Есть во мне солнце Артемьева Галина
То, что случилось тем давним летом, я называю со-бытием.
Встречи, эпизоды, происшествия, случаи – их много в каждой человеческой жизни. А вот событий – раз, два, и закончен счет. Ведь со-бытие – это появление в бытии человека незримого спутника, который оказывается рядом в особый момент, направляя течение жизни в другое русло. Зачем и почему – есть ли смысл спрашивать? Достаточно довериться и – плыть.
Мне было восемь лет, и поехали мы с тетей, добрым ангелом моей маленькой жизни, на пару недель на дачу к ее подруге, Тамаре Николаевне. Двадцать минут на электричке от центра Москвы, а потом широкой тропой сквозь светящуюся березовую рощу к дачному поселку с высоченными мачтовыми соснами, с белками, снующими по рыжим стволам, с клумбами, заросшими дивно пахнущими цветами, с гамаками, раскладушками, вынесенными на солнышко – настоящая дорога к счастью. Огромным счастьем казалось все: и чувство переполненности жизнью, от которого я летом быстрее росла, и предвкушение игр и болтовни с Ташей, внучкой Тамары Николаевны, и ожидание встречи с мальвами, дивными цветами выше меня ростом, которые благоухали на обширной солнечной поляне у просторного двухэтажного дома с огромными окнами.
С Ташкой мы дружили с младенчества, встречаясь, правда, не особенно часто, в основном, во время каникул. Объединяла нас неуемная фантазия. Мы могли целыми днями, с утра до вечера, разыгрывать сценки из придуманной нами жизни про средневековых рыцарей, прекрасных дам, про инопланетян, захвативших планету, про сыщиков и преступников. В играх мы перемещались в безграничном пространстве наших грез совершенно свободно и непринужденно, забывая о реальности напрочь. Взрослые нам не мешали, прерывая наши самозабвенные диалоги лишь на время обеда. И еще два раза в неделю к Таше из Москвы приезжала учительница английского: языком полагалось заниматься непрерывно, иначе за каникулы все забывалось. Так считала Тамара Николаевна. А ее слово было закон. Я знала, что все это полная ерунда: ничего за каникулы не забывается и никуда из головы не девается. У меня никогда не было никаких репетиторов, что я считала проявлением особой доброты и веры в меня своей тети, заменившей мне родителей.
Как я сейчас понимаю, дело было не в доброте, а в отсутствии денег на дополнительные занятия, а то бы и мои каникулы оказались безнадежно испорчены. Так что – не в деньгах счастье, а в их отсутствии. Временами.
Летом меня всегда сопровождало чувство влюбленности в жизнь. Мне хотелось смотреть, запоминать и с каждым вдохом впитывать в себя буйную окружающую красоту. Я любила утром просыпаться в маленькой гостевой комнатке, отведенной мне, и смотреть в окно на деревья, тянущиеся ветками и листвой навстречу вернувшемуся солнцу, слушать, как переговариваются птицы, придумывать новые миры, в которые мы с Ташкой попадем сразу после завтрака. Ташка стучала в стенку, мы вместе скатывались по лестнице умываться и завтракать, потому что нельзя было упускать ни минуты грядущего счастья. За поляной с мальвами находилось наше заветное место, где мы импровизировали, понимая друг друга с полуслова. Мальвы казались мне живыми. Они смотрели на нас, когда мы углублялись в заросли. Их розовые, белые, лиловые, темно-бордовые, оранжевые цветы сулили райскую жизнь, которая когда-то обязательно настанет. Мы и не догадывались, что именно тогда находились в раю детства.
Тамара Николаевна была вдовой наркома, то есть – народного комиссара, как во времена диктатуры пролетариата называли руководителей министерств. Потом перешли на менее тревожащее наименование – министр. Но Томочкин муж до нового названия своей должности не дожил. Он был чрезвычайно порядочным человеком, и высшие силы, наблюдающие за поведением разумных существ на планете Земля, подарили ему невиданную для того времени роскошь: он умер своей смертью, безболезненной, непостыдной, мирной, во время сна. Просто – уснул и не проснулся. Мог бы, конечно, еще жить да жить, нестарый был совсем человек, пятьдесят восемь лет всего. Но близкие, скорбя, одновременно и радовались за него и за себя: столь ценимый ими отец семейства не разделил участь многих своих коллег: не был арестован, осужден, предан позору, расстрелян. Для подобного исхода в те времена требовалось действительно особое везение и какая-то высшая защита. В итоге Томочка благополучно зажила высокопоставленной вдовой. За ней оставили огромную квартиру на улице Горького, министерскую дачу, возможность лечиться в Кремлевской клинике и пользоваться разными распределителями. Она ничем этим не кичилась, достойно приняла приближение старости, седые волосы подбирала в пучок, носила скромные неприметные костюмчики, была тихой и незаметной, хотя сила в ней чувствовалась, заставляя с ней считаться. У Томочки имелся единственный сын, ученый, на тот момент завершавший докторскую. Родители одарили его странным именем – Милен. Я в глубине души считала это имя девчачьим и совершенно не подходящим Ташиному папе: высокому, сильному, мужественному, громогласному. Но оказалось, что имя ребенку родители дали из любви к вождям мировой революции и расшифровывалось оно «Маркс и Ленин». Все звали Ташиного отца Леня, Леонид. И только его мама любовно обращалась к нему «Милен», никогда не сокращая и не переиначивая это экзотическое имя. Милен, кстати, женился на девушке по имени Виктория, что прямо предсказывало победу идей Маркса и Ленина. Поэтому Тамара Николаевна была поначалу очень воодушевлена этим браком. Однако к десятилетию союза Милена и Виктории, родителей моей подруги Таши, в отношениях свекрови и невестки наметился некоторый разлад, о чем Тома очень любила поговорить со своей школьной подругой, моей тетей.
К моменту со-бытия мы уже гостили у Томочки неделю. День, как и все предыдущие дни, был ясным и солнечным, только далеко, на горизонте, наливались чернотой тяжелые тучи, но их запросто мог разогнать ветер. Мы только что пообедали. К Таше приехала англичанка. Они поднялись наверх, в Ташину комнату, а Томочка, Танюся и я остались за огромным овальным обеденным столом. Подруги пили чай, долго-долго, чашку за чашкой, говоря обо всем на свете. Темы возникали ниоткуда, непонятно почему, словно кружева плелись из разноцветных ниточек.
Я обожала слушать взрослые разговоры: в них было много непонятного, и я чувствовала себя в безопасности, потому что это совершенно меня не касалось. Под эти разговоры хорошо мечталось, и время ожидания Ташки пробегало незаметно, и можно было через распахнутые настежь окна любоваться мальвами, соснами с рыжими стволами, по которым, разыгравшись, сновали иногда белки.
– Тань, она мне говорит: «Тамара Николаевна, давайте размениваться, я хочу жить своей семьей», как будто я не приняла ее в СВОЮ семью! – горько посетовала Томочка.
– А Милен? – вздохнула Танюся.
– Милен все считает ерундой. Он вечно занят, ему не до того.
– Может, и правда, не принимать близко к сердцу?
– Как же не принимать – квартиру она, видите ли, хочет разменять, в которую ее любезно приняли! И что – за Ташей она смотреть будет? Ведь ребенок на мне все эти годы. Мать постоянно то на собрании, то на совещании, то в командировке. Что это за своя семья у них, когда люди вместе не бывают?
– Да пусть живут, как хотят, взрослые уже давно, – посоветовала Танюся.
– Хотелось бы верить, что взрослые, – махнула рукой Томочка.
Она посмотрела в мою сторону и словно очнулась. Видимо, вспомнила, что при ребенке нельзя говорить о делах семейных.
– А гроза, видимо, все-таки будет, – глянув в окно, перевела Ташкина бабушка тему разговора, – Птицы другие песни запели.
– Да, в воздухе пахнет грозой, – согласилась Танюся, – Душно стало, парит.
– Окна бы надо закрыть, – произнесла Тамара Николаевна, не поднимаясь из-за стола, – Но подождем еще, а то задохнемся в четырех стенах с закрытыми окнами.
Она посмотрела на меня, словно решая, достаточно ли ловко она ушла от прежней темы, и спросила, кивнув в сторону поляны за окном:
– А ты знаешь, как называются эти цветы?
– Конечно, – с готовностью отозвалась я, – Мальвы.
– А еще как? – требовательно глядя на меня, допытывалась Тамара Николаевна.
У наших взрослых была в те времена манера внезапно спрашивать детей о чем-то, что дети по умолчанию обязаны были знать. Например, играет по радио музыка. И вдруг – быстрый взгляд в мою сторону: «А ну-ка, что это играют? Кто композитор?» И если не знаешь или называешь не того композитора, все возмущаются: «Как же так? Ты уже должна знать! Это Шопен! Разве можно Шопена с кем-то спутать?»
К вопросу о другом названии моих любимых цветов я готова не была и честно призналась, что не знаю.
– Шток Роза! – торжественно объявила Томочка, – Шток – это палка, или трость, по-немецки. Получается – роза на палке. Видишь, какие они высокие? Под два метра! И как разрослись! Запомнишь? Мальва – шток роза!
– Конечно! – кивнула я, – Легко запомнить!
– Запомнишь, запомнишь, – внимательно глядя на меня повторила Томочка, – Я вот тоже все-все помню. И как учили нас в детстве, как мы уроки зубрили, помнишь, Тань? И все, что потом было… Вот, помню, как на Гелином месте Сталин сидел. Юбилей Николая Ивановича отмечали. И где все это? Одни тени остались. Словно сон. Спала – видела. А проснулась – пустота. Только тени былого…
– И тех не осталось, – возразила тетя, – Но жизнь продолжается.
Они обе вздохнули, разом. А я в этот момент увидела, как вниз по стволу сосны непривычно медленно двигается белка. Ярко-рыжая, она все-таки не сливалась с рыжим цветом ствола. Она словно светилась, горела, будто была и не белкой вовсе, а маленьким солнцем. Голоса Томочки и Танечки отдалились. Я перестала слышать, о чем они говорят. Я во все глаза смотрела на белку. Она вдруг отделилась от ствола и – дико в это поверить – поплыла в сторону нашего распахнутого настежь окна. Я завороженно вглядывалась в плывущую белку, понимая, что это, конечно, никакой не пушистый зверек. В нашу сторону, светясь и переливаясь, тихо-тихо плыло светило. Маленькое, чуть больше апельсина, оно выглядело как солнышко с картинки, но почему-то внушало парализующий страх.
– Так не бывает, – подумала я, – Мне кажется.
Мне захотелось изо всех сил дунуть в сторону шара, чтобы он рассыпался в воздухе. Но я почему-то этого не сделала. И не закричала: «Посмотрите! Что это?», хотя обычно так и поступала, когда видела что-то непонятное. Не отводя глаз, я смотрела на шар. Он уже вплыл в комнату. И тут его заметили Томочка и Танечка. Они тоже застыли, оборвав разговор на полуслове. Я краем глаза увидела, как тетя чуть подняла указательный палец. Она всегда так делала в театре или в консерватории, когда хотела, чтобы мы вели себя тихо. Этот малозаметный жест обозначал жесткий приказ: «Молчать и не двигаться!» Но я и так бы молчала. Убежать… Ах, если бы только я могла убежать! Видимо, не одна я была обездвижена при виде плывущего к нам сияющего шара. Старшие сидели, не шевелясь.
Шар проплыл мимо Тамары Николаевны (она сидела ближе всех к окну, через которое он влетел) и направился ко мне. Я учуяла запах шара. Он пах свежестью грозы. «Жаль, Ташка этого не увидит! – пришла в голову лихая мысль, – Вот не повезло ей из-за этого дурацкого английского!»
Шар тем временем завис напротив меня. Я думала, прилично ли так пристально на него смотреть, не лучше ли опустить глаза. Тепла от него не шло, и он казался жидким, полупрозрачным, хотя шарообразная форма не нарушалась. Не знаю, сколько времени мы вглядывались друг в друга. Скорее всего, пару секунд, если мерить время обычными мерками. Но порой время растягивается до ощущения бесконечности. Наконец, шар поплыл в сторону тети и, ускорив движение, вылетел в другое окно.
Мы все еще сидели, оцепенев, не шевелясь, не произнося ни слова. И тут я услышала голос Тамары Николаевны, хотя губы ее не шевелились:
– Боже святый, Боже крепкий, Боже бессмертный, помилуй нас!
Никогда прежде, ни от кого и нигде я не слышала этих слов. Они поразили меня своей силой. И почти одновременно с тетиной стороны донеслось:
– Господи! Ничто нас не минует!
Так она сокрушалась всегда, когда у меня поднималась температура или заболевал кто-то из близких. Я услышала ее родной голос, ее привычные слова, хотя сама видела: она не произнесла ни слова.
– Что такое «Боже святый, Боже крепкий, Боже бессмертный»? – спросила я. По-настоящему, громко спросила.
И тут все будто очнулись.
Тетя ринулась закрывать окна. А Томочка стала мелко крестить область сердца.
– Что такое «Боже святый»? – повторила я.
– Откуда ты это взяла? – осторожно произнесла Томочка.
– От вас услышала! – отчаянно воскликнула я.
– От меня? Но я слова не произнесла! – Тамара Николаевна казалась ошарашенной. Такого смятения на ее лице я никогда не видела.
– Но вы же сказали! Внутри себя! – настаивала я, – А Танюся сказала: «Господи, ничто нас не минует!»
– Этого нам только не хватало! – с отчаянием воскликнула Томочка.
Но она сумела мгновенно мобилизовать всю отточенную годами дисциплину и добавила своим обычным «просветительским» голосом, которым недавно повествовала о другом названии цветов на поляне:
– Ты услышала слова молитвы.
– Но Бога нет! – повторила я то, чему нас упорно, изо дня в день учили в школе.
– А молитвы – есть, – с силой произнесла Тамара Николаевна. И замолчала.
Мне нечего было возразить. Я впервые в жизни услышала молитву и ощутила ее непостижимую мощь.
– Шаровая молния! Невероятно! И это нас не миновало! – Танюся наконец закрыла все окна и, подойдя ко мне, обняла меня за плечи. Я обрадовалась ее близости и теплу.
– Могло быть и хуже! – встряхнула седой головой Томочка, – У нас дома при первом приближении грозы все окна закрывали. А мы тут расселись, как в кино.
– И не говори, – поддержала Танечка, – Вот нам кино и устроили. Но кому рассказать – не поверят. Я закричать хотела: «Геля, не двигайся!», а слова вымолвить не могла.
– Чудо, что все так обошлось! – недоверчиво проговорила Томочка.
Издалека послышались раскаты грома. Ясный день померк. Гроза стремительно приближалась.
Со второго этажи спустились Ташка с англичанкой. Мы, героические свидетели пришествия Огненного Шара, принялись наперебой рассказывать, что тут у нас случилось, пока они занимались. Ташка неимоверно завидовала. Англичанка ужасалась и рассказывала жуткие случаи про шаровую молнию и причиненный ею урон. От нее мы узнали про огромный, два метра в поперечнике, огненный шар, влетевший в церковь небольшой деревушки английского графства Девон. Шар давно канувшего в Лету 17-го века вел себя не так мирно, как наш недавний гость. Тот шар-великан стал метаться между стенами храма, выбил несколько громадных камней из стен и могучие дубовые деревянные балки, разбил скамейки, окна, потом разделился надвое. Один из них разбил окно и вылетел наружу, а второй, побушевав и убив при этом несколько человек, исчез где-то под потолком. Смертельно испуганные прихожане решили, что их постигла кара Господня за то, что два не особо рьяных посетителя резались в карты во время службы.
Нет, наш шар вел себя совершенно иначе! Он никого не собирался наказывать. Да и за что? Сидели себе тихо двое взрослых и ребенок, говорили неспешно. Хотя, кто его знает. Мало ли что шару в голову бы взбрело. Нам не дано предугадать, кому и за что достанется в следующий миг.
Обсудив происшествие со всех сторон, отыскав в недрах памяти разнообразные варианты возможного поворота событий в случае дурного настроя нашего солнечного шара, все с новой силой взялись пить чай с пряниками и пастилой. Дождь лил, как из ведра. За окнами из-за потоков воды не было видно ни сосен, ни мальв. Мы будто плыли по морским волнам на корабле. И мне ужасно захотелось спать. Я попросилась уйти к себе в комнату, улеглась, уснула и проспала до утра. А утром снова солнышко смотрело в окно и пели птички. Будто вчерашняя гроза во сне привиделась.
Ташка все оставшееся нам на даче совместное время расспрашивала меня о том, что я думала и чувствовала, когда поняла, что к нам летит не белка, а что-то совсем фантастическое. Я старательно повторяла свой рассказ, пока мне это окончательно не надоело. Взрослые про шаровую молнию больше не вспоминали. Во всяком случае при нас. Тогда было принято беречь детские нервы. Да и зачем говорить лишнее? Было – и прошло. Хотя…
… Хотя огненный шар, кажется, оставил мне на память свой дар. Я до сих пор отчетливо слышу, что произносит внутренний голос человека. Я даже могу вступить с ним в мысленный диалог, если очень этого захочу. Признаюсь, я вовсю пользовалась этим в школе, в тот самый момент, когда в гнетущей тишине раздавались слова учителя:
– Так… К доске пойдет…
Услышав внутренний голос педагога, произносящий мою фамилию, я мысленно внушала: «Нет, зачем? Она недавно отвечала»… И меня никогда не вызывали к доске, когда я этого не хотела!
На экзаменах я всегда вытаскивала свой заветный билет. Стоило мне подумать о ком-то, человек объявлялся. Я знала, можно ли доверять человеку и из чего он состоит. Это не спасало от боли. Как не спасает от боли и не удивляет умение видеть и слышать, хотя ведь и этот великий дар не каждому дается. Да! Это не спасает от боли, но придает жизни особую остроту. И так иногда хочется ошибиться! Сказать себе: «Знаешь, давай будем считать, что на этот раз ты не так все услышала. Или не так поняла. Плюнь и забудь. Человек может поменяться к лучшему, когда почувствует твое тепло и любовь.»
Что происходит, когда не слушаешь себя, это уже совсем другая история, сияющая всеми цветами радуги, заставляющая плакать и смеяться.
А еще – с той поры я поняла, что жизнь наполнена огромным, неведомым человеку до поры смыслом, а может, и не до поры, а вовсе неведомым, но при этом жизнь ждет от тебя упрямства и воли отыскать этот смысл, таящийся в каждом миге. Главное – не опускать глаза и не оставлять стараний.
То лето закончилось, хотя и стало частью нашей жизни. Очень важной страницей в книге судьбы.
А кстати – кто ее пишет, эту книгу? Понятное дело, что место и время собственного рождения выбирала не я, как и все остальное относящееся к исходной данности, с которой человек приходит в этот мир. Но чем диктуются какие-то поступки человека, спонтанные, не спланированные заранее. Вот, к примеру, вспомнилась история, свидетельствующая о том, что все самое основное сидит в нас с самого рождения.
В нашем детском саду проходило прощание со старшей группой.
Старшая группа – это были мы. (Тогда про детсадовцев не говорили, что у них выпускной). Дело было летом, на детсадовской даче. Приехали родители. А мы, гордые и практически взрослые, представляли спектакль. Я точно не помню название, что что-то вроде "Сестрица Аленушка и братец Иванушка". Сюжет, известный каждому. Иванушка куда-то запропал, Аленушка его ищет, бежит, спрашивает у всех, не видел ли кто братца.
Помните? У яблоньки, у печки… Ролей много, почти на всех в группе хватило. Я была яблоней. Мне очень нравилась моя роль. Я ее воспринимала как неизбежное зло. Не участвовать не получилось бы. И в любом случае – Яблоня лучше, чем Баба-Яга. А стоя на дощатом настиле, среди настоящих деревьев и настоящей травы, приятно было чувствовать себя таким же деревом, как и те, что возвышались вокруг.
Роль моя была мала.
– Яблонька, не видела ли ты моего братца Иванушку?
– Съешь яблочко, тогда скажу.
Вежливая и неглупая Аленушка ест предложенное яблочко, Яблоня показывает направление движения разыскиваемого Иванушки. И все. Спектакль ставился каждый год, декорации все те же. Меня облачили в бледно-зеленый костюм из гофрированной бумаги. На голову водрузили веночек из твердых картонных листьев, в руки дали дерево. Дерево было настоящее, давно спиленное, сухое, но к нему приделали зеленые листья и какие-то пустые внутри, очень легкие яблоки. Однако с яблоками случился конфуз. За долгие годы существования "яблони" большинство из них исчезло. То ли украли, то ли они сами попадали. И в последний момент воспитательницы спохватились, что яблок мало. И подвязали к некоторым ветвям настоящие яблоки.
На главную роль Аленушки выбрали очень красивую девочку. До сих пор помню ее огромные ясные глаза и толстую косу. Настоящая сказочная девочка. Она мне казалась глупой. Например, наша воспитательница, обожавшая ее, как-то стала хвалить ее другой воспитательнице, говоря: "Ну ты посмотри, какая красавица! Писаная красавица!" И девочка, готовая зарыдать, сказала: "Я не писаюсь!"
Она что, сказок не читала? Хотя да, она так и не научилась читать к тому времени. Но это было нормально, нас не заставляли учиться раньше времени, мол, в школу пойдет, научат. Так и было. Но все равно. Дома-то ей читали сказки? Там же все время это слово встречается! Но все это не имело никакого значения – она была красива, глаз не оторвать. Спектакль мы пару раз прорепетировали, там все было легко. В конце все герои собирались вместе и хором пели несколько песен под аккордеон.
В общем, всех нарядили. Мы приготовились играть спектакль. И тут Аленушка очень занервничала. Это бывает даже с настоящими артистами, не только с выпускниками детсада. Она превратилась в деревянного болванчика, бормотала слова себе под нос, очень быстро, видно, стремясь, чтобы этот кошмар скорее закончился. А мы все стояли и огорчались, что наш спектакль, такой красивый, похоже, провалится.
Что делать? Что делать? Она нас всех подводит! И нельзя подойти и сказать:
– Эй, давай просыпайся! Хватит бояться, играй!!!
Но как-то ее надо было разбудить.
И вот Аленушка подходит к Яблоне. И спрашивает почти шепотом насчет Иванушки.
Я потрясла своими раскидистыми ветвями и крикнула:
– Что?! Не слышу!!! Ты кто?
Воспитательницы сдержанно закудахтали у меня за спиной. Аленушка застыла в ступоре.
– Чую, чую, кто-то подошел! А кто, не говорит! – крикнула Яблоня голосом Бабы Яги.
Аленушка вытаращила глаза и ответила:
– Аленушка.
– Повтори громче! Я яблоня, у меня ушей нет!" – крикнула я.
– Аленушка!!! – крикнула Аленушка.
– С чем пожаловала? – стала я добавлять "свои слова" к пьесе.
– Ты не видела братца Иванушку? – спросила обалдевшая Аленушка.
Я снова потребовала говорить с Яблоней громче.
Дальше наш диалог проходил на крике.
– Видела! И что?
– Куда он побежал?
– А ты волшебное слово знаешь?
– Не знаю!!! – проорала отчаявшаяся Аленушка, хотя мы все прекрасно знали, что волшебные слова – это спасибо-пожалуйста.
– А не знаешь, тогда иди отсюда! – сердито крикнула я. И шепотом велела ей сказать «пожалуйста».
Она к этому времени как-то пришла в себя и все поняла. Вежливо попросила сказать, где братец.
Я велела съесть яблочко. (Все действо проходило по-прежнему на крике).
Отчаявшаяся Аленушка взревела:
– Как мне их есть, они не настоящие!
– Если любишь братика, найдешь настоящее!!! – заорала я.
Она поискала и нашла! И стала есть! Медленно!!! А что делать? Пока она ела, мне пришлось развлекать публику, я принялась громко говорить о волшебных словах, какие они, мол, творят чудеса. Аленушка медленно жевала. Но я много знала про чудеса. И все говорила, говорила, шелестя ветвями и громыхая искусственными яблочками.
Наконец яблоко было съедено, я громко послала Аленушка к Печке. Публика нам аплодировала! У Печки все пошло живее. Спектакль удался. Воспитательницы очень хвалили Аленушку, говоря, что та сначала испугалась, а потом так разыгралась, так разыгралась. А мне ни слова не сказали. Я поняла, что была в их глазах бунтовщиком. Я ведь без разрешения отступила от текста.
Вот так со мной всегда: я подпорка чьих-то судеб. Вот она, судьба. И кто все-таки дергает за ниточки?
Во время учебного года наши с Ташкой встречи происходили на концертах в консерватории, куда мы, как приличные дети должны были ходить по воскресеньям. Нам покупали абонемент и – хочешь-не хочешь – воскресное утро было занято встречами с прекрасным. Удивительно и невероятно: туда нас отправляли одних, без сопровождения взрослых. И никогда ничего страшного не случалось. Нас ни разу не подкараулил педофил с предложениями конфетки (от этого предостерегали чуть ли не каждый день: конфетку у чужого не брать, с чужим в разговоры не вступать, убегать сразу, молча и решительно), на нас ни разу не напал хулиган, не переехала машина. Мы спокойно, даже уныло добирались до улицы Герцена, как тогда звалась Большая Никитская, шли в гардероб консерватории, переобувались (обязательно надо было переобуваться, иначе просто полное неприличие), сдавали верхнюю одежду и шли в зал. Больше всего мы любили сидеть не в партере, а как можно выше. Где-нибудь в середине первого амфитеатра. Любители дневных концертов обычно усаживались внизу, и мы часто блаженствовали в одиночестве. Наши счастливые фантазии не знали границ. На сцену выходил музыкант-исполнитель, кланялся, звучали первые аккорды – и начиналось.
– А представь, – шептала Ташка, – в зал вот прям сейчас влетает огромная оса. Огромная. Примерно как мы с тобой. Но оса.
– Жужжит, наверное, жутко! – начинала работать моя фантазия.
– Ужасно громко, да.
– И ветер от нее по залу. Только давай – она низко летит, над партером. А то я ос боюсь, – просила я.
– Она на нас даже не оглядывается. Она на звуки музыки прилетела.
– Прилетела и села на рояль. И смотрит на музыканта.
– А тот ничего не замечает, играет себе Шопена, весь в чувствах, глаза закрыл.
– И оса застыла. Смотрит во все глаза и слушает. А в зале все в обморок попадали. А кто не упал, тот просто спрятался.
– А, кстати, как она села на рояль? – Ташка очень любила точность в деталях, – Крышка-то открыта. Она что, внутрь залезла, под крышку?
– Нет! Она же хоть и огромная, но легкая, как бумажный змей примерно. И она сидит на открытой крышке. Сверху, на ребре, – шептала я.
Мы уже видели эту осу во всей красе, у нас от страха мурашки по коже бежали. Жалко было музыканта ужасно. Что с ним будет, когда он откроет глаза и увидит, кто перед ним? Как потом сложится его творческая судьба? Сможет ли продолжать выступать? Да и просто – выживет ли?
Оса, огорченная равнодушием музыканта и нежеланием посмотреть в ее сторону, чуть-чуть взлетела над крышкой рояля. Жужжание могло испугать кого хочешь. Да и ветер поднялся. Легкий, конечно, такой – маленький ветерок, бриз. У музыканта даже романтично взлетела его поэтическая челка. Но и после мешающих звуков, и после ветра он продолжал играть, закрыв глаза. Только губы его горестно изогнулись. Он подумал, что это жужжит кто-то из публики, и выразил свое отношение к громкому звуку презрительной гримасой.
– Но все-таки пора ему открыть глаза, – заметила я.
– Ага. Пора. Значит так, вот сейчас он все-таки откинул голову, красиво так откинул, как поэт.
– Как какой поэт? Как Пушкин у моря?
– Ну, не как Маяковский же! Маяковский, если голову откинет, оса сама со страху под рояль грохнется.
– Ну, тогда он откидывает голову и открывает глаза…
– А на него уставилась оса!..
Тут мы не выдерживали и начинали взахлеб смеяться. Смеяться на концерте в консерватории – это невыносимая мука. Потому что надо было стараться, чтобы нас никто не услышал, чтобы не начали искать, откуда раздаются хрюканье и всхлипы, а иногда и тихий выразительный вой. Кое-как у нас получалось соблюдать относительную тишину, но не всегда.
Музыкант доигрывал произведение композитора-классика, с закрытыми глазами прислушивался к последним, только ему слышным отзвукам сыгранного. Оса сосредоточенно слушала вместе с ним. Потом он вскакивал, кланялся. Раздавался шквал аплодисментов, крики «Браво!» Очарованные любители музыки выражали свое восхищение, не обращая внимание на осу. Исполнитель убегал за кулисы. Оса летела за ним. А мы уже могли смеяться, не опасаясь замечаний и упреков.
После целого учебного года посещения консерваторского абонемента фантазия наша и взаимопонимание выросло до невиданных высот. Вот бы нам тогда начать вместе книги писать! Но некому было подсказать, как направить нашу шаловливую фантазию в полезное русло. Хотя сами мы об этом поговаривали. Думали – вот вырастем, станем авторами, как Ильф и Петров, например. До взрослой жизни было далеко-далеко. Мы просто наслаждались тем, что есть. Ловили момент.
Тетя и Ташкина бабушка Тома считали, что посещение абонемента действует на нас крайне благотворно. По их мнению, мы возвращались домой одухотворенными. Видимо, Тамара Николаевна похвасталась другой своей подруге, вдове известнейшего всей стране государственного деятеля, успехами на ниве одухотворения своей внучки. Поэтому на будущий сезон к нам присоединили внука этого государственного деятеля, мальчика наших лет по имени Вова. Ташка предупредила меня о новом компаньоне по телефону, сказав, что он со странностями, но мешать нам веселиться не будет, его можно не опасаться.
Сказать, что Вова был странным мальчиком, – не сказать ничего. Он был чудным, диковинным, бзикнутым, с мозгами явно набекрень. Пухлый, неповоротливый, неуклюжий, одетый как старичок: в костюме с галстуком, на ботинках – галоши, хотя стояло бабье лето и никаких дождей еще и в помине не было. Про галоши он сразу сказал, чтобы мы не обращали внимания на эту странность, это, мол, вместо сменки, потому что сменку он бы непременно потерял, у него большой опыт потерь такого рода. Вот прям так и выражался: «опыт потерь такого рода». Я впервые слышала, чтобы мальчик так говорил. Галоши он снял довольно ловким движением, достал из кармана пальто синий сатиновый мешок для сменки, запрятал галоши туда и благополучно сдал их гардеробщице.
– Хотя могу и их потерять, – задумчиво заметил он, получив номерок.
– Дай сюда, я спрячу, – вздохнула Ташка, забирая из рук Вовы металлическую пластинку с номером.
– «Кто ты, мой ангел ли хранитель или коварный искуситель?» – пропел Вова довольно дурацким голосом.
– Ты что? Уже до сих пор выучил? – поразилась Ташка.
В те годы было популярно учить наизусть всего «Евгения Онегина». Это считалось свидетельством больших способностей и ума. Я тоже потихоньку учила «ЕО», не напрягаясь, не соревнуясь (я ненавидела соревнования), учила из любви к красоте и воздушности пушкинских строк.
– Практически весь отложился в памяти, – вздохнул Вова, – Легко использую в общении.
– Да уж вижу, – согласилась Ташка, выразительно взглянув на меня, словно говоря: «Я же тебя предупреждала, не удивляйся.»
Места наши были в партере, но мы, как всегда, направились на верхотуру. Вова пыхтел, но шел за нами, ни о чем не спрашивая и не удивляясь.
– Вова, если тебе тяжело забираться наверх, ты можешь сесть в партере, я тебя потом оттуда заберу, – голосом заботливой матери предложила Ташка.
Вова только махнул рукой и продолжал следовать за нами.
Я поняла, что Вова – друг Ташки с самого раннего детства, раз она так привычно и буднично о нем заботится, зная все его проблемы, – и что идти вверх ему тяжело, и что потеряться без нас он сможет. Было видно, что Вова сам к себе давно привык, принял собственные особенности, ничего не стыдится, сохраняет достоинство и веру в людей не утратил. Я, в силу собственных обстоятельств, не была такой доверчивой и тщательно скрывала собственные слабости и болевые точки. Вова же был открыт для любого удара. Может, это его и спасало? Кто знает.
Контролерша, видимо, уже знавшая нас, безропотно пропустила в амфитеатр, бормоча, что так оно и к лучшему. Мы-то знали, что, конечно, к лучшему. Кто бы там внизу вытерпел наше хрюканье и нашу возню? Нам предстоял концерт органной музыки в исполнении известного органиста из Голландии. Фамилия стерлась из памяти. Как только он, высокий и крайне тощий, тяжело ступая, оказался на сцене, Вова торжественно изрек:
– Живые мощи!
Чем уж нас развеселило это определение, трудно сейчас сказать, но мы с Ташкой изумленно переглянулись и зашлись смехом.
– Впервые на арене нашего цирка, – провозгласил невозмутимо Вова своим очень серьезным и положительным голосом, – выступает Кащей Бессмертный. Без намордника и без сопровождения.
Мы не были готовы к такому каскаду характеристик и хохотали, почти не сдерживаясь. Орган звучал мощно. Это нас спасало.
Мы поняли, что перед нами мастер экстра-класса, долго томившийся в одиночестве и обладающий неисчерпаемым ресурсом фантазии и юмора. Мы, конечно, подливали масло в огонь, дополняя своими замечаниями его характеристики. Время бежало незаметно. Фоном наших безобразий была прекрасная музыка, и мы ее, несмотря ни на что, слушали и слышали. Как-то это все сочеталось, порождая особенное чувство полноты жизни. После первого отделения мы пошли в буфет, напились лимонаду, Вова половину своего стакана пролил на свой затейливый галстук и рубашку.
– Ничего, – успокоил он нас, – до конца концерта высохнет. Никто ничего не заметит. Со мной всегда так.
Бутерброды с копченой колбасой Вова просил не покупать, потому что сразу после окончания концерта за нами заедут и отвезут нас к нему домой на обед. А на обеде у них полагается есть все, что дадут, и выглядеть голодными.
Музыка все-таки нас победила, усмирила. Мы слушали ее, как прежде слушали самые фантастические истории, и уносились вдаль, от всего того, что привыкли видеть в обыденной жизни. Но в самом конце концерта Вова слегка толкнул Ташку локтем и кивнул головой, указывая вниз, в партер.
– Похоже, нас погружают в сон и скоро навсегда перенесут в сонное царство.
Мы посмотрели вниз: первые ряды партера спали. Кто-то уронил голову на грудь, кто-то, напротив, откинулся на спинку кресла. Спала почтенная публика, как зачарованная. На нас опять напал смех. Вот органист доиграл и встал. И все только что спавшие захлопали, как бешеные. Каждый старался хлопать как можно громче и активнее, чтобы доказать другим: он-то не спал. Он как раз слушал с полным погружением в стихию музыки. Партер завел себя так, что все хором принялись скандировать: «Бис! Бис!»
Это означало, что теперь музыкант снова выйдет на сцену и продолжит услаждать слух собравшихся. И сколько раз он будет выходить на бис, никому не известно. Но и тут нашелся большой плюс. Ведь можно было орать на законных основаниях. Хлопать, вопить… Мы и орали: «Браво! Бис! Ура!!!» На нас даже стали оборачиваться и поднимать головы. Мы втроем работали слаженно, как будто всю жизнь выступали клакерами.
В итоге голландский исполнитель сыграл в тот день девять бисов! Из-за нас. Успех у него получился небывалый. Мы вышли из зала совершенно вымотанные. И есть еще хотелось. Смеяться сил не осталось совсем. Переоделись в гардеробе. Ташка помогла Вове напялить галоши на его блестящие ботинки. У выхода нас ждал благообразный дядька, как оказалось, шофер знатной Вовиной семьи. Мы уселись в просторную машину с белоснежными шторками на окнах и поехали, хотя что там ехать было? Мы бы и пешком прекрасно дошли от консерватории до Моховой, свернули бы налево, мимо «Националя», и вот она, улица Горького. Недалеко от станции метро «Проспект Маркса» жила Ташка. А в соседнем доме – Вова со своими родственниками. Зачем эта машина, шофер, шторки? Чтобы страху нагнать?
Я не понимала тогда, что это были их будни: машина со шторками, шофер… Они привыкли к этому в третьем поколении и другого не представляли. И было это ни хорошо, ни плохо, просто как у птиц и рыб: рыбы жили в воде и не могли без воды, а птицы носились в небе, как им и было положено.
Мы оказались в огромной квартире, комнат семь или восемь в ней было. У Ташки квартира тоже была большая, но эта просто поражала воображение своим простором. Тамара Николаевна, Ташкина бабушка, была аскетом, это проявлялось во всем: в ее седом пучке, мышино-сером костюмчике, простой мебели. Вовина бабушка была из другого теста. Настоящая гранд-дама. Я почему-то сказала про себя: «Графиня Потоцкая». Эту графиню мне всегда ставили в пример, говоря о величии поведения, каким обязана обладать каждая женщина. Что бы ни происходило, надо было оставаться невозмутимой, величественной и недоступной. Графиня Потоцкая, как мне говорили, прославилась тем, что однажды открывала бал, идя в торжественном танце с императором всея Руси. И в этот момент развязались подвязки на ее панталонах. (Несчастные знатные дамы: у них штаны были не на резинках, а просто с подвязками, которые, если плохо завяжешь, могли опозорить свою хозяйку на веки вечные.) В общем, у графини Потоцкой подвязки развязались на редкость коварно!
Вот что бы лично я сделала в такой ситуации? Иду я, например, с главой государства в торжественном танце, а у меня спадают штаны? Да я бы – вообще не знаю что… Сбежала бы на край света… А все смотрели бы мне вслед и давились бы от хохота. Прославилась бы, конечно. Но уж после этого на балы я бы и носа не показала.
А графиня Потоцкая была такая величественная и уверенная в себе дама высшего света, что она просто и невозмутимо переступила через собственные панталоны и продолжила танец с царем. Заставила себя уважать! Конечно, ей с ее панталонами стесняться было нечего. У графинь, ясное дело, панталоны были из тончайшего кружева и нежнейшего полотна. Пусть завидуют. Но наши фланелевые штаны с начесом – уродливые и страшные изделия – знаки нелюбви к девочкам, девушкам и женщинам любых возрастов – нельзя было терять ни в коем случае, ибо ничего величественного ждать от предъявления их миру не приходилось.
И вот Вовина бабушка оказалась графиней Потоцкой! В жизни бы не сказала, что именно у Вовы будет такая бабушка! Какие странные игры устраивает судьба.
– Девочки, идите с Вовой в детскую, он покажет вам свои игрушки, – милостиво произнесла бабушка.
Меня стал разбирать смех. Какие игрушки? Какая детская? Мы были уже вполне взрослыми и самостоятельными людьми, нас в пионеры должны были принять в этом учебном году. А тут – детская, игрушки! Я незаметно взглянула на Ташку. Та отвела глаза, явно боясь рассмеяться. Вова же не промолчал:
– Баб, ну ты что, какая детская, какие игрушки? – лицо его постоянно сводило тиком, из-за этого порой казалось, что он корчит кому-то рожи, совершенно невпопад.
Но бабушка уже гордо удалилась в свои покои. А мы проследовали в детскую.
В Вовиной комнате никаких игрушек не было. На полках стояли модели самолетов, спутников и ракет. Папа его, как оказалось, был секретным академиком. Секретным потому, что занимался космосом, а все, что касалось освоения бескрайних просторов Вселенной, держалось у нас в глубокой тайне, потому что вокруг были шпионы и враги, которые только и ждали, как мы оплошаем и проговоримся о своих главных секретах. Папа-космический академик бывал дома довольно редко, все ездил в командировки, в те самые-самые тайные места, откуда в космос запускали спутники и ракеты с собаками на борту. Но в тот день папа как раз был дома, и нам предстояло его увидеть на семейном обеде. Вова показывал нам свои книги. Мы рассматривали альбомы с карикатурами Бидструпа и Жана Эффеля, очень при этом веселясь. Вова выглядел совершенно счастливым в нашем обществе, шутил искрометно, и я вскоре совершенно перестала замечать судорожные движения его лица – он был такой, и все тут. Втроем мы прекрасно понимали друг друга.
Оказавшись в большой комнате с несколькими окнами, которая называлась «столовая», я затосковала: убранство обеденного стола вызвало смятение чувств. Хрусталь, фарфор, ножи-вилки-ложки разных размеров у каждой тарелки – где уж тут получить удовольствие от еды, если не умеешь управляться всеми этими инструментами.
В шестидневном детском саду моего детства мы знали два прибора: большая алюминиевая ложка для первого и второго плюс маленькая алюминиевая ложка для компота. Все. Дома меня пытались учить есть ножом и вилкой. Вилку я, конечно, освоила, но нож! Да и времени не было на всякие церемонии. Показали мне один раз, как управляться столовыми приборами в приличном обществе, а дальше дело было мое: хочешь – следуй приличиям, не хочешь – оставайся свиньей. Точка. Вообще-то я предпочитала оставаться свиньей, так было проще и быстрее.
Но вот – не везде получается остаться свиньей. Этого я не учла. Решение пришло быстро: я съем большой ложкой суп. А от второго откажусь. Скажу, что больше не хочу есть. Вернусь домой и уж как следует пообедаю. Еду на стол подносила домработница в белом фартуке и в чепчике. Это тоже невероятно меня стесняло. У нее был такой строгий вид, что я боялась даже смотреть в ее сторону. Как бедный Вова все это терпит?
Суп с фрикадельками оказался невероятно вкусным, но аппетит от него только разыгрался. Вова, замотанный огромной салфеткой, расплескивал суп, не всегда донося ложку до рта. Замечаний ему никто не делал. Нас не торопили. «Ешь давай, скорей давай», – ни разу не прозвучало за обедом. Видимо, они приспособились к Вове и давали ему время самому справиться с едой, принимая во внимание его возможности. За столом сидели все члены семьи: бабушка – «графиня Потоцкая», ее сын, Вовин отец, космический академик, на которого Вова был невероятно похож, только у отца не было тика, он прекрасно и ловко обходился со столовыми приборами, ведя при этом чрезвычайно занимательную беседу с дамами: своей матерью и худенькой, бледной, ничем не примечательной женой, Вовиной мамой.
Разговор шел об удивительных вещах: инопланетянах. Мы, конечно, читали всякие фантастические книги, в которых фигурировали жители иных планет, но это все было так же далеко от реальности, как, допустим, путешествие в Австралию на океанском корабле. Мечты о несбыточном. Впрочем, можно в будущем и поиграть в пришельцев из космоса – на эту тему мы еще не фантазировали. Однако Вовин папа-академик говорил о них очень буднично, приводил примеры контактов землян с ними, предполагал, что когда-то планета наша будет перенаселена, и нам придется тоже искать планету, подобную Земле. Или – есть другой вариант – постепенно мутировать, стать бесплотными, не материальными и тогда населять планету в качестве невидимых духов, которым будет доступно все, даже любовь (он так и сказал), при этом потребности в материальном у человечества аннулируются.
– А когда это будет, дядя Капа? – поинтересовалась практичная Ташка, – Мы это увидим?
– «Жаль только, жить в эту пору прекрасную Уж не придется ни мне, ни тебе…» – с улыбкой повернулся к ней Вовин папа.
«Дядя Капа», повторила я про себя. Что же это за имя такое? Потом оказалось, что имя это – Капитон. Так что Вова получался Владимир Капитонович. Солидно! Вот подходящее слово. В их доме все было солидно. И мебель, и посуда, и угощение. Даже имена, не говоря уж о знаменитой фамилии.
– Но думать о новом пространстве мы должны. Придется. Начинать надо сейчас, чтобы ваши внуки могли стать жителями новых планет, – добавил дядя Капа.
– А если за это время нас самих завоюют? – с ужасом спросила я.
– И об этом стоит подумать. Во всяком случае – к нам интерес есть. И доказательства этого интереса есть тоже. Если не принимать во внимание свидетельства умалишенных, есть вполне вменяемые люди, чьим словам можно верить, и они…
Вовин папа вполне доступно рассказал о гуманоидах – существах, похожих на людей, но не людях, прилетавших к нам из глубин Вселенной. Я слушала его повествование, голос его был прекрасно поставлен, он увлекал, вел за собой…
Я и не заметила, как справилась с котлетой по-киевски. Оставался десерт.
– Что вы обо всем этом думаете? – спросил Вовин папа, обращаясь ко мне.
– Я думаю, это может быть, но может и не быть. Хотя… Чудеса случаются. Я видела шаровую молнию. Она посмотрела на меня и улетела. И сейчас я думаю: а что, если это была не молния, а инопланетянин, не гуманоид, другое существо. Вы же сказали, что даже мы можем существовать в не материальном виде. Могло же это быть подобное существо?
Академик ошеломленно смотрел на меня. Похоже, он не особо мне поверил. Или удивился моей бойкости.
– Дядя Капа, это правда, – подтвердила Ташка, – это было у нас на даче.
– И ты тоже это видела?
– Нет. Я занималась английским. А бабушка видела. Спросите у нее. Мне просто не повезло – из-за английского.
– Поразительный случай! И я об этом узнаю не от Тамары Николаевны, а вот так – от детей, за обедом… – академик смущенно улыбнулся и сделался еще более похожим на своего сына, – Я, собственно, вот что хотел сказать. Вы, пожалуйста, дружите с Вовой. Мне кажется, вы поладите. Вы в какой школе учитесь? – он вновь обратился ко мне на «вы», хотя Ташке «тыкал», как своей.
– В обычной школе, – пожала я плечами, назвав номер.
– А есть ли у вас в классе необычные дети?
– Есть один необычный. Коля Фетисов.
– Чем он болен? – с интересом спросила до этого молчавшая мама Вовы.
– Он ничем не болен. Но у него всегда такие грязные уши и ногти, каких я никогда ни у кого не видела. Он ко всем лезет драться, а сам уколов боится. Плакал перед прививкой, как маленький.
– И вы как? Смеялись над ним?
– Нет, – удивленно ответила я, – Над чем тут смеяться? Жалко его. Только уши почему-то не моет… И еще… Мы однажды играли в шифр. Знаете, как? Говорили на своем языке, чтобы нас никто не понял. Это просто: надо к каждому слогу прибавлять «пи». Вот так: «Пия пипопишла пидопимой.» Что я сказала?
– Я пошла домой, – засмеялся Вовин папа, – Мы тоже так играли. Только на «ма».
– А ты мне не говорил про эту игру, пап, – огорчился Вова.
– Да я забыл о ней…
– Но подождите! Я доскажу. Вот мы так играли. А Коля Фетисов подошел и сказал, чтобы мы слово «здание» быстро зашифровали. Мы сказали: «Пизда-пи-ни-пи-е». А он побежал к учительнице и сказал, что мы матом ругаемся! Но мы же не ругались! И где тут мат? Я дома спросила, мне тети сказали, что Коля выдумывает и никакого мата мы не говорили. Значит, он врун. Ну, разве это обычный ребенок?
– Да, – покачал головой дядя Капа, – необычный. Мат какой-то придумал. Я тоже никакого мата тут не вижу.