Волки Лозарга Бенцони Жюльетта
– Нет. Просто отец решил выдать меня замуж. Спустя два месяца сыграли мою свадьбу с Анджело Морозини… я поселилась в палаццо на Главном канале в Венеции… я была счастлива…
– Вы знали друг друга только два месяца? Или познакомились с вашим будущим мужем раньше?
– Я увидела его впервые, когда подписывала брачный контракт. И влюбилась с первого взгляда. Он был таким мужчиной, о каком я могла только мечтать: благородный, смелый, щедрый, со свободолюбивой душой. Очень красивый. И любил меня так же, как я любила его.
Гортензия на мгновение задержала дыхание. Дивный низкий голос вдруг оборвался, и послышалось что-то похожее на сдерживаемые рыдания. Тишина заполнила тесное пространство кареты с двумя узницами-пассажирками. Как будто боясь подступивших воспоминаний, Фелисия не решалась вымолвить страшные слова, ведь то, что ей предстояло рассказать, и в самом деле было ужасным.
– Через полгода после свадьбы Анджело убили. Австрийцы расстреляли его у стен арсенала за подстрекательство к восстанию.
Гортензия негромко охнула, и снова стало тихо. Она чувствовала, что словами тут не поможешь, утешить подругу не в ее силах, и только крепко сжала ее руку, затерявшуюся в складках ярко-красного шелка. Сверх ожидания, та ответила на пожатие, она прямо вцепилась в руку Гортензии, как ребенок, ища защиты, цепляется за мать. И Гортензия поняла, что гордая, дерзкая Фелисия носила в своем сердце рану, которой, быть может, никогда не суждено затянуться.
Они долго сидели так, рука в руке, не двигаясь, близкие, как никогда раньше. Экипаж мерно катился; они миновали площадь Людовика XV. Въехали на мост Людовика XVI, и Гортензия залюбовалась широкой муаровой лентой Сены с черными точками пришвартованных на ночь барж и шаланд. В воде тысячей огней отражались окна Тюильри и домов по набережной Вольтера, за ними виднелись башни собора Парижской Богоматери и каменные сторожевые башни тюрьмы Консьержери. Ночной Париж был удивительно красив.
Наконец Фелисия справилась с волнением. Она мягко высвободила руку, достала маленький носовой платочек и приложила его к глазам. А затем продолжила свой рассказ:
– Трое верных слуг (они и теперь со мной) помогли мне вовремя бежать из Венеции. Меня тоже собирались арестовать. Мне удалось вывезти драгоценности, деньги, несколько ценных вещей. Возвращаться в Рим не было смысла. Мне нужен был Париж, ведь я хотела и сейчас хочу только одного: отомстить. Для этого лучше всего было вернуться во Францию.
– Но я не понимаю, почему именно во Францию? Ведь это австрийцам вы собираетесь мстить.
– Вы правы, однако вспомните: в Австрии содержится исключительно важный для Франции пленник, он может стать чрезвычайно опасен, если получит свободу действий.
– Римский король?
– Да, тот, кому присвоили такой смешной для французского принца крови титул: герцог Рейхштадтский. Когда станет Наполеоном Вторым, он наверняка отомстит тем, кто держит его в заключении. Меттерних просто умрет от бешенства… А сюда я приехала затем, чтобы расчистить место к тому времени, когда его вырвут из тюрьмы.
– Это означает, что вы, Фелисия… участвуете в заговоре?
– А почему бы и нет? – с вновь вспыхнувшим весельем парировала она. – Вам что, очень нравятся Бурбоны? Я-то, моя милая, их просто ненавижу. Не забудьте, что в их тюрьмах томится мой брат. И вообще они Франции не подходят. Старая немощная монархия, как инвалид, тщится прикрыть свое уродливое морщинистое лицо бронзовой маской императора. Меня это просто выводит из себя. Чтобы сохранить власть, они не гнушаются самыми низкопробными средствами, уповают только на полицию, угнетают народ, но все равно эта монархия прогнила. Просто, как всякие отбросы, они нуждаются в хорошей метле, чтобы вымести их в сточную канаву.
Гортензия инстинктивно схватила подругу за руку, взглядом указывая на кучера.
– Тише, прошу вас! – шепнула она. – Вы говорите ужасные вещи! Какая неосторожность!
Фелисия в ответ только рассмеялась и даже поцеловала подругу в щеку.
– Испугались Гаэтано? Ах, да! Вы же его не знаете. Вместе с моей горничной Ливией и моим телохранителем и дворецким Тимуром они составляют то самое трио верных слуг, которому я обязана своим спасением. В этой карете мы можем говорить так же свободно, как у меня в будуаре. Но, конечно, если мое общество так вас пугает, еще не поздно сделать крюк и отправиться под крыло к матери Мадлен-Софи, ведь я живу на улице Бабилон, между школой для девиц из бедных семей и казармами швейцарских гвардейцев.
– Что это вам вздумалось? Я тоже могу пожаловаться на нынешние власти, на короля, да и на все королевское семейство. Просто ваши разговоры о метле…
Вдруг карета резко остановилась. Кучер закричал кому-то, чтобы освободили дорогу. Фелисия выглянула в окошко.
– Что случилось, Гаэтано?
– Госпожа графиня может убедиться сама: толпа перегородила улицу. Здесь кого-то арестовывают.
Во всю ширину улицы Бак растянулся полицейский кордон. Тут же стояла и тюремная повозка с распахнутой, словно в ожидании, дверцей. Двое в длинных рединготах и бобровых шапках со свирепыми лицами освещали фонарями вход в какой-то небогатый дом. Сгрудившись позади повозки, прохожие вытягивали шеи, пытаясь увидеть, что происходит, а в окнах соседних домов мелькали головы в шерстяных колпаках с помпонами или в чепцах с лентами. Люди перешептывались в ожидании, побаиваясь повысить голос.
То, что случилось потом, не заняло много времени. Из дома вывели троих бедно одетых мужчин и женщину со связанными за спиной руками. Их стали грубо вталкивать в повозку. Женщина вскрикнула от боли, в ответ трое мужчин хором выкрикнули: «Да здравствует свобода! Смерть Бурбонам!» В толпе опять зашептались. Трое полицейских с дубинками кинулись разгонять толпу, а фургон, высекая искры из-под колес, сорвался с места. Минутой позже путь был свободен, и Фелисия, которая, высунувшись в окошко, наблюдала за этой сценой, уселась на место.
– Ну вот, – вздохнула она. – Так почти каждую ночь, потому что они уже боятся арестовывать днем. Вы слышали, что говорили люди в толпе? Пока они только шепчутся, ведь сила не на их стороне. Поверьте, в тот день, когда они обретут голос, гнев их будет страшен.
Словно стремясь поскорее удалиться от этого невеселого места, Гаэтано пустил лошадей галопом. На улицах уже не было ни души. Несколько минут спустя они въехали во двор небольшого особняка. За крышей виднелись кроны деревьев – там был сад.
– Вот мы и приехали. Будьте здесь как дома, живите, сколько хотите, – сказала Фелисия.
– А вы уверены, что я вас не стесню? Не хочется быть для кого-то обузой. Да и опасно иметь со мной дело. Я ведь в неважных отношениях со двором.
– Тем вы мне интереснее, милое дитя. Добро пожаловать. Кстати, сбежать вам уже не удастся. Ведь наш дорогой Сан-Северо должен завтра сюда кое-что принести.
– Да, деньги. Мне кажется, он не хотел, чтобы я ехала в банк отца. Но, пожалуй, воздержимся от слишком поспешных суждений. Увы, есть у меня такой недостаток…
– Когда имеешь дело с Сан-Северо, предусмотрительность не помешает. Несмотря на всю свою родовитость и связи в высших сферах, доверия, будь я на вашем месте, он бы у меня не вызвал. Но пойдемте в дом! Успеем поговорить и завтра…
Когда они вошли в элегантную прихожую, где за колоннадой в тосканском стиле прелестным завитком поднималась лестница с витыми железными перилами, навстречу им выбежал человек в черной ливрее без позументов.
– Ты уже вернулась, госпожа графиня! – вскричал он громовым голосом, казалось, доносившимся откуда-то из-под земли. Голос исключительно гармонировал с его оригинальным видом. Ростом и шириной плеч он напоминал какой-то огромный шкаф. Бритый череп и плоское лицо с длинными и тонкими монгольскими усами совершенно не годились для слуги из приличного дома. Он скорее мог бы сойти за джинна, появлявшегося из лампы Аладдина.
Но Фелисия нимало не возмутилась, когда к ней обратились на «ты». Она только рассмеялась и весело ответила:
– Вот и радуйся, ведь ты не любишь, когда я хожу к принцу Сан-Северо.
– Ты знаешь, хозяйка, что я об этом думаю. Он плохой, опасный человек. Жди от него чего угодно.
– Ну, положим, душить свою гостью на виду у всех он не станет, к тому же на этот раз вышло удачно, что я тебя не послушалась, потому что я встретила у него старую подругу. Скажи Ливии, чтобы сейчас же приготовила комнату для госпожи графини де Лозарг.
Странный слуга вдруг на удивление грациозно склонился в поклоне, а Фелисия сказала:
– Познакомьтесь, это Тимур, мой дворецкий. Анджело вывез его с берегов Каспийского моря. Тимур был так предан моему дорогому мужу! А сейчас он для меня лучший из телохранителей.
– Телохранитель, которого не берут с собой, когда едут в плохое место! – сверкнул глазами турок.[2]
– Ты сам знаешь почему. В последний раз, моя дорогая, он так избил лакея принца, что тот целых три недели не мог разогнуться.
– Он это заслужил! Грубое животное!
– И все только потому, что лакей, помогая мне снять пальто, оступился и легонько меня толкнул. Принцу не очень-то понравилось, как поступили с его слугой, и я решила больше не брать с собой Тимура, когда еду туда. А теперь оставь нас! Когда переговоришь с Ливией, принеси нам ужин в будуар. Госпожа де Лозарг устала после долгого пути.
Дворецкий удалился величавой поступью императора, а обе дамы рука об руку стали подниматься по каменной лестнице.
Но стоило им добраться до второго этажа, как сердце Гортензии не выдержало. Тревога, горести последних дней в Лозарге, крайняя усталость после долгого, утомительного путешествия, наконец, жестокие разочарования последнего дня сделали свое дело. Она горько зарыдала.
Глава II
«Карбонария»
Видя, как Гортензия, словно задыхаясь, ловит ртом воздух и, привалившись к перилам, захлебывается в рыданиях, Фелисия не растерялась. Она обхватила подругу за талию и, оторвав от перил, где та рисковала свалиться вниз, повлекла в небольшую комнатку, обитую зеленым велюром. Фелисия ногой толкнула дверь, уложила Гортензию на диван, сняла с нее шляпу и вуаль, расстегнула плащ, воротничок платья и бросилась к звонку. Подергав за шнурок звонка, она вернулась к Гортензии, села рядом и взяла ее руки в свои, пытаясь их согреть. Мгновение спустя в комнату вихрем влетела смуглая худенькая женщина невысокого роста в крохотном муслиновом чепчике и шуршащих крахмальных юбках.
– Принеси скорее одеколон, нюхательной соли и свежей воды, – приказала Фелисия, – потом поможешь мне расшнуровать графине корсаж.
– Еще одна графиня! О, Мадонна, где вы их только находите? Она хорошенькая, но уж очень бледная… Такая красавица, а несчастная, ну разве можно?
– Ты еще успеешь поделиться своими воззрениями о прекрасном. Сейчас, Ливия, ей срочно нужна твоя помощь. Делай, что тебе сказано!
Не успела она договорить, как та уже подала ей стакан воды, а сама смочила одеколоном виски Гортензии и, сняв с нее плащ, укутала в мягкую кашемировую шаль.
– Потом ее разденем. Теперь главное – согреться. Бедняжка… Такая молоденькая… и уже страдает!
– Я тоже не старая, – проворчала Фелисия, – и почти так же несчастна. Но меня ты не жалеешь!
– Вас, ваша милость? Вас так же мудрено сломить, как мраморную статую. Пойду посмотрю, куда запропастился ваш турок с подносом.
Она исчезла, как и появилась, в вихре шуршащих крахмальных юбок, а Гортензия стала успокаиваться. Рыдания стихли, она смогла выпить, не поперхнувшись, несколько глотков воды, но была еще так слаба, что, не в силах подняться, осталась полулежать на кушетке, подложив под голову подушку. Смущенно взглянув на подругу, Гортензия попыталась улыбнуться:
– Боюсь… я выглядела очень смешно.
– Это сейчас вы смешно себя ведете, придумывая бог знает какие неуместные оправдания. Я просто умница, что поехала сегодня вечером к Сан-Северо…
Внезапно став серьезнее, она склонилась так низко, что ее дыхание коснулось щеки Гортензии.
– Неужели пришлось совсем туго? – тихо спросила она.
– Даже хуже, чем вы можете себе представить… Фелисия, я даже не знаю, поверите ли вы мне, не сочтете ли безумной. В моей жизни было столько отчаянья… ужасов… гнева. Любви, конечно, тоже, но боли и горя все-таки больше.
– Так попробуйте рассказать! Только сначала поешьте. А может, все-таки заснете?
Тут появился Тимур с подносом, уставленным множеством кастрюль с серебряными крышками, так что все сооружение весьма напоминало мечеть, а бутылка с длинным горлышком, стоящая посередине, по всей видимости, должна была изображать минарет. Он поставил все это в стороне, затем установил возле кушетки круглый столик на одной ножке, в несколько секунд накрыл его на двоих и приподнял крышку одной из кастрюль. По комнате распространился аромат свежего бульона. Это был, конечно, пустяк, всего лишь маленькое удовольствие, но оно помогло Гортензии приободриться. Запах напомнил ей кухню в Лозарге, царство Годивеллы, и ей показалось, что добрая старая кухарка где-то рядом. Словно мелочи повседневной жизни подали ей некий таинственный добрый знак.
– Мне кажется, если я выпью немного этого бульона, то у меня достанет сил рассказать вам все сегодня же вечером. В конце концов, Фелисия, вы имеете право знать, кого приютили под своей крышей.
– А разве я и так не знаю?
– Нет. Эти два года обеих нас очень изменили. Вас, впрочем, меньше, чем меня. Но мы обе пережили любовь и смерть, в этом-то все дело.
Фелисия даже понизила голос, словно одно лишь упоминание о любви было чревато опасностью и требовало большой секретности.
– Значит, вы тоже любили?
– Я и сейчас люблю и, наверное, буду любить всегда. Но… возможно, вы станете меня презирать, когда все узнаете. Ведь вы так гордитесь своим именем и происхождением.
– Вы не заставите меня поверить в то, что ваше сердце могло пасть слишком низко. Были времена, я вам изрядно досаждала. Потом сама объяснила почему. Так не упрекайте же меня теперь за то, что я слишком ценю древность своего рода. Я в конце концов поняла, что по происхождению мы с вами равны.
– Не спорю, но вы полюбили человека своего круга, за которым были замужем, и не уронили чести.
– Мне просто повезло. А вам нет?
– Мой избранник не был моим супругом. Тот, кого я люблю, одной со мной крови, но он внебрачный сын. Он живет, как дикарь, в глубине ущелья, затерянного в чаще леса, где одни хозяева – волки. Волки слушаются его, он их повелитель… и мой тоже.
Черные глаза римлянки запылали огнем. Едва заметная улыбка тронула ее губы, добавив странного, таинственного очарования ее чертам. Но улыбалась она скорее не Гортензии, а самой себе.
– Рассказывайте, – коротко бросила она.[3]
Была уже глубокая ночь, когда обе дамы наконец отправились спать, но ни той, ни другой не спалось. Очарование немногих часов откровенной беседы объединило их так, как не сблизили и годы жизни в пансионе. Они тогда тоже жили рядом, но их разделяло взаимное непонимание, а ребяческая запальчивость суждений застилала им взор.
От слов Гортензии в стены кокетливого парижского особняка, казалось, ворвалась буйная природа Оверни. В воображении возникло суровое ущелье, где одиноко ютился Лозарг. Слова были просты, даже слишком просты, особенно когда посреди этого дикого пейзажа появился Жан, Князь Ночи. Тут уже говорила не она, сердце само находило слова, это оно рисовало картины их встреч.
Фелисия как завороженная вслушивалась в эхо, которое будили в ее душе страстные речи подруги. С замиранием сердца она внимала рассказу этой почти незнакомой женщины, ставшей ей теперь ближе сестры. И когда наконец Гортензия, чуть стыдясь своей смелости, спросила, не шокировал ли ее рассказ о тайной любви, римлянка только плечами пожала:
– У нас, у Орсини, внебрачные дети порой дают законным сто очков вперед. Они красивее, сильнее, ловчей. Даже иногда смелее… или бесстыднее, но ни один не оставляет окружающих равнодушными. Я думаю, что на вашем месте тоже была бы околдована. Этот Жан – настоящий мужчина, а со времен падения Империи истинно мужские качества, на мой взгляд, встречаются все реже и реже.
На том и порешили. С мечтательностью во взоре обе отправились в постель. Исповедь Гортензии всколыхнула воспоминания и тайные устремления Фелисии. В ней, такой женственной, жила амазонка, именно эти струны ее сердца затронул рассказ подруги. Теперь обитатели Лозарга поселились в ее душе навсегда.
Гортензия, наконец побежденная усталостью, уснула в милой комнатке со стенами цвета темного золота и белыми пальметтами. А Фелисия в своей строгой спальне, где императорский орел, раскинув крылья на аналое, взирал на венского льва, величаво восседавшего на беломраморной каминной доске, долго еще лежала без сна, прикрыв веки, в темноте за задернутыми тяжелыми портьерами красного бархата. Мечты ее были сладки, она улыбалась и тогда, когда ранним утром, под звуки пробуждающейся улицы, наконец забылась сном.
Особняк, который занимала Фелисия, принадлежал маркизу де Ла Ферте, главному распорядителю королевских утех; домик был небольшой и лишенный парадной чопорности. Маркиз в свое время поселил там свои собственные утехи в лице молоденькой, нежной и очаровательной оперной фигурантки, для нее он и обставлял эту бонбоньерку, которая, кстати, совсем не шла величественной красоте Фелисии. Упитанные амурчики, увитые голубыми лентами, парящие над дверьми, крикливая позолоченная вязь, украшающая фризы и пилястры, несколько великосветских картин, где кокетливые пышнотелые нимфы прятались в кустах роз от игривых сатиров с курчавой бородой и зелеными рогами, – все это говорило о легкомысленных сборищах и ужинах на двоих.
– Эта обстановка меня положительно угнетает, – жаловалась графиня Морозини гостье, – но хозяин не хочет ничего менять, и так как плата не особенно высока, я стараюсь не замечать этих ужасов.
– Мне кажется, вы слишком строги. Вам, конечно, все это мало подходит, но не настолько уж они кошмарны…
– Ну, конечно же, по крайней мере так считают мои «верные» друзья, которых вы сегодня здесь увидите. Особенно виконт де Ванглен, он просто готов прослезиться всякий раз, когда взирает вон на ту нимфочку с голубой вуалью у второго окна. Говорят, она напоминает ему о собственных минувших амурах. Только, конечно, не с супругой. Как-то трудновато представить себе виконтессу в подобном одеянии…
В комнатах для приемов Фелисия оставила все как есть, зато свою спальню и комнаты второго этажа переделала по собственному вкусу. Там взору представала строгая красота былой империи: блестящее красное дерево, бронзовые сфинксы и фигуры богини победы, на стенах пчелы и пальметты. В доме, где все дышало пышностью ушедшей монархии, подобная обстановка выглядела почти как вызов.
– Никто сюда не входит, – успокоила подругу Фелисия, – только те, кого я люблю и в ком уверена. Обычно гости не идут дальше первого этажа. Сейчас увидите целое сборище проеденных молью париков и нескольких их истинных друзей, которые помогают мне поддерживать репутацию слегка эксцентричной дамы. Мой салон, кстати, вполне благомыслящий, близкий к ультрароялистам.
Гортензия, решившая поначалу, что Фелисия шутит, вскоре поняла свою ошибку, особенно когда Тимур, все в том же черном фраке, но с головой, покрытой положенным ему белым париком, отчего он сразу стал походить на огородное чучело, ввел в гостиную целую толпу диковинных стариков и старух. Последние по старинной версальской моде были одеты в широченные юбки, хотя и без стесняющих движения неудобных фижм, с мушками на густо накрашенных щеках и в огромных шляпах с цветами. Вдоль увядших шей свисали длинные напудренные букли, туго затянутые корсеты силились подчеркнуть осиные талии. Мужчины были в длинных расшитых бархатных камзолах и в париках с косичкой, затянутой черными лентами из тафты. Все общество чинно расселось по креслам и канапе, словно изображая фон для нескольких молодых дам в современных платьях и их спутников, облаченных во фраки от Блена или Штауба.
Гортензию, одетую в черное бархатное платье, одолженное у Фелисии, приняли тепло, хотя и несколько сдержанно из-за ее траура. Парочка богатых вдовиц, видно, думая доставить ей невероятное наслаждение, принялась щебетать об «этом милом, чудном маркизе», как они были счастливы видеть его в последний раз, когда он проездом останавливался в Париже, и как они ликовали, когда Его Величество столь благосклонно его принял… Спросили было о ее жизни в Оверни, но поскольку ей нечего было поведать этим жадным до сплетен людям, ее наконец оставили в покое.
Общая беседа вращалась вокруг театральных новостей. Многие успели посмотреть драму Виктора Гюго «Эрнани», шедшую с неизменным скандалом на каждом спектакле. И, конечно, представление никому не понравилось. Один маркиз, чья выспренная речь доставила бы удовольствие мадам де Помпадур, с важным видом заявил:
– Эта пьеса – просто позор. Подумайте, сударыни, в ней мы видим принца крови, императора Карла Пятого, ставшего соперником какого-то голодранца и вынужденного прятаться в шкафу. Это немыслимо…
И все в один голос пустились рассуждать о невероятном падении нравов и о великой доброте, даже слишком большой снисходительности Его Величества, которому было угодно разрешить показывать подобные ужасы на парижских подмостках. Потом похвалили последний бал у герцога де Блака, куда приглашали только «незапятнанных», тех, кто никогда не был замечен в связях ни с революционерами-цареубийцами, ни с императорскими подонками, которым корсиканец пожаловал смехотворные титулы.
– Мы были среди своих… Это так прекрасно…
Ошеломленная, Гортензия слушала, не зная, как поступить. Взгляд ее время от времени искал Фелисию, но та, казалось, и не слышала беседы. Сама она, конечно, ничего не говорила. Как радушная хозяйка, переходила Фелисия от одной группки гостей к другой, нигде подолгу не задерживаясь. Может быть, она и вправду не слышала? Возможно ли, чтобы она, так пылко приверженная Империи, терпела бы под своей кровлей подобные речи? Но вдруг совсем уж ни с чем не сообразное оскорбление в адрес Наполеона, услышанное из уст манерного молодого человека с непомерно высоким воротничком, вздернутым кверху носом и в огромном галстуке, едва не заставило Гортензию позабыть о правилах приличия. К счастью, в разговор вмешалась блондинка со славянским акцентом:
– Не стоит плохо говорить о Наполеоне, барон! Мы, поляки, все еще высоко его ценим. Ведь он дал нам свободу, а такие вещи не забываются…
– Могу понять вас, дорогая княгиня, но все же странно, что представительница рода Сапега столь… гм… снисходительна к узурпатору.
В это время Тимур, который прохаживался по залу, вооружившись большим подносом с чаем, так неожиданно подсунул чашку барону прямо под нос, что тот даже отскочил. Это всех отвлекло, заговорили на другие темы, да и сама княгиня отошла в сторону, передернув плечами.
Когда все наконец стали расходиться, Гортензия, не в силах дольше сдерживаться, побежала к Фелисии. Стоя у колонны, она нервно покусывала платок и провожала взглядом последних гостей.
– В самом деле, Фелисия, я не понимаю… не понимаю вас.
– Вас удивляет то, что я принимаю всех этих стариков? Да ведь они мои соседи, и благодаря им я легко могу получить в полиции справку о благонадежности. То же касается тюильрийских болтунов – знакомство с ними служит прикрытием для моей истинной деятельности.
– Для вашей деятельности? Так, значит, вы вправду участвуете в заговоре?
– И весьма опасном, моя дорогая! Из всех мне приятны только две иностранки, которых вы здесь сегодня видели, – княгиня Сапега и ее мать.
– А та женщина, некрасивая, но приятная, графиня Каволи? Разве она не австрийка?
– Еще какая австрийка! Дочь министра, – спокойно ответила Фелисия. – От нее тоже может быть кое-какая польза. Вот, например, когда я вскоре поеду в Вену.
– Вы собираетесь в Вену?
– Когда придет время. Разве я вам не говорила, что у меня имеются некие планы в отношении Шенбруннского узника?[4] Чтобы добиться цели, все средства хороши. А вам, друг мой, давно пора узнать, у кого вы живете. Вчера вы боялись назвать себя подругой Жана, вожака волчьей стаи, а теперь, быть может, и сами не захотите разделить кров с изменницей. Меня ведь со дня на день могут посадить в тюрьму.
– Так, значит, это так серьезно?
– Еще бы. Я, моя дорогая, карбонария.
Когда-то у монахинь Сердца Иисусова Гортензия учила итальянский и английский, но сейчас, переводя в уме дословно, она решила, что ослышалась:
– Угольщица?[5] Фелисия, вы что, смеетесь надо мною?
– Нисколько. Понятно, что в Оверни вы были далеки от политики. Карбонарии – это члены тайного общества, которое, кстати, возникло уже давно и, между прочим, сначала действительно в среде французских угольщиков, но потом здесь оно пришло в упадок и возродилось вновь сперва в Неаполитанском королевстве, а затем и в землях, что сейчас под папским владычеством. Все его члены, так называемые «добрые братья», делятся на группы, «венты». Наше общество борется с любым угнетением, а возродилось оно к жизни, кстати, чтобы противостоять французскому вторжению. Но с тех пор многое изменилось, и теперь нашим главным, единственным врагом сделалась Австрия. Что же до Франции, карбонарии пришли сюда в 1818 году и объявили о своем намерении бороться с Бурбонами. Не скрою, цели у нас революционные, но у каждой группы своя задача. Некоторые стремятся восстановить Республику. Другие, к ним принадлежу и я, желают возвращения сына Орла.
– А много вас?
– Кажется, да. Трудно сказать наверняка. Каждая вента, в которую входит человек двадцать, не имеет представления о том, что творится в других группах. Это необходимо ради безопасности.
– Но глава у вас все-таки есть?
– В каждой венте есть руководитель. Есть и верховный, но, хотя все мы его знаем, я вовсе не уверена, что он истинный вождь. Я говорю о том, кого все знают, но есть еще другой, неизвестный большинству.
– А кто известен?
– Генерал де Лафайет. Само имя говорит о многом, но он так стар и неразумен, что ясно: генерал – лишь прикрытие, символ былой свободы.
– А скоро будет эта революция?
– Может быть, и скоро. Король и его окружение совершают один промах за другим. Зачем, например, они распустили национальную гвардию, любимицу народа? Видите ли, двор восстает против частных интересов граждан, и люди, которых в других условиях трудно было бы представить вместе, начинают объединяться. Что касается вас, то, судя по тому, как складывается обстановка, пора и вам примкнуть к кому-нибудь. Политические симпатии могут послужить отличным оружием. Соратники – это такая сила, которой не следует пренебрегать, и особенно в наше время нет смысла оставаться вне политических страстей. Каждый выбирает себе компаньонов по вкусу. А кстати, мои гости, видимо, так на вас подействовали, что вы и не заметили, кого сегодня не хватало.
– Кого же?
– Нашего любезного Сан-Северо. Он должен был прийти, но не пришел… и даже не предупредил.
– Верно, – огорчилась Гортензия. – Я и забыла. А ведь это бог знает как важно для меня. Что же его отсутствие могло означать?
– То, что у него нет ни малейшего желания давать вам деньги. Но успокойтесь. Мы сейчас освежим ему память.
Фелисия уселась за небольшой секретер, взяла новое перо, лист бумаги и быстро начертала что-то причудливым размашистым почерком. Несколько слов в мгновение ока заполнили белый лист. Не перечитывая, она сложила письмо, запечатала его большой печатью красного воска, отчего оно сразу же приняло официальный вид, и энергично потрясла маленьким бронзовым колокольчиком, стоявшим тут же на столе. Тимур явился почти тотчас.
– Возьми карету и отвези это письмо принцу Сан-Северо.
– Я? К нему? А я-то думал, хозяйка, ты не хочешь, чтобы нога моя ступала на его проклятую землю.
– Случай исключительный. Мне нужно, чтобы письмо было передано адресату в собственные руки, а ты единственный, кого не собьешь с пути. Только никого не убивай и ничего не ломай. Во всяком случае, не разбивай слишком много.
– Ответ будет?
– Думаю, да. Письмо… и сверток. Впрочем, письмо не обязательно.
Закутавшись в голубой пеньюар, расстроенная Гортензия недоверчиво посмотрела вслед выходящему дворецкому.
– Вы правда думаете, что получится?
Фелисия одарила ее лучезарной улыбкой.
– Ну, конечно. Очень трудно ответить Тимуру отказом, когда он выполняет возложенное на него поручение. Никакая человеческая сила не способна ему помешать…
– Но от пуль он все-таки не застрахован?
– Даже пули ему не страшны. С тех пор как мы уехали из Венеции, Тимур носит под одеждой тончайшую кольчугу, шедевр флорентийского оружейных дел мастера шестнадцатого века. Он нашел ее на чердаке в палаццо Морозини. Так что никакая безрассудная выходка врагов не сможет лишить меня лучшего из стражей. Когда ведешь такую жизнь, как я, это немаловажно.
Тимур вернулся как раз в тот момент, когда дамы садились за стол. В руках у него действительно были письмо и небольшой сверток.
– Ничего не разбил? – поинтересовалась Фелисия.
– Ничего, хозяйка. Разве что дверь чуть посильнее толкнул. Придется теперь замок менять.
Пока Фелисия развязывала довольно увесистый сверток, в котором, как выяснилось, оказалось сто экю, Гортензия распечатала письмо. Принц в цветистых выражениях извинялся за то, что не смог найти времени побывать лично у графини Морозини, как предполагалось ранее, и извинялся за посланную скромную сумму:
«К моему величайшему сожалению, мне не удалось убедить господ из банка Гранье выделить часть средств из ежемесячной ренты, посылаемой господину маркизу де Лозаргу. Поскольку средства эти весьма значительны и добавить к ним что-либо не представилось возможным, мне пришлось из своих собственных денег переслать вам сто луидоров, достаточных, по моему мнению, для непродолжительного пребывания в Париже…»
Читая вслух, Гортензия чуть не задохнулась от возмущения. Яростно скомкав письмо, она скатала его в шарик и сердито забросила в дальний угол комнаты.
– Он не только смеет предлагать мне милостыню, но и, как несмышленую девчонку или скорее как нежелательную персону, отсылает назад к Лозаргу!
– Вы и есть нежелательная персона, даже не сомневайтесь, – подтвердила Фелисия. Подобрав письмо, она бережно его разгладила и убрала в секретер. – Я начинаю думать, а не было ли все это тщательно подстроено, чтобы обобрать вас?
– Вы так считаете?
– Да это просто очевидно. Вы и сами знали, что ваш добрый дядюшка с большим интересом относится к вашему имуществу, а теперь мне кажется, что не только он, но и Сан-Северо тоже получил свою часть пирога. Видимо, нетрудно было это сделать, когда стоишь во главе крупного банка.
– Хорошо же! Посмотрим. Завтра поеду в банк, по крайней мере увижусь с кем-нибудь из администраторов. С господином Жироде или, к примеру, с де Дюрвилем, или с Дидло, ведь они знали меня еще ребенком и наверняка примут…
– Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, там вас ожидают новые сюрпризы.
– Вы считаете, они больше не администраторы? И правда, ведь нашего доброго Луи Верне, доверенное лицо отца, его личного секретаря, выпроводили в отставку. О, если бы только мне удалось увидеться с ним… но я даже не знаю его адреса.
– Пойдемте обедать! Ничто так не успокаивает и не приносит такого внутреннего удовлетворения, как хороший обед, а ведь нам необходимо порассуждать спокойно!
Обед, состоящий из грибного супа, бараньей отбивной с пюре из испанского артишока и взбитых с сахаром яичных белков, был легким и вкусным, но у Гортензии не было аппетита. Она так надеялась, что с приездом в Париж все устроится, а теперь ей казалось, что ее заманили в ловушку, она чувствовала себя крохотной потерявшейся мошкой, угодившей в огромную паутину, откуда уж не выбраться. Если нельзя будет распоряжаться состоянием, тем самым состоянием, которое привлекало столько алчных глаз, то и никак нельзя будет привести в исполнение довольно простой, намеченный ею план: вывезти в Париж малыша Этьена, жить с ним здесь и воспитывать его вдали от светской жизни. Именно вдали от света, потому что она еще тешила себя надеждой, что когда-нибудь к ним сможет присоединиться и Жан.
В этих мечтах не последнее место занимал замок Берни с его густыми лесами и великолепным садом. И пока почтовая карета везла Гортензию в столицу, она представляла себе, как маленький мальчик бегает среди зарослей роз, играет с собачкой, катается на пони, а потом и на настоящей лошади и постепенно становится мужчиной. Мужчиной, которому впоследствии будет передано бремя управления банком… если только он не предпочтет какую-нибудь другую карьеру. И вот все эти дивные мечты рухнули от нескольких горьких слов: Берни продан, Берни теперь чужой…
Без денег Гортензия уже не сможет купить другой, пусть даже самый скромный дом… Как тут не впасть отчаяние…
– Где вы витаете, Гортензия? Наверное, очень-очень далеко, – сказала Фелисия, не проронившая ни слова в течение всего обеда. Она только с сочувствием наблюдала за грустным выражением на красивом лице подруги и, заметив, что грусть вот-вот сменится слезами, решила прервать затянувшееся молчание…
Гортензия подняла на нее полные слез глаза и чуть улыбнулась в ответ, но и это потребовало от нее немалого мужества.
– И правда. Простите меня, Фелисия. Я думала о сыне. Боюсь, мне уготована злая судьба… не скоро я его увижу… разве что придется подчиниться воле маркиза…
– Ну, этого-то, я надеюсь, вы не сделаете? Подчиниться ему? Склониться перед извергом, пойти на бесчестье? Нет, этого я вам никогда не позволю. Мы поступим иначе.
– Но как?
– Лишь только в борьбе, дорогая, возможно одержать победу.
– Да ведь нужно еще иметь оружие…
– Оружие можно выковать. Первым делом необходимо разузнать, что происходит или происходило у вас в банке. Так что завтра я постараюсь заполучить имена членов административного совета. Посмотрим, остался ли там кто-нибудь из вашего бывшего опекунского совета, который был распущен после вашего замужества. Затем вы попытаетесь увидеться с этим господином Верне.
– Говорю вам, я не знаю его адреса и очень удивлюсь, если мне его там дадут.
– Вам не дадут. Но моя горничная Ливия – изумительная актриса. Переоденем ее и пошлем за адресом. Пусть спросит хоть у привратника в банке. А потом вы потихоньку съездите к нему. Я полагаю, он должен быть в курсе многих вещей. Что его отстранили от должности – уже тому доказательство. Затем надо будет попробовать узнать, что именно удалось раскопать моему брату по поводу смерти ваших родителей. Судя по тому, как с вами обращаются, сдается мне, что он, возможно, был прав… их убили.
Гортензия вдруг густо покраснела.
– Извините меня, ради бога, я такая эгоистка, даже не спросила о нем, а ведь его бросили в тюрьму только за то, что он хотел меня предупредить… Просто непростительно с моей стороны.
– Непростительно? Да вовсе нет, – ответила Фелисия, и в голосе ее прозвучала грусть. – Я все равно не смогла бы вам ничего о нем рассказать… Я… я так и не знаю, что с ним. Наверняка все еще сидит в тюрьме, но где? Никак не удается узнать, хотя одному богу известно, куда я только ни обращалась с тех пор, как приехала во Францию, да только все напрасно.
– Но ведь после ареста его судили?
– По всей вероятности, нет. И вообще, когда дело касается политических процессов, власти предпочитают избегать огласки. Его просто держат взаперти. Где и на какой срок его заточили – никто не знает. Полиция хранит все в секрете, в этом ее сила. Вот вам и здешнее правосудие. Но я не отчаиваюсь.
Она взяла с сервировочного столика деревянную коробочку, раскрыла ее и, к величайшему изумлению Гортензии, достала оттуда длинную тонкую сигару, обрезала с одного конца и привычным движением прикурила от свечи в канделябре, освещавшем стол. Потом откинулась в кресло и несколько раз затянулась, задумчиво глядя на голубоватые колечки дыма. По комнате распространился тонкий аромат табака.
Фелисия прикрыла глаза, наслаждаясь сигарой, и в маленькой домашней столовой с желтыми стенами и позолоченными деревянными панелями, в которых отражались огоньки свечей, наступила тишина. Гортензия от удивления едва дышала.
Сообразив, какой она производит эффект, Фелисия открыла глаза и улыбнулась.
– Держу пари, вы сейчас представляете, что было бы с матерью де Грамон, нашей директрисой в пансионе, окажись она вдруг на вашем месте. Хотя, вообще-то, и так все ясно, достаточно взглянуть на ваше лицо. Я вас ужасно шокирую?
– Ну, не ужасно, но… но все-таки… Ведь это мужская привычка!
– Есть и пить – тоже мужские привычки. Однако все женщины пьют и едят… а иные даже больше, чем мужчины. Все это навело меня на мысль, что нет никаких причин женщине не курить. К тому же я в Париже не одна такая.
– Дамы здесь курят?
– Вообще-то нет, или скрывают это. По крайней мере мне известна только одна, которая курит не таясь: это баронесса Аврора Дюдеван, уроженка Берри. Она любовница публициста и сама тоже пишет. Большая оригиналка, иногда даже переодевается в мужское платье и называет себя Жоржем, но тем не менее человек она интересный. И так умна! Насколько я ее знаю, мне кажется, у нее есть талант. Мы встречались изредка в салонах, то у Жюли Давилье, то у Делессеров. Там она мне и открыла все прелести сигары: она чудодейственно усиливает способность рассуждать и вместе с тем помогает успокоиться. Хотите попробовать?
– Боже упаси! – рассмеялась Гортензия. – Вот уж чего мне хотелось бы меньше всего на свете!
Фелисия встала, положила сигару в пепельницу из оникса, развеяла окутывавший ее дым и, подойдя к Гортензии, по-сестрински обняла подругу.
– Не отчаивайтесь, дорогая, – серьезно сказала она. – Посудите сами, ведь вы уже не одна в Париже, полном ловушек. Я буду рядом столько, сколько потребуется, а уж вдвоем-то мы осилим любые трудности.
– Как благородно с вашей стороны, милая Фелисия, предложить мне помощь! Но ведь ваша жизнь и без меня полна сложностей. Боюсь, как бы ваши невзгоды не умножились из-за меня…
– Гоните эти мысли прочь. Наоборот, с вами мне не так одиноко, от вас я вправе ждать поддержки… и, быть может, симпатии.
– Уж в этом-то можете не сомневаться!
– Вот видите, а мне как раз не хватало участия.
Волнение мешало им говорить, ведь обе они, такие молодые, красивые, но уже много пережившие, теперь надеялись найти друг в друге опору. Так юные еще деревца, сплетясь ветвями, поддерживают одно другое в бурю, не давая упасть, черпая в единении новые силы. Они поцеловались и пожелали друг другу спокойной ночи. Фелисия пошла в салон докуривать свою сигару, а Гортензия поднялась к себе.
Закутавшись в голубой шерстяной халат, Гортензия уселась за небольшой письменный стол у одного из двух окон своей спальни и принялась за письма. Разложив листы бумаги на бюваре, обтянутом светлой кожей, она тщательно разгладила один, подыскивая слова для первого послания, затем выбрала перо и окунула его в чернила.
Первое письмо было написано быстро, как бы само собой. Оно адресовалось доктору Бремону и его семье. Она обещала, как только приедет в Париж, написать им и ни за что не хотела, чтобы задержка, пусть даже ничтожная, заставила их волноваться или, что еще хуже, подумать, будто в столице она успела позабыть все, что они для нее сделали.
Сложив письмо, Гортензия отложила перо и, откинувшись на бархатную спинку кресла, глубоко задумалась. Наступил тот редкий момент, которого она так давно ждала: пришло время написать Жану, Князю Ночи, человеку, которого она любила и чье отсутствие ранило ее даже больше, чем потеря сына.
Гортензия адресовала письмо Франсуа Деве, фермеру из Комбера, – это был единственный способ доставить письмо Жану, не боясь, что оно попадет в руки врагов.
Она долго сидела, устремив взгляд на пламя в камине, лизавшее толстые поленья. Отблески огня играли в старинных темных зеркалах, отражались в золоченых рамах, а Гортензия будто снова перенеслась в Лозарг, в комнату с зелеными стенами, где в маленьком секретере, принадлежавшем матери, она обнаружила свидетельство любви Виктории к молодому крестьянину Франсуа. На пожелтевшем листке рука матери вывела первые робкие слова любви, в которой она едва осмеливалась признаться. Да, огонь уничтожал и время, и пространство; глядя на него, достаточно было чуть-чуть напрячь память, чтобы вновь оказаться там…
Конечно, здесь едва ли услышишь волчий вой, доносящийся издалека. Вот с улицы, прогоняя навеянные воображением грезы, прошуршал колесами по мостовой какой-то проезжавший мимо экипаж, но в сердце Гортензии уже ожили крепкая фигура Жана, его суровое лицо со светлыми глазами, ослепительный блеск зубов, обнаженных в улыбке, его нежные руки, обнимавшие ее. О, этот жар, эта страсть, охватившая их обоих, единство тел и душ, любовь, давшая жизнь маленькому человечку!..
– Мой маленький, – прошептала Гортензия с болью. Сына, ее плоть и кровь, оторвали от нее, она едва успела его поцеловать, как ребенка унесли, отдали кормилице, которую она даже не знает. Гортензия ясно представила его себе, своего малыша Этьена, так похожего на Жана, с непослушным хохолком черных волос на головке, этого крепкого маленького овернца. Когда она сможет вновь обнять его? Сколько недель, сколько месяцев пройдет, прежде чем ей будет дано это огромное счастье, когда наконец ребенок увидит лицо матери? Жан обещал: «Я тебе его верну…» Но где, когда, как? Ведь его нужно было сначала найти, а Овернь так велика, маркиз де Лозарг так коварен…
Гортензия выпрямилась, взялась за перо. Страсть, казалось, ослабленная долгой разлукой, была, как прежде, сильна в ее сердце. Она могла обращаться к Жану так, как если бы они расстались только вчера, как будто завтра им суждено увидеться вновь. Перо коснулось белой бумаги и само вывело:
«Любовь моя…»
Было уже очень поздно, когда наконец Гортензия вложила это письмо в другое, покороче, адресованное Франсуа. Она не чувствовала ни усталости, ни страха перед будущим. Быть может, очень скоро Жан найдет для нее и ребенка неприступное убежище где-нибудь в долине, в гуще непроходимого леса. И Гортензия уедет к нему, без тени сожаления расставшись с надеждами на благоустроенную жизнь, оставив состояние в руках тех, кто его так жаждал… даже позабыв о своей репутации…
Она чуть было не поддалась искушению написать и мадемуазель де Комбер, но потом сочла, что это будет неосторожно. Слишком крепки узы, связывавшие Дофину с ее кузеном Фульком де Лозаргом. С детских лет она без ума от него, и естественно, что в борьбе маркиза со своей невесткой Дофина должна была принять сторону любовника… Ладно, потом будет видно!
Уже совершенно успокоившись, Гортензия забросала пеплом огонь в камине, как делала в Оверни, чтобы назавтра легче было его разжечь, скинула халат, задула свечу и легла.
На следующий день, хоть это было и не воскресенье, она решила сходить к мессе и исповедаться. Вот уже несколько месяцев она не представала перед Высшим судом, и ей казалось, что подобает быть с богом в мире. По совету Фелисии она отправилась за несколько домов от них в часовню иностранных миссий, которая с 1802 года была вспомогательной церковью при обители св. Фомы Аквинского, расположенной намного дальше.
Фелисия не советовала ходить к капеллану монастыря Сердца Иисусова, куда она вначале было собралась.
– Этот милый человек привык к мелким девичьим грешкам, – со свойственной ей прямотой заявила подруга, – он в ужас придет от вашей жизни, полной страстей, и может ранить вас. У священников, которые на языческих землях повидали жизнь во всей ее жестокости, вы найдете больше понимания. И участия, а вас ведь надо подбодрить…
Совет оказался правильным. В строгой холодной часовне в янсенистском стиле за деревянной решеткой исповедальни Гортензия увидела молодого священника. На очень бледном лице в полумраке, как звезды, горели глаза. В голосе, обратившемся к ней, было столько теплоты и внимания, что ей стало удивительно легко… Что-то подсказывало ей: наказания не будет, никто не предаст анафеме ее греховную любовь. Но все же голос ее прервался, когда пришлось рассказывать о смерти Этьена.