Боги молчат. Записки советского военного корреспондента Соловьев (Голубовский) Михаил

«Нехай они там в городе колобродят, там же голытьба бесштанная, а нам спешить – перед Богом грешить».

Ждали, глядели, ничего не меняли, а тут сыновья-фронтовики начали домой возвращаться.

Зима в тот год где-то придержалась, и осень была затяжной и непомерно слякотной. Однажды Марк сидел на каменной стене, что суровский двор от улицы отмежевывала. Небо состояло из лохматых белесых туч, грозилось снегопадом, да всё никак не могло растрястись, а ему нужен был снег, и немедленно. Со стены он нет-нет, да на новые санки поглядывал – под стеной во дворе они были, а веревочку от них он в руке держал. Смастерил санки отец, брат Гришка раскрасил их чернилами, но как тут покатаешься, когда зима всё еще на кулачках с осенью бьется, и осень не отступает! Марк уже хотел было в хату идти – уроки учить – да тут бричка из-за угла вывернула, и он остался. Таких бричек он не видывал – высококолесная, в зеленое выкрашенная, а в упряжи кони диковинные. Свои степные кони – поджарые, сухоногие, низкорослые, а тут – огромные, кургузые и совсем безхвостые, что Марку было вовсе удивительным. В бричке два солдата, подвернули они коней к суровским воротам, один соскочил на землю и замахнулся на Марка кнутом.

«Вот я тебя батогом по тому месту, виткиль ноги растут», – сказал он, скаля белозубый рот.

Марк от неожиданности довольно громко носом хлюпнул, в солдате, замахнувшемся на него, Корнея признал, а в другом – Митьку. Кубарем скатился он со стены, в хату кинулся с вестью. Мать горшок выронила, тут же в слезы ударилась. Корней с Митькой вводили во двор коней с бричкой, а их с флангов тетка Вера атаковала. Бросалась она от одного сына к другому, висла на них, плакала, а отец, стоя рядом, буркливо говорил, что осень мол, а тут она бабскими слезами сырость увеличивает, но сам радостью светился. Из всех щелей другие Суровы повылезли. Гришка и Филька теперь кузнечным делом занимались, а Тарас всё больше у сапожного верстака орудовал, и Иван к нему в помощники прибился. Корней, с отцом трижды обнявшись, младших братьев в ряд поставил, прошелся перед ними, как взводный командир, остался смотром доволен и каждого поочередно обнял, а потом Татьяну облапил, но не удержался, за косу дернул и сказал:

«Ты, Танька, совсем барышней становишься».

Таня от непривычного слова покраснела, собралась было заплакать, да взглянув на братьев сдержалась – засмеют за слезы, не поймут, что не от слова городского и вроде обидного она плачет, а от радости, что братьев видит.

Для Марка наступили хлопотливые времена. Начать с того, что Корней и Митька привезли с собой не только винтовки, но и пулемет. Вещи с подводы разобрали другие фронтовики, что вместе с ними приехали, коней и бричку куда-то угнали, а пулемет поставили в сарае, и Корней приказал младшим братьям стеречь его. От Гришки приказ перешел к Филиппу, от него к Тарасу, от Тараса к Ивану, а от того к Марку. Но как можно и пулемет стеречь, и ничего из рассказов братьев не пропустить? Бежал Марк в сарай, рукавом рубахи смахивал с сизой стали осеннюю влагу, а потом возвращался в хату, в которой братья вели бесконечный рассказ о войне. Корней в первый же день по приезде всё насчет революции разъяснил, и из его слов выходило, что революция по всей России уже произошла и только в их селе ее не было, а что такое революция, так это проще простого: царя по шапке, всё отменяется, воевать больше не нужно, и Россия отменяется, а будет для всех народов земли одинаковый порядок и мировая революция.

Марк прямо-таки непомерно гордился братьями, и казалось ему, что нет и не может быть храбрее, умнее и красивее солдат, чем Митька, а особенно Корней. До призыва Корней был высоковатым, худощавым парнем; славился лихостью чрезмерной и опасной отчаянностью в уличных драках, что, между прочим, и служило причиной тому, что отец бивал его смертным боем, как ни одного другого сына не бивал. Теперь же Корней вернулся с фронта в ослепительном блеске: унтер-офицер, дважды георгиевский кавалер, трижды ранен и в полковой ревком выбран солдатами, каковой ревком и дал приказ по домам разбегаться, фронт бросать. Сидел Корней, в парадный мундир обрядившись – парадное обмундирование ревком солдатам раздал, чего ему пропадать? – картинка, да и только! Воротник мундира желтый, погоны с золотой буквой К – великого князя Константина полк – шпоры на сапогах и штаны с кантом. В таком живописном виде человек особый вес приобретает, и даже отец, на что уж он Корнея знал, первое слово ему за столом уступал и заслушивался его рассказом.

А Митька скромнее, проще был. Парадного мундира у него не было – по дороге они его с Корнеем пропили – и был он в простой солдатской одежде. Сидел так, словно и не покидал на целых четыре года этой хаты, краснел, как и раньше краснел, и отец подозревал, что краску на его лицо Корней своей похвальбой нагоняет. Но брату Митька не мешал, а всё больше на младших детей глядел и на мать, которая печь Варваре с Таней поручила, а сама стояла у двери, слушала и то и дело рушник к глазам прикладывала.

Тимофей долго в ту ночь не спал, не брал сон и тетку Веру.

«Тимоша, а как же без царя? Он же помазанник Божий», – сказала она мужу, неоднократно повздыхав и молитвы все прошептав.

«Вот я о том и говорю», – сердито произнес Тимофей и неодобрительно хмыкнул. И хоть он ничего точного не сказал, тетка Вера поняла – тревожится.

Что царь отстранен от власти, хлеборобный народ знал, но всерьез это отстранение не принимал. Отстранили городские одного царя, будет другой, цари всегда меняются, но чтоб вовсе без царя – такого не бывало, Корней же говорит – долой царя, и вообще всё отменяется, и даже России не будет, а замест всего мировая революция. Этого не только тетка Вера, но даже Тимофей поначалу уразуметь не мог, хоть и не хотел признаться в том жене.

Скоро и однорукий Семен пришел – он два года в самой Москве жил. Тяжелой была с ним встреча. Увидев левый рукав его шинели, заткнутый за пояс, Варвара плачем зашлась. Дети с ужасом смотрели на рукав, в котором не было руки, жались по углам, боясь к брату подойти. Но мать не плакала. Обняла сына, который со смертью Якова старшим теперь был, и почти весело сказала ему:

«Ничего, Семушка, это ничего, что нет руки. Привыкнут. Проживешь и с одной рукой. Господь знает, кому что дать и от кого что взять».

Действительно, вскоре все привыкли и перестали замечать пустой Семенов рукав, а первой с ним свыклась Варвара.

Хата Суровых стала местом собраний фронтовиков. Никто не знал, что надо делать, как революцию произвести. Кричали до хрипоты, ругались, но к решению не приходили. Что земля должна принадлежать крестьянам, это все понимали, но к чему это, когда земля и без того у хлеборобов, помещиков нет, богатых мужиков немного, и они, вроде, и не против, чтоб землю переделить. Самая большая трудность была в том, что власти, которую можно было бы по-революционному сменить, не находилось. Волостной старшина есть, писарь имеется, урядник сохранился, но у этой старой власти нет желания сопротивляться революции, а из-за этого фронтовики не знали, что им делать, чтоб революцию углубить. А тут еще старый Суров им хода не давал, благо в его хате их сборища происходили. Кричат фронтовики, что сменить нужно власть, а Тимофей спрашивает их – какая же новая власть-то будет? Те отвечают, что вовсе без власти жить можно, а Тимофей начнет перечислять: три десятка сирот на общественном попечении, топку для школ привозить нужно, учителей кормить, больницу Ивана Лукича поддерживать. Кто всем этим будет заниматься, если власть отменится?

Семен однажды поехал в город, вернулся через неделю. Зима уже тогда наступила, но в тот год она была к людям доброй, вьюгами да трескучими морозами не разила. Дня через два после того, как Семен вернулся, в селе все-таки произошла революция, и начало ей было дано в суровском дворе, а самыми видными ее участниками поначалу были дети – видными потому, что они на стенке, словно галчата, сидели, за происходящим во дворе наблюдая.

Двор был полон людьми. Фронтовики явились с винтовками и в солдатских шинелях. Корней щеголял в своем парадном мундире, но погоны снял. Шинель он не надел в рукава, а на плечи накинул, хоть это и не вовсе ловко было. Подходили мужики с ближних и дальних улиц. Люди дымили самосадом, кричали, как всё одно самое главное в революции друг друга перекричать. У всех на языке революция, но все-таки никто толком не знал, как надо поступать. Мужики с надеждой смотрели на фронтовиков – они всё это начали – но вряд ли и тем было ведомо, что делать. Неумение делать переворот, фронтовики скрывали за многозначительными выкриками и намеками, из которых можно было заключить, что им всё известно, всё они могут, и нет для них более знакомого дела, чем революцию совершать.

Но надо было, наконец, что-то предпринимать. Выкатили на середину двора старую бричку. На нее однорукий Семен поднялся. Он рассказал о событиях в городе. Читал прокламацию городского совета каких-то там депутатов. В прокламации говорилось, что надо брать власть в свои руки. Но как ее брать? Власть – штука невещественная, ее и пощупать-то нельзя. Как взять ту власть, за какое место взять и чем взять? Если бы кто-нибудь сопротивлялся, тогда другое дело, а тут даже никакой захудалой контры не находится, и оттого революция как-то не получается.

После Семена, говорили фронтовики. Самые запальчивые требовали, чтобы революция была похожа на настоящую революцию, а не на черт-те что, а для этого надо немедленно кого-нибудь расстрелять. Худой фронтовик, отравленный на фронте газами, поднялся на бричку. Он говорил, что ликвидировать надо вредный класс. А так как вредный класс это церковный староста Гаврило, отказавшийся отпускать фронтовикам в долг самогонку, которую он гнать великий мастер, то надо Гаврилу изгнать из села, або расстрелять. Богатых мужиков не трогать, но обложить налогом. Солдат исходил в крике:

«Братва! За что кровь проливали? Пока мы на хронте страждали, они дома сидели, и Гаврила им самогонку гнал. Революция должна всех к едреной матери уравнять. И пусть они, гады, по три ведра самогонки-первача ставят для революционных хронтовиков».

Когда нашумелись, накричались до хрипоты, старики заговорили. Человек с апостольской бородой – узкой и длинной – долго мялся на бричке, прежде чем начать речь. Зажиточный хлебороб Фролов. Пришел в суровский двор с двумя сыновьями-фронтовиками революцию делать. Не сомневался, что переворот нужен, хотел помогать ему. Расправив бороду, зычным голосом обратился к народу:

«Всё от Бога и свобода от Него. По Божескому надо поступать, никого не обижать, чтоб каждому, значит, его место было отведено. Оно по три ведра самогонки поставить вполне возможно, я сам с превеликим удовольствием поставлю, но только в революции не это главное».

Старику не дали сказать, что же главное в революции. Услышав, что он согласен поставить самогонку, воспламененные фронтовики стащили его с брички и начали качать. Бросали высоко, ловили на руки и опять бросали. Разлеталась апостольская борода, при каждом взлете старик крестил побледневшее лицо, а фронтовики кричали:

«Качай его, братва! Мы завсегда знали, что сознательный он старик, революционный старик!»

Вместе с фронтовиками кричали и дети на стене – радостное возбуждение, созданное во дворе речью Фролова, передалось и им. Не скоро они угомонились бы, да их внимание отвлекло появление всадника. Он слез с коня у ворот, накинул поводья на колышек и вошел во двор.

«Это к Корнею», – пояснил Марк. – «Они вместе воевали. Тыщу германцев убили, а може больше».

В семье Суровых человека, приехавшего тогда ко двору, знали, и так как он в нашей повести время от времени будет появляться, то тут мы о нем сразу и расскажем. Был он из соседнего села, что в тридцати верстах находится. Фронт сдружил его с Корнеем. Служили они в одном полку, вместе отличились в бою, в один день получили унтер-офицерские нашивки и георгиевские кресты. Вместе и домой вернулись, когда стал распадаться фронт и везде заговорили о революции, а когда вернулись, он стал часто наезжать к Корнею.

Панас Родионов был из батраков. В том хлебородном краю, о котором мы рассказываем, помещиков, не в пример прочим русским землям, было мало – край новый, без них зачинался, без них и жил – но сколько-то их все-таки развелось. Помещичье сословие больше вокруг губернского города гнездилось, однако же, кое-где в самой степной глухомани усадьбы возникли. Такая усадьба в Панасовом селе была, помещика Налимова имение. Помещик был так себе, средней руки, больше не богачеством, а гонором славился, однако же, хоть и средней руки, а хозяйство имел обширное – постоянных батраков десятка два, а то и три держал. Меж них и Панас до войны обретался.

Вот этот-то Панас Родионов и слез с коня у двора Суровых, когда в нем зачиналась революция. Поздоровавшись со всеми, поговорив с Корнеем, он поднялся на бричку и, путаясь в словах, сообщил, что в его селе фронтовики уже создали ревком и взяли власть. Его послали объединиться.

Выслушали люди нескладную речь Панаса и сразу поняли, как надо делать революцию: создать самый революционный комитет, который и будет властью. Быстро, без особых споров, выбрали председателем однорукого Семена. Труднее оказалось выбрать командира красной гвардии. В нее решили объединиться фронтовики для защиты новой власти, хотя они еще и не знали, от кого ее надо защищать. Фронтовики хотели командиром Корнея.

«Он на хронте отличился», – кричали они. – «Два Егория за всякую хреновину не дали бы! Он за трудовой народ раненый!»

«Так то ж он раненый за царя!», – отбивались нефронтовики. «Куда его выбирать командиром, когда он буйный, на него удержу нету!».

«Корнея», – ревели солдаты.

«Долой!», – не тише кричали другие.

На стене шла потасовка. Дети разбились на две враждующие партии – одна за Корнея, другая против. Трепали друг друга, сбрасывали со стены. Марк сражался с рыжим соседским парнишкой: Марк, конечно, за Корнея, а рыжий – против.

Шум детей мешал людям во дворе и Корней, позаимствовав у кого-то кнут, подбежал к стенке.

«Замолчите вы, горобцы!»

Кнут больно стегал по спинам и ногам детей, и драка меж них затихла. Марк потирал руку, на которой кнут оставил больной след.

«Я за тебя, а ты дерешься!», – сказал он басом в спину брата.

Фронтовики победили, Корней был выбран командиром. Тимофей поднялся на бричку и дал обещание, что он присмотрит за сыном.

«Не сомневайтесь!», – сказал он. – «В случае, если Корней будет что-нибудь непотребное творить, я ему, сукиному сыну, голову оторву!».

Все смеялись. И Корней смеялся, но всё же с опаской посматривал на отца. С ним шутки плохи, кулак у него знаменитый.

Шумной, крикливой и свистящей ватагой бежали по улице дети, а за ними тянулась процессия. Впереди тачанка, пулемет на ней. Лошадьми правил фронтовик. Серая солдатская шапка набекрень. У пулемета, положив ладонь на зеленоватую сталь, сидел парадно выряженный Корней, красногвардейский командир. Чеканили шаг фронтовики. За солдатами валили толпой остальные участники революции. Из домов выбегали люди, присоединялись. Какая-то древняя старушка, завидев толпы народа, начала креститься и поспешать за остальными. Старые ноги не слушались и старушка, всхлипывая и сморкаясь, просила людей:

«Подождите, Бога ради, не поспею я за вами!»

«А куда ты торопишься, бабуся?», – спрашивали ее.

«На площадь. Революцию, говорят, привезли. От царя-батюшки».

Люди смеялись и проходили мимо. До чего ж несознательная старушка!

Процессия вышла к сельской площади. Шли возбужденные, громко перекрикивались.

Шли устанавливать советскую власть.

Волостной старшина – высокий, сухопарый старик – уже давно ждал, что кто-нибудь освободит его от власти. С тех пор, как в городе всё изменилось и старые порядки рухнули, он не знал, что ему делать с этой самой властью и тяготился своим положением. Встречая фронтовиков на улице, он говаривал им:

«Что же вы, братцы? Везде, почитай, солдаты власть взяли, а вы только девок щупаете, да самогонку пьете».

«Подожди, дед!», – отвечали ему. – «Революцию делать, это тебе не вареники есть. Надо всё обсудить, приготовить, и только тогда дать тебе по шапке».

«Вот-вот, по шапке!», – радовался старшина неведомо чему. – «А то ношу ключ от волостного правления, а зачем он мне теперь?»

Старшина был предупрежден, что в селе происходит революция и по этому случаю принарядился и приколол к кожуху красный бант. Послал за урядником, огромным рыжим силачом. С тех пор, как полицейское начальство в уезде исчезло и перестало присылать жалованье, урядник решил, что его обязанности кончились, повесил на стене в своем доме казенную шашку и мундир и занялся делами хозяйства. Когда прибежал посыльный, он так и явился к старосте в мужичьей свитке. Староста замахал на него руками:

«Что ты, что ты! Тут революция происходит, а ты безо всякого торжества пришел. Одевай мундир и шашку, власть сдавать будем».

Урядник хотел вступить в спор, но староста оборвал его:

«Не спорь, слушать не желаю! Надо, чтоб торжественно было. Всё ж таки новая власть. Свисток не забудь».

На колокольне ударили в колокола. С паперти спускался отец Никодим в полном облачении, а за ним церковный хор. Слабый голос дородного отца Никодима тонул в могучем реве хора, которым издавна славилась церковь. Слава та была особого рода, о ней в двух словах не скажешь. Повелось как-то так, что в хор принимались только самые густоголосые, басистые, а тенорам или там всяким альтам хода не давалось, их из хора попросту сживали. Мужики, что в хоре пели, вроде как бы круговую оборону вели. Регент, человек тщедушный и большой семьей обремененный, уже давно капитулировал, на одних басах церковное благолепие старался блюсти. Певцы сами и пополнение себе подбирали. Приходит какой-нибудь из них и говорит другим:

«Павка Грунев с хутора дюже добрый голос имеет. Крикнул, стервец, на жеребую кобылу, так та со страху до времени ожеребилась».

По прошествии короткого времени Павка Грунев в церковном хоре, а по селу люди восторженно говорят меж собой:

«Ну и голос же у сучьего сына! Як рявкнул в Отче Наш, так отец Никодим прямо заплакал. В ризницу ушел и там сказал, что не может обедню служить, когда львы в церкви рыкают».

По случаю революции хор против регента окончательно взбунтовался.

«Раз свобода, так для всех», – сказали басы регенту. – «Свободно теперь петь будем, и ты не тыкай нам в пуза камертоном. Вполне можем тебя голосом с ног сшибить, вишь, какой ты хлипкий!»

Регент махнул на всё рукой и предоставил исход Божьей воле.

Пели в хоре люди всё больше в летах и с добрыми животами. Они гурьбой валили позади отца Никодима, оставив регента позади, и изрыгали такую волну густого, дробящего звука, что все участники процессии с почтением обнажили головы. Певцы шли, широко раставляя ноги, в коленях их не сгибали. Даже звонарь прекратил было заливистый перезвон колоколов и, перегнувшись с колокольни, что-то кричал и грозил хору кулаком. Басы в ответ взяли еще одной нотой выше. Звонарь ударил сразу во все колокола. Хор потонул в беспорядочном звоне, но басы решили лечь костьми, а не уступить. Их лица стали бурачно-красного цвета, рты перекосились и изобразили из себя полунаклонившееся «О». Загудел хор со страшенной силой, но вдруг сорвался. Среди хористов начался спор.

«Ты ж нижнюю до должен держать, а тебя черт к верхнему до тянет», – кричали хористы на Куприянова, одного из самых главных и самых сокрушительных басов.

«На биса мини твое нижне до, воно у меня в горле, як малое лягуша в море-окияне», – кричал в ответ Куприянов.

Тем временем отец Никодим окроплял святой водой фронтовиков и народ. Подойдя к тачанке, на которой коленопреклоненно стоял Корней, он покропил его, подумал, и покропил пулемет. После этого процессия двинулась к волостному правлению. Хор опять гремел, но не так, что б очень уж свободно: теперь впереди басов помахивал рукой регент.

С высокого крыльца сошли люди. Старшина с огромным ключом от волостного правления. За ним рыжий урядник в полной форме – при шашке и свистке. Рыжие усы нафабрены, торчат в стороны прямыми стрелами, как в самое лучшее урядницкое время. Сзади волостной писарь, несколько сторожей складов, куда свозилось казенное зерно, и замыкал шествие доктор. Старшина собрал всех, кто получал жалованье от волости, решив, что они-то и есть власть, которую теперь люди хотят сменить.

Тачанка остановилась, остановились фронтовики, а за ними и все остальные. Корней сбросил с плеча шинель, поставил ногу на пулемет и обратился к старой власти:

«Так что, граждане, старая власть смещается и отменяется, а вводится новая, которая, значит, народная и народом выбранная. Ежели вы будете там какую контру строить, то мы вас зараз к ногтю».

Корней не был рожден оратором.

«И чего ты выдумляешь, Корней», – торопливо сказал староста. – «Ну, чего мы будем контру делать? Бери тую власть, ну ее кошке под хвост! Вот тебе ключ, держи!»

Но принимать власть и все ее знаки должен ревком. Семен с членами ревкома вышел вперед. Подрагивая плечом без руки, он принял из рук старосты ключ. Все крикнули ура, громче всех сам староста.

Потом вперед выступил урядник. Он снял портупею с шашкой, начал разоблачаться. Остался в длинных полосатых кальсонах и в холстинной исподней рубахе. Переступал с ноги на ногу – босой и какой-то уж очень нелепый. Женщины отворачивались от огромного детины, отвернувшись, начинали кричать:

«Что же он делает, паскудник! Да он, может, и подштанники снимет и нагишем тут стоять будет!»

«Бабы, молчать!», – начальственно крикнул урядник. – «Должен я казенную имуществу новой власти сдать? А подштанники на мне свои, не казенные».

Выпучив глаза и натужившись до красноты, урядник крикнул через головы людей:

«Клавка, давай одёжу!».

Ответом послужил разрастающийся вокруг смех. Переступая с ноги на ногу, урядник сказал:

«Вот ведь, зараза! Сказал ей, чтоб несла одёжу, а ее нет».

Округлив глаза, он опять закричал:

«Клавка, убью! Давай штаны».

«Да здесь я, чего орешь?», – раздался женский голос совсем рядом с тачанкой.

Молодая разбитная бабенка, жена урядника, уже давно пробиралась к мужу, но попала в гущу фронтовиков, а те тискали ее, мешали передать узелок с вещами. Отбиваясь от них, она, наконец, добралась до тачанки, и урядник начал одеваться, а одевшись, схватил жену за руку и потянул в сторону.

«Стой!», – приказал Корней. – «Ты есть вроде как бы воинский чин, тебя надо разжаловать. Правильно, товарищи?», – обратился он к толпе.

«Правильно! Разжаловать его к хрену!», – миролюбиво откликнулась толпа.

Урядник неохотно, но всё же вернулся. Корней вынул шашку из ножен. Ему доводилось слышать о воинском разжаловании, и он хотел соблюсти правило.

«Стой смирно, я тебя буду разжаловать!», – приказал он.

«Чхал я на твое разжалованье!», – сказал урядник. «Мало я тебя в холодной, сволочь, держал», – добавил он, но Корней на его слова внимания не обратил.

«Товарищи, как принято в нашей доблестной армии, мы разжалуем этого сукина сына урядника в простые мужики. Быть ему, гаду, бессрочно мужиком без права повышения по службе», – крикнул Корней.

После этого он старался сломать клинок шашки, но он был из плотной, плохо гнущейся стали, не ломался. Корней покраснел от напряжения, но не ломалась шашка, да и всё тут. Другие пробовали, сам урядник пробовал – не сломалась.

Наступила очередь писаря. Он положил на подножку тачанки толстую книгу:

«В первой части пишутся входящие, во второй – исходящие!», – сказал он фальцетом.

Начались выборы писаря. Нового писаря из фронтовиков рекомендовал какой-то хуторянин.

«Всенепременно, граждане, выберем его», – говорил он. – «Рост у него прямо писарский, никудышный рост, вроде как бы для мужика стыдный. К тому же, граждане-товарищи, говорит он нудно и все непонятные слова у него наперечет. Как заговорит, так сразу муторно на душе становится».

Выбрали. Новый писарь из фронтовиков произнес с тачанки речь. Понять было можно только то, что он неграмотный, но, несмотря на это, готов быть писарем. Выборы тут же отменили и вернули прежнего.

«А что я должен сдавать?», – спросил доктор, маленький толстяк, которого очень уважали в селе.

«Товарищи, как быть с доктором Иваном Лукичем?», – спросил Семен. – «Оставим его, а то кто ж людей будет лечить?»

«Это как, то есть, оставим?», – вмешался фронтовик, отравленный газами. – «Раз старому режиму служил, долой его! Он, гад ползучий, к старому приверженный, я знаю. Пришел я к нему, а он посмотрел, пощупал и говорит: излечить тебя нельзя, раз ты газами отравленный, но жить будешь, только берегись болезней всяких. Как, то есть, излечить нельзя? Раз наша власть, так мы и вылечиваться желаем. Долой буржуйского доктора! Выберем в доктора Юрку Курова, он на хронте санитаром был и всю науку превзошел».

«Юрку доктором!», – дружно взревели фронтовики.

«Не надо Юрку! Он только своих фронтовых дружков лечить будет, а нас – в шею!», – кричали не-фронтовики.

Юрка Куров, высокий красивый солдат, уже был на тачанке.

«Это вы совсем даже зря толкуете, что одних только фронтовиков», – сказал он, рисуясь. – «Мы всех можем лечить, у кого организма осечку дает. Если выберете меня, буду стараться для народа. Клизму там или втирание от всех болезней – всегда с моим удовольствием».

Путь к докторскому званию Юрке неожиданно преградили женщины. Они не вмешивались, пока сменяли других представителей власти, но словно взбесились, когда дело коснулось доктора, и подняли крик на всё село. Молодая вдова с дальней улицы особенно старалась.

«Не надо нам вашего Юрку!», – кричала она. – «Он – охальник. Как я перед ним голой буду, ежели по болезни надо, чтоб доктор меня всю обглядел и облапал?».

«Ишь, чертова баба!», – кричал Юрка с тачанки. – «Как перед буржуазией, так она разоблачится за мое удовольствие, а перед трудовым народом не хочет».

Бородатый мужик со смешливыми глазами, лысый и курносый, подался вперед и крикнул:

«Чего ты на нее лаешься? Приходь к ней вечером, так она разоблачится так скоро, что ты глазом моргнуть не поспеешь».

Лицо вдовы пошло красными пятнами, кинулась она к обидчику, пыталась схватить его за бороду, до визга подняла голос:

«Перед тобой, старый кобель, раздевалась я? Говори, раздевалась?»

«Отстань, баба, отстань от греха!», – пятился мужик, защищая руками бороду. Но тут вплелся еще один голос. Жена мужика, подшутившего над вдовой, поняла происшествие по-своему.

«Ах ты, паскудник старый!», – кричала она, надвигаясь нa мужика с другой стороны. – «Люди добрые, посмотрите, вдовам ходит!»

Она ринулась на мужа, но тот торопливо юркнул в толпу.

«Пустите меня!», – кричала баба. – «Пустите, я ему бороду выдеру, кобелю непутевому».

Ее не пускали, и тогда она повернулась к вдове.

«А ты, паскудница», – кричала она, – «чужих мужиков отбиваешь? Голой перед ними представляешься?»

Вдова кричала в ответ:

«Нужон мне твой мерин выхолощенный! А ты сама потаскуха, к Сеньке-бондарю потайно бегаешь!»

Неминуемо быть бы драке, да помешали фронтовики, криками, шутками, свистом они развели баб по разным концам площади, и торжественная часть революции, прерванная так неожиданно, могла продолжаться.

Выбрать доктора оказалось нелегким делом. Настойчивости фронтовиков, желающих Юрку, бабы противопоставили свою напористость.

«Не желаем раздеваться перед Юркой, да и всё тут!» – кричали они. – «Он, кляп ему в рот, и не доктор еще, а всех девок перелапал».

Какая-то молодайка льнула к мужу-фронтовику, лебезила:

«Проня, невжель, ты хочешь, чтоб я перед тем Юркой без ничего казалась?»

Фронтовик свирепо посмотрел на жену.

«Я тебя, холера, гвоздем в землю вгоню, если застану с Юркой!», – прохрипел он.

Старый доктор был утвержден в своем звании, но все-таки и Юрку не навовсе от медицины отстранили: ему определили быть при докторе и наказали смотреть, чтобы трудовой народ получал правильное лечение.

Так и совершилась революция в степном селе – шумная, озорная, но все-таки ничего себе революция, милосердная. Люди доброе начало в себе имели, а ежели и жило меж ними зло, то не такое уж смертоубийственное.

III. Надлом

Думали, что на том и конец. Была одна власть, стала другая; управлял старшина при писаре, а теперь ревком при том же писаре. Никто за власть не борется, никто не сопротивляется, даже передел земли прошел без особых споров и потрясений, чего же еще ждать?

Но где-то, далеко от степных сел, уже собирались тучи. Доходили слухи, что междоусобица не утихает, а всё сильнее размахивается. Беда шла.

Корней редко теперь дома показывался. Вместе с пулеметом, он переселился в волостное правление, в котором постоем стал красногвардейский отряд. С некоторых пор Марку запретили туда являться, а ведь раньше сам Корней приводил его, давал винтовку и однажды даже позволил выстрелить. Хвастался Марк – стрелял из настоящей винтовки – а о том, что плечо после выстрела болело, не говорил. Но это было раньше, теперь же, если он подходил к волостному правлению, Корней кричал ему из окна:

«Уходи, Марк, сиди дома с матерью!»

Это очень обидно, если человека, уже стрелявшего из настоящей винтовки, посылают сидеть с матерью.

Семен, изредка появляясь дома, говорил мало. Кто-то идет, это Марк и Иван твердо знали, но кто, и почему, и зачем идет – неизвестно.

«Идут?» – спросит бывало отец у Семена.

«Идут», – ответит тот и культяпкой неоднократно вздрогнет.

Единственно, что было известно Марку и Ивану, так это то, что идут белые, но почему надо бояться этих белых и почему они более белые, чем все остальные, они не знали.

Беду ждали, но пришла она все-таки внезапно, из соседних областей надвинулась, от казаков – донцов и кубанцев. По весне в степь бело-казачьи войска вступили, мужичий бунт истреблять пришли. Скоро они первую весть о себе и в суровском селе подали. Ночью неизвестные люди наклеили на стены прокламации, а в них говорилось, что вся революционная сволочь будет истреблена. Список, а в нем те поименованы, которые будут повешены, как только попадут в руки защитников свободы и отечества. Защитниками свободы и отечества люди самых разных дел себя называют, издавна так идет. В списке том три десятка имен содержалось, а меж ними, подряд, трое Суровых – отец и Корней с Семеном. Эту ночь Корней и Семен дома проводили, и о прокламации им на рассвете стало известно. С вестью о ней прибежал из волостного правления дежурный красногвардеец. Семен вышел к нему во двор, спросил, что случилось, да на беду этот красногвардеец ни о чем не мог коротко сказать, чем и славился.

«Выхожу я, значит, до ветру, слышу вторые петухи поют и собаки гавкают», – рассказывал он Семену.

«Ну?», – торопил его тот.

«Думаю, чего это они гавкают? А потом вспомнил, что Кабановы суку свою с цепи спустили, а она, зараза, всех кобелей собирает».

«Да скажи ж ты, наконец, чего пришел?» – начал сердиться Семен.

«Вот я ж и говорю. Выхожу по малому делу и думаю, что не иначе как кабановская сука концерту дает».

В это время заспанный Корней вышел, услышал о суке и на посыльного ощерился:

«Вот я тебе по сапатке смажу, так ты сразу вспомнишь, зачем тебя послали», – сказал он.

«Я ж и говорю, прокламации в селе на стенках, а ты, Семен, о суке чего-то спрашиваешь».

Семен вырвал у посыльного лист с прокламацией и молча шагнул в дом, а Корней следом. Вдалеке заливались лаем собаки. Посыльный прислушался, смачно плюнул и с заметным восхищением проговорил:

«И скажи, ведь какая стерва, сука кабановская. Малая, худющая, а как кобелей скликает!»

Марк проснулся от шума голосов. Светила лампа, и в кругу желтого света неподвижно лежали огромные руки отца, а сам он сидел у стола в тяжкой задумчивости и к сыновьям как-будто вовсе не прислушивался. У Корнея от ярости голос клекотал, и он раз за разом повторял, что он горло кому-то перегрызет, и Марк так ясно представил, как Корней чужое горло грызет, и так напугался этого, что сразу в крик ударился – всех остальных в доме разбудил и тем еще больше сумятицы внес.

Село в тот день было похоже на потревоженный муравейник. Целый день у волостного правления шел митинг. Мужики никак не могли решить, защищаться от белых, которые уже осадили село, где командиром отряда Панас Родионов, или покориться. К вечеру стали приезжать и приходить красногвардейцы из сел, занятых белыми. Они несли с собой рассказы о расправе. Говорили, что красногвардейцев расстреливают, мужиков плетьми и шомполами забивают до смерти.

На другой день конные разъезды белых до самых ветряков доезжали, а в селе всё еще митинговали: защищаться или отступать? Все ждали, что скажет ревком. И он сказал:

«Силы неравные. Отступать!»

Ночью красногвардейский отряд Корнея покинул село. Тимофей не хотел уходить, но сыновья, при поддержке тетки Веры, настояли на своем, увезли его с собой. Тетка Вера, обматывая шею мужа толстым зеленым шарфом, говорила ему, от слез задыхаясь, но ходу наружу им не давая:

«Иди, Тимоша, храни тебя Господь! За сынами там приглядишь».

«А как же ты, дети малые как?»

«Не думай о нас. Бог не без милости. Ничего нам никто не сделает».

Опять затихла, нахмурилась суровская хата – ушли в красногвардейский исход, не только отец с Семеном, Корнеем и Митькой, но и троих подростков с собой прихватили. Гришка, Филька и Тарас со старшими отправились, боялся Тимофей, что на них месть белых падет. Из мужского населения в хате теперь были только Иван и Марк, хотя какие же они мужчины, когда старшему одиннадцать, а другому девять? Кроме них, мать, Варвара и Таня, а больше – никого.

Прошел еще день, и в село вошли белые. В отличие от красногвардейцев, эти вооружены на славу, хорошо одеты, пушки есть. Разбрелись они по хатам, присмотрелось к ним село и, вроде, успокоилось. Мало чем отличались белые от красных – такие же фронтовики, такие же русские.

Но и не вполне такие. На другой день пошли по улицам наряды из офицеров и казаков, начались обыски, многих арестовали. К вечеру и к Суровым пришли – офицер и два казака. Хоть их прихода ждали, но когда увидели, что идут, обмерли, а мать и в эту минуту о детях думала и сказала побелевшими губами, что славу Богу, что Танюши дома нет. С утра она отправила ее на дальний конец села – от греха подальше – с наказом быть у родни, пока ее покличут. Непрошенные, страшные гости вошли, и один казак – рябой и бородатый – живо выкрикнул:

«Здорово дневали!»

Марк в угол забился, неотрывно на офицера глядел, а тот, руки в карманы заложивши, почему-то губы брезгливо кривил. Казаки, возрастом постарше офицера, совсем были похожими на степных хлеборобов.

«Бедновато живете», – сказал второй казак, ни к кому в особенности не обращаясь.

«Одним словом, голытьба», – поддакнул рябой, легонько похлестывая по голенищу плетью.

Мать стояла посреди хаты.

«Собирайся, тетка, поведем тебя в штаб», – сказал офицер. – «И все, кто в доме, пусть идут с нами».

Иван – он притулившись у двери стоял – молча выскочил в сенцы, а Марк вцепился в подол материной юбки. Тетка Вера и Варвара бросились друг к другу, словно вместе они могли оборониться от беды. То прижимая Марка, то отталкивая его, чтоб он вслед за Иваном убегал, мать обрядилась в праздничную юбку, натянула на Марка его ватник, укутала Варвару платком. На вихрастую голову Марка, когда мать наклонялась над ним, падали слезы, они жгли. Офицер и казаки смотрели в окна, не хотели всего этого видеть. Тот, с оспинами на лице, обернулся:

«Не плачьте зазря. Спросят и отпустят», – сказал он.

Он полез в карман широких синих штанов, извлек карамельку и, сдув с нее табак, протянул Марку:

«Ну, не горюй. Такой большой, а горюет».

Потом их вели по улице. Марк не отставал от матери. Старые солдатские сапоги, оставшиеся от Корнея, мешали идти, но он все-таки поспевал. Мать и Варвара не переставая плакали, а люди смотрели через окна и сокрушенно качали головами: такого в селе еще не было, чтоб женщин и детей водили под ружьем.

За высокой стеной у самого волостного правления стоял кирпичный дом. Окна в нем были с решетками, и назывался он холодной. В прежнее время староста сажал в него злостных недоимщиков, а урядник по праздничным дням собирал пьяных и запирал в нем до утра. Такая участь частенько постигала Корнея во дни его довоенного буйства. Но чаще всего холодная пустовала, и дети облюбовали ее для игр. Перелезши через стену, они вели отчаянную игру в шагай-свинчатки, которые очень хорошо скользили на гладком каменном полу этой сельской тюрьмы холодной.

Когда двух женщин с Марком привели сюда, холодная была полна людей. Они сидели на нарах, на полу, стояли у стен – мужики, бабы, девки и даже дети. Суровых поместили в первую камеру – в холодной их было три. Среди тех, кого привели раньше, нашлись знакомые. Был тут и старик Фролов. В отличие от других, напугавшихся, он был спокоен, успокаивал других.

«Они ведь русские люди, православные христиане, и не станут Бога гневить», – говорил он, поглаживая бороду.

Увидев, что они не одни, Суровы стали поспокойнее. Мать вытерла слезы, и, взобравшись на нары, прислушивалась к людскому говору, Варвара примостилась рядышком. Марк остался на полу. Тут было несколько друзей – их взяли с родителями – а детское горе, как известно, преходяще, и через какой-нибудь час Марк свыкся с ним и затеял с товарищами игру. Холодная не казалась ему страшной, ведь он бывал в ней и раньше, сражался на ее гладком полу.

Часовые передавали арестованным еду – приносили оставшиеся на воле. Тетке Вере принесли хлеб, тарань, две луковицы и шматок сала. Таня собирала передачу, это мать видела, но сама она принесла, или кто другой добросердный – не знала. Едой все делились меж собой, но есть никто не хотел – людям было непривычно в тюрьме находиться.

Вызывали то одного, то другого и вызванный не возвращался, но освобожден он, или случилось с ним что недоброе, в холодной не знали. На другой день утром вызвали Фролова. Прежде чем уйти, он перекрестился, сказал остающимся:

«Будьте здоровы. Домой пойду, да и вам тут недолго маяться».

Через какой-то час после Фролова позвали Суровых. Повели их в штаб, он в волостном правлении находился, и встретил их там худой, черный и страшноватый офицер. Марку больше всего запомнилось, что у него изо рта одиноко – сиротливо и зловеще – торчал зуб. Сначала офицер кричал на мать и на Варвару, а те в ответ плакали. Марк понял только, что офицер грозится поймать всех Суровых и повесить, а Корнея задушить собственными руками. «Невжель задушит?», – пугливо думал он. «Нет, не задушит», – решил про себя. «Корней ему горло перегрызет», – вспомнил он клекотание брата. От своих собственных угроз, офицер в ярость приходил. Он схватил мать за руку, потащил в соседнюю комнату. Та, словно обезволев, шла за ним. Варвара и Марк кинулись к матери, вцепились в нее.

«Куда вы ее ведете?», – голосила Варвара. – «Берите и нас с нею!»

Офицер ударил Варвару кулаком в лицо, она упала на пол. Приподнял Марка и изо всей силы отшвырнул. Ударившись об угол подоконника, Марк потерял сознание, но не надолго. Когда открыл глаза, матери не было, а из соседней комнаты доносился ее крик, в котором часто повторялось: «Ой, Боже!» Варвара металась по комнате, кричала, почти безумная от горя:

«Ратуйте! Мамку бьют! Ратуйте, люди добрые!»

Марк бросился к соседней комнате. Тот самый рябой казак, что дал ему конфету, перехватил его, зажал меж колен, не пускал. Марк кусал его, бил по рябому лицу, рвал бороду. Им владело безумие. Он слышал только глухие удары, доносящиеся из другой комнаты и затихающие крики матери, только их. Всё ожесточеннее, всё зверинее бился он в сильных руках рябого казака.

Потом стало тихо. Мать вышла, держась за стену. Новая праздничная юбка была рассечена, кофта порвана и висела лохмотьями. Тетка Вера глухо стонала, поводила полубезумными глазами. Помнила, что где-то здесь остался сын, бедная, избитая тетка Вера. А Марк снова был в забытьи, страшно скрежетал зубами. Увидев сына на руках у рябого солдата, мать пошла к нему, но казак легонько отстранил ее, сказал:

«Зашелся хлопчик. Жалко, вишь, мать!»

На руки казака капали капли крови – ногти Марка поцарапали его рябое лицо.

Потом шли домой. Варвара поддерживала мать, а Марк, как-то страшно молчащий, путался в больших сапогах и крепко держался за материну руку. Тетка Вера не плакала, только изредка тихонько стонала. Когда отошли от церкви, их догнала подвода. Правил конями всё тот же рябой казак.

«Садитесь, подвезу домой!», – вроде даже сердито сказал он.

Довез.

Дома мать хлопотала над Марком, а он молчал, и глаза у него горели. До боли впивался он пальцами в руку матери. Та прижимала его к себе, твердила:

«Это ничего, Марк, ничего, родной, мне совсем не было больно!»

Так, не отцепившись от сына, мать легла вместе с ним на кровать. Торопливо, словно виновато, гладила она руку Марка и всё шептала, что ей совсем не было больно. Марк слышал и не слышал. В нем что-то надломилось. Жестоко, мгновенно вытолкнула его из детства жгучая боль за побитую мать. Страшный пинок дала ему еще только починавшаяся жизнь его!

Весь следующий день мать лежала. Таня вернулась. Она и Варвара не отходили от нее, прикладывали мокрое полотенце к голове, омывали синие рубцы на ее плечах и руках. Мать была в забытьи. Когда приходила в себя, тянулась к Марку, Тане, Варваре, а увидев их, спрашивала:

«Ваня не вернулся? Спаси его Господь!»

И снова в забытье, и снова тихий и невнятный шепот.

Ивана не было, и это увеличивало горе матери. Порывалась она встать, бежать ему на помощь.

Переждав еще одну ночь, Марк отправился на поиски брата. Когда он вышел на улицу, ему показалось, что мир вовсе лишен красок: серым и пугающим был этот чужой мир. Знал он, что должен идти вперед, а неведомая сила толкала назад, к хате, где осталась мать.

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Мир медицины стремительно меняется: на помощь традиционным врачебным методам приходит искусственный ...
Перед вами книга известного историка Джона Херста, переведенная на 12 языков. Она заменит много книг...
В эту книгу вошли воспоминания одиннадцати человек: частные свидетельства виденного и пережитого, бы...
Человечество продвинулось далеко в глубины космоса. Огромные врата открыли путь к звездным системам,...
В новом, дополненном, издании появилось предисловие и глава, где психолог Михаил Лабковский подробно...
В новой книге Андрея Родионова собраны его стихи за последние десять лет. Эти тексты носят дневников...