стороной рта.
Дошли до секретного кабинета. За дверью - сверкающая чистота, образцовый порядок. Столы и диваны выкрашены поблёскивающим чёрным лаком. На жёстких сиденьях диванов - длинные бархатные мягкие тюфячки. На столах - высокие ровные столбики чистой бумаги. Дверца железного шкафа закрыта и заперта на замок.
Сальвадоре сел на малиновый тюфяк, с наслаждением вытянул ноги. Иероним отпер дверцу. Глава трибунала непроизвольно вытянул шею. В шкафу, в среднем отделении, блестели золотым блеском сложенные в столбики монеты. Много, весьма много денег. Когда молодой помощник успел? А помощник потянулся к верхнему отделению и достал с полки две толстые конторские книги.
– Просмотрите, падре, - сказал он, - если интересуетесь, сколько денег внесли в фонд трибунала соседи мельника Винченцо Кольери. Учтено всё до гроша. Я брал и ад усум проприум* (* Ad usum proprium (лат.) - Для личного использования.), - и это тоже указано.
Сальвадоре взял книгу, раскрыл. А его юный помощник запустил руку и в нижнее отделение шкафа, и вытащил оттуда на свет объёмный плетёный из ивы короб с кожаными ремнями. Разъял пряжку, раскрыл верхние полудверцы. Выставил на стол пару бутылок вина, золочёное блюдо с нарезанным сыром, хлеб, горшок с острым соусом, пучок зелени - лук с петрушкой.
– Сыр подсох, - сказал он. - Самый лучший вкус - у подсохшего сыра.
– Таким образом, - сказал, не обращая внимания на изысканный завтрак, Вадар, - эти деньги не учтены ни в епископской канцелярии, ни в нашей?
– Именно так.
– И что же, я, например, могу взять отсюда для собственных нужд?
– Если я, падре, - сказал негромко Иероним и протянул главе трибунала второй ключ от шкафа, - увижу однажды, что денежная полка пуста, то буду считать, что недостаточно расторопно работаю.
Оба легко и радостно рассмеялись.
– Епископ действительно удвоил налоги в трёх провинциях, - сообщил, намазывая соус на хлеб, Сальвадоре. - Ты был прав. Мой заклятый друг залез в мышеловку.
Они закончили завтрак. За дверью послышался шум. Иероним выглянул.
– Каменщики пришли, - сообщил он. - Быстро магистрат прислал каменщиков.
– Однако, пора спать, - сказал, подойдя с заскучавшим лицом к раскрытому шкафу, Вадар. - Целую ночь - допросы, допросы… - Он протянул руку, взял, насколько поместилось в ладонь, золота, опустил взятое в карман, и взял ещё раз. Спросил, не глядя на Иеронима: - Ты идёшь спать?
– Чуть позже, - сказал молодой инквизитор, также подходя к шкафу.